Призраки и художники (сборник) Байетт Антония Сьюзен
То были подростки-сироты, которые, не получи они у добрых людей крова и приюта, провели бы все лето в опустевших общих спальнях интерната. Или мальчики, чьи семьи находились за границей, по дипломатической или деловой надобности. Не склонный к разговорам зулусский принц. Беспокойный, слезливый индиец с Маврикия, убежденный вегетарианец. Наркозависимый паренек, попавшийся с поличным на краже и сбыте транзисторов и калькуляторов. Подросток, бежавший из интерната к бритым налысо, в облачениях цвета шафрана сектантам, по возвращении — рассеянное внимание да внезапные провалы в сон. Джозефина и Питер обсуждали этих мальчиков ночами в их отсутствие, делились друг с другом сведеньями об их страхах, тайных надеждах, отношениях с внешним миром.
Питер рассказывал Джозефине о вещах, которые ей, возможно, знать не полагалось. Потом, в разговорах с мальчиками, она никогда не упоминала эти вещи, но зато ненавязчиво, как она надеялась, делала на них поправку, обходила, как острые углы. Питер очень точно подмечал страхи других людей. Подмечал с искренним сопереживанием, что более соответствовало задушевному подходу Макса Маккинли, чем холодному, практичному — Джозефины Гамельн, норовившей все разложить по полочкам. Год или два Питер преклонялся перед Максом Маккинли, затем внезапно остыл. К тому времени многое в поведении Питера стало трудно объяснить, он просто разбивал ей сердце.
После ухода Питера Джозефина продолжала давать приют временным «пропавшим мальчикам». Она никогда не размещала их в спальне Питера: там она регулярно убиралась, вытирала пыль — вдруг сын решит вернуться. Ночевали эти гости, как и все предыдущие «пропавшие мальчики», в уютной мансарде, где они могли музицировать, не мешая Джозефине наслаждаться тишиной. Одну из таких верхних спаленок она и подготовила для Генри Сми, чисто подмела пол, поставила в вазу букет цветов, чтобы создать у мальчика хорошее настроение.
Макс привез постояльца к Джозефине и сам тоже остался на ужин. Ужинали на кухне, это была уютная комната, наполненная красно-коричневым, алым и медным мерцанием. Здесь стоял шведский стальной калорифер, которому скармливали толстые поленья; из жерла его доносился кисловато-терпкий запах кострища. Тем не менее подделку под деревенскую кухню интерьер собой не являл — напротив, был отражением особой городской практичности. По стенам развешена не декоративная, а вполне полезная в хозяйстве утварь, на деревянных полках размещены карминно-красные блюда и тарелки с орехами и фруктами. За этим первым ужином Макс и Джозефина общались лихорадочно-взволнованно, более половины реплик направляя в сторону Генри Сми. А тот молчал, глухо молчал, даже не кашлянул.
По правде сказать, Джозефина ощутила смятение еще при первом взгляде на нового постояльца. Он был вылитым Саймоном Валле — хотя и не слишком на него походил. Для описания обоих подростков годились одни и те же сочетания слов, и Джозефина их хорошо знала. «Молодой человек был невыразимо тощ и бледен. Его глаза прятались за круглыми очками, прямые бесцветные волосы свисали с вытянутого хрупкого черепа. У него были выступающие скулы и острый подбородок; плечи сутулились». Впрочем, слова эти, и правда вышедшие однажды из-под пера Джозефины, передавали лишь очевидную наружность гостя, но никак не всё сложное от него впечатление. Захоти поиграть карандашом художник, он сумел бы подлинно изобразить уроненные уголки губ, тонкую, откинутую назад капризно-нервную шею. Подобной целостностью и штучной выразительностью никогда не бывает наделена физиономия, вымышленная писателем. Если написать «круглые очки», то их точный вид останется не выраженным в слове; и «подбородок» тоже будет неясным, расплывчатым. Также дело обстоит и с точной степенью бесцветности тонких волос. Джозефина подумала: наверное, Макс теперь, стоит ему вспомнить о Саймоне Валле, сразу видит лицо Генри Сми. Так ей самой когда-то приходилось внутренне сопротивляться, чтобы, думая о литературном герое, детективе Филипе Марлоу, не представлять Хамфри Богарта, сыгравшего его в кино. И то, что она почувствовала раздражение от всех этих мыслей, уже было не слишком хорошим предзнаменованием.
Макс отбыл домой и оставил Джозефину наедине с Генри Сми. «Я, пожалуй, пойду спать», — тут же произнес Генри и стал беззвучно подниматься к себе в мансарду по лестнице, старательно держась за перила.
В течение следующих недель они завтракали вместе, Джозефина и Генри, а в те дни, что Джозефина была дома, встречались и за ужином. Она пыталась разговаривать с ним, несмотря на сопротивление своей собственной, надо заметить, скрытной, малоречивой натуры: в напряженной вялости гостя таился привлекавший ее парадокс, загадка. Она заводила разговоры об учебе в университете, куда он поступит, о тонкостях перевода с греческого, латыни, французского на английский и обратно; обо всем этом он ронял глубокие замечания, но тихо, не повышая глуховатого голоса. Он никогда не предлагал помочь готовить — ни завтрак, ни ужин, не пытался вымыть или вытереть тарелку. С ножом и вилкой он обращался так, словно они слишком тяжелы и грубы для его целей. Была у него привычка впадать в ступор: втащившись в какую-нибудь комнату, он непременно замирал — при этом, чувствовала Джозефина, он каждым натянутым нервом стремился удержать в равновесии свое остолбеневшее тело. Казалось, он заключен внутри зеркального стекла или угодил в невидимые злые силки. Ему требовалось особое приглашение, чтобы сдвинуться от двери в сторону стула, сесть, встать, взять свою тарелку и перенести ее; он держал тарелку перед собой, в неподвижных руках, застывшими пальцами игрушечного солдатика, будто это был игрушечный барабан. Иногда Джозефине думалось, что он боится выронить и разбить ее посуду, а иногда — что он охотней вообще бы не прикасался к тарелкам в чужом доме. Он не вступал в разговоры, восхвалявшие человечность Макса, которые затевала Джозефина, — продолжал молчать, храня свой неизменный вид, не то отстраненно-пренебрежительный, не то исполненный отчаяния: в зависимости от настроения Джозефины, ей представлялось то первое, то второе. Маккинли ей сообщил, что молодой человек музыкален: она предложила ему свободно пользоваться пианино и кассетным магнитофоном Питера. Сми отвечал, что пианино расстроено, а звук магнитофона режет ему слух. Она представляла эту пытку его тонкого слуха и от всей души мечтала, чтобы он хоть улыбнулся или состроил дурашливую гримасу. Она стала бояться общения с ним. Перед очередным совместным ужином испытывала смутную тревогу; вслушивалась в звуки его шагов вверх по лестнице и вздыхала облегченно, когда дверь спальни за ним закрывалась; застывала в невнятном страхе, когда вновь открывалась эта дверь и он начинал медленно, скованно — но, как ей казалось, неумолимо — спускаться по скрипучим ступеням.
Главным предметом литературного творчества Джозефины был страх. Рациональный страх, иррациональный страх, огромный страх, подступающий скачками к юному существу, которому неуютно в большом мире… Любой писатель, как заметил Генри Джеймс, довольно рано находит предмет своего творчества и затем всю жизнь лишь подробно исследует, находя дополнительные грани. Стоит ли считать это общим правилом — неизвестно, однако оно определенно подходило к Джозефине Гамельн. Ее излюбленным жанром была повесть, главным героем — молодой человек между отрочеством и поздним подростковым возрастом; ему нечто угрожало, он вынужден был прятаться, пускаться в бега. Некоторые из этих литературных героев и впрямь оказывались изуродованы или убиты. Их увозили в неизвестном направлении на машине, дверцы которой не имели изнутри ручек; они пробирались чуть ли не на четвереньках сквозь каменные джунгли, с ножом, приставленным бандитами к их шее или спине; подвергались ритуальным истязаниям со стороны других, жестоких подростков в спальне частного привилегированного учебного заведения или на игровой площадке государственной школы. Если они испытывали боль, то мгновенную, неожиданную: не боль, не насилие, а именно страх был темой Джозефины. Часто вымышленным мальчикам даже и не наносился физический вред: они глубоко страдали от некстати брошенного взгляда, от чувства отверженности, от трещины в оконном стекле, от развязных кондукторов, наводящих порядок на верхней палубе двухъярусного автобуса и страшащихся спуститься в нижний отсек из опасения за свою собственную жизнь. Сочинения Джозефины сравнивали не только с Уилки Коллинзом и Генри Джеймсом, но и с Францем Кафкой. «Котельная», где главным персонажем был Саймон Валле, представляла собой сюрреалистическое повествование о подростке, жившем в школе-интернате. Наподобие Робинзона Крузо, он обустроил себе запасное тайное убежище, однако не в пещере, а в подвале школьной котельной — в пыльном закутке, за трубами котла, топившегося коксом. Со временем он перебрался туда окончательно, лишь периодически совершая по ночам вылазки за едой и питьем. Концовка была зловещей: Джозефина Гамельн не особо стремилась подарить своим персонажам счастливую судьбу. Критики, как всегда склонные к преувеличениям, видели в этой повести обличение безобразий, творящихся в нынешней школе. Обыкновенные парты, груда футбольных бутс, закрытый стальной шкаф в раздевалке, высокий и узкий, — обыденные вроде бы подробности. Но под пером Джозефины они оживали, ощетинивались, становясь воплощением ужаса, всех мыслимых и немыслимых страданий, какие только можно причинить человеку.
Она узнавала страх в Генри Сми, хотя понятия не имела, чего он боится, надуманы или основательны его страхи. Она узнавала и кое-что еще, известное ей по собственному опыту: беспокойство, вплоть до болезненного страха, преследующее интеллектуально одаренных подростков. Бедный Генри Сми не мог не получать удовольствие от рассуждений о грамматике, от сложной, строго упорядоченной музыки: он был исключительно чувствителен к порядку и красоте, запоминал формы и модели, он был обречен мыслить. Затворничество не могло оставаться вечным его уделом. Она и сама многого боялась ребенком — с чего бы еще она могла так точно описывать чувства своих персонажей? — и была настолько умна и талантлива, что этого невозможно скрыть в молчании и заикании, тебя все равно заметят; ей приходилось читать, запоминать, копить в душе, чтоб потом, как и Генри, выйти, по крайней мере на время, к миру, где способности имеют значение.
