Декамерон шпионов. Записки сладострастника Любимов Михаил
И снова молился, и, конечно, предложили в КГБ, и больше никуда, о роде работы обещали рассказать после зачисления. Проконсультировался с Аликом, тот сказал, мол, просись в разведку, все же это занятие благородное, а то будешь ловить японских шпионов в Москве, а знаешь, какие они хитрые? Читал у Куприна рассказ «Штабс-капитан Рыбников»? Никакой он был не русский, а чистокровный япошка, выдававший себя за русского офицера. Ха-ха! А что с глазами делал? Спички вставлял, чтобы не были узкими и косыми, как у всех у них? Да ерунда! Мало ли у нас косых — эвенков, якутов, казахов и прочих гавриков! Интересно, что заподозрила Рыбникова в шпионстве заурядная проститутка, уж слишком необычно он гладил и ласкал, не хлебал водяру прямо над сиськами, как русские кавалеры.
И Гена снова молился, чтобы попасть в разведку, и попросился даже, но загремел по закону бутерброда в контрразведку, причем не в центральный Второй главк и даже не в московское управление, а в УКГБ славного города Хабаровска. Перед отъездом решил жениться, далеко искать не стал и сделал предложение сокурснице с индийского отделения Инне, девушке неприметной, но умной, из хорошей партийной семьи. Но она отказала, вышла замуж за индийца, потом жаловалась, что пока он перед сном разматывает свою пятиметровую чалму, готовясь к сексу, она засыпает. Булкин выехал в Хабаровск в гордом одиночестве.
Судьба Ясуо Токугава, будто в пику Булкину, уже изначально выглядела полной противоположностью. Знатная семья, близкая к императору, естественно, самурайская. Кое-кто пострадал от союзников после Второй мировой, но папа работал в японском МИДе и в военных преступлениях замечен не был. Сказочно богаты, с участием во многих ведущих компаниях в Японии и США. Воспитывался Ясуо в лучших японских традициях, затем для приобретения европейского лоска был направлен в Кембриджский университет, женился на дочке министра и только тогда задумался: чем же заниматься дальше? Хотелось необычности, хотелось романтики, хотелось служения Родине, уже вставшей на ноги после ужасной войны, но отнюдь не уравненной с великими странами по статусу.
Попробовал себя на журналистской ниве — бледно, немного учительствовал — скучно. В конце концов обосновался на собственной фирме, занимавшейся торговлей лучшими в мире радио, видео и теле. Душа его была нежна и светла, как восход солнца, любил Исикаву Такубоку, особенно его перекличку в танке: «Из-за этого умереть?» — «И ради этого жить?» — «Оставь, оставь этот спор». Любил сидеть у моря и наблюдать, как копошатся в белом песке крабы, как парят и камнем обрушиваются вниз пискливые чайки. Много путешествовал, стеснялся обилия своих соотечественников за границей. Ненавидел коллективные съемки у какой-нибудь надлежащей скульптуры, унылые японские очереди на километр в Прадо, Лувр или Ватикан, японец на японце, и все расплываются в улыбках!
Совершенно случайно в Венеции познакомился с милым соотечественником по имени Сюсюй, уроженцем Хоккайдо и менеджером в «Мицубиси», подружились, съездили на пару деньков в Рим и даже выпили саке в японской ресторации, забитой американцами, охочими до сырой рыбы. От разговоров сиюминутных поднялись до высот: Япония мала, японское чудо может обернуться катастрофой. Запад и особенно американцы делают все, чтобы сдержать нарастающую мощь, вопреки всем законам честной конкуренции; разговоры о равноправии — это блеф, фактически Япония существует на позорных правах колонии. Ну а что говорить о России, оттяпавшей Сахалин, Курилы и другие острова? Ничтожная страна, дрожавшая во время войны от перспективы японского вторжения, но сразу же напавшая на доброго соседа после разгрома фашистов!
Зерна упали на взрыхленную почву, новые друзья пили саке и высокомерно посматривали на красношеих, гогочущих штатников. Далее Сюсюй мягко подошел к необходимости служить родине в самом конкретном смысле, что при ближайшем рассмотрении оказалось приглашением работать на японскую разведку, занятую прежде всего лихорадочной кражей новых технологий. Сотрудничество с разведкой Ясуо рассматривал не иначе как дело сугубо аристократическое, достойное его корней и высокого происхождения. Собственно, бизнес уже давно потерял для высоколобого японца свою изначальную притягательность — разведка поглотила его, наполнила осознанием собственного предназначения в жизни.
Когда ему предложили выехать в Советский Союз, он ни секунды не колебался: Россию он знал и даже по-своему любил, владел достаточно свободно языком, увлекался Достоевским, в котором видел аналитика больше японской, нежели русской души. Родной дядя служил в посольстве в Москве и несколько раз приглашал его в столицу побродить по музеям и пригородным дворцам или отправиться в волжский круиз через Углич, Ярославль и Кижи до самого Ленинграда. Больше всего Ясуо удивляли неосвоенные просторы России, видимо, все население сгрудилось в хаотичной Москве, порою вокруг не видно было ни избы, ни человеческой фигуры, река тянулась и тянулась в бесконечность, неожиданно прерываемую поселениями с обглоданными скелетами церквей, вытянутыми в небо.
Почему встречаются человеческие судьбы? Простое ли совпадение, столпотворение и коловращение случайностей? Ведь они, словно пылинки, крутятся и поигрывают в космосе на пути в чистилище, сталкиваются друг с другом, рассыпаются, обретают новую плоть и вновь устремляются в высоту, оглашая криками Вселенную. Угнетающая случайность, без всяких осмысленных надежд, или железная целесообразность, предопределенная свыше?
Геннадий Булкин и Ясуо Токугава и не подозревали, что судьба сведет их в Хабаровске. Они ощущали лишь ее толчки, слабые и неосознанные, медленно зревшие в их столь разных черепах. Первооткрыватель Хабаров, уссурийская тайга с неизбежными тиграми, нагромождение домов, в основном советского периода, правда, попадались и строения китайского типа, рыбоперерабатывающая промышленность, знаменитый ученый Арсеньев и дикий охотник Дерсу Узала. Отрывки из газет: «В Хабаровске на углу улиц К. Маркса и П. Комарова построен 14-этажный 80-квартирный дом с выставочным залом СХ РСФСР, на ул. Пушкина — общежитие хабаровского мединститута на 535 мест» — вот и все. Булкин прибыл в Хабаровск первым и оказался единственным в своем роде знатоком японского языка — управление страдало постоянным дефицитом японоведов, которых переманивала далекая и неприятная Москва, обучала и отправляла в роскошный Токио. Москвич-японовед, прибывший в хабаровские органы, сам по себе явление экстраординарное, поэтому корифеи управления оценили ситуацию просто: либо приезжий парень полный кретин, которого никуда не пристроить, либо Центр решил постепенно поменять кадры, что не сулило ничего хорошего.
Хотя японцев в Хабаровске давно повыгоняли, к Стране восходящего солнца в местном КГБ относились с подозрением, долгожители помнили времена, когда Япония претендовала на Маньчжурию и нагло ее оккупировала. А тут перестройка! Кто же мог предполагать, что горбачевские идеи совместных предприятий привлекут не только китайский, но и японский капитал, естественно, со своими шпионами! Так что прибытие японоведа было вполне в духе времени, что слабо осознавалось местными чекистами, холодно принявшими нового сотрудника и долго обнюхивавшими его персону со всех сторон. Результаты не утешали: единственным, что указывало на принадлежность Булкина к племени кретинов, были его познания о Японии, иногда сотрудники даже просили его произнести несколько фраз по-японски, задумчиво вслушивались в странные звуки, не в силах их постигнуть. Между тем неожиданно для себя, осознав свою уникальность, Булкин проникся трепетной нежностью к Японии, чего никогда не бывало ранее. Быт и традиции японцев приводили его в восхищение, особенно, уважение к родителям и присущее японцам чувство иерархии, не позволяющее каждому балбесу претендовать на лавры великого или выдающегося. Особенно восхищали его фильмы Куросавы, и он не стеснялся высказывать свои чувства вслух, что было взято на заметку начальством, оно хорошо знало, что все начинается с мелочей, будь то галоши или культура, а потом перерастает в нечто серьезное и угрожающее государственной безопасности.
Чекистской работы в крае хватало и без Японии: обилие оборонных объектов, обширная граница с Китаем, корейские лесорубы, нарастающие внешние контакты и прочие несовершенства. Где ты, стопроцентная гарантия полной безопасности? Недаром один мудрый английский премьер говорил, что спокойная для полиции жизнь бывает только в концлагере.
Через полгода после приезда Булкина пришла цедуля, рисовавшая перспективы проникновения в край иностранного капитала и сопутствующих ему разведок, она поставила все на свои места. В соответствии с указаниями, начальство создало японское направление, поставив во главе молодого Булкина. Для его пущей зашифровки искусственно образовали пост заместителя декана хабаровского университета, дабы новое научное светило имело официальный повод для общения с заезжими японцами и прочими инопланетянами.
Но Булкину по-прежнему не везло, начальство видело в нем тайного ставленника Москвы. Коллеги презирали за слишком культурный вид, что выражалось в постоянном ношении галстука и до блеска начищенных ботинках. Раздражали и постоянные выступления Булкина на совещаниях, там он говорил не о важности борьбы против проникновения японской агентуры, а о японском чуде, которое никого не интересовало. Природную застенчивость Геннадия квалифицировали как столичное высокомерие, его попытки найти друзей среди коллег рассматривались не иначе, как зондаж настроений среди сотрудников. К тому же и его дела шли из рук вон плохо: контакты Булкина с работавшими в Хабаровске японцами не получались, на их языке он явно не тянул, иногда вообще ничего не понимал. Зато личная жизнь молодого чекиста обогатилась самым настоящим романом (хотя и тут были подводные камни): Галина, его избранница, чуть полненькая, хорошо сложенная блондинка с бархатными глазами и безукоризненным характером, была замужем, причем за ревнивым супругом, к несчастью, коллегой Геннадия.
