Опасные советские вещи Архипова Александра

9 сентября 1976 года умирает Великий Кормчий Мао. Примерно в этот момент (или чуть позже) и возникают рассказы о желанном и опасном китайском ковре. Чтобы понять, как эти легенды возникают, мы должны вспомнить особенности советского потребления.

В то время советский человек получал множество ценных товаров, облегчающих ему жизнь, от восточного соседа: китайские спортивные костюмы, тапочки, термосы и, конечно, китайские полотенца. Многие бывшие граждане СССР вспомнят эти большие махровые, но при этом довольно тонкие, полотенца, размером с небольшой настенный ковер, с ярким рисунком (цветы, тигры, восходящее солнце). Такой необычный внешний вид полотенца расширял возможности его использования: его можно было также использовать в декоративных целях, для украшения квартиры. В частности, его вешали на стену как настенный ковер, что соответствовало советской моде.

Надо сказать, что настенные ковры, которые сейчас воспринимаются как неприятный и подлежащий ликвидации атрибут «бабушкиной» квартиры, в позднесоветское время обладал совсем другим статусом. Ковры были показателем достатка, модным элементом домашнего интерьера, они не только и не столько клались на пол, сколько вешались на стену. Таким образом они и украшали, и одновременно утепляли холодные стены панельных домов. Ковры были дефицитом, поэтому, появившись в продаже в том или ином населенном пункте, они довольно быстро исчезали. Так, одна наша собеседница в 1983 году, когда в нескольких магазинах ее родного города Свердловска (сейчас Екатеринбург) вдруг «выбросили» ковры, купила аж четыре штуки, потому что понимала, что долго они в магазинах не пролежат, а лишними никогда не будут и пригодятся если не себе, так родственникам[229]. В отсутствие ковров на стену могли вешать как раз те самые большие китайские полотенца.

В городской легенде ковер китайского производства (или, как мы понимаем, возможно большое китайское полотенце) оказывается чем-то иным. Советские жители рассказывали, что китайцы вышивают изображение Мао специальными «фосфорными нитками» или наносят его «фосфорными красками», для того чтобы ночью в красивом настенном ковре проступило изображение Великого Кормчего, лежащего в гробу. Но зачем китайцам потребовалось создавать такой скрытый знак? Существовало три варианта этой легенды, которые по-разному объясняли это действие.

Одна версия предполагала, что на китайском ковре или полотенце проступает портрет Мао, и таким образом, китайский товар является скрытой маоистской пропагандой, аналогом маоистских листовок, с которыми боролся КГБ: «Ну так все китайские ковры крашенные шелковые после культурной революции надо было сдать в КГБ — ибо там по ночам светился портрет Мао»[230]. К тому же в то время среди советских жителей ходит история о «полотенечной диверсии». Кто-то с советской стороны закупает партию китайских полотенец (в другом варианте они навязываются в качестве подарка), а когда они прибывают, выясняется, что на каждом полотенце есть еще и портрет Мао. А это уже китайская пропаганда. Что делать? Советский чиновник говорит: «Отличные полотенца! Спасибо! Но вот проблема — вы же понимаете, что советские люди будут вытирать этими полотенцами самые разные части тела». Ну и все, полотенца с позором забрали обратно[231].

Согласно второй версии, фосфоресцирующая вышивка на коврах есть акт диверсии: «Ночью высвечивается изображение Мао Дзэдуна, а иногда Мао Дзэдуна в гробу. Эти ковры специально продавали, потому что китайцы — враги»[232]. Вышивая на ковре тайный знак, враги-китайцы напоминают советским людям о себе, или, как в страшной истории, приведенной в начале раздела, пугают советских людей до смерти.

Третья версия заключалась в том, что в Китае есть инакомыслящие, которые, вышивая на ковре «Мао в гробу», делают таким образом протестное высказывание: «Подразумевалось, что в Китае есть инакомыслящие, противники власти. А мы — расхлебываем… Ковра не купить…»[233]

Как мы помним, обнаружение опасного знака в 1930х годах влекло за собой уничтожение объекта. Здесь, во-первых, нет процесса обнаружения знака и соответствующих техник («опасный знак» в виде портрета Мао сам себя являет изумленным зрителям). Во-вторых, история о китайском ковре ничего не говорит нам о судьбе веи после обнаружения светящегося портрета. Только один наш информант сообщил (с явно иронической интонацией), что такой ковер следовало «сдать в КГБ». Многим этот рассказ преподносился не в качестве достоверной истории, но в качестве образца глупых слухов, смешного «анекдота» о прошлом, или «байки»: «Про гроб с Мао Цзе Дуном на китайском ковре мама рассказывала. Но скорее в качестве примера нелепых слухов»[234].

К началу 2000х годов окончательно забывается контекст, благодаря которому в 1970–1980х годах история о китайском ковре могла восприниматься как рассказ о китайской пропаганде/диверсии/протестном высказывании и сохранять какую-то референцию к реальности. В комедийном фильме 2001 года «Даун Хаус» эта легенда вкладывается в уста героини, вспоминающей свою молодость: «В мою молодость цыгане на рынке продавали китайские ковры, их домой приносишь, вешаешь на стену. Днем вроде ничего, а ночью ковер зеленым начинал искриться и на нем портрет Мао Цзэдуна в гробу появлялся. Такие вот традиции!» Но в контексте фильма, состоящего почти целиком из абсурдистских диалогов и черного юмора, история о ковре с Мао воспринимается как очередная шутка сценаристов.

«Москау, Москау, закидаем бомбами!»: последний всплеск гиперсемиотизации

В 1979 году перед «Евровидением» в ФРГ появляется группа Dschinghis Khan («Чингисхан»), которая записывает первый — и самый известный — одноименный альбом и свою самую известную песню «Moskau». Эта песня в «восточной стилистике» поется от лица монголов (впрочем, похожих скорее на казаков), которые признаются в любви к Москве и рассказывают, какая она загадочная, как в ней много огня, «любовь на вкус словно икра» (единственная «поэтическая метафора» во всей песне), и предлагают плясать на столе, пока тот не рухнет (традиционный стереотип о казаках). Так выглядит буквальный перевод песни:

  • Москва, Москва!
  • Бей стаканы о стену,
  • Россия — чудесная страна.
  • Москва, Москва!
  • Твоя душа так необъятна,
  • Веселимся ночью до упаду,
  • Москва, Москва.
  • Любовь на вкус словно икра,
  • Девушек так и хочется целовать,
  • Москва, Москва!
  • Так давайте танцевать на столе,
  • Пока стол не развалится[235].

Несмотря на простоту текста, который можно легко понять со школьным уровнем знания немецкого (напомним, что в школах того времени половина класса или больше учила немецкий, а половина — английский), большое количество наших информантов из последнего советского поколения вспоминают рассказы о том, что «на самом деле» группа «Чингисхан» поет совсем другие слова:

  • Москау, Москау,
  • закидаем бомбами!
  • Будет вам олимпиада,
  • ох-ох-хо-хо.
  • Москау, Москау,
  • не разбили в 41м, разобьем в 80м.
  • На развалинах Кремля мы построим лагеря!
  • Охо-хо-хо…

Варианты этих воображаемых строчек весьма разнообразны: некоторые пели более редкий вариант «Москоу, Москоу, забросаем бомбами, заровняем танками, уа-ха-ха-ха-ха»[236], а другие исполняли последнюю строчку как «Закидаем бомбами, на развалинах Кремля будем пить кумыс», был даже вариант «Чингис-хан не взял Москву, / Гитлер наш не взял Москву, / Ну а мы возьмем»[237]. Но все эти варианты сводятся к идее грядущего уничтожения Москвы — видимо, сразу после Олимпиады-80. Злорадное обещание испортить событие отсылает к бойкоту Олимпийских игр, который был объявлен несколькими странами после ввода советских войск в Афганистан. Интересно, что в то же время, когда группе «Чингисхан» приписывался такой текст, одному из наших информантов снился сон, где после ядерной войны на обломках СССР возрождается монгольская империя[238]. Не является ли этот сон прямым отражением такого «народного» перевода текста этой песни?

Некоторые информанты рассказывают, что они были уверены, что это и есть оригинальные слова песни и именно таким образом пели ее на дискотеке[239]. Для одних история со скрытым посланием в тексте звучала как анекдот, для других — как история, которой можно доверять:

В начале 80х слышал легенду, что в песне немецкой группы Чингис-хан Moskau поется «Moskau, Moskau, забросаем бомбами, будет вам олимпиада, о-хо-хо-хо-хо». ‹…› Этим «народным» слухам отчасти доверял[240].

Один наш информант рассказывал, что слышал, будто в песнях этой группы есть и другие скрытые послания:

В припеве последней песни (которая называется «Предатель» по-настоящему) звучит «xай Гитлер»… «Прямо Геббельс какой-то», — сказала моя бабушка тогда.