Во время обеда или ужина он безмолвствовал, на все вопросы отвечал односложно или просто кивком, так что Джозефина постепенно утратила охоту их задавать. Зато он развил скверную привычку бродить по дому в пижаме ли, в халате в два, а то и в три часа ночи. Пару раз Джозефина просыпалась от шороха и с колотившимся сердцем спускалась вниз — а ну как в дом пробрались воры? Но воров не было, зато был Генри Сми: сидел на кухне, стиснув в ладонях чашку растворимого кофе, вперившись взглядом в духовку. В минуты таких встреч необщительный и недоверчивый Генри Сми вдруг становился чрезвычайно словоохотлив. Говорил он очень тихо, еле слышно, вовлекал ее, Джозефину, в мусорный поток побочных мыслей, разрозненных замечаний — о пользе изучения латинских числительных, о принципе экономии в композиторской манере Стравинского; подробно и утомительно перечислял предметы, которые предстоит ему изучать в Кембридже, скороговоркой, как бы в скобках, ввернув, что хорошо бы ему не приходить на собеседование к научному наставнику в обществе других студентов, уж больно не любит он находиться в комнате, если в ней больше одного собеседника. Пожалуй, из всего, что сказал ей Генри Сми, это было самое личное, самое откровенное, думала Джозефина, позевывая и чувствуя, как в крови понижается сахар. Но за этими скупыми сведеньями, как и вообще за любыми его словами, — Джозефина прекрасно это понимала — уже стояла вся правда, вся неприкрытая правда о нем: каков он в душе и почему не может жить спокойно. Беда, однако, заключалась в том, что Джозефине не слишком-то хотелось эту правду знать, ведь сводилась она все к тому же страху, и без того отлично ей знакомому. Страх заразен.
И возможно, передается по наследству. Мать Джозефины страдала агорафобией в легкой форме, доставлявшей неудобство близким, с возрастом болезнь прогрессировала. Отец, человек одинокий, опасавшийся людских пересудов, пребывал в растерянном недоумении от поведения жены и склонен был считать, что она просто-напросто потакает своим слабостям. Закутанная с головы до ног мать водила свою с головы до ног закутанную дочь, пяти- или шестилетнюю Джозефину, разве что в местную школу и, в особо редких случаях, добредала с ней до публичной библиотеки. В четырнадцать лет Джозефина уже училась в школе-интернате; а мать к тому времени редко выбиралась из спальни, прогулка по собственному садику на задворках дома и то вызывала у нее головокружение. Мать никогда не рассказывала, чего именно боялась, и Джозефина понимала — выспрашивать бесполезно, оставалось воображать. Джозефина помнит ясно, будто это было вчера: она и мать в очереди на автобусной остановке, стоят рядышком молча, ни с кем не заговаривают. Вдруг в страшной панике мать выскакивает из очереди и без оглядки несется по улице. Книги, пакеты с морковкой и сливами — все на ходу падает, разлетается по тротуару! И чего страшного, спрашивается, может подстерегать на автобусной остановке?… Почему вызывал ужас звонок в дверь, было несколько понятней. Джозефине самой приходилось вступать в переговоры то с коммивояжером, предлагавшим средство для чистки ковров под названием «Чистим-блистим», то с проверяльщицей электросчетчиков, а то и с самим доктором; честно признаться, все они для нее имели вид угрожающий. Однако куда страшнее были дюжие девицы, ее одноклассницы. По общей спальне разносился их громоподобный раскатистый хохот. Они швырялись подушками, с размаху плюхались на чуже кровати, улюлюкали, потешались над тощей, маленькой Джозефиной, которая тряслась от страха в своем трикотажном корсете. Она находила спасение — если, конечно, это было спасение — в уединенном чувственном наслаждении изливать свои страхи на бумагу. Уже тогда в котельной школы имени святой Клары сочиняла она неуклюжие истории, исполненные вполне обоснованного ужаса. В этих рассказиках стаи девочек-подростков в несколько прыжков настигали свою жалкую жертву и ненароком выжимали из нее последний вздох. Потерянные бессловесные страдалицы оказывались запертыми в шкафах, о них по нечаянности забывали… Котельная вся была одета толстым слоем угольной пыли, коксовая корочка взбегала по стене до плотно закрытого, в густой паутине окна, расположенного ниже уровня внешней мощеной площадки. Джозефина, случалось, открывала дверцу топки: яростно шипели и ревели на нее языки пламени, мерцала коксовая пыль. Она собирала разные вещи — одеяло, велосипедный фонарь, старый свитер, жестяная коробка из-под печенья, особая коробочка, приспособленная под пенал, папка для бумаг — и поселяла их в своей берлоге, в дальнем углу, за трубами. Туда она пробиралась по межтрубным зазорам, слишком тесным для девочек покрупнее или для сотрудников хозчасти. Иногда она приносила в жертву прожорливому котлу неудачный рассказ, и тогда злое красное пламя в топке на краткое время вспыхивало золотом. Годы спустя, когда она писала повесть о Саймоне Валле, запах кокса возвращался к ней в своей древней затхлой горечи. И не собственных ли бесов изгоняла она, склоняясь над чистой страницей? Женщина-писатель, которая сумела создать такого персонажа, наблюдать за ним, не стала бы сама впоследствии вести такую же странную затворническую жизнь, как ее мать, — или стала?
Генри Сми и Джозефина сидели перед кухонной плитой, потягивая растворимый кофе. Генри также ел яблоко, золотистый пепин, которым его угостила Джозефина. Зубы Генри вонзались в упругую яблочную мякоть с хрустом, и, казалось, этот звук, разрушавший тишину, смущал его, приводил в еще большее молчаливое замешательство. Он сидел на скамейке, плотно сведя колени вместе. Также составлены вместе, белеют из-под пижамных брюк тонкие щиколотки в домашних тапочках. Отставив чашку, Генри сложил ладони и пропустил их между коленями вниз. Джозефине хотелось уже находиться в своей кровати. Как и Генри Сми, писательница страдала от приступов бессонницы, но с гораздо большим удовольствием провела бы это время за чтением. В три часа ночи она отгоняла страхи длинными сюжетными поэмами. Это было непростое чтение, открывавшее путь из ее мира в другие воображаемые миры. Джозефина спросила Генри, как ему работается в библиотеке, какие у него впечатления. Он отвечал, что тамошняя система классификации книг безумна и к тому же заставляет делать кучу бесполезной работы. «Как будто книги — это просто вещи, знай расставляй по ранжиру», — подытожил свои наблюдения Генри.
А потом вдруг сказал:
— Знаете… А я ведь прочитал «Котельную»!
— Вот как?
— Ага. Макс сказал, я и прочитал.
— Что ж, очень рада.
— Саймон Валле… — произнес Генри и, помолчав, снова повторил, через силу: — Саймон Валле… — Его затрясло. Затрясло и чашку в его сведенных руках, он вынужден был поставить ее на стол.
Джозефина, возможно, с удовольствием описала бы в какой-нибудь новой повести муку, в которую его повергала попытка высказаться, но помочь ему преодолеть затруднение и не думала.
— Откуда вам всё известно про Саймона? — тихо выпалил Генри. — Он… совершает… маленькие тайные действия… Играет сам с собой в игру. Зачем я вам рассказываю, вы ведь и так знаете. Я думал, знаю только я. Ведь только я… — Генри запнулся.
Джозефина отнюдь не горела желанием продолжать этот разговор. Она бросила, пожалуй, даже с излишней беспечностью:
— Как откуда известно? Из простых наблюдений. Ничего необычного. Все подростки через такое проходят.
— Нет, нет! — воскликнул Генри. Стекла его очков затуманились. Он снял их и обратил к ней лицо, подслеповатое, взыскующее, уязвимое. — Мир так ужасен, что многие люди и вообразить этого не в силах. Вы согласны?
Тут бы ей и спросить напрямик: «Чего же именно ты боишься, расскажи». Сама она боялась его.
— Но ведь в школе Святого Эдмунда, с таким замечательным директором, как Макс, всё по-другому, — произнесла она непререкаемо. — Я отправила туда своего сына Питера, там так уютно, такая дружелюбная атмосфера.
— Нет, нет!.. — Генри свил свои бесполезные руки, выпростав их из пижамных рукавов. — Дружелюбная атмосфера — она не для всех. Она невозможна. Люди там невозможные.
— Я преклоняюсь перед Максом как перед педагогом, — внушительно проговорила Джозефина.
— Все равно, мне там не было радостно.
— Ничего. Ты это перерастешь. Всем пришлось через это пройти.
— Ох, нет. Вы не понимаете. Нет, понимаете… раз написали. Только сейчас понять не хотите.
— Трудно в три часа ночи. Я устала.
— Конечно. Я сейчас лягу. Пора. — Он рывком поднялся и побрел прочь, наверх, своей шаркающей неверной походкой.
Макс прислал его к ней, надеясь на помощь. А у нее не хватило духу помочь.
Джозефина положила огрызок в мусорное ведро и все протирала, протирала тряпицей кухонный стол, засверкавший привычным тихим блеском.
После этого случая Джозефина начала непрестанно бояться Генри Сми. Работая, она прислушивались к его тихим шаркающим шажкам по дому; готовя еду, ждала: вот-вот он проскользнет в дверь и бесполезно застынет в проеме, будет стоять и стоять там, словно в ожидании чего-то, неизвестно чего. Больше всего ее пугало, что он действительно прочитал повесть о Саймоне Валле. Саймон Валле был Джозефиной Гамельн, незачем посторонним вставать между ними. У писателей часто спрашивают, каким они воображают своего читателя. Но есть писатели, а Джозефина определенно относилась к их числу, которые могут успешно работать, лишь когда вообще не воображают никакого читателя. Саймон был не чем иным, как ее собственным страхом, которому она обозначила пределы, дала отдельное, отчужденное существование. Генри же присутствует у нее в доме, прочел повесть о Саймоне и — здесь это ужасное, расхожее выражение литературоведов вполне уместно — «ассоциирует себя с Саймоном». Тем самым Генри наносит удар по ее самостоятельно созданной, кропотливо выстроенной независимой личности. Впервые за всю кипучую писательскую жизнь у нее возник творческий ступор. Она пыталась вылепить очередного персонажа, но у него неизменно оказывалось лицо Генри Сми, его нервные жесты, его тихий, презрительно-испуганный голос. Джозефина утратила свободу, заветную свободу смотреть на мир глазами нового Саймона Валле, видеть всё ту же — и одновременно иную котельную, ту же — и иную груду кокса, вдыхать новыми ноздрями ту самую затхлую горечь.