— По сути дела, работа по японской линии буксует, — строго вливал Булкину заместитель начальника управления Петр Журавлев, строгий на вид, всегда чисто выбритый и до приторности пахнувший тройным одеколоном (он даже хвастался, что ежедневно обливается им вместо купания, словно английская королева, которая в прошлом веке удивлялась, что кто-то принимает ванну чаще, чем раз в неделю). — Через несколько дней к нам прибудет в качестве главы совместного предприятия Ясуо Токугава. По данным, полученным из Москвы, это установленный японский разведчик, прекрасно знает русский язык…
— А есть ли конкретные доказательства его причастности к разведке? — перебил шефа Булкин, обладавшей ужасным для рядового сотрудника качеством — влезать в монологи начальства.
— Хотите на готовенькое? Может, и его агентов на блюдечке с голубой каемочкой? По-видимому, это данные нашей японской резидентуры, ребяткам ведь тоже кушать хочется, тоже желают показать себя! — Журавлев высокомерно относился к внешней разведке, которая три раза отвергла его попытки поступить туда на службу. — Этот Токугава несколько раз бывал в Москве, образован, любознателен, из хорошей самурайской семьи, почитает императора. Несомненно, шпион. А знаете, как называли на Древней Руси шпионов? «Просок», «лазука»…
Журавлев окончил филологический, диссертация на тему «Слова о полку Игореве», долго возглавлял студенческий клуб «Золотой теленок», и вообще, если бы не тройной одеколон, вполне сходил бы за московского интеллигента, из тех, кто вечно трется в доме литераторов, надуваясь водкой со знаменитостями.
— Так что вам с японской «лазукой» нужно установить личный контакт, естественно, под вашей университетской крышей, — завершил он с ядовитым подтекстом.
Так и завертелось. Но легко сказать — установить контакт, тем более с совершенно неизвестным лицом и без агентуры, которая у Булкина отсутствовала (если не считать агентом Галину, просвещавшую своего любовника сведениями о жизни коллег, почерпнутыми у мужа).
Токугава уже месяц обживал Хабаровск, который ему чрезвычайно понравился своей невыразительностью, в которой японец чувствовал себя Робинзоном Крузо, попавшим на необитаемый остров. Будоражили кровь и пугливость граждан (перестройка только начиналась), и консерватизм непрерывно страховавшихся местных властей. Когда человек объездил весь мир, он неизбежно понимает, что главная радость живет не где-то рядом, а внутри его души. Зачем менять места? Зачем метаться? Что может быть прекраснее, чем прогулки по собственному неизведанному и непостижимому «я»? Ясуо посматривал из окна своей трехкомнатной квартиры на деревянные пейзажи внизу и читал про себя Такубоку.
- Погребена под белыми снегами
- Река Сорати,
- Даже птиц не видно.
- Лишь на глухом лесистом берегу
- Какой-то человек стоит один.
Его гордостью была небольшая коллекция самурайских клинков, вывезенная из Японии, они тускло и загадочно поблескивали на стене. Иногда, когда садилось солнце и в комнате медленно темнело, он зажигал камин, брал любимый клинок, изготовленный мастером Майошином, и долго смотрел, как отражалось пламя на его блестящей поверхности. Упархивали неприятные мысли, душа дремала, и глаза наблюдали, как на клинке пляшут и меняют друг друга странные тени, словно выпрыгнувшие из его нутра.
А Булкину между тем предстояло познакомиться с Ясуо, как говорили на оперативном сленге, провести комбинацию по установлению контакта с объектом агентурной разработки. Легко сказать! В секретном фонде управленческой библиотеки Булкин раздобыл пособие «О заведении связей», внимательно его проштудировал и нашел, что умные советы базируются больше на европейском и американском опыте и мало подходят для японцев. Восхитительные комбинации разыгрывались у него в голове. Купить место рядом в партере, когда объект соберется в драматический театр? Заговорить? Или встать в очередь в буфет прямо за ним и тоже заговорить? А вдруг сработает проклятое чувство иерархии и самурай сочтет оскорбительным для себя разговор с незнакомцем? Может, подсесть за его столик в ресторане? Или тоньше: попросить официанта, разумеется, верного агента, посадить японца за столик к Булкину. А если он откажется и вдобавок еще запомнит физиономию Геннадия? Конечно, для такого рода комбинации хорош какой-нибудь затхлый гриб, какой-нибудь профессоришко, но на обыкновенного знакомца полагаться было недопустимо, а агентуру ради этого дела светить не желали.
Ясуо регулярно ходил на каток, вживался в русскую зиму! Туда хаживал и Булкин, правда, в основном в поисках верной жены (роман с Галиной неимоверно углубился и уже пугал непредсказуемыми последствиями). Потенциальные невесты, словно стремительные чайки, носились по льду в белых модных шарфиках, повиливая ягодицами, но последних для его нежной души было мало, а распознать интеллект и характер в этой толчее не удавалось.
Все разрешила счастливая случайность: маневрируя вокруг Ясуо, Геннадий споткнулся и пал прямо к ногам активной разработки, что выглядело комично и совершенно не предусматривалось никакими планами. Более того, если бы кто-нибудь из сослуживцев явился бы свидетелем этого происшествия, то оно неизбежно интерпретировалось бы резко отрицательно, ибо не укладывалось ни в какие рамки приличия. Но на практике обернулось благополучно: японец сначала испугался, но потом понял, в чем дело, помог подняться и даже довел до скамейки, ибо Геннадий разбил оба колена. Знаменитое чувство иерархии, по всей вероятности, тщательно маскировалось, налицо было искреннее дружелюбие. Ясуо изумился, узнав, что Булкин владеет японским — таких русских он еще не встречал. Естественно, тут же родилось подозрение, что новый знакомый связан с органами КГБ, но Токугава исходил из того, что все советские граждане служат или прислуживают в органах, даже самые чистые из них тут же могут быть перевербованы и использованы в коварных целях.
Самое ужасное, что Булкин вдруг проникся к японцу чуть ли не братским чувством, этого он сам испугался. Где ты, законная ненависть к тем, кто в топке паровоза сжигал мужественного Сергея Лазо? Кто гнусно переходил границу у озера Хасан, а во время войны стоял у границ и заставлял нервничать советских полководцев и лично товарища Сталина? Стыдно, Булкин, стыдно, а с другой стороны, как хорошо поговорить по-русски и даже по-японски с чистокровным самураем, приятным во всех отношениях!
Начали регулярно встречаться. Японец, вопреки всем национальным характеристикам, оказался словоохотливым, много рассказывал о себе (сначала Геннадий откладывал в память детали, но потом утомился, и стал записывать самое существенное, удаляясь в туалет). Совершенно не походил на разведчика, что показывало его высокую пробу и требовало дополнительной бдительности. С тайным ужасом Булкин ловил себя на том, что он чувствует себя на редкость легко в обществе врага, гораздо легче, чем в кругу коллег. Более того, он даже рассказал японцу историю своих непростых отношений с Галиной.
Странно, но и Ясуо был откровенен с русским, испытывая к нему вполне искренние симпатии. Дружба продвинулась, когда оба занялись улучшением своей языковой подготовки, особенно был счастлив Булкин — где еще он мог получить такой шанс? Япония затягивала оперработника, он с неподдельным интересом штудировал всю ее историю, пристрастился к саке и суши, иногда, оставшись в одиночестве, любил походить по квартире в кимоно, подаренном Ясуо. Посмотрел бы любитель тройного одеколона товарищ Журавлев на то, как его подчиненный смотрелся в зеркало, словно бардачная девица!
Взаимные симпатии крепчали, и уже день не обходился по крайней мере без телефонного звонка, встречались часто, беседовали долго и даже обсуждали новости программы «Время»…
— Ну, какие у вас имеются зацепки? Как будете дальше двигать разработку? — постоянно спрашивал Булкина его начальник.
Поэзия «зацепки» известна немногим, она — как пушкинский «магический кристалл» или верленовское «и рифма словно под хмельком», можно собрать о человеке эвересты сведений, добавив к ним еще океан о родственниках, друзьях и случайных знакомых, но нет «зацепки», и летит к черту вся разработка, словно поэма с дурной рифмой, и покрывается плесенью досье, пока его под удобным предлогом не отошлют в архив. «Зацепки» не было, существовал лишь милый японец, знавший Россию. В реестре в конце досье аккуратно выстроилась по алфавиту вереница всех связанных с ним людей, особы, приближенные к императору, и влиятельные политики были оформлены Булкиным на отдельных листах.
Между прочим, дело уже развернулось в два тома, и ничего не сдвинулось с места: все тот же Ясуо, традиционный самурай, вне политики, но не социалист и не коммунист, осуждавший злодеяния в Хиросиме и Нагасаки. Отнюдь не антиамериканец и не антимонархист. Знал наизусть Твардовского и Пастернака, даже ездил в Переделкино на его могилу. И что? Не повернешь ни так, ни эдак, не ухватишь ни с какого бока. Конечно, бывали случаи в истории, когда вербовали на мякине или ни на чем. В задушевной беседе («Слушай, старик, а не одолжишь ли ты мне на час-другой секретные документы?»). Или когда человек сам засовывал в руки секреты, просил взять ради чистой и бескорыстной дружбы. Но это исключение из правил, домик на песке, каприз, счастливый порыв бриза…
— Вы сами видите, что разработка не двигается, — жестко констатировал Журавлев. — Вы его изучили, но это было пассивное изучение, своего рода созерцание картины. Установили отличные отношения — честь вам и хвала! Но нам нужен агент, а не ваш приятель. Конечно, вас учили в так называемом андроповском институте, где собрались профессора кислых щей, тому, как втягивать в работу человека. Но это теория! Позволю себе напомнить: надо пробовать объект на вшивость, во-первых, возьмет ли он от вас деньги?
— Но он хорошо обеспечен, — вздохнул Булкин, тоже переживавший, что разработка буксует, — да и за что ему давать?