Тот же информант был склонен думать, что «Чингиз-хан был чьим-то тщательно рассчитанным экспериментом или посланием даже»[241].

Согласно некоторым косвенным данным, в 1980 году песня «Москау» была куплена для показа на Центральном телевидении, но не показана[242] — именно изза слухов вокруг ее текста и тайного «фашистского послания», которое он якобы содержит[243]. Информация о том, что группа «Чингисхан» поет о чем-то не том и поэтому запрещена, волновала умы советских граждан. В 1982 году среди вопросов, которые жители Киева и Днепропетровска задавали работникам КГБ во время лекций по повышению политической бдительности, был и вопрос: «Почему в СССР запрещены записи ансамблей „Кисс“ и „Чингиз-хан“. Что необходимо делать с ними, если имеются эти записи?»[244] Так или иначе, но в 1984 и 1985 годах эта группа попадает в региональные инструкции ВЛКСМ Украины, в которых приводится перечень зарубежных групп с идеологически вредным содержанием. В 1985 году Николаевский областной комитет ЛКСМ Украины требует «обеспечить этой информацией [о вредности групп] все ВИА и дискотеки» и аккуратно анализирует специфическую опасность каждой группы. Музыкальная группа «Чингиз-хан», по мнению составителей этой записки, пропагандирует «антикоммунизм и национализм»[245]. Поэтому неудивительно, что отношение властей к этой песне, судя по некоторым свидетельствам, было весьма настороженное, хотя эта настороженность и не носила тотального характера: «За „Чингиз-хан“ закрывали дискотеки. Говорят, были случаи конфискации записей „Чингиз-хана“ сотрудниками милиции»[246].

Такая интерпретация песни могла быть вызвана слухами о демонстрациях неонацистов, которые были распространены как раз в 1982 году. Жители Киева на лекции о политической бдительности спрашивали сотрудников КГБ: «Правда ли в Киеве существуют молодежные фашистские групки?»[247] Во многих крупных городах СССР ходили истории, будто бы юные неонацисты (которых, впрочем довольно часто путали с «панками») празднуют день рождения Гитлера, собираясь на главной площади, выкрикивая нацистские приветствия и даже надевая элементы нацистской формы[248]. Вот как эти слухи описаны в дневнике кинодраматурга Анатолия Гребнева:

У всех на устах — событие 20 апреля в Москве. 20 апреля, в день рождения Гитлера, группы молодых людей со свастиками, с изображением фюрера на значках, молча демонстрировали на площади Пушкина. Говорят, что в сумках у многих были экземпляры «Майн кампф»[249].

Хотя о нацистских демонстрациях писали в самиздатской периодике[250], не очень понятно, было ли у этих слухов какое-то реальное основание. Для нашей истории важно то, что эти слухи создали небольшую панику. Хотя по масштабам своим она была достаточно скромной, тем не менее ее было достаточно для того, чтобы на местах объявить подозрительную песню на немецком языке «нежелательной», а также, вспомнив навыки 1937 года, снова присмотреться к бытовым вещам, например пуговицам.

В 1982 году в ЦК Украины из КГБ Черкасской области было направлено «спецсообщение». Местные оперативники извещали, что в черкасские магазины Облпотребсоюза поступили вельветовые японские костюмы, на пуговицах которых «имеется изображение, схожее с фашистской свастикой». Они рекомендовали изъять из продажи костюмы, а пуговицы на них поменять. Однако на документе стоит примечательная ремарка, поставленная, видимо, в ЦК Украины: «Маразм 1937 года»[251].

Мы видим, что, несмотря на то что идея скрытого послания для кого-то еще была актуальной, а слухи про демонстрацию фашистов многих серьезно тревожили, сама идея семиотического вредительства со стороны незримого врага казалась представителям ЦК Украины нелепым анахронизмом. Именно поэтому единичные случаи гиперсемиотизации, «жертвами» которых чуть было не стали импортные вельветовые костюмы и немецкая песня, не вызвали волны панических слухов и подражаний, зато переделки этой песни стали веселым развлечением.

Когда мы видим знаки там, где их нет?

В феврале 2019 года американская спортивная корпорация Nike переживала очередной скандал[252]. Бдительные мусульмане обвинили изготовителей новой модели кроссовок в том, что отпечаток подошвы оставляет рисунок, похожий на слово «Аллах», и таким образом заставляет носителей спортивной обуви оскорблять бога, причем дважды: воспроизводя его имя всуе и наступая на него. Покупатели «Найка», практикующие такие «поиски знака», начали публично сжигать свои кроссовки и публиковать об этом видео на YouTube.

Этот пример заставляет еще раз задуматься, что способность видеть скрытые знаки, оставленные «врагом», не является уникальным свойством советских людей. Сам механизм поиска скрытых образов, группирование фигуры (особенно опасной фигуры) из точек, линий, пятен и объемов на однотонном (или сливающемся пестром) фоне, способность составить изображение из разрозненных объектов — механизм очень старый. Он много старше человека. Именно таким механизмом пользуются пчелы для обнаружения прячущихся хищников[253]. У приматов и, соответственно, у нашего биологического вида этот механизм борьбы с вражеским камуфляжем включается на ранней стадии зрения (то есть предшествует осмыслению) и подкреплен очень мощной биохимической поддержкой. Активация лимбических структур мозга поощряет внимание на каждой стадии опознания и синхронизирует изображение. Между прочим, именно так возникает способность людей видеть иллюзии[254].

Другими словами, когда в реальности перед нами — случайный набор точек, наш мозг все равно хочет видеть в нем осмысленную структуру, и это когнитивная особенность человека. Поэтому в сознании совершается «прыжок»: непонятная пустота начинает достраиваться, наполняется теми знаками, которых там не было.

Однако гиперсемиотизация поддерживается и усиливается социальными и психологическими причинами. Растерянность и страх, связанные с чувством утраты контроля над ситуацией, заставляют находить скрытые знаки и связи там, где их нет. Неудивительно, что в 2001 году, после терактов 11 сентября, многие верующие американцы увидели на фотографиях горящих башен-близнецов лицо Сатаны, проступающее в дыме[255].

Мы должны понимать, что очень разные на первый взгляд действия имеют в своей основе одни и те же когнитивные и социальные механизмы. Так, например, в 2014 году, в разгар военного конфликта на востоке Украины, когда в каждом выпуске российских теленовостей рассказывали о жестокости «киевской хунты», российские граждане начали видеть украинскую символику в самых обычных объектах городского пространства — например, в расцветке ограды для детской площадки[256]. Подобные всплески гиперсемиотизации можно наблюдать совершенно в другом культурном контексте. После попытки военного переворота против режима Эрдогана в 2016 году по Турции прокатилась большая волна репрессий. Затронула она и книги: изымались и уничтожались книги с упоминаниями публициста Фетхуллаха Гюлена, обвиненного в подготовке переворота. Среди 300 тысяч уничтоженных книг был учебник по математике, который «провинился» лишь тем, что содержал задачу про движение из пункта Ф в пункт Г[257]. А в конце 2016 года, после того как Дональд Трамп стал президентом США, в опасности себя почувствовали многие американские граждане. Демократические медиа сообщали о росте преступлений на почве ненависти после выборов, а аудитория этих медиа ожидала, что сторонники Трампа будут нападать на представителей различных меньшинств. Многие ощущали эту угрозу как очень реальную и поэтому носили на верхней одежде английскую булавку, которая должна была сообщать предполагаемым жертвам о поддержке (так называемые safety pins). Неудивительно, что носители подобных страхов начали повсюду видеть знаки, оставленные «врагом». Так, однажды известная противница Трампа, актриса Сара Сильверман, приняла знак дорожной разметки на асфальте за свастику и с возмущением написала об этом в своем твиттере[258].

Все перечисленные примеры убеждают нас в том, что когда люди чувствуют угрозу, и неважно, исходит она от «врагов народа», «жидомасонов» или «фашистов», и при этом не понимают, как на нее реагировать и как от нее избавиться, — они с большой вероятностью начнут искать «опасные знаки» в самых обычных вещах, а это, в свою очередь, становится отличным триггером для появления городских легенд.

Глава 3

Как легенда стала идеологическим оружием

Из первой главы читатель уже понял, что основное свойство городской легенды — передаваться из уст в уста, распространяться по каналам «горизонтальной» коммуникации независимо от усилий властных институтов. По этим правилам живет не только городская легенда, но и фольклор в целом. Однако у любого правила есть исключения. И одним из таких исключений стала советская городская легенда, которая начиная с 1960х годов не только рассказывалась на кухнях и в очередях, но и стала орудием отчаянной идеологической борьбы. Истории о том, каким образом это произошло, и посвящена эта глава.