Джозефина была собственным исчадием, как и отделившийся от нее Саймон, как и вся вереница предшественников, предвоплощений Саймона. Усилием воли она сотворила себя в противовес тому страху, который испытывала ее мать, в противовес будущему, которое ожидало бы ее, поддайся она этому страху сама. Она сказала себе: у меня непременно будет славный теплый дом, с дружелюбной атмосферой, люди смогут свободно, без стеснения, приходить и уходить, наслаждаться беседой в приятной обстановке. Однако нынешнее теплое и приветливое место, которое она звала своим домом, не было — и она это прекрасно знала — подлинным отражением ее личности. Дом стал таким, каким она назначила ему быть. Сама же она в душе оставалась все тою же дикой отшельницей в котельной, дышала запахом коксового нагара. Ее муж, отец Питера, пять лет прожил в этом уютном доме, ел вкусную домашнюю еду, но затем взял и ушел к другой, куда менее умной женщине — неряшливой, взбалмошной, коротавшей досуг в основном в безделье, чрезвычайно смешливой. Многие знакомые спрашивали друг друга и даже спрашивали у Джозефины, почему он так с ней поступил. Джозефина не задавала себе вопросов. Ибо знала ответ. Муж ее раскусил. Но она не очень горевала о потере. Исчез дин из смыслов существования, но с ним вместе — и часть внутреннего напряжения. И еще у нее был Питер. Значит, дом — для Питера.
Питер был таким жизнерадостным. Таким открытым. Даже маленьким мальчиком он бесстрашно подбегал к людям на автобусных остановках и вокзалах, заговаривал с ними. Притаскивал в гости приятелей одного за другим, с удовольствием угощал, развлекал. Джозефина всегда была начеку: не давала Питеру увидеть или учуять ее страх. Много и часто общалась с сыном, кроме него — практически ни с кем. Он сделался ее товарищем в деле отбора и развлечения «пропавших мальчиков». Возможно, она не заметила, что у него были собственные страхи. Не обладая дисциплинированным умом Джозефины или Генри Сми, он с трудом сдал выпускные экзамены в школе, еле-еле получил аттестат. После чего отправился учиться в политехнический колледж в одном из портовых городов Южной Англии. Специальность они тщательно выбирали вместе, им хотелось, чтобы профессия была «человечная», в итоге остановились на «связях с общественностью». Спустя несколько месяцев, однако, Джозефине стало известно, причем из чужих уст, что мальчик не посещает занятия. Оказалось, он влился в группу активистов, которые раздают суп бродягам, обосновавшимся в парках и подземных переходах; а еще — помогают бездомным проникать в порожние муниципальные квартиры, пустующие особнячки респектабельных буржуа и самовольно их заселять. Более того, активисты не прочь нахально прихватить, не платя денег, необходимые им предметы и продукты из супермаркета. Лишь однажды Джозефина приехала его проведать: он сам к тому времени жил с компанией бродяг в сквоте, носил длинную бороду и был облачен в несколько слоев дырявых, неприятно пахнущих свитеров и кардиганов. «И тебя устраивает такая жизнь?» — спросила Джозефина, а Питер только мило улыбнулся и сказал: «Вполне». Словно ему было само собой очевидно что-то, недоступное Джозефине. Он казался беспечным, неестественно расслабленным — у него были размашистые жесты, ноги чуть шаркали. Не новая ли это форма страха? — подумала Джозефина. Неужели эти оборванные бородачи, балующиеся метамфетамином, — закономерная концовка эпопеи с «пропавшими мальчиками»? А что, если Питер, пусть и позже, чем его отец, понял, что все это было не настоящим — тепло камина, чистая одежда, открытый дом, запахи домашней кухни? От него, ее сына, пахло канализационными трубами, грязной шерстью, отсыревшей золой. В этом превращении Джозефина винила себя, но почему-то затруднилась на сей раз ясно определить — в чем же именно ее вина, ее ошибка? А может, и нет никакой вины? Ошибка — она сама.
Спальня, в отличие от остального дома, была ее сугубо личным пристанищем. Она и не заметила в свое время, как из просторной супружеской опочивальни перебралась в эту небольшую каморку по соседству с детской; тут, должно быть, в стародавние времена обитали няни, спешили отсюда ночью на младенческий плач. Чего здесь только не было: собственная детская кроватка Джозефины с литым чугунным изножьем и изголовьем, поставец с висящим над ним зеркалом, стол с рабочей лампой, самодельный коврик из разноцветных полосок ткани поверх начищенных половиц. Книжного шкафа нет, спальня слишком мала — книги вносятся и выносятся; полок, приятно оживляющих стены рядами цветных, неброских корешков, хватает в других комнатах.
Однажды вечером — должно быть, минула примерно неделя с тех пор, как Генри Сми попытался поговорить с ней о Саймоне Валле, но не был выслушан, — Джозефина вернулась домой со званого ужина в заказном такси, развозившем гостей. Пока такси отъезжало, она боязливо прислушивалась: не раздастся ли на лестнице неуверенная и в то же время неумолимая поступь Генри? На кухне было пусто и темно, плита холодная. Джозефина отправилась наверх, блаженно вздохнула, закрылась в своей комнатушке — и завопила не своим голосом. Нет, Генри не делал ничего страшного: просто, расположившись на краешке ее кровати, изучал собственное, озаренное светом уличного фонаря лицо в квадрате зеркала. Входя, она и увидела лишь это отражение, пристально глядящее на нее из темного квадрата, прихотливо подкрашенное еще и светом, лившимся сквозь стекло двери у нее за спиною. Один из ящиков комода слегка приоткрыт, как будто он пытался найти там перчатки или чулки, чтобы примерить на себя, хотя — она отдавала себе в этом полный отчет — примерка, присвоение ей лишь чудились. Единственная улика — приоткрытый ящик, и, как знать, не оставила ли она его сама, собираясь в спешке? Такая забывчивость, особенно в этой заветной комнате, не очень в ее духе, но ведь все бывает. Его луноподобное, смятенное лицо влажно блестело в зеркале, глаз не разобрать, так как очки отражали отражение. Рот открыт в крике, но крик — беззвучный. Воздух содрогается только от ее собственного вопля. Генри был белее мела; она вновь подумала: а не взял ли он что-то из ее косметики, в комнате стоит тонкий запах туалетной воды и фиалковых духов. Но белизна кожи Генри Сми определенно была естественной: та самая бледность, благодаря которой так запоминался читателям Саймон Валле, здесь лишь подчеркнутая уличным натриевым фонарем.
— Убирайся!!! — проклекотала Джозефина Гамельн, теряя самообладание, которым гордилась в себе более всего (не считая, конечно, отличного ритма прозы). — Убирайся вон из моего дома, с меня хватит! Не могу выносить твоих мерзких повадок, чтоб ноги твоей больше не было, сию же минуту. Ну или, по крайней мере, завтра…
Генри закрыл рот, а потом вдруг улыбнулся скованной, но удовлетворенной улыбочкой.
— Разумеется, — произнес он. — Обязательно. Сию же минуту или завтра.
Он стал бочком обходить ее.
— Я просто от неожиданности, — опомнилась Джозефина. — От неожиданности.
— Это ничего, — сказал Генри Сми.
Он ушел на следующий же день. Удерживать его она не стала. А через месяц или два Макс Маккинли сообщил ей по телефону, с обычными осмотрительностью и тактом, печальную новость: Генри Сми погиб, проглотил целый флакон аспирина — как раз перед тем, как занять свое место в Кембридже. Воображение Джозефины мгновенно нарисовало ей Генри Сми как живого: вот он крадется куда-то, еле переставляя тонкие ноги в широких, обвислых штанах, на бледном лице тоскливая гримаса, губы плотно сжаты — точная внешняя оболочка Генри, чье внутреннее существо так и осталось неведомым, неразгаданным. Потому что Джозефина тогда не пожелала его разгадать. А сейчас воображению уже не проникнуть — да это было бы и не по чести — туда, за подробностями: как именно принималось решение, сколько таблеток аспирина находилось во флаконе, как ему ждалось? Память услужливо превратила Генри Сми в удобный мнемонический код: приблизительная кровать, приблизительный флакон, примерная поза тела с выкинутой рукой. Максу Маккинли она сказала: «Ни за что бы не подумала. Понятия не имела, что им движет, такой скрытный мальчик. Ужасно». А Макс сказал: «Да, мы все его упустили. Все виноваты». Джозефина согласилась.
Зато ее писательский ступор прошел. Уже на следующий день она сидела за любимым рабочим столом: никто и ничто теперь не стоит между нею и очередным Саймоном Валле, нет больше неудобного читателя, докучливого персонажа у нее в доме; можно писать, творить свой самодостаточный мир. И один лишь призрак тех самых, вялых и все же необычайно чутких рук прилепился к нынешнему обличью Саймона (которого на сей раз звали Джеймс), но прилепился так незаметно, что никому и невдомек.
Разлито в воздухе[60]
Атмосферное давление в Брайз-Нортоне достигало отметки в семьсот пятьдесят девять миллиметров ртутного столба, уровень стабильный. В четверг ожидается солнечная погода, кратковременные дожди, местами ливни, возможны грозы. Благодарим за звонок.
Миссис Сагден неохотно повесила трубку. Сегодня служба погоды говорит голосом школьной учительницы. Ее доброжелательная интонация и умиротворяющий тембр нравятся миссис Сагден больше других. Она вообще больше любит женские голоса. Кроме этой учительницы, бывает еще торопливая девчонка с шумным придыханием и немного заунывная тетка, по голосу похожая на какую-нибудь мидлендскую кондукторшу. Из дикторов-мужчин один говорит неприятно резко, по-военному, другой чуть ли не запинается, как робкий студент. А третий — нахальный ливерпулец, которому словно доставляет удовольствие пугать ее градом и штормовым ветром; чем страшнее прогноз, тем ему веселее. Миссис Сагден на память не жаловалась, запоминала все с первого раза, но ей так нравился женский учительский голос, что она иногда с некоторой стыдливостью звонила два раза подряд, чтобы послушать еще. Похожую стыдливость она испытывала и оттого, что в последнее время стала много смотреть телевизор. Когда-то давно, работая в школе, она всячески призывала детей не засиживаться перед ящиком. Живите своей жизнью, говорила она тогда, общайтесь с друзьями, делайте что-то настоящее, свое, не навязанное с экрана, не дарите ему свое время. А теперь находила, что голоса в комнате, оказывается, удовлетворяют подспудную жажду человеческого присутствия. День за днем тянулась эта светящаяся лента из передач по садоводству, боевиков, чемпионатов по фигурному катанию, шекспировских постановок и бесконечных новостей. Но вот смотреть ток-шоу миссис Сагден считала ниже своего достоинства. Она терпеть не могла всех этих белозубых заводил, которые, кажется, вот-вот затащат тебя на первый ряд непременных трибун или же вторгаются в твое личное комнатное пространство с гадкими признаниями и навязчивым самолюбованием. Одно дело — просто человеческие голоса, и совсем другое — ложные друзья, это уже граничит с кошмаром.