— Берут даже миллионеры, это зависит от натуры. Надо создать ситуацию, которая потребует денег. Во-вторых, дорогой Геннадий Викторович, у меня впечатление, что этот японец либо святой, либо больной. Вас не удивляет, что он обходится без женщин? И это при том, что японцы чрезвычайно похотливы. Значит, надо подставить ему прекрасный пол. Возможно, он не клюнет. Но и это не конец. Разве можно исключить, что он гомосексуалист? Это — в-третьих. Он к вам не приставал?
Булкин даже покраснел до корней волос, ему такое и в голову не могло прийти, о «голубых» он только читал, и никаких симпатий к ним не испытывал. Тут он вспомнил, что Ясуо во время беседы иногда дотрагивался до его колена, может, это был призывный жест? — и Булкин покраснел еще больше.
— Вы напрасно смущаетесь, — Журавлев правильно оценил замешательство подчиненного. — В нашем деле, извините, все средства хороши. Конечно, на партсобраниях этот лозунг осуждается, но ведь на то мы и чекисты, чтобы чистыми руками выполнять грязные задачи во имя светлых идеалов. Короче, ему нужна хорошая подстава. Вам тоже необходимо пораскинуть мозгами.
Пришлось погрузиться в чтение литературы: влияние грубости, эксцентризма и лицемерия на половую жизнь, страсть к лишению девственности, растление малолетних (кстати, и на этом, наверное, стоило бы проверить Ясуо), адюльтер как стиль жизни, истоки проституции, садизм, мазохизм и различные формы сексуального насилия, конечно же, гомосексуализм…
Виктория Корнеева давно снискала популярность в узких, главным образом ресторанных, кругах города Хабаровска как эстрадная певица новой формации, то есть не в стиле Зыкиной или Пугачевой, а ближе к модному тогда тяжелому року. Несмотря на свою красоту и профессию, к мужчинам, вину и прочим соблазнам Виктория относилась если не отрицательно, то с большим недоверием, главную страсть ее жизни составляли путешествия за границу. Именно эту слабость и использовало управление КГБ для привлечения певицы к сотрудничеству на патриотической основе.
Действовали тонко: с Корнеевой на консквартире встретился лично Журавлев, долго интересовался ее репертуаром и жизнью, посетовал на ее развод, кстати, по инициативе ее мужа — известного скрипача и прелюбодея, расспрашивал о творческих планах.
Виктория тем временем обливалась холодным потом от ужаса, ей казалось, что тайная встреча объясняется «левыми» концертами, которые она давала. Затем очень мягко и с улыбочкой Журавлев попросил о помощи, точнее о небольшом одолжении: поприсутствовать на ужине вместе с двумя милыми молодыми людьми. Что за люди? Один — университетский работник, другой — иностранец. В чем заключаются функции? Легкий смешок. Да ни в чем! Посидеть, развлечь, может быть, спеть что-нибудь камерное, какой-нибудь романс. Произвести впечатление — ведь японец охоч до русской культуры.
Слава Богу, ни слова о концертах. Конечно, какие могут быть вопросы? Посидеть и спеть? Это понятно. И все? Может, понадобится… вы же сами понимаете… это не так сложно… ради общего дела. Тут же Журавлев набрал номер телефона, и к кофе на консквартиру прибыл Геннадий Булкин, робко снял ботинки у входа, боясь затоптать ковры, и в носках (из правого одиноко торчал голый палец) представился местной звезде и договорился с ней о будущих тайных деловых свиданиях.
Но ветры времени меняют всех, в том числе и потомков Железного Феликса, ошпаренных неожиданными поворотами демократии и гласности. Все началось с прочтения некоторых записочек Ильича по поводу отстрела священников, совпавшего с увлечением Библией, купленной случайно на одном из центральных развалов. До этого Булкин верил в Бога стихийно и почти ничего не знал о Христе; иногда в художественных галереях он останавливался у картин мастеров и удивлялся, почему так рьяно они изображали неведомые ему воскрешение Лазаря или пиршество в Кане? О чем все это? Зачем? Чем они вдохновлялись? Полная чистая доска, tabula rasa.
И не случайно: родители Булкина, правоверные коммунисты, к религии относились с глубоким презрением и совершенно искренне повторяли великие слова об опиуме для народа. Естественно, своего сына они не крестили и воспитывали в духе воинствующего материализма, впрочем, это не мешало Геннадию в трудные минуты, перед экзаменами или во время болезни матери, обращаться мысленно к Богу с просьбой о помощи.
Освоив Библию и вдумываясь в себя, Геннадий вдруг понял, что всю жизнь неосознанно верит в Бога как в высшее существо, создавшее мир, человека и историю. Иногда, заходя в церковь и вслушиваясь в церковное пение, от которого душа наполнялась высоким чувством, он испытывал странный синдром неполноценности. В самом деле, все вокруг легко осеняли себя крестом, заказывали литургию по ушедшим, ставили свечи, он же, будучи нехристем, формально не имел никаких прав и больше походил на туриста, созерцавшего очередную достопримечательность, на отвратительного изгоя. Это раздражало, постепенно вызревала мысль о крещении, что и произошло довольно просто: зашел в церковь на окраине города, заплатил в кассе необходимый побор по прейскуранту, для порядка купил альбом с религиозными картинами Тинторетто. Подарил батюшке и вскоре оказался в небольшой светелке с образами, где в усеченном виде и был произведен обряд.
Догола Булкин не раздевали, он лишь снял носки и вдел ноги в поношенные тапочки с замызганными стельками. Крестным отцом батюшка назначил приглашенного соседа Булкина по дому, жгучего брюнета Витеньку, получившего за это пол-литру. Все было торжественно и чинно, священник долго читал молитвы и тщательно изгонял из Геннадия беса (видимо, кожей чувствовал, что крестит чекиста). Потом все втроем со свечами совершили крестный ход вокруг купели с водой, повторяя молитвы за батюшкой, который окунул неофита головой в воду и самолично надел на него деревянный крестик.
Так произошло это таинство, после чего ненависть к Ильичу и всем большевикам достигла апогея. Лозунг о вседозволенности средств в благородном чекистском деле натолкнулся в сознании Булкина на стену сопротивления: вся затея в отношении Ясуо выглядела гнусной, подлой, богопротивной. Он, честный Булкин, занимается мерзопакостью, его профессия полностью аморальна и, если на Страшном Суде и доведется ползти к Масличной горе через Геенну Огненную, то до райских врат он доберется в последнюю очередь. А скорее всего, засадят его навечно в адский котел вместе с Ричардом III, Иваном Грозным, Гитлером и Сталиным… Что делать? Уходить из органов? Абсурд! Будет скандал, и столько понатыкают палок в колеса, что ни одна приличная организация не возьмет на работу.
Сомнения сомнениями, но никто не собирался ставить крест на разработке Ясуо, злосчастного японца. Решили особо не мудрить и пойти по простому варианту: во-первых, ввести Викторию в разработку как родную сестру Булкина, недавно разведенную и потому несчастную. Во-вторых, вроде бы сестра упросила братца отметить свой день рождения в узком кругу, чему полностью соответствовала булкинская малогабаритная квартира (сестра же, естественно, не успела разъехаться с мужем). Для пущего понта мобилизовали еще одну пару из управления, она создавала фон общей радости и смеха в течение первых двух часов, а потом под благовидным предлогом смывалась. Между прочим, день рождения у Виктории был вполне неподдельным, и отнеслась она ко всему мероприятию с душой. Приглашение Ясуо воспринял совершенно естественно, почему бы не поднять бокал за здоровье сестры друга? И грянул вечер. Сложился он не по плану: пара, создававшая артистичный фон смеха, пришла на полчаса раньше, оба так нервничали, будто их забрасывали в немецкий тыл, потому они почти сразу же напились на кухне. К прибытию Ясуо фон артистов заслонил центральные события, впрочем, это было к лучшему, японец почти не пил, затеял разговор о Солженицыне, который, как известно, сволочь и предатель, всех смутил, и Виктория чуть не умерла от необходимости поддерживать тоскливый разговор.
— Да его расстрелять надо! — кричала о Солженицыне пара в один голос, — да он агент ЦРУ, он на их деньги книги пишет!
Пара перепила, однако, это в целом вписывалось в план, по которому им вменялось симулировать сильное опьянение, что позволило бы хозяину дома заботливо вызваться их проводить — тончайший ход операции, оставлявший Ясуо tete-a-tete с прекрасной Викторией.
Уходили долго, топтались в коридоре, прощались и целовались, злоупотребляли матом, пили на посошок, бодро спели напоследок «Пора в путь дорогу». Качая над милым порогом серебряным крылом, наконец ушли, гремя костями на лестнице, орали, всколыхнули соседей, возвратились (дама забыла муфту), снова на посошок, и вроде бы все затихло. Виктория не стала долго раздумывать, и с ходу плюхнулась на колени к Ясуо, приведя его в замешательство. Окаменев от свалившегося на него счастья, японец застенчиво поцеловал даму в щечку и по-братски обнял ее, представив все, как милую шутку.
— Может быть, потанцуем? — спросил Ясуо и осторожно приподнялся.
Пришлось танцевать, тут Виктория не пожалела себя, прильнула телом по большому счету, положила руки на плечи, чуть-чуть теребя волосы партнера, потянулась, сладко дыша, к его губам, умирая от страсти и потому касаясь обеими ногами всех составных его тела. Как ни странно, японец реагировал неадекватно, словно аршин проглотил и вообще педераст или статуя, с большим трудом Виктория удержала его от возвращения к столу и силой усадила рядом с собою на диван.
— Не могу! — шептала она, словно уже на ложе любви. — Боже, не могу больше, не могу!
Но он словно не понимал и молчал, наверное, готовился продолжить спор о Солженицыне. Виктория вдруг почувствовала колоссальное отвращение к этому желтому бревну, которое приходилось раскачивать во имя интересов Родины, и вообще никакого тепла, никаких любовных флюидов! Вот вам и разговоры о неутомимости самураев, покрывающих своих партнерш с завидной частотою тушканчиков!