О распятых мальчиках и подделках «под фольклор»

12 июля 2014 года, в разгар военного конфликта на востоке Украины, в вечернем эфире «Первого канала» женщина по имени Галина Пышняк, уроженка Закарпатья, рассказала об эпизоде, якобы произошедшем после вступления украинских силовиков в город Славянск:

На площади собрали женщин, потому что мужиков больше нет. Женщины, девочки, старики. И это называется показательная казнь. Взяли ребенка трех лет, мальчика маленького, в трусиках, в футболке, как Иисуса, на доску объявлений прибили. Один прибивал, двое держали. И это все на маминых глазах. Маму держали. И мама смотрела, как ребенок истекает кровью. Крики. Визги. И еще взяли надрезы сделали, чтоб ребенок мучился. Там невозможно было. Люди сознание теряли. А потом, после того как полтора часа ребенок мучился и умер, взяли маму, привязали до танка без сознания и по площади три круга провели.

Реакция на эту «новость» о «распятом мальчике» была крайне бурной. Слово «новость» мы заключили в кавычки, потому что немедленно проведенные расследования журналистов «Новой газеты», «Слона» и других изданий показали, что этого события вообще не было: жители Славянска не подтвердили факт столь изуверской казни, совершенной якобы на глазах большого количества людей.

Но наше внимание должно привлечь другое. Весьма похожую историю о распятом мальчике рассказывает героиня романа «Братья Карамазовы», написанного в 1880 году:

Вот у меня одна книга, я читала про какой-то где-то суд, и что жид четырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих ручках, а потом распял на стене, прибил гвоздями и распял, а потом на суде сказал, что мальчик умер скоро, через четыре часа. Эка скоро! Говорит: стонал, все стонал, а тот стоял и на него любовался[259].

Федор Достоевский, видимо, почерпнул сюжет о том, как еврей мучает христианского младенца, из современного ему антисемитского фольклора. Форма казни, которую в этом сюжете «жид» выбирает для мальчика, связана с традиционными представлениями, согласно которым «евреи Христа распяли». Однако злодейства, приписываемые этническим чужакам, могут с таким же успехом быть приписаны политическим и военным противникам.

Именно так и произошло с нашим сюжетом во время Первой мировой войны. Весной 1915 года вся Европа обсуждает новое оружие — отравляющий газ, использованный немцами в сражении под Ипром. Жестокость немцев так поражает воображение современников, что документальных свидетельств для ее описания оказывается недостаточно. Требуется сильный художественный прием. И спустя пару недель после этих событий в газетах широко распространяется британский рассказ о молодом канадском солдате, который был распят немецкими военными. Раненого офицера якобы прибили к стене, проткнули руки штыками и долго над ним издевались на глазах других пленных. В некоторых историях число канадцев увеличивалось до трех, а стена менялась на дерево или на крест. В письме одного канадца жене рассказывалось уже о шестерых распятых, к телам которых немцы прикрепили предупреждение: «Канадцы, оставайтесь дома».

Распространение этой истории вызвало большой патриотический подъем — особенно в странах, где не было обязательной военной службы, а приток людей на войну обеспечивался добровольцами. Некоторые исследователи даже считают, что именно это явилось причиной для распространения фейка.

Хотя количество канадских солдат, распятых на оградах и дверях амбаров, все множилось и множилось, и абсолютно все в это верили журналистам никак не удавалось найти прямых свидетельств или тел распятых. Было предпринято несколько попыток. Один армейский капеллан проявил завидное упорство и дошел до «очевидца», который, окруженный толпой людей в госпитале, об этом рассказывал. Выслушав свидетельство, капеллан вынул Библию и попросил поклясться на святой книге, что это правда. Рассказчик сделал это с видимой неохотой, а позже пал в ноги командиру и признался в лжесвидетельствовании. «Немцы, — заключает капеллан, — совершили достаточное количество доказанных военных преступлений, чтобы мы не нуждались в таких неподтвержденных „свидетельствах“»[260]. А в 1919 году распятому канадцу был поставлен памятник «Канадская Голгофа». Правда, его быстро убрали — за недостоверностью.

С нашим «распятым мальчиком» того «распятого солдата» объединяет не только близость сюжета. И в том и в другом случае история бродила среди обычных людей, не имеющих никакого отношения к журналистике или военной пропаганде, переходя от человека к человеку. Историю про распятого солдатика 1915 года массово рассказывали в госпиталях и письмах родным и до публикации в британской прессе, а про мальчика из Славянска писали в социальных сетях националистов и сторонников «Русского мира» за несколько дней до эфира. Сначала в ростовском лагере беженцев Галина Пышняк рассказала историю про распятого мальчика журналисту «Первого канала» Юлии Чумаковой, после чего Чумакова пересказала ее в эфире. Нельзя исключить, что сама журналистка по-настоящему поверила в реальность трагедии.

Но в тот момент, когда требуется еще бльшая мобилизация против внешнего врага (Германии или Украины), журналисты и пропагандисты используют уже существующую легенду как рассказ о подлинном случае, усиливая ее свидетельством «очевидца» и обилием кровавых подробностей.

Перед нами не просто городская легенда, а агитлегенда[261]. Так мы называем текст, который распространяется преднамеренно, усилиями властных институтов и часто, хотя и не обязательно, — он и создан ими. Содержательно агитлегенда очень похожа на обычную городскую легенду, но функция ее — другая. У агитлегенд, как правило, есть четкая цель: вызвать негодование граждан и тем самым добиться еще большей военной мобилизации (как в 1915 году), демонизировать врага или заставить людей придерживаться определенных правил поведения. Статус института, стоящего за агитлегендой, усиливает доверие к тексту: «раз говорят по телевизору, то скорее всего правда». При этом, если агитлегенда действительно отвечает тревогам общества, после первоначального «толчка» она начинает циркулировать уже независимо от усилий властных институтов и СМИ, обрастает импровизированными подробностями и постепенно, передаваясь уже не «сверху вниз», но по горизонтальным каналам коммуникации, может стать фольклорным текстом.

Агитлегенда — частный случай более глобального процесса. Чтобы объяснить, что это за процесс, рассмотрим один пример. В 2015 году Москва праздновала годовщину «присоединения Крыма». Во время митинга-концерта на Васильевском спуске мы заметили большой плакат, на котором от руки было написано «Обама, приезжай в Ялту, поговорим» (к этой надписи прилагалась фотография Рузвельта и Черчилля на переговорах в Ялте в 1945 году). Несмотря на то что плакат был сделан подчеркнуто рукописным образом в стилистике пионерской стенгазеты (большие разноцветные буквы, сделанные по трафарету), точных копий этого плаката мы насчитали не меньше шести штук. Мало того, при ближайшем рассмотрении выяснилось, что плакат выполнен совсем не от руки, а типографским способом. Подобные псевдорукописные плакаты мы наблюдали на аналогичном митинге в Петербурге, а также на других уличных акциях, организованных с использоанием «административного ресурса» (например, на шествиях 4 ноября, посвященных Дню единства).

Зачем организаторам провластных митингов нужно делать псевдорукописные плакаты? Ответ очевиден. Такие плакаты имитируют «низовую» инициативу, так называемый «голос народа». Цель их была понятна — показать журналистам, что российский народ одобряет политические решения элиты (в случае митингов 18 марта 2015 года — присоединение Крыма).

Термином grassroots (буквально «корни травы») маркетологи, политологи, социологи и антропологи называют низовые инициативы, которые зарождаются спонтанно и развиваются усилиями активистов, а не государственных или коммерческих институтов. Высказывание от лица grassroots воспринимается как выражение независимого мнения «простых» людей, финансово не заинтересованных в продвижении того или иного продукта или политической повестки. Именно поэтому такие высказывания могут использоваться «большими» игроками — институтами и организациями, кровно заинтересованными в продвижении своих продуктов или политических программ. Имитируя «голос народа», корпорация может сделать прекрасную рекламу своему товару (или, наоборот, отвратить целевую аудиторию от продукции конкурентов), а политик — набрать больше голосов на выборах. Имитация низовых инициатив (которая осуществляется, как правило, через распространение текстов от лица рядовых потребителей или избирателей) называется неблагозвучным для русского уха словом astroturfing[262]. Сам термин образован от названия американского бренда, производящего искусственный дерн для газонов Astro Turf.

Распространение «псевдонародных» текстов позволяет подтолкнуть людей к тому или иному выбору, избегая прямых предписаний «сверху», мало того — астротурфинг становится еще более эффективным в условиях, когда официальные предписания были сделаны на чужом для «низовой» аудитории языке и поэтому плохо воспринимаются. Как мы покажем дальше, советская агитлегенда вполне успешно имитировала структуру фольклорного текста и заполняла собой каналы неформальной коммуникации.