Из кухни в прихожую, вихляя задом, слегка извиваясь и погромыхивая коготками об пол, прибежал пес Вольфганг. Он хорошо знал, что звонок в метеорологическую службу — к прогулке. От радостного возбуждения Вольфганг вдруг разинул пасть и принялся с тоненьким писком зевать.
Миссис Сагден задавалась вопросом, выйдет ли в такую погоду тот мужчина. Делать свое дело — ведь об этом думалось именно как о деле — ему, конечно, приятнее, когда на улице ясно и сухо. С другой стороны, чем лучше погода, тем больше людей, нежелательных наблюдателей. От недавнего дождя в районном парке должно быть мокро. С возрастом миссис Сагден приобрела свойства ходячего барометра. Тазобедренные суставы надежно давали знать, что скоро упадет давление или похолодает. Перед грозой начиналось нытье в носовых пазухах, когда еще только набегали первые тучки. От расплывшейся шеи к ключицам и дальше к плечам будто протянулся своеобразный громоотвод. «Здорова, и слава богу», — часто говорила она. Эту фразу слышали Джеймс и Элисон, когда звонили, фармацевт из аптеки, соседка из квартиры напротив. Соседку миссис Сагден категорически недолюбливала. Разве может понравиться, если несет табаком? Что более прискорбно, грубоватость и худшие лондонские манеры. Ни то ни другое не было свойственно миссис Сагден, хоть она и прожила здесь, в Лондоне, большую часть своей шестидесятитрехлетней жизни. Но сохранить здоровье еще не значило, что разные части тела не будут то и дело о себе напоминать. Тело, как ни досадно, уже напрочь лишилось былой гибкости и все больше становилось обузой. Между ним и окружающим миром появились многочисленные препятствия. Словно спящая в холодную погоду улитка, оно отгородилось заслонкой. В детстве миссис Сагден нередко наблюдала за такими улитками. Да, зрение уже не то, стала плохо видеть вдаль, фокусировать взгляд труднее. От долгой ходьбы тянет в пояснице. И на прогулке в парке уже только через силу получается задрать голову, чтобы посмотреть, как копошится в гнезде серая ворона или парит в вышине пустельга.
— Ну? Что он сегодня делать будет? — обратилась она к Вольфгангу, который прильнул к полу, нетерпеливо скалясь и торопя с выходом. — Где будет дожидаться?
Как и каждый день, она мысленно перебирала самые подходящие для него места в округе. Вот неопрятный подземный переход с темными лужами и вечным запахом мочи — безобразно, на его месте она бы сюда не заходила. Но он-то не она, вот в чем вся штука. Он темноту, может быть, любит, а то и запах такой считает уютным. У пруда — рощица. Все кусты унизаны пестрыми пакетами из-под чипсов и крекеров, на шипастых ветках торчат обрывки выцветшей ткани, жестянки из-под колы, прочая мусорная мишура. Да, такую обстановку он, надо думать, и любит, земля поблизости разрыта коммунальщиками, у воды — пышные заросли рододендронов.
Однажды в этой рощице появился мужчина на велосипеде — да, таким он вполне может быть. Медленно-медленно проехал мимо нее. Был погожий, кажется, полдень. Вольфганг возился в кустах. Мужчина огромного роста, в спортивной майке, джинсах и грубых ботинках, катил еле-еле, неровно и смотрел на нее в лоб — наверно, учуял, что ей не по себе. Он был кудрявый, с проседью, а кожа — желтушного глинистого оттенка. Она ловко вынула свисток и позвала Вольфганга. Свисток у нее остался от работы на школьной спортплощадке: с его помощью она, бывало, разгоняла хулиганские потасовки, а чаще — давала сигнал к началу нетбольных матчей. Шарик — сухая горошина — пронзительно забился в горлышке свистка, и собака тут как тут. Мужчина уехал прочь, но не успела миссис Сагден выйти из рощицы, как вернулся и снова миновал ее, так же угрюмо уставясь. Мужчина знал, что она боится, это было ему приятно. Но и только. Миссис Сагден неуклюже побрела дальше в своих сапожках на молнии. Но тот, кто появится, может быть, и не велосипедист. Он вообще не всегда один и тот же. Он то негр, то белый, то мулат, то какого-то неопределенно-землистого цвета, то худой угреватый юнец, то пожилой любитель прогулок, с круглой бритой головой, в кожаной куртке и кроссовках. С собой он мог нести портфель, полиэтиленовый пакет с добычей из мусорных баков, иногда — нож. В его распоряжении было сколько угодно времени, чем не могла похвастаться миссис Сагден. Ее одинаковые дни, словно леска, продергивались сквозь череду эмалированных бусин, в каждой из которых светится включенный телевизор. С каждым днем ее страх перед неизвестным мужчиной понемногу нарастал и умозрительные картины встречи с ним становились все ярче, занимали все более значимое место в ее воображении. Как женщина благоразумная, миссис Сагден понимала, что этот человек — не более чем навязчивая идея. Но изгнать его было выше ее сил. Вот вчера в местной газетке написали про изнасилование в парке. Жертва — женщина (48 лет) — вышла на пробежку, ее повалили на землю регбийным приемом. Затем — изнасилование малолетки (15 лет) на бетонном пустыре за супермаркетом. Кто поручится, что и ее он не поджидает, что она ему случайно не подвернется?
Миссис Сагден боялась выходить из дому. Вольфганг недоумевал, к чему эти новые промедления перед каждой прогулкой. На всех книгах уже не оставалось ни одной пылинки, серебряный заварочный чайник натерт до блеска, но она считала нужным еще раз все обойти и обмахнуть, еще немного полить фикус. Квартира была опрятная, хоть и маленькая: две комнаты и тесная кухня. Там стояла стиральная машина и сушилка — подарки Джеймса и Элисон на новоселье. Она сюда въехала после смерти Брайана и продажи большого дома. Из-за стиральной машины миссис Сагден тоже чего-то беспричинно стыдилась: это был автомат, от нее ничего не требовалось. Раньше, с полуавтоматом, раз в неделю всегда устраивалась большая стирка, хозяйка брала деревянные щипцы и заботливо извлекала из дымящейся мыльной пены тяжелую одежду и бережно перекладывала из одного отделения в другое. Лучше бы Джеймс и Элисон сами почаще приезжали, а без новой стиральной машины она обошлась бы. Но Джеймс работал в Саудовской Аравии, а Элисон с утра до вечера преподавала. К тому же она считала, что миссис Сагден на нее давит. Как они ни пытались, ничего поделать не могли, ясно было, что это само собой так складывается. На Рождество и иногда на Пасху дочь оставалась у нее, но уже через пару дней они сторонились друг друга и злились по мелочам. Миссис Сагден раздражало, например, что дочь не вытирает столовые приборы полотенцем, а кладет их на сушилку и на них остаются от воды разводы. Элисон же едва не выходила из себя, когда мать вмешивалась в ее кухонные дела, предлагала помочь с осудой, почистить картошку. Дочь видела в этом укор и напрягалась, ожидая замечаний. Обе они в силу рода занятий давно привыкли вести себя так, чтобы никто даже не подумал возражать.
Вольфганг заскулил. Он был настоящий бордер-колли, обученный для пастушьей работы. Красивый пес с умными янтарными глазами, острой мордой и ушками, окрас — черный с белыми пятнами и подпалинами, хвост был правильной изогнутой формы и с белым кончиком, а шерсть вокруг шеи и на груди образовывала сияющий воротник. Часто вел себя неуравновешенно. Однажды прокусил носок почтальону, цапнул за задницу участкового полицейского, заглянувшего к ним во время обхода. Тот перенес нападение стоически и великодушно отметил, что собака полезная. Элисон говорила, что эта собака не для квартиры. Миссис Сагден соглашалась. Но с собакой ей жилось спокойнее, и в обмен на чувство защищенности ей приходилось, выгуливая пса, появляться в парке, спускаться в грязный переход, проходить замусоренную рощицу, бродить среди упругого вереска, по песчаным ямам.
Она понимала, что нежелание выходить из дому — иррационально, хоть и по-своему логично. Сколько было случаев, когда женщину поджидали в темноте или шли за ней до двери, а когда она, ни о чем не подозревая, открывала, заталкивали внутрь; и сколько раз с презрением преодолевались запертые окна и двери. И все же миссис Сагден было спокойнее в четырех стенах. Среди прочего потому, что это были владения Вольфганга и на любой стук и шорох или просто когда чуял человека за дверью он закатывал скандал с лаем, рычанием и воплями. Бросал грозный вызов неизвестным посягателям. Миссис Сагден слышала, что в одном из районов Лондона — в Бренте или еще где-то — злоумышленники вламываются лишь в 2 % домов, где есть собака, и в 75 % домов без собак. Так что у них с Вольфгангом в их закутке сохранялись неплохие шансы остаться невредимыми. Но там, на улице, все иначе. У других женщин, кстати, подобного рода страхи были устроены совсем не так. Они боялись, что в квартире отступать некуда, что их настигнут в собственной постели, осквернят их родной ковер и что даже верные кухонные ножи будут обращены против них. Но у миссис Сагден дома сердце билось ровно, как ее же часы. Тревожно было, только когда она запирала дверь или, закрывая окно, касалась ладонью его холодного стекла, за которым тяжелел мрак ночи со всеми ужасами мира внешнего. Страх просачивался даже через рифленое стекло окошка уборной. Но все-таки опасной встречи она ждала именно на открытом воздухе. Именно там ее дыхание делалось короче и отрывистее, сердце словно разбухало и стучало маленькими резкими толчками. Все внутри, как паутиной, затягивало какой-то тревожной дурнотой. В случае чего миссис Сагден физически не смогла бы даже убежать, она знала это и опять-таки стыдилась. Страх и стыд — неужели в жизни больше ничего не осталось? Привычно отогнав от себя эти чувства, миссис Сагден надела пальто. Вольфганг завился вокруг хозяйки, высоко подпрыгивая от радости. Она нацепила шерстяную шапочку и смотала поводок.