Неожиданно она почувствовала слабость — Боже мой! в такой момент! — вскочила и выпила для восстановления сил большую рюмку водки. Ясуо так обрадовался, что тут же последовал за ней, набросился на закуски и тоже выпил, спровоцировав Викторию на новую рюмку. Водка вселила в нее водопады энергии и новый drang nach Osten (если, конечно, смотреть на Японию со стороны Хабаровска, а не Сан-Франциско). Тут она просто вцепилась в него и сжала в объятиях чуть ли не до хруста, однако Ясуо, хотя и был деликатен и даже нежен, все же должных эмоций не проявил. Тогда она снова толкнула его на диван и грудью, кстати, вполне объемной, навалилась на него, бесстыдно прохаживаясь рукой по просторам ниже живота. Вот-вот — и победа! Перед таким натиском не устоял бы никто… даже святой Антоний!
Но Ясуо бездействовал. «Может, это у них так принято? — крутилось в перевернутых мозгах Виктории. — Может, у них все делают гейши? А мужчины просто лежат себе на спине и блаженствуют, подчиняясь их воле?» Вскочила, снова выпила и, очертя голову, бросилась на его штаны — молнию заело, и пришлось буквально вытащить японца из штанов. Так он и лежал, чуть подогнув желтоватые колени, трусы у него были с ширинкой на трех пуговках — в Хабаровске таких мудреных она не видела. Впрочем, что там трусы? Япошка валялся и не проявлял никаких признаков любовной озабоченности, словно он проходил процедуру у врача, причем не самую приятную.
Ненависть рывком поднялась в Викториевой груди, хотелось отдубасить этого гада по мордасам, так, чтобы он навсегда запомнил, как правильно себя вести с русской женщиной. Правда, на смену эмоциям тут же пришли соображения государственные: не обернется ли все дипломатическим скандалом, может, у них принято держаться на первых порах пассивно, исподволь разогревая страсть, а уж потом…
Воспользовавшись паузой, Ясуо вдруг потянул к себе штаны — оскорбительный жест для любой женщины….
— Ты что, болен?
Виктория оторвала его руки и забросила брюки далеко в угол (врезать бы ему, мерзавцу; она вдруг поняла всю радость своего бывшего мужа, который, выпив, очень любил перед соитием дать ей небольшую взбучку), и залезла прямо в трусы, вызвав то ли писк, то ли слабый хмык. Но, как говорится, природа отдыхала, и соловьи не пели. Вот они, проклятые импотенты, жалкие чебурашки, вводящие в заблуждение порядочных женщин, таких надо душить уже при рождении и вообще не допускать туда, откуда они выползают! Презрение заполонило ее, но что делать? Все-таки не для удовольствия она соблазняла этого парня. Вдруг он действительно болен? Или боится до такой степени, что растерял все силы. Что же делать?
К счастью, вернулся протрезвевший Булкин, болтавшийся на морозе почти полтора часа (по его разумению, вполне достаточное время для любви), румянощекий, словно только что установил рекорд на катке. Сразу оценив обстановку по вытянутой физиономии Виктории, он пояснил на всякий случай по-японски.
— Она хочет сплести с тобой ноги, — это выражение он узнал от самого Ясуо и находил весьма живописным.
— Я понял, — отозвался японец, натягивая штаны и приветливо улыбаясь.
Что же делать? В России существует одна палочка-выручалочка: водка, ее пьют и в трудные минуты, и в самом развеселом настроении. Булкин налил бокалы, обнял Ясуо, придвинул к себе Викторию и предложил выпить за дружбу. Пил настойчиво, не давая японцу спуску, связывая каждую рюмку с отношениями между двумя народами. Сидели на широкой тахте в обнимку, и Булкин через собственные колени подталкивал Викторию к японцу, все трое бешено хохотали, увесистая грудь дамы, преодолев колени Геннадия, уже вновь навалилась на японца.
— Не стесняйся! Давай! — ободрял Булкин по-японски, правда, он чувствовал, что звуки, вылетавшие из его рта, имели несколько иное, совсем не японское звучание. Но Ясуо не телился, хотя и не проявлял отрицательных эмоций. Что делать? Не дуть же водку до безумия! Оставался последний ресурс: в аптечке у Булкина хранился экстракт женьшеня, который он на всякий случай принимал перед свиданиями со своей дамой сердца.
— Давайте попробуем коктейль с рижским бальзамом! — предложил Геннадий, выскочил на кухню и смешал женьшень с водкой.
Выпили и тягуче запели «Бродягу». «По диким степям Забайкалья…» Ясуо знал и любил русский фольклор, с удовольствием подпевал, вообще женьшень внес новую струю в развлечения: после песен начались бурные танцы, Ясуо возгорелся, обхватил Викторию и совершенно откровенно начал ее ласкать. Из приличия (хотя уже о стеснительности можно было не думать) Булкин вышел в другую комнату, а когда вернулся, увидел полуобнаженную Викторию и наседавшего на нее японца. Поражали резкость и неестественность его движений, на фоне мощных телес он выглядел, как мотылек, кружившийся над Фудзиямой, или, если погрубее, как комар, атакующий корову. Булкин успокоился и с аппетитом съел на кухне кусков пять слабосоленой семги, он уже открыл банку с томатами в собственном соку, когда вбежала Виктория.
— Послушай, он совсем сошел с копыт…
Японец лежал на спине в своих фирменных трусах, удивлявших пуговками, и мирно храпел; как оказалось, произошло это внезапно и именно перед самым решающим этапом.
Вот сволочь! Булкин разозлился не на шутку, несколько раз потряс Ясуо за плечи, а затем хлопнул не слишком сильно по лицу. Никакого эффекта. Японец спал тяжелым сном, словно принял снотворного, а не женьшеня. Виктория жарко дышала рядом, касаясь Геннадия разгоряченной грудью, он в последний раз хлопнул японца по физиономии, повернулся к ней, повалил на тахту, яростно сорвал трусики и бюстгальтер. Трещал шелк и отлетали пуговицы, он сжал одной рукой ее шею, длинную и полную, с голубыми нежными прожилками. Все напряжение, всю неудачу вечера они обрушили друг на друга в едином порыве, Геннадия не смущали даже громкие крики Виктории и чуть приоткрывший глаза японец.
И тут Геннадий услышал тихие всхлипы: Ясуо плакал, плакал тихо и деликатно, словно обиженный мальчуган. Вдруг он вскочил, быстро набросил на себя пальто и выбежал на улицу. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Успев рвануть на ходу стакан водки, Булкин бросился в морозную ночь и нагнал японца почти у самого дома.
— Извини меня! — бормотал он, не совсем понимая, за что его следовало извинить. — Прости меня, пожалуйста!
Ясуо Токугава открыл подъезд и быстро побежал по ступенькам вверх по лестнице. Булкин бежал за ним, умоляя простить, но тот молча вошел в квартиру и хотел было захлопнуть дверь, но Геннадий ловко просунул в нее свой ботинок и вслед за японцем протиснулся в коридор, устланный толстым белым паласом, вывезенным из Токио. Ясуо снял ботинки, сбросил пиджак и брюки, почти на ходу надел на себя домашнее кимоно и прошел в гостиную, не обращая ровно никакого внимания на Геннадия, идущего вслед за ним и упорно повторявшего «прости».
В гостиной с традиционной «токономой» — нишей, где в изящной вазе красовались две белые хризантемы в обрамлении причудливо изогнутых сосновых веточек, бросались в глаза цветные гравюры Харунобу и небольшой, в позолоченной рамке портрет императора с дарственной надписью. Этой фотографией, полученной во время личной аудиенции, причем накануне исполнения императором древнего обычая — уведомления прародительницы царствующей фамилии богини Солнца Аматэрасу о крупнейших государственных событиях, Токугава особенно гордился, как и лучшим самурайским клинком, сделанным самим мастером Майошином.
Да и какой японец не чтит императора и самураев?
А еще к стене был прикреплен плакат концерна «Мацусита дэнки», с которым был связан Ясуо: «Расти, расти, «Мацусита дэнки», «Мацусита дэнки»!»
— Прости меня, Ясуо! — молил Геннадий. — Я не хотел ничего плохого, я не виноват, что у моей сестры поехала крыша на сексуальной почве… извини за все, что произошло!
И он ухнулся на колени и склонился в низком поклоне, неподдельные слезы стояли у него в глазах, еще немного — и он покрыл бы голые ноги японца поцелуями. Но мелькнуло: а как же дело? что скажет Журавлев?
— Прости меня! — повторил он.
— Причем тут эта женщина? — вдруг сказал Ясуо. — Дело в том, что и ты, и она работаете на КГБ, и сам ты притворяешься другом, а на самом деле хочешь меня завербовать и сделать агентом. И ребенку ясно, зачем твоя так называемая сестра тянула меня в постель!
Раскрыт! Это было еще хуже крушения разработки, руки у Геннадия похолодели, он даже съежился от ужаса и встал с колен. Завалить «крышу», причем солидную, университетскую? Это уже было на грани преступления. Откуда у этого япошки появились подозрения? Даже если и подозревает, то где подтверждения этому? В конце концов, подозревать можно любого, а у такой подозрительной нации, как японцы, каждый иностранец — шпион.
— Какую чушь ты несешь, Ясуо! — плаксивым голосом начал Булкин. — Что с тобою сегодня? Зачем ты обижаешь меня? Я ведь к тебе всегда с чистым сердцем… В конце концов, ведь и я могу подозревать тебя в шпионаже. Разве ты не знаешь, что большинство японцев интересуются научно-технической информацией и некоторые работают на свою разведку? Если хочешь знать, — тут Булкин интуитивно почувствовал необходимость хода, вызывающего доверие, — совсем недавно ко мне обращались из одной организации, интересовались тобою с этой стороны…
— И что же ты сказал? — Ясуо уже успокоился.
— Я сказал, что ты совершенно вне подозрений.