Если астротурфинг в коммерческой сфере применяется для получения выгоды, то политический и социальный астротурфинг используется в случаях, когда «народ» надо в чем-то убедить, а не запрещать и не агитировать напрямую. Так, во второй половине 1920х годов в Советской России была развернута большая работа с населением по разъяснению необходимости вакцинации. Педагоги попытались убедить крестьян с помощью игры. Для этого они использовали игру в пятнашки, которая в оригинале изображала сценарий заражения оспой (об этом также см. с. 212). Тот, кого водящий осалил, оказывался «зараженным». В интерпретации советских педагогов народная игра, которая должна быть заново распространена в деревне, выглядела ровно наоборот: «водящий-врач ловит деревенских школьников, чтобы привить им оспу. Пойманные помогают водящему ловить остальных, непривитых. Таким образом ‹…› водящий заражает здоровьем»[263]. Такой педагогический проект — порождение популярной в эти годы идеи, что воздействовать на необразованные массы надо с помощью того языка, который они понимают и от лица «представителей народа». Поэтому в середине 1920х стали появляться идеологически выверенные сборники частушек, которые надо было распространять среди политически незрелого населения, чтобы оно пело правильные песни. Составлены эти сборники были, что характерно, из частушек аутентичных, аккуратно собранных исследователями, но потом измененных для воспитательных целей[264]. Более того, поэтом Родионом Акульшиным в 1924 году был напечатан (и предложен для распространения) якобы «подлинный новый народный заговор», в котором магическое воздействие осуществлялось через «заклятие Лениным и Троцким»[265].

Советский политический астротурфинг (внедрение в народ правильных идей через «правильный фольклор» и от имени «народа») просуществовал недолго и вскоре (в середине 1930х годов) был полностью заменен проектом советского фэйклора. Термин «фэйклор» (fakelore) был введен американским фольклористом Ричардом Дорсоном для обозначения разного рода подделок, имитаций фольклорных текстов[266]. Вообще-то фэйклор может создать любой человек, написав некий текст и выдав его за «народное произведение». Так, молодой шотландский поэт Джеймс Макферсон, отправленный в 1860 году в экспедицию за фольклором горцев, «нашел» песни, якобы созданные древним кельтским бардом Оссианом, сыном Фингала (на самом деле он доработал и дописал народные баллады)[267].

Но, как правило, фэйклор сближается с астротурфингом, когда участвует в политической или национальной мобилизации для демонстрации того, что у нас «был правильный эпос с правильными героями»[268]. Так в первой четверти XIX века в Чехии начался необычайно сильный процесс национального самоопределения, и немедленно появилась «древнечешская» Краледворская рукопись, в которой воспевались подвиги чешских героев, на самом деле сочиненная филологом Вацлавом Ганкой[269]. В середине 1930х годов, когда Сталин становится единоличным правителем страны и начинается строительство тоталитарного государства, по «заказу сверху» создаются «новины» (новые былины), в которых настоящие сказители вместе с профессиональными фольклористами воспевают эпическим языком подвиги Ленина, Сталина, Чкалова и советского трудового народа в целом[270].

Но мы должны понимать, что между астротурфингом и фэйклором есть тонкое, но существенное различие: фэйклор является имитацией речи на «языке народа», а для астротурфинга важна речь от лица «представителя народа», чтобы убедить сделать что-то, причем само содержание речи не обязательно будет фольклорным. Классическим советским примером астротурфинга был случай (мы еще вернемся к нему в конце главы на с. 194), когда некоего мальчика в качестве «представителя народа» водили по начальным классам с рассказом об отравленной жвачке, которую якобы ему лично подарила «иностранка в темных очках». Сделано это было для того, чтобы убедить советских школьников не принимать иностранные дары, а в идеале — вообще предотвратить любые контакты детей с иностранцами. В современной России астротурфинг создает не фальшивые анекдоты, но армию интернет-троллей, которые могут говорить на том же языке, на котором изъясняются дикторы государственных телеканалов.

Заброшенный проект воспитания народа с помощью методики политического астротурфинга 1920х годов воскрес в годы хрущевской оттепели: именно тогда работники идеологического фронта начали создавать агитлегенды, которые должны были мотивировать советского человека на отказ от поведения, предосудительного с точки зрения официальной идеологии. Эти позднесоветские легенды доходчиво и для многих очень убедительно объясняли, почему не надо рассказывать антисоветские анекдоты или выпрашивать жвачку у иностранцев.

Именно о таких агитлегендах и пойдет речь в этой главе.

Пересборка «государственного контроля»: от уничтожения носителей к коррекции содержания

Первый вопрос, который стоит задать: откуда и зачем в 1960–1980е годы появляются агитлегенды? Ответ кроется в долгой и непростой истории отношений между государственной властью и фольклором.

Государственная власть (и не только в Росии) всегда с большим недоверием и опаской относилась к текстам, которые мы бы назвали городским фольклором, в первую очередь к песням, частушкам, слухам, легендам и анекдотам. Она часто воспринимала их как протестное высказывание (несмотря на то что во многих случаях никаких протестных целей эти тексты не имели), которое распространяется независимо и бесконтрольно и тем самым являет собой угрозу. Примеров такого отношения много. При Петре I за исполнение сказок с упоминанием императора били кнутом и ссылали. Причем под «сказкой» понималась именно городская легенда в нашем понимании, причем крайне лояльная к царю (например, переодетый Петр ходит ночью по городу и узнает про коррупцию среди бояр). Несмотря на это, наказание было крайне суровым. Накануне Французской революции парижская полиция сбилась с ног, пытаясь найти «первоначальных авторов» фольклорных песен-памфлетов о королевской семье, но безуспешно[271]. В 1830–1831 годах по Российской империи прокатилась волна холерных бунтов. Вместе с бунтами по стране распространялись истории, что никакой холеры на самом деле нет, а простой народ травят поляки (борцы за независимость Польши)[272], евреи (потому что просто ироды), французы (месть за поражение Наполеона) или врачи вместе с армейскими чинами (потому что правительство не хочет кормить бедных людей, а хочет просто истребить под предлогом эпидемии). В июне 1831 года некий отставной поручик Гагаев в письме рассказал о холерном бунте в столице. Письмо было перехвачено. Оно вызвало такую серьезную обеспокоенность, что Николай I лично написал на полицейском донесении об этом письме «Надо сыскать»[273]:

‹…› был бунт в Питере, какого не бывало никогда, народ чернои осердился на лекареи, [которые] морят людеи и говорят, что [это всего лишь] холера, [народ] разбил три больницы, лекареи, фельдшеров, частных приставов, 5 карет побросали в каналы ‹…› готовы все пасть с оружием на поле брани, а не погибать от рук докторов, кои живых людеи в гробы кладут ‹…› это видно Польша подкупила докторов так морить ‹…› народ мрет скоропостижно, ужасно валится, где с воды, где с квасу, где с чаю, а где с водки; 25 числа у Глазова кабака была баталия народная; били лекареи и частных [приставов], [там] где все воиска собирались, немцов, поляков, французов всех вон из Питера, ловят и на гауптвахту сажают, [потому что они] в квасы мышьяк кидают, [чтобы] за это ни одного [простого человека] чтобы не было [то есть не осталось живым][274].

Как видим из этого письма, такие слухи вызывали погромы и сопротивление властям, потому не удивительно, что губернаторы и начальники гарнизонов грозили населению серьезным наказанием и даже смертной казнью за их распространение.

Советская власть унаследовала подозрительное отношение к слухам. Три фольклорных жанра (песня, анекдот, слух) превратились в объект самого пристального внимания со стороны органов политического надзора, и не только потому, что фольклорные тексты могли спровоцировать реальные протестные действия, но и потому, что именно эти тексты стали основным источником сведений о настроениях «безмолвствующего большинства»[275]. «Спецсообщения о настроениях» среди населения собирались в каждом городе и в каждой деревне. Без внимания не оставались даже самые нелепые слухи. Например, в декабре 1920 года составитель информационной сводки № 22 Пензенской ВЧК, описывая «контрреволюционные события», к которым он отнес в первую очередь пересказ слухов, возмущенно сообщал, что население верит любым «россказням», в том числе и истории о том, что советская власть будет собирать налог сушеными тараканами:

…До чего враги Советской власти стараются подорвать власть, характеризует слух, пущенный по крестьянам, т. е. как будто бы на крестьян наложена разверстка по 2 фунта тараканов с души и кто ее не выполнит, с того будут брать хлебом[276].

Политическая полиция не ограничилась сбором информации о «настроениях народа»: за информационными сводками нередко следовали воспитательные и репрессивные меры по отношению к распространителям фольклорных текстов. Власть не только распространяла искусственно созданный «правильный» фольклор (см. примеры выше), но и пыталась бороться с фольклором «неправильным». В 1928 году Главлит начинает возмущаться тем, что граждане очень любят городские баллады, именуемые в официальных текстах «цыганщиной, бульварщиной и музыкальным самогоном»[277]. В 1931 году, дабы искоренить любовь к так называемым мещанским традициям, у работниц на фабриках Донбасса были отобраны и публично сожжены песенники и альбомы[278].