Ее путь лежал в горку, по двум улицам с обычными для окраин аккуратными викторианскими домами красного кирпича, которые выводили к широкой и закрученной шоссейной развязке. Она, пустая и мертвящая, была врезана в пространство районного парка. Тайным ходом на неосвоенные территории за всем этим бетоном служил подземный переход. Бодрый, сияющий здоровьем Вольфганг бросался то туда, то сюда, поднимал ногу у фонарных столбов и припаркованных машин. Когда миссис Сагден засмотрелась на чьи-то ирисы за изгородью, на проезжей части вдруг резко перестроилась легковушка и с визгом остановилась у тротуара на встречной полосе. Сейчас выскочит из машины? Водитель был восточной внешности, с квадратным и непроницаемым лицом. Он здесь живет, просто-напросто парковался и забыл включить поворотник. Миссис Сагден, глядя в асфальт, направилась к подземному переходу. Над входом кроваво-красной краской был неряшливо начертан благодушный лозунг «Мясо — это убийство». Большинство граффити на стенах малевал явно какой-то педант, обвел все надписи белым распылителем. Теперь все имена — Джулия, Лоис, Шерон — и пронзенные сердечки оказались в аккуратных рамках, к которым без орфографических ошибок было приписано «проститутка», «эксгибиционистка», «ненавижу тебя» и т. д. Этому блюстителю нравственности миссис Сагден поставила бы «4» за почерк и «5» за грамотность. Она вообразила, как он приходит сюда в белом дождевике-стекляшке, под цвет краски, уставясь из-под очков в металлической оправе куда-то поверх мысков своих начищенных до блеска ботинок. Миссис Сагден подумала, что тот, кого она опасается, вполне может быть таким. Судя по буквам, рука твердая, намерения яснее некуда. Любит, видимо, молодых и хорошеньких, да вот со своей только что поссорился. Никто не поручился бы, что он не заметит полноватую фигуру в шерстяной шапочке, лохматую и полуседую, с трудом бредущую по лужам.
Кто знает. Однажды вечером она устроилась на диване, рядом недовольно пыхтел Вольфганг, а по телевизору шла целая передача на эту тему. Показали разговор с осужденным молодым насильником. Лицо его было затемнено, говорил силуэт на ровном бирюзовом фоне. Рассказал среди прочего, что всегда выбирал женщин отталкивающей внешности или по крайней мере некрасивых. Вдруг он прикрыл рот рукой и прибавил: надеюсь, никто из них эту передачу не смотрит, а то еще обидятся… Объяснил, что поступал так из чувства неполноценности, из желания доминировать. Сейчас проходит интенсивное лечение в группе. Все эти приличные слова так легко слетали с его уст, будто его вызвали отвечать к доске. «Хорошеньких-то я побаиваюсь, — говорил он, — из-за страха, может, и отступил бы». Миссис Сагден слушала эти слова, шедшие из этой черной дыры на экране, и знала, что этот приятный молодой голос — да, это голос того человека, это его она слушает. Он был похож на мальчишек, ее школьников, которые спустя годы приходят в школу похвастаться, как устроились в жизни. В те давние времена мальчишки ее как учителя любили. И они ей тоже нравились. Нагловатый юнец-рабочий — любитель посвистеть со строительных лесов девушкам, студент на педпрактике, благодарный за хорошие наставления. Изменился мир, изменилась и миссис Сагден.
У дальнего выхода, на лестнице к свету, ей встретился мужчина. Шел быстро, был смугл и высок, нахмурен. Под низко опущенной шерстяной шапкой виднелись впалые щеки с мощной щетиной. Военного покроя куртка, линялые джинсы, грязные кроссовки. И снова взор миссис Сагден заволокло пеленой тревоги. Она шла дальше наверх, мимо него. Он был насторожен, смотрел в другую сторону, точно сам так же занервничал. Может быть, просто вел себя как все англичане: зачем лезть в чужую жизнь? Но ведь были же времена, когда люди на улице просто так здоровались, обменивались парой дежурных фраз, хотя бы в знак нейтралитета. Конечно были. А вот сейчас… Она — боялась его спровоцировать, он — что она неправильно поймет. А может, он просто не в духе или вообще толком ее не заметил.
Раньше, когда страхи еще не окрепли, миссис Сагден заставляла себя отвлекаться, думать о чем-то другом. Обещала себе маленькие радости. Если я по пути на пруды дойду до тех вон кустов и ни разу о нем не подумаю, то, значит, придет письмо от Джеймса. Или, пожалуй, куплю себе шоколадный эклерик. Так по-детски себя уговаривать она давно перестала. Все равно ни эклера, ни письма она особенно не хотела и не ждала, а ждала она только вечера, чтобы лечь спать. Уговоры эти вылились в настоящую битву в сознании миссис Сагден. До тех кустов она так и не доходила, резко разворачивалась, с тревогой клича Вольфганга, и отчаянным шагом направлялась в сторону дома — с мечущимся взглядом и пылающим сердцем. Нет, нет, страхи надо встречать честно. Выходить в его мир можно, если ты способна анализировать свой страх и если знаешь, кто это может быть и что может произойти.
Вот показались уже ближние деревца рощи — серебристые березы и лещины с их сережками. Почти как за городом, разве что не смолкая гудит шоссе по ту сторону тишины. Продвигаясь вдоль дорги к роще, миссис Сагден спрашивала себя, всегда ли было так. Раньше тоже случалось насилие над девочками, а пожилых женщин настигал удар по голове и лилась их нежаркая кровь? Или раньше было как-то иначе и меньше, чем сейчас? Во всяком случае, в наши дни об этом приходится больше думать, отвечала она себе. Если даже и не насилуют сейчас больше прежнего, то деяния эти разрастаются оттого, что о них больше думают и чаще вспоминают. Похоже, что так. Да, мы стали цивилизованнее — такие вопросы обсуждаются открыто, потерпевших никто не винит, наоборот, им легче найти утешение. Но от всего этого, рассуждала миссис Сагден, мне только страшнее. Нарастает не только страх, но и то, что он чувствует. Им обоим знакома эта завороженность при виде человека в капюшоне, оцепенение от беспомощности, брошенности. Она знала, что он, тот, видит по телевизору и в кино всякие бесчинства, о которых в противном случае, может быть, и не помыслил бы. Вот и она, глядя по ночам на экран, возвращается в мыслях к сценкам, ранее невообразимым. А к вообразимым и того чаще. Все это будто разлито в воздухе.
Одно было ясно — думы о нем, об их возможной встрече питались страхом. Ей хотелось бы, чтобы это было ясно не ей одной. Простой и беспримесный страх, без всяких там вытесненных желаний. Возможно, он этого и не знал, хотя ей казалось, что он жаждал бы прежде всего ее страха. Даже будь у нее скрываемые от себя самой желания, он бы отнесся к ним с отвращением, он сам бы захотел ее за такие мысли наказать. Как-то она включила по телевизору популярную комедию: падение Рима или там Джайпура, средних лет дамочки сидят и вопрошают, когда же придут варвары и начнутся грабежи и насилие. Сразу выключила. Нет, желание тут ни при чем. Ее желание умерло намного раньше, чем не стало Брайана. Он умер во сне. Они спали рядом, и вдруг его рука в последней судороге нечаянно упала ей на грудь. Она помнила, что когда-то хотела его, а еще раньше ее охватывал трепет нетерпения от тяги к мужчине, мужчинам. Теперь-то она была как вчерашний молочный пудинг — остывший, неприятный. В доме без Брайана стало так тихо — и хорошо, что тихо, — хотя и одиноко. Он совсем недолго побыл на пенсии, и время это проходило в маете и беспорядке, в каждодневной борьбе характеров, борьбе за пространство стола, а то и жизненное пространство. Конечно, ей было очень жаль Брайана. Нет больше его интересов, надежд, любимой еды. Некому высказываться о Маргарет Тэтчер и любить георгины. Но что касается ее самой, то, скажем так, ее все более или менее устраивало.
Нет, к желаниям это никак не относилось. Так размышляла миссис Сагден, минуя привычную рощицу в направлении пруда, рябоватого от ветра. Тут гулял старик с толстой терьершей, две по-спортивному изящные девушки с далматинцем да стайка мальчишек, которые сбежали с уроков и сгрудились, слегка сутулясь, покурить. У пруда он не осмелится, это точно. Место открытое, народу слишком много. Тут даже можно иногда попросить какого-нибудь собачника в твидовом пиджаке бросить в пруд палочку для Вольфганга. Ей самой в этом году бросать палки уже стало трудно, артрит крепчает. А Вольфганг в расцвете сил, ему поплавать в пруду, побарахтаться в упругой воде — лучше не придумаешь. Без купания он так хорошо не выгуливается. Она подошла к мальчишкам: «Не бросите ли палочку для собаки? Мне это уже трудно». Детвора молниеносно переглянулась: помочь или повыпендриваться? Подшутим над кошелкой или в этот раз вредничать не надо? Ребята были пока маленькие, тихие. Наверно, уже издевались понемножку над кем помладше. А может, и сами чего боялись. «А чего ж не помочь? Сейчас бросим», — фамильярно отозвался один. И запустил Вольфгангову палку со всей силы в воду. Пес рванул туда. Сначала несся огромными прыжками, рывком рассек почти спокойную гладь, а когда дно ушло — резво поплыл к цели, подруливая пушистым белым хвостом, сиявшим из полупрозрачного прудового сумрака. Повернув обратно, хлебнул воды и с каждым движением громко фыркал. Мальчишки взялись развлекать его еще и еще, а он только и рад бросаться в воду. Чуть дальше купалась пара канадских казарок, которых на этом пруду прежде не видели. Хорошенькие они, подумала миссис Сагден, оглядывая птиц, их бочковидные туловища, расписанные волнистыми серыми полосами, крепкие черные шеи. Самец, издавая гортанный гогот, подталкивал самку, заигрывал. Раньше миссис Сагден заговорила бы с мальчишками о красоте этих птиц, но теперь промолчала. Некоторые из них, хоть и не все, меж собой ерничали и говорили гадости. Один такой мальчишка не осмелился бы обижать более-менее рослую миссис Сагден, тем более что она с собакой. Но если вся свора сразу — очень даже. Особенно если станут друг друга «на слабо» подначивать.