— Зря ты это сделал, Геннадий, — спокойно заметил Ясуо. — Я ведь действительно работаю на свою разведку. Иначе откуда бы мне знать, что ты — сотрудник КГБ?
Еще один сюрприз. Какие цели преследует Токугава? Возможно, это новый поворот в неведомой игре. Булкин отвел глаза на стену: с гравюры Харунобу смотрел актер в роли некоего воителя в сандалиях на деревянной подошве. Как это по-японски? Гета. Длинные брови прочерчены вверх, рот черточкой опущен вниз, синее кимоно в позолоте, обнаженный меч. Позади желтоватое с белыми линиями море, огромный диск восходящего солнца и неестественно крупные черные утки, рассекающие золотые лучи. Император на фото по соседству выглядел бесстрастно, как истинный отец нации, надпись была исполнена очень аккуратно, почти каллиграфически.
— Для меня твое признание несколько ново, — заметил Геннадий, не зная, как себя вести. — Что мы сегодня говорим о таких неприятных вещах? Может, нам лучше выпить саке?
Одиночество в далеком Хабаровске уже давно развило в японском разведчике русскую любовь к спиртному, он достал бутылку саке, и они выпили по полной рюмке, пристально глядя друг другу в глаза.
— Ты прав, Ясуо, я работаю в КГБ, — сказал Булкин и только потом подумал, что, наверное, этого не стоило делать. — Но мы друзья с тобою, и, наверное, это важнее, чем служба в наших организациях.
— Ты совершенно прав, Геннадий. Мы должны ценить нашу дружбу, редко кто так любит Японию, как ты, и совсем никто не любит Россию, как я, — сказал Ясуо и поднял рюмку. — Я сам — Россия!
— А я — Япония! — сказал Булкин. — За тебя и за великий японский народ!
Он был совершенно искренен, он действительно любил и Японию, и своего друга Ясуо Токугаву, и не было сомнений, что это навсегда.
— Я пью за Россию и за великий русский народ! — торжественно сказал Ясуо. — И за тебя, Геннадий, за моего лучшего друга!
Они выпили, обнялись и поцеловались. Никто не думал о государственном долге и о разведке, они были друзьями, любящими друг друга. Стало легко на душе после признания, словно рухнула каменная стена, и разговор полился легко и непринужденно. Оба сидели в кимоно на циновках, поджав ноги, оба уже напились, побратались и поклялись никогда не предавать друг друга. А мощные службы? Их не надо вводить в курс дела, их следует водить за нос, соблюдая интересы друг друга. Ясуо так и заснул на циновке, повалившись на бок. Булкин не сдавался, он бережно поднял своего друга, вытащил его из кимоно и уложил на постель. Ясуо раскинул ноги и из трусов вывалилась вся его мужская гордость. Так он и лежал, словно обнаженная одалиска, а Булкин молча смотрел на него, отхлебывал саке и думал, что сказать Журавлеву.
Снял клинок со стены и потрогал его — ого! — такая штука вмиг перережет горло! Осторожно дотронулся клинком до шеи и пощекотал ее. Операция рухнула. Что делать? Он повесил клинок на стену и слегка задел рукавом рамку с фотографией императора. Пришлось ее поправить — и вдруг его осенило. Выдернул из кармана своего пальто «Минолту» со вспышкой (захватил на всякий случай, вдруг японец сразу врезался бы в Викторию?), аккуратно, стараясь не шуметь, снял со стены фото императора. Поставил на ляжку спящего Ясуо, осторожно дотронулся до худосочного, вызывающего жалость фаллоса, деловито взял его двумя пальцами и водрузил прямо на грудь императору, стараясь не заслонить его бесстрастное лицо. Взглянул придирчивым оком, и не понравилось: пришлось оттянуть кожу и обнажить крайнюю плоть. Теперь уже все пахло откровенной порнографией, даже в хабаровских общественных толчках ничего подобного он не замечал, при этом дарственная надпись оставалась незаслоненной.
Булкин отодвинулся на метр и сделал несколько снимков с разных сторон, крупным и очень крупным планом. Почувствовал себя совершенно трезвым, выполнившим долг, рассудительным и даже способным поучать самого Журавлева. Быстро и четко восстановил статус-кво, повесив фото на место, прикрыл Ясуо одеялом и тихо прикрыл дверь. Ночь была по-прежнему морозной, но ему было жарко. Он бежал и молился на ходу, бессвязно, неосмысленно, мучительно молился…
Вербовочную операцию проводили в кабинете ресторана, куда Булкин пригласил своего японского друга, в нужный момент он отлучился, и тогда появился Журавлев с коллегой грозного вида, представился сотрудником милиции и положил перед Токугавой фотографии. Лишь взглянув на них, японец потерял сознание, пришлось срочно вызвать врача, привести его в чувства и отвезти домой.
Целую неделю Ясуо не выходил из дома и сказывался больным. Булкин пытался связаться с ним по телефону, однако, услышав голос своего друга, Ясуо клал трубку. Тогда в дело вошел сам Журавлев и в добродушных тонах объяснил Токугаве, что назревает невиданный скандал, и, если он будет упрямиться, позорные фотографии окажутся в Японии.
…Около полугода Ясуо честно трудился на КГБ, иногда выезжал в Токио, собирал нужную информацию. Петр Петрович Журавлев был доволен и повысил Булкина до должности старшего оперуполномоченного. Все шло хорошо, пока Ясуо Токугава не совершил харакири, взрезав живот самурайским клинком мастера Майошина.
Через неделю после его смерти Булкин выстрелил себе в висок из табельного «макарова».
Полковника Журавлева за промахи в работе с кадрами перевели в другое управление, и его хватил инфаркт, хотя и с благополучным исходом.
Жизнь продолжалась.
День четвертый
Проснулся я на рассвете с ясной головой и в умиротворенном настроении, словно кастрированный за соитие с Элоизой философ Абеляр. Гусь на корабль так и не явился, видимо, действительно что-то стряслось. Жаль, но придется бить тревогу. Привычно взял книжонку Дали, лежавшую на столике, она уже стала Библией. «Лирическая ягодица Ленина, к моему великому разочарованию, совершенно не шокировала моих сюрреалистических друзей… и тут же, не сходя с места, решаю сфотографировать волосяную историю марксизма. С этой целью вешаю себе на усы шесть белых бумажных кружочков, там портреты: Маркса с львиной гривой и бородой, Энгельса с теми же, но существенно более скудными волосяными атрибутами, Ленина, почти совершенно лысого, Сталина, чья густая поросль на лице ограничивалась усами, и, наконец, начисто бритого Маленкова».
Ну и книженция, с нею не соскучишься, интересно, читала ли ее сама Роза? И все же: случайной была наша встреча или нет? В своей работе по политическим прогнозам я иногда сталкивался с экстрасенсами, способными с точностью до девяноста процентов назвать своих знакомых, которых они встретят в тот же день, или через день, или через неделю. Кстати, особенно много экстрасенсов среди рыжих. Неужели Роза вычислила встречу со мной? Не наружку же выставляла, чтобы выявить мои обычные маршруты? Тьфу, опять полезли в голову разные идиотские фантазии! Прослушал последние известия, ничего нового, одна болтовня, обещания, заверения, законы и указы, которые никто не исполнял, тоска смертная…
А как же «Голгофа»? На Украине резвыми темпами развивалась бандеровщина, которая не вполне вписывалась в «Голгофу», ибо хохлы ненавидели кацапов и никогда бы не поддержали возвращение к социализму. Мы же все еще пребывали в эйфории от своего единения с Западом, смотрели на Украину лишь с «нефтегазовой» кочки (послом там был наш выдающийся рыночник и балагур Виктор Степанович). Правда, ВВ уже намекал на пагубность прозападной линии, делал он это осторожно, особенно в окружении своих ближайших сподвижников, давно инвестировавших свои миллионы в западные офшоры.
В поисках Гуся сошел с корабля на волжский брег и обратился в милицию. Приняли с притворным энтузиазмом и желанием помочь (естественно, после предъявления грозного удостоверения), пообещали прочесать весь город, особенно питейные заведения и закамуфлированные бордели (волна разврата уже давно докатилась до пуританской провинции), мобилизовать местных стукачей и доложить о результатах к концу дня.
А почему бы не подключить к этому делу мое ведомство? Остались ли вообще в этом городке представители спецслужб после всех бесстыдных демократических надругательств над КГБ? Милиция сообщила, что местное отделение органов располагается близ монумента Владимира Неистового, и я продефилировал мимо него, ловя себя на мысли, что уже соскучился по вечно указующему персту. Зачинщики демократии, древние греки создавали другого рода памятники. Помнишь, Джованни, каменный монумент в форме фаллоса, поставленный в храме бога Диониса в Делосе, каменные статуи Приапа, тоже со вздыбленными причиндалами, рассчитанные, по преданиям, на отпугивание птиц от вишневых садов. Ах уж эти греки, им нельзя отказать в изобретательстве; посмотри на вазы, где Силен с расстегнутыми штанами обрабатывает антилопу! Как изобретательно Эрос совращает мальца, как бережно ученик держит голову своего наставника, когда он, прости, извергает содержимое своего желудка! И все из уважения к старшему поколению, на которое у нас, увы, наплевали. А что если спровоцировать указ (такой же жестокий, как о декларациях доходов!) о запрещении любви между мужчиной и женщиной и санкционировать только любовь однополую? Возбудит ли это возмущение? Вопрос. Народ наш полон энтузиазма и легко воспринимает свежие идеи. Да и греки тоже не были последовательны, ценили семью и, согласно Люциану, если муж заставал свою жену с любовником in flagrante delicto, то бишь… — как бы поделикатнее выразиться? — то убивал его на месте.
Солнце еще не распалилось, и Козмодемьянск обдавал утренней свежестью. Коллеги мои, как обычно, умели хорошо запрятаться, в этом я убедился, изрядно покрутившись фактически на одном месте.
— Где у вас тут представительство контрразведки? — озадачил я мента, хмуро гулявшего недалеко от монумента.