Довольно быстро воспитание «носителей фольклора» сменилось репрессиями. С началом эпохи Большого террора уже не только с «крамольными» текстами (высказанное вслух недовольство снабжением, упоминание Троцкого или анекдот о Сталине), но и с их носителями начали обходиться очень сурово[279]. Слух о том, что «ГПУ будто бы циркулярно распорядилось преследовать анекдоты, задевающие Советскую власть», был записан в дневнике 13 мая 1929 года[280]. А спустя шесть лет, в 1935 году, распространение антисоветского фольклора уже не только карается во внесудебном порядке, но и выделено Прокуратурой СССР в особую группу преступлений: «…исполнение и распространение контрреволюционных рассказов, песен, стихов, частушек, анекдотов и т. п.»[281]. За такие «преступления» массово арестовывали и судили по статье 58–10 «Антисоветская агитация и пропаганда» на срок, как правило, от 10 до 25 лет (гораздо реже давали 5 лет лагерей). Осужденные по этой статье получали в лагерях прозвище «анекдотчики». И, естественно, никакие записи неподцензурного фольклора не могли просачиваться на страницы печати.

Ситуация резко изменилась после смерти Сталина, благодаря которой система контроля над «настроениями населения», и соответственно советским фольклором, стала меняться. С 1956 года дела по статье 58–10, которые включали в себя обвинения в рассказывании слухов, стали рассматриваться в общегражданских судах, а не «особым трибуналом», а количество обвинительных приговоров резко уменьшилось. Органы надзора все меньше и меньше обращали внимание на то, что советские люди рассказывают на кухнях, а вот неподцензурная письменная продукция (в том числе самиздат) внушала гораздо большую тревогу — возможно потому, что она могла попасть за рубеж. Другими словами, внимание органов надзора окончательно перешло с самого факта выражения крамолы (например, частушки о Сталине, исполненные в пьяном виде) на факт намеренного распространения «клеветы» о жизни в СССР.

В 1966 году появляется статья 190-1, предусматривающая наказание «за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». Применялась она следующим образом. Например, в 1971 году группа «еврейских граждан» пришла в здание Центрального телеграфа в Москве и объявила голодовку, требуя свободного выезда в Израиль. Началось очередное дело о происках «сионистской организации». Перед судебным процессом оставшимся на свободе друзьям и родственникам инкриминировали «обращение с заявлениями в зарубежные инстанции»и «распространение провокационных слухов о якобы незаконных арестах»[282]. Здесь под слухами понимается любая политическая крамола, а преступление заключается в информировании западных журналистов.

Итак, распространение слухов считалось опасным, если они привлекали к какой-то проблеме внимание западной общественности. В то же время жесткие репрессивные меры за любую альтернативную точку зрения, высказанную в кругу друзей или коллег, в это время стали заменяться профилактическим воздействием. Жестокость наказания сменилась страхом перед возможным наказанием в будущем, которого человек мог избежать, если высказывал лояльность и готовность прекратить распространение «крамолы».

Само слово «профилактирование» в этом контексте в первый раз прозвучало в речи Хрущева в 1959 году[283]. Профилактированием начали заниматься не только органы КГБ и парткомы, но и профсоюзные организации, милиция, комсомольские ячейки и учителя в школе[284]. Они стали объяснять гражданам, как им надлежит себя вести, что можно, а что нельзя говорить. В эпоху оттепели было изменено общение милиции с населением: блюстители порядка должны были стать гораздо «ближе к народу» (милиция часто встречала это нововведение в штыки), для чего были организованы регулярные личные встречи милиционеров с населением, которые как раз и назывались «профилактированием». В отчете об одном таком мероприятии с большим удовлетворением говорится, что такие встречи «ведут к прекращению слухов» — каких слухов, в документе не уточняется, но совершенно понятно, что автор отчета рисует картину, в которой слухи (например, о продовольственном кризисе) могут возникать в голове у непросвещенного населения, а правильная беседа прекратит их распространение (обратим внимание, что наказывать за слухи больше никто не предлагает)[285].

Профилактирование стали использовать для борьбы с желанием эмигрировать: в 1966 году КГБ предписывал проводить с «советскими евреями», подпавшими под влияние «сионистской пропаганды» (то есть планирующими уехать в Израиль), «профилактические мероприятия с целью разоблачения, переубеждения в несостоятельности их взглядов»[286]. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 года эта практика была закреплена законодательно: сотрудникам КГБ предоставлялось право проводить профилактические беседы с подозреваемыми, вынося им предупреждения, в частности по поводу восхваления Запада или особенно активного рассказывания антисоветских анекдотов.

Чтобы понять, как менялась система политического надзора, рассмотрим один пример. 4 февраля 1963 года сотрудники КГБ в Днепропетровске сообщили, что студент Николай Максимович Либ пересказывал в институте «антисоветские передачи Би-Би-Си» и «распространял среди студентов анекдоты, порочащие советскую действительность»[287]. Десять лет назад такого сообщения было бы достаточно для обвинения по статье «Антисоветская агитация и пропаганда», итогом которого стало бы заключение на 5–10 лет, если не было отягчающих обстоятельств. Но в феврале 1963 года сотрудники КГБ решили поступить по-другому. Они проверили своего клиента на предмет наличия «организационных связей», и, когда таковых не обнаружилось, решили, что Либ допускал идеологически «вредные суждения в результате своей политической незрелости». Для пресечения его влияния на других студентов, а также для оказания на Либа «положительного влияния», было решено провести то самое «профилактическое мероприятие». Санкцию на профилактирование, как следует из документа, давал сам прокурор области. Сначала сотрудники КГБ в рамках подготовки профилактирования провели беседы с теми студентами, с которыми Либ хоть как-то пересекался. Потом беседа состоялась и с самим профилактируемым. Но этого было мало. В КГБ Либу сказали, что его «неправильное поведение» будет обсуждено на собрании всего курса. Но тут, видимо, несчастный студент начал сильно возражать: «реагировал болезненно, заявив, что оставит учебу в институте». Это профилактирующим тоже не очень понравилось, и после некоторой торговли они согласились на контрпредложение Либа — он сам, как комсорг группы, выступит на комсомольском собрании и расскажет о беседе в КГБ по поводу его неправильного поведения. На том и порешили.

Таким образом, идеологические работники и сотрудники карательных органов с 1960х годов стали относиться к городским легендам, слухам и анекдотам иначе. Вместо того чтобы, как в сталинские времена, запрещать их рассказывать под угрозой уголовного наказания, власть начинает «работать» с этими текстами и с их «носителями» по-другому.

Во-первых, можно было убедить «носителей» не распространять идеологически сомнительные тексты. Историк Наталья Лебина вспоминает, что в 1964 году в ее ленинградскую школу пришел лектор из райкома провести политинформацию. В частности, он просил школьников не рассказывать анекдоты о Хрущеве, который только что был снят. Правда, в ответ на предложение привести пример крамолы он с удовольствием продекламировал следующий текст:

  • Товарищ, верь, придет она,
  • На водку старая цена,
  • На закуску будет скидка,
  • Ушел на пенсию Никитка![288]

Во-вторых, в сами тексты можно было вложить нужные власти смыслы. Труженики «идеологического фронта» в 1970–1980х годах использовали в целях воспитания агитлегенды. Сначала легенды служили чем-то вроде наглядных пособий, с помощью которых на лекциях, классных часах, уроках мира и во время профилактических бесед объяснялось, почему не следует себя вести определенным образом. Причем запрет мог быть выражен явно, а мог только подразумеваться. Но очень быстро агитлегенды начинают рассказываться в школьных коридорах, спальнях пионерлагерей, во дворах, в такси, булочных и парикмахерских.

«Работой» с фольклором стали заниматься те, кто по долгу службы был причастен к процессу так называемого «идеологического воспитания», то есть лекторы из райкомов, комсорги, сотрудники КГБ и даже учителя в школе. Но кроме них, существовала и еще одна группа, которую называли «помощниками партии» — это пропагандисты из общества «Знание». Историк, академик Исаак Минц, который выступал перед этой «армией пропагандистов» в 1973 году, назвал ее численность: «Я не оговорился, сказав армия: в составе общества 1 миллион 400 тысяч членов и прочитали они за год более 12 миллионов лекций!»[289]

В этой главе вы не раз встретитесь с солдатами этой «армии»: именно они занимались образованием уже взрослого советского человека. Они приходили с лекциями на рабочие места, то есть на фабрики, заводы и в институты, и рассказывали не только о научных открытиях, но и о зараженных джинсах, взрывающихся авторучках, а также о том, кто на самом деле придумывает анекдоты.

Первая агитлегенда: кто автор анекдотов о Чапаеве?