Что за народ мальчишки, миссис Сагден знала хорошо. Она знала, что и они кое-что знают, многое видят по телевизору, даже и такое, чего она сама вовсе не видела и не хотела видеть. У мужчин — фантазии, у женщин — только любовь, хотя любовь — это особый вид фантазии, так она считала. Быть может, лет тридцать-сорок назад у нее учились отцы этих ребят. Они не знали того, что эти знают сейчас. В темные ледяные дни она непослушными пальцами заправляла им рубашки, застегивала их маленькие тугие ширинки на пуговицах, как бы прикасаясь к их невинности, и отпускала побегать: «Только не запачкайтесь!» В просторных уличных уборных, зимой насквозь продувавшихся, было холодно до умопомрачения. Их детские конечности синели от холода и были мягкие как воск. Они не знали всякого такого, как нынешние. Сам холодный воздух был другим. Тогда тоже были причины для страха, но она сама знала слишком мало и не настораживалась на каждом шагу.
В те дни, во-первых, шла война, а во-вторых, за тяжкие преступления полагалась смертная казнь. И вот теперь, стоя тут и безжизненно глядя на играющих с ее собакой мальчишек, она говорила воображаемому мужчине, что, если помнить о повешении, легче понять, что страх никак не связан с желаниями. Поймет он это или нет или придется объяснять, зависело от его возраста. Казнь через повешение в годы войны пугала ее даже сильнее и неодолимее, чем Гитлер. Может, было это от недостатка воображения? Во время войны она верила Черчиллю — Великобритания победит, и всё. А вот камера смертника, мешок на голову, петля на шею… Никто не был от этого застрахован. Знаешь, говорила она ему, мне много раз снилось, что меня должны повесить по ошибке, ни за что; снилось, что мне связывают руки и тащат туда с повязкой на глазах. Веяло абсолютным злом, причиняемым одними людьми другим, об этом писали в газетах, это было в страшных детективах, — зло, разлитое в воздухе. Теперь палач и убийца — это ты. Тот, у кого сила, — жуток. Убийца в камере смертника становился жертвой. Теперь этому положили конец, нет больше эшафота. Теперь жертвами являются лишь женщины и дети в запертых автомобилях, возле свалок и на нехороших окраинах, в кустах у пустырей… Я хочу сказать, что бывает и простой страх, с вожделением никак не связанный. И этот мой страх тебе не увидеть и не понять.
Вольфганг наплавался, и они отправились в рощицу. Пес лизал грязную землю и копался в прошлогодней листве. Почва, поросшая губчатым мохом, под ногами слегка проседала и сочилась влагой. На поверхности появлялась темная, как кровь, торфяная вода. Поднявшись, она окружала ярко-зеленые мшаные островки. Здесь всегда обнаруживалось что-нибудь необычное. Вольфганг как-то раз откопал розовую туфлю с высоким каблуком. А сама миссис Сагден чуть не наступила на огромные темно-синие с белым кантом трусы, набухшие от сырости и лишь слегка погруженные в воду. На вид — почти новые. Она обошла их стороной. Ее как будто током дернуло — даже не током, а резко так перехватило дыхание, на долю секунды замерли легкие, и в голове без кислорода похолодело.
Она могла себе представить — вот от внезапности испуга ты цепенеешь и ничего не можешь сделать. Предчувствовала: спазматическая судорога, потом несколько диких ударов сердца и тут же — безвольный покой. Когда думаешь, как это будет, легче преодолеть страх. Она воображала кого-то с пятидневной щетиной, неприятно пахнущего. Как он чуть-чуть сторонится, когда подбегает Вольфганг, скалясь от любопытства. Представляла себе кого-то молодого и мускулистого, не робкого десятка. Вот он убирает нож от ее горла, чтобы с ухмылкой отбиться от Вольфганга. Да и прыгнет он или нет, тоже еще не известно, честно говоря. Это был сварливый пес, кусался просто так, для забавы, не защищая. Когда был маленький, часто кусал других собак. Лез всегда к вялым и медлительным псинам покрупнее, которые не убегут и самого не тяпнут. Приходилось оттаскивать. Его глаза наливались кровью, белки становились алыми, как цветущий мак. Такой цвет миссис Сагден видела по телевизору на прошлой неделе — был репортаж из больницы, и показывали одну пенсионерку с отекшими веками, жертву уличного ограбления. Запомнилась каждая черточка, подробность: все морщинки землисто-лилового лица, жидкие седые с желтизной волосы, темные неснятые швы поперек брови и щеки, бледно-голубая шаль, но особенно — эти ярко-красные белки глаз.
За рощицей пролегала прямая дорожка. Часть ее была покрыта где битумом, где асфальтом, а дальше ровное покрытие заканчивалось и от него оставались лишь проступавшие из песка островки. По краю асфальта неторопливо бежала, можно даже сказать — гарцевала, кремового цвета лабрадорша. Это была собака-поводырь. Вольфганг ее знал и часто к ней лез. О чем миссис Сагден, конечно, помнила. Собака-поводырь сейчас наслаждалась недолгой пробежкой без поводка. Ее высокая хозяйка и одновременно подопечная, одетая в аккуратную твидовую двойку, шла прямо и уверенно по той же дорожке. Она не поворачивала головы ни налево, ни направо, ее глаза смотрели только вперед. Над воротником светился безупречный узел седых волос с металлическим отливом. В одной руке она несла поводок-шлейку, в другой сумочку. Двигалась вперед ровными, не слишком быстрыми шагами. На ногах у нее были практичные туфельки на шнурках. Миссис Сагден разговаривала с этой женщиной только однажды, когда за ними увязался Вольфганг, лез к лабрадорше и мешал хозяйке надеть на поводыря шлейку. Миссис Сагден тогда извинялась, а слепая сказала, что Элси полезно общаться с другими собаками и что все в порядке. По ее голосу и этим кратким репликам миссис Сагден поняла, что перед ней человек культурный. Женщина хотела погладить Вольфганга, но миссис Сагден отсоветовала: характер у собаки неровный. Новой знакомой стало интересно, как он выглядит. Миссис Сагден стала с удовольствием рассказывать про его белый с черными пятнами окрас, озорные глазки, здоровый блеск шерсти. Добавила, что Элси, наверно, очень умная и хорошо дрессирована. Хозяйка ответила, что Элси слишком уж серьезная, все время настороже, никогда не заставишь ее побегать и поиграть. Повторила, что поэтому и хорошо, что встречаются другие собаки. Увы, она не могла видеть роскошный воротник Вольфганга и его улыбку, когда у него с одной стороны морды приподнималась щека и щеголевато показывались зубки.
Миссис Сагден решила не идти на эту дорожку и осталась в тени деревьев, чтобы Вольфганг не досаждал ни поводырю, ни хозяйке. Лучше так, чем потом опять извиняться. Они с Вольфгангом пошли рядом, но на расстоянии и чуть позади. Наблюдали, размышляли.
За слепой женщиной кое-кто шел. Причем не впервые — даже миссис Сагден уже видела этого человека минимум дважды, и тогда он шел за ней же. Во внешности и поведении этого человека даже в те разы проглядывало что-то слегка и неуловимо неправильное. Он шел как-то слишком осторожно, совершал подчеркнуто крадущиеся движения, так что можно подумать, будто хозяйка Элси на ходу играет с ним в игру «море волнуется раз» и сейчас водит. Это был очень высокий, худой и довольно нескладный юноша или молодой мужчина. Длинноволосый кудрявый блондин. Одет в ярко-голубой спортивный костюм с белым кантом, на ногах — довольно дурацкого вида кроссовки с девчачьими розовыми шнурками и пастельными радужными полосками. Все его движения и жесты были какие-то карикатурные: он не просто вслушивался в крик сойки, он прикладывал ладонь к уху, а то вдруг останавливался у какой-нибудь маленькой ивы, складывал руки на груди, расставлял ноги шире плеч и делал вид, что разглядывает деревце. Миссис Сагден еще и раньше замечала, что он никогда не обгоняет слепую, но следует строго за ней, то почти крадучись, то трусцой. Сегодня, однако, он вел себя иначе. Он напоминал мальчика-марионетку Энди-Пэнди из детской передачи на Би-би-си и явно был настроен покривляться. Как чокнутый лепрекон, он бегом описывал огромные круги вокруг женщины с лабрадором и при этом очень высоко поднимал колени и оттягивал носки к земле. То безвольно наклонялся, точно лишаясь сил, то распрямлялся, как пружина. Ох уж эти кривлянья и ломанья, подумала миссис Сагден. Она почти не видела его лица, но все же он, казалось, улыбался. Еще этот человек экзальтированно жестикулировал: раскидывал руки, словно готовился обнять кого-то, или перебирал ими, взбираясь по невидимому канату. Слепая наверняка слышала его шаги, но никак не реагировала. Она продолжала идти вперед — упорно и равномерно, как метроном. Собака шла рядом, обозначая край ровного асфальта. Миссис Сагден и дальше бы спокойно наблюдала, продолжая идти за высокой травой и вересковыми кустами, но вдруг заметила, что долговязый незнакомец сужает круги. И когда выбегает на солнце, видно, что в кисти марионеточной руки будто бы сжато нечто блестящее.
Ее мысли сейчас напоминали то суеверное самовнушение, когда она обещала себе письмо от Джеймса или шоколадный эклер. Она подумала, что вместе — безопаснее. Если сейчас не подойти, то и меня никто не выручит, когда надо будет. Сама — неуклюжая старушенция, но все-таки с собакой. И свисток есть. Удивительно, сколько мыслей. Было слышно, как бьется сердце, но его глухой стук раздавался ровно и деловито, без спотыканий. Она скомандовала Вольфгангу: «Гулять!» — и тот молнией припустил к Элси. В эту минуту юноша-дергунчик шел уже почти рядом со слепой женщиной, заглядывая ей в лицо.
Миссис Сагден поздоровалась с хозяйкой Элси:
— Мы здесь однажды встречались; может быть, вы и не помните, я вам про мою собаку рассказывала. Про черно-белого бордер-колли. Кажется, ему нравится играть с вашей собакой.