Услышав страшное слово «контрразведка», старший лейтенант напрягся, как на толчке, — ведь у нас испокон веков все трясутся, когда заходит речь о тайной полиции, окутанной мифами и возведенной в культ. И это прекрасно! Служение органам — величайший долг гражданина. Что плохого в том, что крупный писатель, пользуясь дружбой с чекистами, сидит в соседнем кабинете во время допроса другого поэта и радуется, слушая, как его коллега под моральным и физическим воздействием разоблачает и себя, и своих друзей?
Ну, а разве донос — это обязательно плохо? Разве у тебя, Джованни, во Флоренции доносы не были в чести? Что дурного в том, что я сообщаю о человеке? О том, что он читает, например, «Декамерон» или слушает «Эхо Москвы»? Или принимает на квартире подозрительно пьющих типов? Или имеет три машины в то время, когда у меня нет и одной? Я же не убиваю его, я посильно помогаю властям, а следовательно, и обществу познать своих почтенных граждан. Секретный сотрудник, или сексот, — это звучит гордо! Вообще говоря, секретность — это великая сила, и не только в операциях вроде вкатывания в пресловутую Трою деревянного коня, заполненного ратниками. Секретность создает возвышенную атмосферу, это тот неповторимый соус, без которого жизнь пресна, как морковная котлета. Впрочем, таким соусом, вдохновляющим на движение ума (а разве секретность не блестящее упражнение для мозга?), может быть и виселица, которую отцы города любили поставить посреди Флоренции, правда, Джованни?
Мент мялся, но запутанно объяснял. Я уже начал раздражаться, но вдруг неожиданно увидел… кого ты думаешь, Джованни? Нет, нет, не ЮВ и не Бориса! Я увидел… знакомую до беспамятства декадентски изломанную фигуру, широковатые плечи (если бы ты видел, как нежно окаймляли ключицы ее шею!), и рыжую косу, тянувшуюся до самого оттопыренного места. Нет, пожалуй, это не рыжий цвет, Джованни, помнишь, как выглядят египетские или греческие медные котлы и вазы? Чуть темноватые, но зажигающиеся на солнце изнутри, словно в глубине тлела неведомая никому душа.
— Роза! — закричал я на всю площадь, по-моему, даже Ильич на монументе вздрогнул и повернул свою гениальную голову. Она оглянулась с каменным равнодушием на лице, словно вдали маячил не человек, которому она совсем недавно с нежностью вручила Дали (не говорю уже о сладких минутах в больнице!), а незнакомое и неприятное существо с другой планеты. Взглянула даже с неприязнью, так смотрят на таракана, ползущего по столу, или на клопа, обнаруженного в районе лобка, честно говоря, уже давно на меня никто так не смотрел. Повернулась — и исчезла! Она ли это? Или опять фата моргана на почве бесконечного размусоливания больничных воспоминаний? Как хороши, как свежи были розы… Алеют слишком эти розы, и эти хмели так черны.
Туповатый прапорщик у входа резво вскочил, потребовав пропуск, но, видимо, у меня, Джованни, от близких контактов со всеми нашими правителями выработались некие властные привычки, державная поступь, которую не остановить даже танку. Не допускающий пререканий хамский тон, уверенность в жестах, и, наконец, твердый взгляд, который сразу ставит на место и не вызывает никаких сомнений. Потому я просто прошел вверх по лестнице, бросив сквозь зубы нечто неразборчивое вроде «пошел на…». Раскрыл обитую дерматином дверь кабинета: над письменным столом бюстом самому себе высился Павел Батов в униформе подполковника, нос картошкой, чуть-чуть раздваивающийся на самом конце, юркие черные глаза (между прочим, видевшие все детали, вплоть до дырок в чужих носках), всегда наморщенный лоб, словно никак не мог вновь открыть теорему Пифагора. Привет, дружище, привет партнер по сызранским похождениям (о, милая сердцу Сызрань! слезы! слезы и еще раз слезы!).
— Какими судьбами? — удивился он и встал. Мы троекратно расцеловались взасос, пахло от него, как всегда, то ли гнилыми зубами, то ли дурно функционирующим желудком, раньше об этом я говорил ему прямо и даже однажды по пьянке влил в рот полфлакона «Красной Москвы». Я тоже удивился, и он объяснил, что прибыл сюда несколько месяцев назад начальником местной службы. Причина? Не поладил с начальством в Питере, обычное дело.
Поскольку в повествование вторгся еще один незамысловатый персонаж, к тому же брат воспалившей меня Розалии, придется, старина Джованни, не пощадить чернил, а точнее памяти компьютера, и поглубже описать это коротконогое существо с небольшим, но заметным животиком, свисавшим почти до колен. А главное — фамильный нос, чуть кривоватый и с расселиной на конце (задница гнома). О, носы! Курносые — у прекраснодушных с кроличьей сексуальностью; клювообразные — у мстительных маньяков; уныло-длинные — у интеллектуалов; ультрадлинные — у спекулянтов и капризников; костлявые — у пораженных гордыней; короткие — у людей с открытым характером, именно таким обладал и я (хотя это не влияло на длину и эффективность орудия производства). Но что можно прочитать на носу картошкой и с расселиной? Роза есть Роза есть Роза. Значит, я не ошибся, это была она. Прибыла на лето к братцу?
Итак, после Сызрани мы расстались на несколько лет, а потом неожиданно сомкнулись в совсем не в туманном, а весьма и весьма солнечном Альбионе. Чудесна жизнь: сегодня — Сызрань, завтра — Лондон, послезавтра — канава, затем — кладбище. Проработали в резидентуре не больше года, ибо Павла коварные лавочники мастерской мира провозгласили persona non grata и выперли вон, хотя среди нас он числился самым большим бездельником, никого не вербовал и писать разведывательные цидулки не умел, за что наш усатый резидент снимал с него штаны каждый день.
На мой взгляд, коварные бритты выгнали его из-за чрезмерно секретного вида: широкополая темная шляпа, всегда надвинутая на глаза, поднятый воротник плаща, темные очки, движение по улицам, как по минному полю, осторожный шаг, повороты головы, разглядывание прохожих в витринах, известный шпионский приемчик. Любил Батов из фигни сделать слона, напустить на себя облака конспирации, словно его направили для кражи стрелок знаменитых часов на Биг-Бене. К тому же говорил хриплым шепотом, вытягивая короткую шею в лебединую; очень любил оружие и с любовью гладил «кольты» и «вальтеры» в оружейных магазинах. Разве, наблюдая со всех сторон за подобным типом, нормальная контрразведка не приходит к убеждению, что перед нею грозный и опасный Джеймс Бонд? И выгнали на… Мудрые китайцы учат: «Не зашнуровывай ботинки на бахче и не поправляй шляпу под яблоней», а у нас, Джованни, девки в деревнях поют: «Ты, Семеновна, больна гордая, сиськи мягкие, а попа твердая!»
Судьбы разметали нас в разные стороны, и вот теперь внезапно мы столкнулись, видевшись в последний раз в Питере на вечеринке, где я увлекся его сестрицей. Итак, я поведал своему приятелю об исчезновении Гуся, думая по странной причине о Сальвадоре Дали (… «в Порт-Льигате я за первым завтраком опрокидывал себе на голову масло, которое осталось в тарелке из-под анчоусов. И тут же со всех сторон ко мне спешат мухи»).
То ли от мертвящей скуки в оперативно вакуумном Козмодемьянске, то ли в честь воспоминаний о незамысловатых хороводах в Сызрани или о пикниках на вечнозеленых лагунах Гайд-парка, но Павел моментально направил свою немногочисленную дружину на поиск пропавшего агента. Мне оставалось лишь возвратиться на корабль и ожидать вместе с Марфушей результатов (все-таки я держал ее в фаворитках) за бутылкой портвейна «777», ей-богу, даже в Порто на его родине я не пробовал ничего подобного.
К вечеру Батов самолично прибыл на «Ленин» и доложил о результатах, которые, увы, отсутствовали, хотя опрошена была вся боевая агентура Козмодемьянска, беседовали даже с бабками, созерцавшими монотонную жизнь со скамеек у своих заборов, обыскали городской парк, все питейные заведения, допросили местных путан, их было немного, городок серьезно отставал от столицы.
— Я не могу раскрывать перед тобой некоторые данные, — говорил он, нахмурив лоб, — но дело, возможно, далеко не так просто, как кажется…
Он тяжело вздохнул, поправил темные очки и снова превратился в того загадочного советского Джеймса Бонда, которого англичане до смерти напугались и на всякий случай выперли.
— Мои туристы хотели осмотреть Макарьево и Нижний, так что придется сняться с якоря. Могу ли я полностью на тебя положиться? — спросил я.
— Бесспорно. Тут тебе делать нечего, я и без тебя справлюсь… найду твоего Гуся.
— Послушай, а где сейчас твоя сестра? — вырвалось у меня совершенно неожиданно.
— Она приехала погостить и живет у меня на квартире.
— Надеюсь, ты останешься с нами на ужин… Может, пригласить и ее, тут скучновато… — соврал я, поскольку на борту «Ленина» царило все, что угодно, но не скука.
— С удовольствием. Сейчас свяжусь с ней по телефону, — и он ушел в капитанскую рубку.
Черт побери, зачем я это сделал? Словно черт подтолкнул меня, в конце концов, кто мне мешал связаться с ней в городе? Тем более что утром она вела себя крайне высокомерно и даже оскорбительно. Случалось ли тебе, Джованни, думать и чувствовать одно, а делать другое?
— Она обещала прийти. Обязательно. Она спрашивала, не находил ли ты какую-то газетную вырезку в книге Сальвадора Дали?
От этих слов у меня сладко заныл низ живота и вспотели руки, золотой пух ее тела застлал глаза, рыжая коса расплелась, окрутилась вокруг моей шеи и сладко защемила горло. О, муки мои!