Василий Иванович и Петька моются в бане. Петька:

— Василь Иваныч, а майка-то у тебя грязней моей!

— Ну, Петька, так я и постарше тебя буду!

Петька прибегает к Чапаеву:

— Василий Иваныч, в лесу белые!

— Не до грибов сейчас, Петька, не до грибов…

ти невинные на первый взгляд детские анекдоты о герое Гражданской войны Чапаеве и его ординарце Петьке знакомы почти всем жителям бывшего СССР. Возникают они где-то после 1963 года, когда на экраны выходит отреставрированный фильм Сергея и Георгия Васильевых «Чапаев». Оригинальный фильм был снят в 1934 году и для поколения детей 1920–1930х годов он был культовым. Однако в середине 1960х отреставрированный фильм был воспринят совсем по-другому. И причина этому — изменение канонов изображения Гражданской войны. То, что шло «на ура» в 1930е, в 1960е для многих зрителей выглядело нелепым анахронизмом.

Почему фильм о Чапаеве стал вызывать такую юмористическую реакцию? Дело, видимо, в том, что многие советские люди 1960х годов, причем и работники идеологического фронта, и представители фрондирующей интеллигенции, хотели бы видеть себя не наследниками кровавой и мрачной сталинской эпохи, а прямыми потомками романтических, чистых, неподкупных героев Гражданской войны[290]. Именно об этом желании говорит лирический герой песни Булата Окуджавы «Сентиментальный марш», написанной в 1957 году:

  • Но если вдруг когда-нибудь мне уберечься не удастся,
  • какое новое сраженье ни покачнуло б шар земной,
  • я все равно паду на той, на той единственной гражданской,
  • и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной.

Романтизация Гражданской войны отразилась в большом количестве известных советских фильмов, выпущенных в 1960–1970е годы: «Донская повесть» (1964), «Неуловимые мстители» (1966), «Свадьба в Малиновке» (1967), «Служили два товарища» (1968), «Белое солнце пустыни» (1969), «Адъютант его превосходительства» (1969), «Бумбараш» (1971). Герои всех этих фильмов как на подбор чисты, горячи и наивны, а их враги иногда благородны и даже не очень страшны (иногда с ними справляются даже подростки). «Чапаев», повторно вышедший на экран в 1963 году, показывал совсем не такого героя — не умного и тонкого романтика, воюющего на Гражданской и одновременно ведущего свою личную маленькую войну, а героя приземленного и простого, который не стыдится своей необразованности и не имеет никакой сложной личной истории.

Характерное для эпохи 1960х изображение Гражданской войны — это фильм «Белое солнце пустыни», вышедший на экраны в 1969 году. В некотором смысле это антипод «Чапаева». В «Белом солнце» зрителям показывают никому не известный эпизод конца Гражданской войны. Там почти нет военного пафоса, наоборот: героизм персонажей оказывается вынужденным и никому не нужным, почти все их поступки продиктованы личными отношениями, а на первом плане — монолог Сухова, который все время обращается к своей любимой жене. Все, кто смотрел фильм, помнят начальника таможни Павла Верещагина, бывшего военного с огромными усами, награжденного двумя георгиевскими крестами, который и выглядит как постаревший Чапаев (у того, отметим, было три георгиевских креста), а для сомневающихся на заднем фоне во время известной сцены застолья с Петрухой показан портрет молодого Верещагина, где сходство с Чапаевым поразительно. Да и сам Петруха в «Белом солнце» очень похож на Петьку из «Чапаева» своей молодостью и недалекостью.

Итак, фильм «Чапаев» (вместе с его героями) плохо вписывался в эстетику романтических 1960х годов, но зато породил множество анекдотов, построенных по модели «общение двух дураков», где глупы и непонятливы оба, но один всегда оказывается глупее другого.

Анекдоты о Чапаеве и Петьке были очень популярны и не всегда так невинны, как примеры, приведенные вначале. Рекордсменом (по количеству записей) в дневниках 1970х — первой половины 1980х годов стал анекдот о Чапаеве именно политического содержания:

«Что пишешь?» — спросил Чапаев Петьку. — «Оперу пишу, Василий Иванович». — «О ком же, Петька?» — «О Вас, Василий Иванович, и еще об Анке-пулеметчице». — «А про себя почему не пишешь?» — «Опер о себе не велел, Василий Иванович»[291].

Чрезвычайная популярность анекдотов о Чапаеве вызвала изрядную обеспокоенность всех служб, которые занимались идеологическим контролем настроений населения. При этом всплеск этих анекдотов совпал по времени с идеологической кампанией против анекдотов и слухов, которая развернулась в 1970е — в начале 1980х годов.

Как мы уже сказали, в сталинское время рассказ слуха мог быть легко приравнен к преступлению против государственного строя, и мы знаем много примеров этому. В послесталинское время пересказ слуха мог быть квалифицирован как «пустая болтовня»: он считался признаком «политической незрелости», но не злонамеренности. Однако в 1969 году происходит некоторое изменение повестки: в «Литературной газете» выходит большая статья А. Менделеева про слухи с показательным названием «Козни „мадам молвы“: как возникают слухи»[292], в которой существование слухов внутри СССР объясняется недостаточным доступом советских людей к информации. Этот тезис был для того времени, безусловно, новаторским. Менделеев снимает с советских распространителей слухов стигму врагов, сознательно приносящих вред стране. Однако второй тезис Менделеева был гораздо более созвучен конспирологическим установкам советской пропаганды. ЦРУ, по словам Менделеева, выискивает эти слухи (часто совершенно невинные), усиливает их и делает оружием в психологической войне против СССР. Снимая ответственность за распространение слухов с простых людей, он однозначно перекладывает эту вину на ЦРУ и перемещает рассказчика из категории «сознательно вредящего» в категорию невольного пособника врага.

В последующее десятилетие выходят десятки книг и статей, включая колонки в двух главных советских изданиях, «Правде» и «Известиях», которые доказывают ту же самую идею: Центральное разведывательное управление США (реже — Израиль) ведет психологическую войну против стран социалистического блока[293], а слухи и анекдоты — одно из ее главных «орудий». Согласно таким публикациям, ЦРУ придумывает слухи[294] и даже собирает их через «прослушку» повседневных разговоров советских людей[295]. Собранные врагом слухи затем видоизменяются для «заброски» обратно. Кроме этого, ЦРУ публикует советские анекдоты и создает специальные методички, в которых описывается, как лучше использовать слухи для дискредитации Страны Советов[296].

Слухи, возникающие внутри СССР, теперь можно было объявить результатом тщательной работы западных разведок. Например, в 1978 году, когда по советским городам в очередной раз ходили панические слухи о близкой войне с Китаем (подробнее см. с. 149), некий райкомовский лектор инструктировал будущих идеологических работников объяснять эти слухи действиями врагов и утверждал, что такие сплетни среди «воспитанников детских садов и учеников младших классов» распространили «вражеские агенты»[297]. Такой перенос ответственности за возникновение слуха с советского человека на агента зарубежной разведки работал на «нейтрализацию» опасного сообщения двояким образом. Во-первых, идея вражеского влияния принижала статус сообщаемой информации — показывалось, что слух ложный и верить ему нельзя. Во-вторых, она дискредитировала фигуру распространителя — он изображался марионеткой зарубежных спецслужб. Не случайно райкомовский лектор уверяет своих слушателей, что слухи о войне с Китаем распостранялись агентами иностранных разведок среди маленьких детей, в детских садах. В этой модели все распространители слухов по сути своей — неразумные, но не злонамеренные дети. Именно на фоне таких газетных публикаций и инструкций началась борьба с анекдотами о Василии Иваныче, Петьке и Анке.

В анекдотах о Чапаеве герои Гражданской войны выглядели круглыми идиотами, а героическое советское прошлое — набором нелепых историй. Однажды в 1987 году пятиклассник рассказал свой учительнице анекдот, в котором Чапаев плывет через реку Урал с тяжелым секретным планом захвата Пентагона, а потом оказывается, что план — это не карта, а чугунок и картошка (на них в фильме командарм любил показывать план сражений). Учительница страшно рассердилась за этот анекдот и «кривя губы» сказала: «Вот не была бы я учительница, а ты школьник… так дала бы по морде»[298].