— Да-да, помню, — ответил прохладный голос как бы издалека и из темноты, — ваш колли здесь?
Острый нос Вольфганга уже глубоко погрузился под хвост Элси.
— Здесь, вон, нюхаются.
— Она кобелей стесняется немного. Когда Элси на работе, ей с ними общаться не положено.
— Можно мне пройтись вместе с вами? Нам вроде бы по пути.
А он сейчас двигался в прогулочном темпе позади них, на некотором расстоянии. Женщины шли плечом к плечу, он не отставал. Собаки совершенно увлеклись взаимным обнюхиванием.
— Я пойду до конца дорожки. Пожалуйста, скажите мне, когда она закончится. Дальше я не хожу.
— Хорошо.
И они продолжили прогулку вместе. Темп задавала слепая, и шли весьма ходко. Миссис Сагден начала разговор и сперва рассказала о себе:
— Меня зовут Марджери Сагден. Я сейчас на пенсии, раньше была учительницей в школе.
— А я Элеонора Тиллотсон. Тоже на пенсии, а работала в социальном обеспечении.
Незваный спутник все не исчезал. Интересно, мисс или миссис Тиллотсон вообще знает, что он там? Причем даже не первый раз, да и ведет себя весьма странно. Миссис Сагден продолжала рассказывать. Собаки. Вот они так мило бегут вместе по этой дорожке. У лабрадора очень приятный цвет.
— Как пенка на капучино, — отозвалась мисс Тиллотсон.
— Оттенок все-таки более кремовый, — резонно заметила миссис Сагден, — погуще, ближе к сливочному маслу.
Если уж описывать для миссис Тиллотсон то, что видишь, то как можно точнее.
— Вот, до конца дорожки уже недалеко. Я пройдусь с вами обратно?
— Что вы, я и сама дойду.
— Но все-таки не возражаете? Я рада, что встретила вас.
— Совсем не возражаю, пройдемся. На пенсии каждый день такой длинный… Иногда с утра до вечера ни с кем, кроме Элси, и словом не обмолвишься. Когда я работала, все, конечно, было по-другому. Я много ездила, много общалась с людьми, бывала в разных домах, что-то у них спрашивала, узнавала. Люблю, когда много дел.
— Вот и у меня так же. Время сейчас летит так быстро, только летит в никуда, оно ничем не наполнено и ни к чему не устремлено.
— Вы хоть о здоровье заботитесь. И о Вольфганге. Это заметно.
Словно край волнореза в морской бухте, вдали внезапно показался конец асфальтовой дорожки. Миссис Сагден думала о слепой женщине и поражалась ее бесстрашию. Та уверенно шла вперед твердой походкой, словно прокладывая безопасный путь между водоворотами и незримыми пропастями жути куда более безразмерной, чем мелкие боязни миссис Сагден. Возможно, он продолжит их преследовать, когда они вместе пойдут обратно. Возможно. Если не продолжит, то все понятно. Но он вдруг заговорил:
— Извините, кто-нибудь знает, сколько времени?
Они повернулись. Незнакомец стоял прямо перед ними, заслоняя обратный путь. На лбу сбились золотистые кудри — мокроватые от пота или слегка немытые. Во всех его чертах, как до того в жестах, проглядывала некая нарочитость. Рот — очень большой, но при этом не дряблый, аккуратный, выразительный, с рельефными изгибами, точно корпус виолончели. Нос — заложенный и оттого гнусавый — с темными отверстиями фигурных ноздрей. Лицо массивной лепки, но как бы скругленное. Широкие скулы, заметные надбровья, выступающий раздвоенный подбородок. Большие светло-голубые глаза, густые ресницы. Мисс Тиллотсон, конечно, ничего этого не видела. Не знала даже, негр это или белый. Только рост можно определить более или менее четко — по голосу. Однако она ответила ему, который час, четко и ясно:
— Без тринадцати минут три.
Миссис Сагден увидела, что время она узнает, трогая кончиками пальцев циферблат больших наручных часов без стеклышка.
— Спасибо. Значит, мне пора обратно. Собачка у вас что надо, я тут посмотрел, как вы гуляете.
— Я знаю.
— Она хорошо вам помогает.
— Это верно, — ответила мисс Тиллотсон и улыбнулась, — она очень ответственная, серьезная, даже слишком. Никогда не убегает и даже не отходит поиграть.
— Но наверняка задаст перца любому, кто попытается вас обидеть, да?
— Не знаю, она обучена на поводыря, то есть ведет меня, куда идти можно, и не пускает, куда не надо. Она добрая.
По мнению миссис Сагден, сообщать все эти подробности незнакомцу было неосторожно. Она вступила в разговор:
— А вот мой Вольфганг совсем другой. Очень неуравновешенный. Но для его породы это нормально, как мне говорили.
Он улыбнулся ей всем лицом, как будто читал ее мысли. Миссис Сагден взяла мисс Тиллотсон под локоть, чтобы обеим было спокойнее. Та не привыкла к прикосновениям и поначалу напряглась, но лишь на секунду и отстраняться не стала. Молодой человек шагнул в сторону и зашагал с другого бока мисс Тиллотсон.
Миссис Сагден, подталкиваемая своими страхами, в общем-то, и раньше хотела с ней заговорить, и теперь формальности этикета остались позади, разговор шел сам собой. Его навязчивость раздражала миссис Сагден, и удивительно, как точно это раздражение совпало с неприязнью к его циркачествам и блестящему предмету в руке.
— Я часто вас здесь вижу, вы всегда ходите по этой дорожке, — сказал он.
— Да, здесь ровно, я могу идти сама и отпустить Элси побегать.
— Ах да, конечно. Вы тут каждый день?
— Да, собаке нужно побольше двигаться.
— Отлично. Просто отлично!
— А вы? Тренируетесь? Я слышу, вы то подскочите, то присядете.
— Да, стараюсь быть в форме. Я вообще безработный. Ну, пока что. Вот, нашел занятие.
— Безработный? Сочувствую.
— Не стоит. Я бы с ума сошел в магазине или офисе. Мне и так неплохо, гуляю то здесь, то там. Так свободно тут на воздухе… Меня в жизни привлекала только одна профессия.
— Какая же?
— Я хотел стать летчиком. Летать высоко в небе. Я всегда любил самолеты, с самого детства. Но в летчики меня не взяли.
— Жаль, а почему?
— Да много чего. Медкомиссию не прошел. Ничего серьезного, просто не взяли. Ну может, потом возьмут. Я одно время был в учебном авиакорпусе, мне нравилось. Посмотрим еще, может, своего добьюсь.
Возникла пауза. Мисс Тиллотсон двинулась вперед, миссис Сагден мелкими шажками поспевала рядом, поддерживая спутницу под локоть. По другую сторону пристроился он, бежал самой медленной трусцой со скоростью их ходьбы, высоко поднимая от земли ноги. Бежал боком, как краб, не сводил глаз с мисс Тиллотсон.
Миссис Сагден говорила об Элси. При безработном молодом человеке ей неловко было рассказывать, что ей нечем заняться. Увязался этот бегун, и, как бы ни было интересно, теперь уже неловко расспрашивать мисс Тиллотсон о том, как она обходится с простыми повседневными делами: с готовкой, транспортом… Было очень любопытно, а главное — она чувствовала, что та не станет отмалчиваться. Еще очень хотелось разузнать, боится ли мисс Тиллотсон чего-то, а если не боится, то почему и как вообще может так быть. А пока она узнала, что Элси в день полагается фунт свежего мяса, чуть-чуть сухого корма из отрубей и непременно два часа активной прогулки, не считая выходов в магазин. Миссис Сагден стала жаловаться, что у нее уже не то здоровье, чтобы за ним, Вольфгангом, таким резвым, поспевать. Но ей так хорошо с ним. Ну и ощущение хоть какой-то охраны, хотя про это она вслух не сказала. О чувстве безопасности сказал новый знакомый:
— Скажите, а вам не страшно одной? Столько всего творится вокруг… Вы не боитесь?
— С Вольфгангом не страшно, — ответила миссис Сагден с большой неохотой, будто тем самым выносила приговор своей прекрасной собаке. Воображение мгновенно нарисовало, как нож с хрустом входит бедному псу под грудину.
— В моем случае, — заговорила мисс Тиллотсон, — вполне естественно опасаться всего подряд. В каком-то смысле действительно: что ни возьми — все опасно. Поэтому, кажется, жить можно, только если вообще ни о чем таком не думать. Вот я и не думаю. Если бы я все время беспокоилась, то и сделать ничего не могла бы. Пришлось бы просто жить на меньшей территории, в более узких границах. Ограничить мою жизнь я всегда успею. А пока лучше пройдусь на свежем воздухе. Вот и гуляем, да, Элси?
— Уважаю. Вы молодчина! — произнес с показным восхищением, чуть ли не пропел незнакомец.
— Ну, это громко сказано, просто стараюсь как-то жить, хоть я и незрячая.
Миссис Сагден тем временем размышляла, что произойдет на том конце дорожки, когда надо будет расставаться. Видимо, лучше на всякий случай проводить мисс Тиллотсон до дому. И притом так хочется скорее к себе, в свои четыре стены. Еще думала, что парень, кажется, дразнит их, улыбаясь и что-то утаивая. Ее голос вдруг зазвучал теплее и с большей прямотой, чем если бы не возникшее тревожное обстоятельство.
— Хорошо, что я подошла к вам, с вами очень приятно общаться. Собаки, по-моему, тоже довольны. Наверно, можно еще пройтись?
— Может быть, зайдете ко мне на чай, если не торопитесь? — предложила мисс Тиллотсон.
— С удовольствием.
— Хорошо. Я живу тут недалеко, рядом с парком, в одном из домов в комплексе «Бельвью». Только по переходу пройти.
Молодой человек был сейчас немного поодаль, медленно бежал по слегка возвышавшейся дорожке, широко расставив руки по диагонали и раскачиваясь из стороны в сторону. Прямо человек-самолет какой-то. Даже шум дыхания, слетавшего с его огромных губ, напоминал гудение авиационных двигателей. Когда заговорили о чае, миссис Сагден хотела было предупредить свою спутницу каким-нибудь быстрым и доходчивым «Тсс!», но было уже поздно: бегун снова очутился рядом и сказал:
— Пройдусь еще с вами. Мало ли что.
— Не беспокойтесь, со мной пойдет миссис Сагден. Я пригласила ее на чай.