Вскоре в музыкальный салон начала сползаться вся наша кодла. Очень довольный собой Тетерев в ярком клетчатом пиджаке и красном галстуке, повязанном местным пионером, мрачноватый Грач, постоянно глотавший какие-то таблетки. Бесшумная Сова в белом клетчатом пончо, взъерошенная Курица, словно только что после игр с петухом. Торжественный Орел (в этот вечер лысина его светилась, как хрустальная люстра), томная Сорока, поигрывавшая своим черно-белым хвостиком, и флегматичный Дятел, то ли задумчивый, то ли сильно поддатый. Бармен Митя внес напитки и набор всевозможных сыров: рокфор, стилтон, шамуа, горгонзола, десять видов бри et cetera. «Мистика? Это сыр, Христос тоже из сыра» — звенел в моих ушах Сальвадор, повторяя эту фразу несчетное число раз.
На сей раз слово я предоставил Курице, она приосанилась, пригладила растрепанные перышки, поморгала красными глазками и раскрыла клюв. Поверь мне, Джованни, что она была не менее прекрасна, чем твоя Изабетта, отрезавшая голову у трупа своего любовника Лоренцо. Я представляю, как нежно она обернула ее полотенцем, запрятала в подол своей служанки, а затем положила в красивый горшок, засыпала землей, посадила несколько отростков салернского базилика и поливала либо померанцевой водой, либо своими слезами. И твоя Изабетта, и моя Курица были сентиментальны.
Новелла о том, сколько телесных радостей приносит умерщвление классовых врагов, — побольше, чем coitus, хотя людей от этого становится меньше, а не больше
В. Эйдук «Улыбка ЧК», Тифлис, 1922 год
- Нет больше радости, нет лучших музык,
- Как хруст ломаемых жизней и костей.
- Вот отчего, когда томятся наши взоры
- И начинает буйно страсть в груди вскипать,
- Черкнуть мне хочется на вашем приговоре
- Одно бестрепетное:
- «К стенке! Расстрелять!»
Только идиоты считают, что убийцы не имеют ни нервов, ни сердца, только круглые дураки убеждены, что убийцы не страдают, переламывая шейные позвонки.
Стояла поздняя осень, в подъезде дома было душно, как в аду, солоноватый пот ручьями тек по лицу, руки словно слезились, и приходилось вытирать их о брюки. Он менял площадки, всматривался в окно, беспрерывно глядел на часы, ожидая украинского нацика Льва Ребета. Подъехала грохочущая машина, он встрепенулся, ощупал мокрой рукой баллончик со смертельным газом, напрягся, словно Ребет уже был рядом, но машина оказалась совсем другой марки и не объект вылез оттуда, а чахлая дама с зонтом. Он с ненавистью наблюдал, как она вошла в подъезд, он слышал гудение лифта и на всякий случай перебрался на площадку между этажами. Мелькнула кабина, почти рядом распахнулась дверь, и прямо на него покатился по лестнице юный шалопай, пролетел, даже не взглянув на Богдана, хотя тот успел набросить на лицо обычную безразличность, свойственную людям, бредущим по лестнице к себе домой. Сердце билось так громко, как будто в голове орудовал кувалдой кузнец.
И тут бесшумно подкатил «опель» с Ребетом, толстым, лысым, благодушным и совсем не подозревавшим, что это его последняя поездка на этом свете перед переселением в департамент иной. За руку попрощался с телохранителями, отпуская, по-видимому, веселые шутки, ибо спина его тряслась от хохота, повернулся и медленно, вразвалку зашагал к подъезду. Загудел лифт, захлопнулась дверца, снова гудение, гудение и гудение, которому нет конца. Богдан подтянулся к третьему этажу, на котором проживал Ребет, тот лениво вывалился из лифта, доставая на ходу из кармана ключи, увидел Богдана и сразу понял, что это конец. Даже вскрикнуть не успел, невидимая ядовитая пыль окутала и нос, и глаза, и главный идеолог украинского национализма мягко развалился на площадке, раскинув руки.
Богдан слетел вниз по ступеням, как на крыльях, быстро добежал до автомобиля, запаркованного метрах в пятистах от дома, и уселся за руль. Заметил, что рукав пиджака вымазан в штукатурке, достал из-под сиденья щеточку с мельхиоровой ручкой и тщательно очистил пиджак, а заодно и брюки, приобретенные во франкфуртском филиале английского магазина «Остин Рид».
Он посмотрел в зеркальце и поправил галстук такой прозрачной голубизны, какая бывает у раннего утреннего неба, и не в какой-нибудь пошлой Германии, а далеко-далеко, где просторно и легко, и солнце выползает из-за укрытого дымкой горизонта, словно недовольное тем, что его разбудили, и плещет море у Николаева, куда он часто выезжал из родного Львова. Включил мотор, и тут его вырвало прямо на переднее стекло. Все это произошло настолько неожиданно, что он сначала ничего не понял. Добрался до вокзала, оставил машину на стоянке и сел в электричку. Там ему снова стало плохо, пришлось выйти в тамбур. В памяти встали огромные, неимоверно расширенные от ужаса глаза Льва Ребета, и от этого сделалось еще тоскливее.
Утром Богдан уже сидел в самолете Франкфурт — Берлин, радио радостно докладывало о неимоверной высоте полета, словно с нее гораздо приятнее падать, особенно когда за бортом минус пятьдесят по Цельсию. Стюардесса с механичностью заводной куклы демонстрировала все прелести надувного жилета, а потом вывезла на тележке стопку свежих журналов и газет. Он схватил самую толстую газету и помчался по страницам, задерживаясь на крупных заголовках и траурных объявлениях. И тут опять его прихватило, да еще прямо в газету, хорошо, что гул самолета заглушал. Брезгливый сосед, наверняка, проклятый немец, нажал кнопку вызова и пересел на другое место, придав физиономии рассеянный вид. Вот они, немцы! Богдан Сташинский не любил их еще со времен оккупации Львова, правда, ничего особо дурного они ему не сделали.
Подлетела стюардесса, протянула пакет, побежала за нашатырным спиртом и еще какими-то снадобьями, которые совала ему прямо в руки, как малому ребенку, а он сидел, беспомощный, бледный и совершенно мокрый, тяжело дышал и слабо улыбался — не хотелось выглядеть совсем слабаком перед милой дамой. Она погладила его по руке, заботливо и очень профессионально, как и подобает хорошо вымуштрованным стюардессам, которые даже во сне видят только безупречный сервис. Исполнив свой долг, Инге Поль — так было написано на пластиковой карточке, приколотой к лацкану пиджака, — встала, оставив у него в ноздрях некий весенний аромат, блеснула улыбкой и исчезла, а Богдан закрыл глаза и подумал, что в сущности он никому не нужен: одинокая птица без гнезда, летучий голландец, бродяга. Фрейлен Поль высоко оценила качество костюма на заболевшем молодом человеке и весьма удивилась, когда увидела, что в Берлине прямо к трапу самолета подъехал «фольксваген» и забрал пассажира — такое случалось лишь при прибытии очень важных персон.
Огромный, рыжий, жизнерадостный, как солнце, Петровский до боли сжал ему руку в машине.
— Поздравляю!
— Но в газетах ничего нет!
— Чего фрицам писать о разном дерьме? — успокоил он. — Эмигрантский листок уже сообщил сегодня, что пан Ребет внезапно умер от инфаркта при выходе из лифта в собственном доме. Они уже успели сделать вскрытие, но никаких следов! Тебя ждут в Москве! Чистая работа!
Но тут на Богдана поползли, надвинулись, словно локомотив, тоскливо-предсмертные, слезящиеся глаза Ребета, вдруг все поплыло, и он потерял сознание. В Москве его направили в ведомственный госпиталь, выстроенный в добротном стиле сталинского классицизма.
— Ничего не понимаю, — бормотал бородатый профессор. — Анализы превосходные. Что за приступы рвоты?
Богдан пожал плечами, а профессор, уже легко подыхая от страха (вспомнил «дело врачей»), сформулировал вопрос гладко и пристойно, как и полагалось в столь богоугодном заведении.
— А может, была какая-нибудь внешняя причина? Вы не употребляли алкоголь? — он был деликатен, как ласковые доктора в рассказах Чехова, предупредительные и всегда страдавшие, если им прямо в руку совали деньги.
— Впрочем, и невропатолог дал отличное заключение, — продолжал профессор вроде бы про себя.
Двери резко отворились, словно от удара сапога, и на пороге появился полковник Петровский, полный необузданной энергии и с горящими от ретивости глазами.
— Немедленно одевайся, тебя ждет сам председатель!
— Но у меня тут нет приличного костюма, — возразил Богдан. — Надо заехать домой и переодеться.
— Я тебе приказываю! — заорал Петровский голосом протодиакона. — Ты понимаешь, что нам будет за опоздание?!
— Я должен переодеться… — настаивал Богдан, упрямый от рождения и доводивший этим мать до слез.
Петровский зашелся от злости, даже его рыжая шевелюра встала торчком, глаза его метнули в Богдана громы и молнии, он подошел к телефону и осторожно, словно священнодействуя, набрал номер.
— Товарищ генерал, он в этот момент проходит рентген, мы опоздаем на полчаса.
В трубке прозвучало нечто матоподобное и весьма увесистое, однако выслушанное Петровским с должным почтением. Поехали переодеваться. Визит к председателю планировали использовать для выбивания ресурсов на расширение отдела «мокрых дел». Враги советской власти были, есть и будут, никуда они не переведутся, традиции и опыт у органов в этом трудном деле — дай бог каждой спецслужбе. Убирали красиво и не совсем, убирали Савинкова, Рейли, Петлюру, вывозили из Парижа и пристреливали генералов Кутепова и Миллера; славно почистили еврейчиков-троцкистов в республиканской Испании и самому папаше Льву проломили голову ледорубом; агентуру подозрительную и некоторых своих сотрудников тоже отправили к праотцам; после войны пошуровали среди русских антисоветчиков, кое-кого выдернули. Сейчас дошла очередь до националистов украинских, которых и раньше били, пора пришить, точнее зашить эту «самостийну дирку».