С осквернением героического прошлого надо было бороться. 16 января 1978 года уже упоминавшийся «специалист из обкома» рассказал будущим пропагандистам — конечно, не для увеселения, а для дальнейшего распространения и внедрения в массы, — что «анекдоты про Василия Ивановича распространяет израильская разведка»[299]. Годом раньше, осенью 1977 года, студентам исторического факультета Московского педагогического университета (тогда — «ленинского педа») то же самое сообщил некий лектор с межфакультетской кафедры то ли философии, то ли научного коммунизма на лекции по контрпропаганде: «А вы знаете, что все анекдоты про Василия Ивановича приходят к нам из Израиля?!»[300] Важно отметить, что в этом варианте врагом, который придумывает очерняющие СССР анекдоты, становится именно Израиль. Возможно, связано это с тем, что в отношениях СССР с Израилем, которые и так были очень напряженными (в 1967 году дипломатические отношения были разорваны), в 1978 году произошло очередное ухудшение: в частности, был подписан мирный договор между Израилем и Египтом, в результате чего Египет вышел из советской зоны влияния, что вызвало резко негативную реакцию советского руководства. А возможно, причина в другом: Израиль в данном случае становится метонимией еврея, который, согласно «народным» представлениям, не только виноват во всех «наших» бедах, но еще и смеется над ними. Именно этому представлению обязан своим появлением в городской неофициальной культуре образ еврея, который якобы придумал все анекдоты (согласно городскому фольклору 1930–1950х, политические анекдоты сочинял еврей Карл Радек).

Анекдоты про Чапаева и Петьку были чрезвычайно популярны и среди взрослых, и среди детей (что не так часто встречается). Поскольку виновником в распространении антисоветского фольклора считался не подкованный и принципиальный враг, а «простак», который не ведает, что творит, именно школьники стали главным объектом внимания властей в их борьбе против крамольных анекдотов. В самом конце 1960х годов в Перми родители услышали от своего семилетнего сына известный и сейчас анекдот «Василий Иваныч, в штаб белого привезли!» — «Отлично, сколько ящиков?» В ответ родители сделали сыну внушение, объяснив, что такие анекдоты выдумывает ЦРУ, чтобы очернить героя Гражданской войны[301]. В середине 1970х годов директор московской школы сделал такое же внушение своим школьникам: «Анекдоты про Василия Ивановича к нам перебрасывают через Берлинскую стену, чтобы подорвать устои»[302]. Спустя почти десять лет эта тенденция сохранилась. Примерно в 1983 году в школу к нашему коллеге, тогда школьнику в подмосковном Реутове, приходил лектор из райкома комсомола, который сказал детям: «Вы тут анекдоты про Чапаева и Петьку рассказываете, а их сочиняет ЦРУ, чтобы развалить Советский Союз»[303].

Учителя пытались прекратить хождение анекдотов в школьной среде, убеждая детей, что в Америке было изобретено то ли десять, то ли двадцать вариантов анекдотов о Василии Ивановиче и Петьке, а теперь (то есть в 1983 году) «их уже по СССР ходят сотни»[304]. В наставительном рассказе ленинградской учительницы фигурировали целых два американских института, целью которых было создание антисоветских анекдотов[305]. И наконец, тем же самым пугали друг друга и дети, причем даже очень маленькие. Примерно в 1979 году две шестилетние девочки рассказали своей подружке, что анекдоты про Чапаева и Петьку рассказывать нельзя, потому что «каждый раз, когда мы над ними смеемся, американские капиталисты получают деньги»[306].

Таким образом, перед нами — городская легенда, которую можно было бы озаглавить так: «ЦРУ выдумывает анекдоты, чтобы уничтожить СССР». Сюжет полностью воплощает те идеологические установки, о которых мы говорили выше. Тем не менее, несмотря на свое пропагандистское происхождение, он распространялся так, как распространяются «народные» легенды и слухи — не только представителями некоторых институтов (лекторами из райкома), но и горизонтальным образом.

У легенды про изобретение анекдотов о Чапаеве сотрудниками ЦРУ существовала зеркальная версия, которая рассказывала о некотором скрытом Управлении КГБ, которое специально придумывает анекдоты. В реальности, естественно, никакого такого управления не было, а слух стал результатом работы фольклорной «теории разума» (с. 441), проекции идеологических установок, якобы принятых «там, у них», на нашу действительность.

Но в зеркальной версии (назовем ее «КГБ специально придумывает анекдоты, чтобы отвлечь советских людей от важной проблемы») акценты расставлены по-другому. Если первая легенда конформна, то вторая крайне протестна. Сотрудники советских спецслужб, якобы запуская в «народ» слухи и анекдоты, преследовали при этом какие-то свои цели — внушить страх перед иностранцами, скомпрометировать политических противников, отвлечь внимание от экономических проблем, канализировать общественное недовольство и т. д. Именно этому секретному Управлению приписывается честь создания бессмертных анекдотов про Василия Ивановича и Петьку для того, чтобы заглушить волнy анекдотов о Ленине в канун юбилея вождя в 1970 году[307]. Эту точку зрения разделяли и разделяют до сих пор люди самых разных взглядов — от бывших диссидентов до горячих поклонников КГБ. В современной повести Олега Нестерова «Небесный Стокгольм»[308] изображена засекреченная группа молодых людей, которая под руководством куратора из КГБ сочиняет смешные, но безобидные анекдоты о советской власти. Как могла бы протекать деятельность такой группы, прекрасно изображено в советском анекдоте:

Идет Андропов по Кремлю, и слышит: из подвала КГБ доносится смех. Нагнулся к окошку:

— Товарищи, что смеемся в рабочее время?

— Ой, Юрий Владимирович, мы сейчас про Вас такой анекдот придумали, завтра за него пять лет давать будем![309]

Вторая агитлегенда: борьба с двойной лояльностью

Вторая агитлегенда ничего не говорила о внешнем авторстве слухов и анекдотов, но боролась с двойной лояльностью, в которой власть подозревала некоторые группы населения, чаще всего —евреев. Показательный пример такой борьбы — это кампания 1960х годов, которую можно было бы описать как «все на борьбу с мацой!».

Главный «элемент религиозного праздника Песах», как называли этот праздник сотрудники КГБ, — тонкий пресный хлебец, или маца, — стал большой головной болью у религиоведов в штатском. Еще в конце эпохи Сталина в 1949 году в Киеве все объявления о выпечке мацы безжалостно срывались. Но на фоне хрущевской оттепели и общего смягчения нравов мацу начинают выпекать официально (или почти официально). В 1955 году, как пишет львовский уполномоченный Совета по делам религиозных культов, есть твердое указание Министерства торговли по поводу «пока еще не устраненных потребностей верующих этого культа». То есть употреблять мацу можно. Только выпекать мы ее будем сами. Вопросы о выпечке мацы решали местные советы трудящихся, а совсем не синагога. Количество муки (в центнерах и тоннах), использованной для выпечки, аккуратно фиксировалось КГБ, а частники, которые выпекали мацу якобы «для себя», безжалостно штрафовались[310].

Естественно, в 1950–1960е годы на Песах в советские еврейские семьи шли посылки с мацой, и часто в большом количестве. Каждую весну сотрудники органов, а также прочих служб задавали получателям посылок с мацой вопросы примерно следующего содержания: «А что, вот тут, в Одессе, нельзя было мацу испечь? Зачем ее получать из Израиля, США или Аргентины?» Тем не менее посылки с заграничной мацой приходить не переставали. На вопрос «зачем мацу получать изза рубежа» раввины высказывали Совету по делам религиозных культов, во-первых, упреки в том, что ее слишком мало, а во-вторых, сомнения в кошерности «советской мацы».

Тем временем, то есть в 1950–1960х годах, отношения Израиля и СССР стремительно ухудшаются. Советские евреи, посещающие синагогу и получающие посылки из Израиля, все больше и больше начинают восприниматься как граждане с «двойной лояльностью», и, соответственно, как «не свои». Наличие заграничной мацы в посылке — это уже не упрек родной системе торговли в том, что она мало печет, но демонстративная пропаганда чужого государства. В 1964 году сотрудники КГБ в Одессе, просмотрев за шесть месяцев четыре с половиной тысячи посылок изза границы и в половине случаев обнаружив там мацу, забили тревогу. Наличие мацы в посылках было представлено заместителем председателя КГБ УССР полковником Крикуном как враждебный идеологический акт:

В связи с предстоящим религиозным праздником иудейской пасхи сионистские организации Израиля и других капиталистических государств для разжигания антисоветской националистической пропаганды в 1964 году значительно увеличили засылку на Украину посылок с мацой[311].

Для исправления этой ситуации Крикун предложил три профилактические меры: еврейские общины должны публично отказаться от посылок; общественности необходимо объяснить вредную идеологическую подоплеку этих посылок и, наконец, попытаться дискредитировать саму мацу, объявляя ее неправильно сделанной и вообще отравленной:

В целях компрометации этих намерений сионистских кругов, по указанию КГБ при СМ [Cовете министров] УССР необходимо подготовить к опубликованию в местной прессе заявления некоторых руководителей религиозных общин и отдельных граждан еврейской национальности об отказе получать посылки с мацой из капиталистических стран. Внести в партийно-советские органы предложение об усилении разъяснительной работы среди лиц еврейской национальности по поводу попыток использования сионистами религиозного праздника пасхи в клеветнической кампании против СССР. Одновременно с этим, используя возможности и влияние в определенной среде проверенных агентов госбезопасности, распространить среди верующих евреев версию о том, что поступающая изза границы маца готовится без соблюдения необходимых религиозных ритуалов [некошерная] и [из] некачественной муки, вследствие чего «в прошлом кое-где имели место желудочно-кишечные заболевания»[312].