— А можно и мне с вами?
— Вы вроде бы говорили, что вам надо куда-то возвращаться, — вмешалась миссис Сагден, — когда время спрашивали.
— А куда возвращаться-то? Мне идти некуда.
— Конечно, присоединяйтесь к нам, если хотите, — разрешила мисс Тиллотсон.
— Да, присоединюсь, пожалуй. А как я буду рад, вы даже не представляете.
Это уже было слишком.
Когда зашли в подъезд, миссис Сагден удивилась, как ловко ее новая знакомая управляется с лифтом. Нажимает кнопку вызова, открывает наружную дверь и дверь кабины, потом закрывает, все вручную и все без колебаний, хотя в лифте впятером было тесновато: три пары ног, восемь лап, огромные колени этого человека, который не стоит спокойно, как все, а качает размашистыми плечами.
Удивление ждало миссис Сагден и в квартире. Она была обставлена со вкусом: стулья, обитые оранжево-красным бархатом, светильники из китайских ваз; на темном персидском ковре со светло-бежевыми собачьими шерстинками — журнальные столики со стеклянным верхом. В прихожей и над камином в гостиной красуются зеркала. На стенах картины и репродукции: китайский рисунок тушью со скалой и водопадом, веласкесовские «Менины» — многофигурный портрет инфанты, придворных фрейлин и карликов, собравшихся у мольберта художника, который пишет портрет королевской четы.
В больших чашах стоят весенние цветы и пахучий жасмин.
Сейчас, уже сильно за полдень, в квартире сгущались сумерки. Мисс Тиллотсон включила свет и указала гостям на стулья. Интересно, включает ли хозяйка свет, когда она здесь одна. Хотя, может быть, для Элси?
На небольшом бюро стояли несколько фотографий в серебристых рамках.
— Это ваша семья?
— Да. Мужчина в парике — мой брат Клайв, он адвокат. Две девушки в мантиях — мои племянницы, они тогда только-только защитили диплом. Малыша зовут Морис, он мне внучатый племянник. А в том доме я выросла, это наше семейное гнездо в Сомерсете. Элси на снимке так похожа на себя теперешнюю, правда?
Молодой человек смотрел на фотографии из-за спины миссис Сагден. От его горячего дыхания лица адвоката и выпускниц слегка туманились.
— Фотография Элси недавняя, да?
— Нет-нет, представьте себе, Элси почти десять лет. А выглядит как совсем молодая собака. Сейчас налью ей и вашему Вольфгангу водички, а нам чай заварю. Будете китайский, индийский или «Эрл Грей», миссис Сагден? И… Кажется, вы не представились…
— Барри. Зовите меня Барри. Буду вот что вы последнее сказали, «Эрл Грей» буду. И два кусочка сахара, пожалуйста.
Миссис Сагден спросила, нужна ли помощь на кухне. Но настаивать не могла: не хотела показаться невежливой, потому что навязываться со своей помощью означало сомневаться в бесспорной самостоятельности мисс Тиллотсон. Поэтому села, где предложили, и стала наблюдать за Барри. Тот в своих несусветных кроссовках бесцельно перемещался по комнате, среди уютной мебели.
Слепота мисс Тиллотсон странно действовала на миссис Сагден: ей стало казаться, что она сама вроде невидимки. Мисс Тиллотсон время от времени оборачивала к ней свое вежливое, не выражающее никаких чувств лицо: их глаза почти встречались, но именно что только почти, линия невидящего взгляда проходила где-то у виска или щеки миссис Сагден и упиралась в пустую стену. Тогда миссис Сагден быстро вспоминала, что третий присутствующий ее прекрасно видит, и срочно сгоняла с лица смущение и беспокойство. А он в это время трогал всякие предметы в комнате. Приподнимал, рассматривал, ставил на место чернильницу, лакированную шкатулочку, пресс-папье. Хозяйка ушла на кухню.
— Неплохие тут штучки, да? Ценные, небось, — начал он.
— Это мне не известно. Но приятные, да. С большим вкусом.
— Кто-то ей помогает, наверно, — сказал он, как ей показалось, жестко. — Не сама же она подбирает цвет штор к этим стульям? Помогают, помогают. Вон, брат с фотки и жена эта его, они и помогают, ага. Вообще здорово она тут управляется, а? И руками ни разу не шарит, не путает ничего. Ну дает вообще! Обалдеть.
— Да уж, — более резко отозвалась миссис Сагден.
Мисс Тиллотсон вернулась в комнату с чайным подносом, который очень аккуратно поставила на низенький журнальный столик со стеклянным верхом. На подносе стоял большой серебряный заварочный чайник и очень изящные чашки. «Краун Дерби»,[61] не иначе, подумала миссис Сагден. На внутренней поверхности чашек темнел стойкий чайный налет. Сам поднос был китайский, декорированный черной нитроэмалью. На нем отчетливо виднелись следы от посудной губки. Чай гостям наливала мисс Тиллотсон.
— Барри, будьте добры, передайте эту чашку миссис Сагден. Спасибо. А это вам, с двумя ложками сахара. Вот печенье. Пожалуйста, угощайтесь.
После этого она вопросительно обратила на Барри свои невидящие глаза и попросила гостя рассказать о себе поподробнее. По ее словам, она, возможно, смогла бы чем-то помочь, когда-то у нее было много знакомых работодателей. К радости миссис Сагден, она не могла видеть, какая презрительная — так миссис Сагден ее определила — ухмылка нарисовалась на лице Барри.
— Да вряд ли. Нужен я им. Да и мне что они предложат, зачем? Скукота. Упаковщиком я работать не буду, катать тележки в супермаркете тоже, госпрограмма обучения молодежи — еще хуже, фигня это все.
— Но сидеть без работы вы тоже, наверно, не хотите.
— Да не знаю я. На воздухе вот много гуляю, есть время подумать… Попить чаю в хорошей компании.
Собаки важно переместились из кухни в комнату. Элси подошла к мисс Тиллотсон и спокойно уселась, прислонясь к ее колену. Вольфганг стал рассеянно бродить по комнате, обследуя углы. Барри отломил половинку печенья и протянул ему.
— На-на-на, иди сюда. Хороший пес! Как там его зовут?
— Вольфганг.
— О, забавно как. Сурово.
— Это немецкое имя, так звали Моцарта. Не знаю, почему я его так назвала. Вообще-то, печенье он не ест.
— Хм, да?
Вольфганг тем временем осторожно подошел и взял угощение.
— А вот и ест. Просто вы его не балуете. Хороший пес, старина Вольфганг!
— Элси всегда кто-нибудь предлагает печенье, если я не слежу, — сказала мисс Тиллотсон, — но ей нельзя, растолстеет. Барри, не давайте ей, ладно?
— Конечно нет, что вы! — отозвался он, глядя на Вольфганга. Тот подбирал с ковра последние крошки.
Чаепитие вышло долгое. Говорили в основном Барри и мисс Тиллотсон. Он много спрашивал, причем спрашивал прямо. Миссис Сагден на такие вопросы бы не отважилась. Оказалось, что мисс Тиллотсон ослепла в раннем детстве. Большую часть жизни она работала с инвалидами, а училась в Лондонском университете на социолога и соцработника. У нее есть маленькое устройство со шрифтом Брайля, с помощью которого можно делать записи во время телефонных разговоров. Живет она одна, до Элси у нее было еще три собаки, и смерть собаки или отставка по возрасту для нее всегда тяжелая травма.
— Привыкать к новой собаке — очень тяжело и страшно. Надо идти в специальный центр, мы гуляем по улицам с разными собаками. Некоторые останавливаются слишком рано или слишком далеко от парапета или вообще не пошевелятся даже, когда надо. Ну и много чего еще. Они нервные и чересчур осторожные, как и я сама. Когда я наконец беру собаку домой, нужно еще очень много времени, чтобы все пошло по-старому. А для меня, как вы понимаете, самое главное — чтобы все было привычно.
— Наверно, никого смелее вас я в жизни не встречал, — сказал Барри, наклонив голову набок и подергиваясь, как вдохновенный гитарист на сцене.
Мисс Тиллотсон ничего не ответила, лишь попросила у гостей чашки и унесла поднос. Можно было слышать ее шаги в прихожей, уверенные шаги по кухонному линолеуму, сопение крана и звук льющейся воды.
Барри подался вперед и заговорил с миссис Сагден:
— А что вот, если переставить тут что-нибудь — стулья там, столы, чайник на кухне, а? Или коробки с печеньем. Она запутается, спорим? Вообще все перепутает.
— Никто так делать не будет.
— Да запросто, если, например, случайно. Легко. Вот подвиньте тот столик с телефоном для интереса.
Сразу несколько слов промелькнули в голове у миссис Сагден: «жестоко», «подло», «гадость», «идиотизм»… Но сказала она просто и по-учительски:
— Не надо такими глупостями заниматься.
— Да я и не собирался. Она классная. Я так, просто подумал.
Он взглянул на миссис Сагден:
— Вот на чай меня пригласила. Она добрая. Вы-то не пригласили бы.
Она не ответила. Тяжело билось сердце.
p>— Вы бы побоялись. Что ж, разумно. Вдруг я какой-нибудь маньяк, никто ж не знает. И ей откуда знать. Надо быть осторожной, как же.И для большей убедительности он протянул руку Вольфгангу. Тот понюхал пальцы, дал почесать себя за ушком.
В этот момент миссис Сагден твердо решила, что уйти от мисс Тиллотсон, не забрав этого человека, нельзя. А это значит, что ей придется какое-то время оставаться с ним один на один. Получалось что-то вроде головоломки про лодочника с капустой, козой и волком. Она поднялась со стула и решительно объявила:
— Мисс Тиллотсон, мне, пожалуй, пора, Барри, наверно, тоже. Спасибо за гостеприимство. Мы пойдем. Да и у вас, видимо, есть дела.
Можно подумать, у нее самой были какие-то дела. Или у бездельника Барри. Или, в конце концов, у хозяйки. Мисс Тиллотсон тоже встала попрощаться с изяществом и некоторой отчужденностью:
— Очень рада, что вы зашли. Приходите еще. Пальто найдете?
Барри, развалясь как у себя дома, продолжал сидеть в бархатном кресле, у его ног на красивом домашнем ковре виднелась собачья шерсть и валялись крошки. В голосе миссис Сагден зазвучала учительская нота:
— Пойдемте, Барри, пора по домам.