На Лубянку подкатили к солидному председательскому подъезду, выходившему прямо на площадь Дзержинского. Там стояла специально подобранная охрана, в лифте пахло хорошим одеколоном, дабы главу безопасности не раздражали сомнительные запахи старательных подчиненных; там на этаже лежал не скучный линолеум, как во всем здании, а толстые паласы (один подхалим рекомендовал бухарский ковер); там сортиры сияли белизной и даже имели пахучее мыло и рулоны с туалетной бумагой (в рядовых сортирах — хозяйственное, вонючее, а подтирались газетой, даже «Правдой», избегая портретов вождей на первой странице). Будто соревновались с «Националем» или «Метрополем», где жили злодеи-иностранцы.
В приемной уже ожидал генерал Хустов, начальник отдела, ведавшего «мокрыми делами», он вопросительно и даже с некоторым страхом посматривал на величественного помощника председателя, тот осторожно, словно входя к тяжелобольному, открыл дверь, на цыпочках вошел в кабинет, вернулся и мягко промолвил: «Заходите!» И они двинулись все втроем: впереди приосанившийся генерал Хустов, худой верзила, известный в прошлом борец общества «Динамо», за ним — виновник торжества, успевший переодеться дома в костюм от Остин Рида, не в тот, облеванный, а в другой, тоже мышиного цвета. Выглядел он намного моложе своих двадцати шести, совсем школьник, и Петровский опасался, что это вызовет удивление большого шефа.
Председатель Шелепин, известный в узких кругах как «Железный Шурик», эрудит на тусклом фоне своих малограмотных коллег из ПБ (все-таки закончил институт философии и литературы, знаменитый ИФЛИ, откуда вышла целая плеяда советских писателей), сановно поднялся из-за стола. Слыл он демократом, хотя был жесток и надменен, невыразительное лицо, волосы, словно поношенная каракулевая шапка, бесцветный взгляд. Руки пожимал значительно и смотрел прямо в глаза, зная хорошо, что это производит впечатление прямоты и проницательности. Затем взял с письменного стола маленькую коробочку, раскрыл ее, вынул оттуда орден Красного Знамени на планке, сдвинул брови (все уже боялись даже дышать) и торжественно приколол его прямо к лацкану остинридовского пиджака — у Богдана на миг мелькнула мысль, что такую дырку не заштопать, пиджак погиб.
— Поздравляю вас, товарищ Сташинский! Вы сделали большое дело для нашей Родины и для нашей партии!
— Служу Советскому Союзу! — ответил Богдан, как учили.
Хустов пожал руку герою, Шелепин возвратился к себе на трон, привычно пошелестел бумагами и царственным жестом указал всем на стулья, стоявшие у длинного совещательного стола, перпендикуляром упиравшегося в массивный хозяйский.
— Коммунисты, как известно, не успокаиваются на достигнутом и не упиваются победами, — мягко начал председатель. — Еще много существует мерзавцев и за границей, и здесь, которые спят и видят гибель советской власти. Но есть один самый большой мерзавец из мерзавцев, который погубил тысячи наших людей, — тут председатель сделал небольшую паузу, чтобы все прочувствовали драматизм фразы, он умел обращаться с аудиторией и всегда, когда выступал на важных форумах, собирал самые бурные аплодисменты. — Имя его вам хорошо известно: это Степан Бандера. Остальное вы продумаете сами, на то вы и профессионалы…
Проводив подчиненных до самой двери, Шелепин позвонил Хрущеву.
— Никита Сергеевич, только сейчас принимал нашего героя, специалиста по националистам. Как договорились, поставил задание по Бандере.
Украинец Хрущев, немало сделавший для превращения Украины в колхозную житницу страны (сколько на этом потеряли голов, никто не считал, да и зачем?), лично организовывал борьбу с бандеровцами после войны и не раз получал от Сталина крупные втыки за неэффективность. Бандеровское движение на Западной Украине ушло в леса и катакомбы, националисты получали поддержку от селян и беспощадно изничтожали советских районных и прочих начальников. Дело дошло до того, что прямо около рыночной площади боевик националистов застрелил униатского священника Костельника, чуть позже на квартире зарубили топором яростного борца против украинской самостийности писателя Ярослава Галана. Только к началу 1950-х бандеровское движение было беспощадно выкурено из сельской местности: войска вместе с танками прочесали всю Западную Украину.
Чекисты, к которым присоединился Петровский, прошествовали в другой конец здания, где обитал генерал Хустов. Хозяин кабинета достал из холодильника бутылку водки и два больших блюда с разнообразными бутербродами, лично открыл и разлил.
— За успех!
Тост был незамысловат, шеф террористического отдела умом не блистал, но любил читать стихи и кое-что знал наизусть. А вообще отличался немногословностью — лучшим качеством бойца невидимого фронта. Петровский и Богдан вскочили (первый при этом чуть не опрокинул стол), засияли, резво чокнулись и выпили до дна.
— Степан Бандера, — говорил генерал, — это не просто враг, это чудовище, это изувер. Во время войны бандеровцы нас не щадили, верно служили рейху и гестапо в обмен на посулы получить свою самостийну Украину. Я впервые столкнулся с ними уже после войны в Ужгороде, когда служил в контрразведке Прикарпатского военного округа. Злее мерзавцев я не встречал, хотя к тому времени мы уже загнали их в подполье, в глухие деревни и в горы. Однажды я выехал в командировку в один городок, забыл название, черт, ну не городок, а большая деревня. Короче, пошел там в сортир во дворе, деревянная такая, недавно построенная будка, сел там, как полагается, орлом и вдруг… доски подо мной скрипят и лечу прямо в дерьмо! Подпилили гады, совершили маленькую диверсию. Чуть не утонул, хорошо, что рост у меня приличный…
Хустов налил еще по одной, смачно выпил, кривясь, словно только что выполз из подстроенной западни, и заключил:
— Так что вы должны понимать всю ответственность предстоящего задания.
Оставив Петровского у себя, генерал отпустил Богдана домой: у начальства свои, более тонкие, более секретные дела, к тому же Богдан не состоял в кадрах КГБ, а числился «специальным агентом», что, впрочем, не являлось принципиальным отличием. Львовский Смерш («Смерть шпионам» — так устрашающе Сталин и Абакумов назвали военную контрразведку) завербовал Богдана еще в студенческие годы, причем на мякине: бедный студент часто ездил «зайцем», за что и поплатился. Прекрасно знал и польский, и немецкий, был находчив и решителен, потому им и заинтересовались, стали выращивать боевика, идейно выдержанного и морально устойчивого.
На следующий день Богдан и Петровский вылетели на военном самолете в Восточный Берлин, оттуда их подвезли к двухэтажному особняку на самой окраине города.
— Вот здесь ты будешь жить, — сказал Петровский. — Вот новые документы: Казимир Бубка, поляк, ранее проживал в Лондоне, отец служил в армии генерала Андерса. По профессии — коммерсант самого широкого профиля.
Дверь отворила экономка, мрачная старая карга, чем-то напоминавшая Гиммлера, она проводила обоих на второй этаж, где находились покои Богдана.
— Отдыхай, не забывай делать зарядку, ходи в кино, в театр. Видеться будем с тобой каждый день на стрельбище. Тем временем резидентура соберет информацию о режиме дня Бандеры. В рестораны ходить не надо, там много случайной публики, вообще лишних контактов остерегайся…
После этих напутствий Петровский удалился, а Богдан разобрал чемодан с вещами и выглянул в окно. Улица была пустынна, в ухоженном садике зеленела трава, подстриженная старательным Гиммлером, по деревьям весело прыгали и чирикали воробьи. Переодевшись в новый костюм — на этот раз в яркую клетку, тщательно выбрив щеки и обдав себя истинно кельнской водой, он вышел из особняка и через полчаса уже находился в центре Берлина, тогда еще не разделенного стеной. Народу толпилось тьма, особенно молодежи, слонявшейся у витрин. И вдруг увидел знакомое лицо, мелькнувшее и исчезнувшее за углом, не поленился завернуть за угол и увидел узкую спину фрейлин Поль. Некоторое время, словно опытный филер, шел за нею: в душе боролись заветы Петровского и здоровые инстинкты.
— Вы меня не узнаете?
Она растерялась и пожала плечами:
— Нет…
— Мы летели вместе из Франкфурта… Мне тогда еще стало плохо… — неприятно вспоминать о своей загадочной болезни.
— Да, да, конечно, я помню… Ну и как вы сейчас? Лучше?
— Все в порядке. Может, куда-нибудь зайдем? Меня зовут Казимир Бубка, — он расплылся в улыбке и слегка поклонился.
— Откуда у вас такой хороший немецкий?
— Это долгая история. Так, может быть, пойдем в кино?
Такой вариант вполне устраивал, ибо не нарушал устрашающих инструкций Петровского по поводу ресторанов, переполненных немцами и шпионами. Завернули в кинотеатр и попали на шедевр соцреализма о передовике колхоза, которому мешает хозяйствовать председатель. Этот самодур буквально преследует передовика за то, что он, отец пятерых детей, по уши влюбился в сельскую учительницу, милую интеллигентку, приехавшую из города, дабы сеять разумное, доброе, вечное. Фильм шел с субтитрами, Богдан с интересом смотрел картину, даже рот приоткрыл от удовольствия. Инге откровенно скучала.
— Может, выйдем на улицу? У меня страшно заболела голова, — попросила она.
Богдан не стал спорить, хотя ему страшно хотелось узнать, добьет ли председатель передовика или же восторжествует любовь, естественно, с помощью секретаря партийной организации, который всей своей радостной мимикой давал понять, что поддерживает передовика, конечно, при условии, что он честно разрешит свой семейный конфликт.
— Вам не понравился фильм? — спросил он на улице.
— Полная чушь!
— Это потому, что вы не знаете русского языка.
— Возможно. А где вы изучали русский?
— Отец прекрасно говорил по-русски, и вообще для поляка этот язык — не проблема.
— Вы коммунист? — когда он задавала вопросы, бровь ее иронически изгибалась.
— Меня политика не интересует, я предпочитаю бизнес…