Полковник Крикун пытается снизить как статус отправителя (обвиняя его в сознательной идеологической диверсии), так и получателя (объясняя, что он, по своей простоте, принимает за акт благотворительности действия коварных сионистов). Вдобавок к этому он маркирует продукт, с одной стороны, как некошерный, а с другой — как опасный для здоровья. Кавычки в последней фразе распоряжения совершенно не случайны: полковник явно рекомендует точные формулировки для распространения слуха, ориентируясь на сюжеты, популярные в 1950–1960е годы. Напомним, что относительно недавно жители Советского Союза слышали о евреях, отравляющих медикаменты и еду (с. 355), и боялись инфекционных диверсий со стороны иностранных гостей Фестиваля молодежи и студентов (с. 399).

Но меры, предлагаемые полковником Крикуном, не помогли. Советские люди продолжали получать посылки с мацой. Чем больше ухудшались отношения с Израилем и усиливались стремления советских евреев эмигрировать, тем больше маца воспринималась как наглядное свидетельство двойной лояльности. В 1976 году посылки с мацой были окончательно запрещены — после того как в 1975 году глава КГБ Юрий Андропов подал в ЦК служебную записку, в которой получение посылки с мацой приравнивалось к политическому действию:

Сионистские круги в странах Запада и Израиле, используя предстоящий религиозный праздник еврейской пасхи (27 марта с. г.), организовали массовую засылку в СССР посылок с мацой (ритуальная пасхальная пища) в расчете на возбуждение националистических настроений среди советских граждан еврейского происхождения. Уже сейчас в Одессе, Риге, Львове и некоторых других городах страны скопилось несколько тысяч посылок, адресованных, как правило, лицам, известным своими националистическими и произраильскими настроениями. Из опыта прошлых лет известно, что доставка адресатам посылок вызывает негативные процессы среди еврейского населения СССР, усиливает националистические и эмиграционные настроения. Учитывая это, а также то, что в настоящее время еврейские религиозные общины полностью обеспечены мацой, выпекаемой непосредственно на местах, Комитет госбезопасности считает необходимым посылки с мацой, поступающие изза границы, конфисковывать[313].

Важно понимать, что агитлегенда вроде той, что предложил распространять полковник Крикун, могла оказаться полезной во множестве других случаев, когда советского человека нужно было удержать от нежелательных покупок или контактов. Например, советские военные из Афганистана и их жены вывозили в СССР (в основном для нелегальной перепродажи) модные в то время дубленки. Такая практика не встречала понимания со стороны военного и партийного руководства. Военный советник в Афганистане Валерий Аблазов признался в своем дневнике, что в Кабуле в 1981 году слухи о зараженных дубленках специально распространялись для того, чтобы советские специалисты и их жены не везли в СССР этот супермодный товар:

По «сарафанному радио» в микрорайонах распустили слух (выделено нами. — А. А., А. К.), что все дубленки на таможне изымаются, т. к. они заражены какой-то страшной инфекцией (чумой, холерой). Это для того, чтобы не тащили с собой это барахло[314].

Возвращаясь к одесской истории, скажем, что нам неизвестно, насколько были успешны попытки распространить слухи об отравленной маце «сверху». Но благодаря этой истории мы знаем, что такие попытки делались.

Третья агитлегенда: борьба с унижающим и обманчивым даром

Изолировать и напугать: идеологическая работа в канун Олимпиады

В июле 1980 года репортер газеты «Чикаго Сан Таймс», освещавший Олимпиаду-80 из Москвы, написал об удивительной советской манере общения с иностранцами:

700 000 [советских] школьников были отправлены из города в лагеря, чтобы избежать идеологического заражения, а те, кто остался в городе, были предупреждены не брать жевательную резинку от иностранцев, потому что она заражена и содержит бактерии, которые распространяют болезнь или инфекции. На этой неделе один британский журналист на Красной площади дал маленькому мальчику упаковку жвачки. Отец мальчика грубо схватил его за руку, выхватил жвачку и бросил на землю. «Нет, нет», — закричал он журналисту[315].

Американский журналист стремился продемонстрировать полицейский характер советской власти, которая пресекает контакты своих граждан с иностранцами, изолируя их от гостей Олимпиады и пугая нелепыми историями. И его впечатление было во многом точным.

Советское руководство действительно стремилось «очистить» Москву от детей на время проведения Олимпиады. Почему именно от детей? Видимо, потому, что дети считались наиболее уязвимыми и перед идеологическим, и перед инфекционным заражением (которого, как мы покажем, многие чиновники боялись совершенно всерьез); возможно, также потому, что вывезти ничем не занятых летом детей проще, чем работающих взрослых. Так или иначе, в секретной записке, составленной КГБ в июле 1979 года и адресованной московским городским властям, руководителям различных ведомств, организаций и учреждений предписывалось «принять меры к направлению максимального числа учащихся общеобразовательных школ г. Москвы и Московской области в пионерские лагеря»[316].

Такие меры, как свидетельствуют многочисленные воспоминания очевидцев, были приняты. И нередко они включали в себя распространение текстов, медицинских по форме и мифологических по содержанию. Учителя и директора школ убеждали родителей вывезти детей из города, используя аргументы об инфекционной опасности, якобы исходящей от иностранцев: «Рекомендовали вывезти детей на время Олимпиады. Объясняли, что боятся, что ввиду прибытия большого количества народу из разных мест возможны разные непривычные инфекции»[317]. Подобные «меры» со стороны властей если не запустили слухи на тему «иностранцы распространяют заразу»[318], то точно сделали их циркуляцию более интенсивной.

Однако (псевдо)медицинские аргументы не всегда оказывались действенными. К тому же невозможно было физически изолировать всех детей, отправив их на время Олимпиады за город. Пытаясь как-то минимизировать их контакты с иностранными гостями (о причинах такого стремления будет сказано ниже), представители самых разных властных институтов, от школы до парткома, нередко использовали не просто аргумент «приедут иностранцы, больные холерой», но весьма специфические истории об отравленных дарах. Наш собеседник вспомнил инструктаж, полученный им в школе в мае 1980 года, в котором прямой запрет не контактировать с иностранцами, потому что подарки отравлены, сопровождался в качестве доказательства агитлегендой, построенной по модели совершенно классической городской легенды об «одной девочке»:

Женщина в милицейской форме приходит к нам на урок математики. Рассказывает, что если вдруг родители не смогут вывезти нас из Ленинграда, то мы не должны ходить по улицам, особенно по центру города. Но уж если и вышли, ни в коем случае не подходить к иностранцам. Но если уж они сами подошли к нам, то забыть накрепко, что мы учимся в английской школе, в контакты не вступать, на вопросы не отвечать и самим вопросов не задавать. Но если вдруг так случится, что контакт состоялся, то ничего иностранцам не дарить и от них ничего не брать, ибо… Вся жвачка будет отравлена. Одна девочка попросила (о, позор!) у иностранца жвачку и отравилась. Она лежит сейчас в больнице, ей уже семь литров крови поменяли, ничего не помогает. Другой девочке насильно подсунули конфету за то, что она показала, как пройти в Эрмитаж. А мама дома эту конфету открыла, разломила и там — толченое стекло[319].

Перед нами — третья советская агитлегенда. Она рассказывала о том, как советский гражданин нарушал запрет на контакт с иностранцем и был за это наказан. Этот тип агитлегенды распространялся в 1980 году практически везде, и не только в школе. Их распространяли наделенные институциональным авторитетом учителя, вожатые, лекторы и воспитатели. Например, в одной московской школе истории про иностранные авторучки, которые взрываются в руках, рассказывали учителя «в порядке политинформации»[320]. А в ленинградской школе на Ждановской набережной на уроке политинформации, который школьники готовили под руководством учителей и комсоргов, сообщалось, что «враждебный Запад планирует всякие диверсии, чтобы сорвать нашу чудесную Олимпиаду, что иностранцы будут специально раздавать детям жвачку, в которой скрыты железные лезвия, иголки и прочая дребедень»[321]. Иногда слухи об опасных иностранных дарах возникали в школьной среде естественным образом, но затем получали авторитетную поддержку от школьной администрации и учителей:

В школе эти слухи подкрепляла одна из учительниц, рассказывая про отравленную жвачку. Еще среди детей ходили слухи про красивую пишущую ручку со взрывным устройством внутри. А вообще строго-настрого запрещали поднимать с земли «все красивое иностранное»[322].

Чтобы убедить слушателей в реальности опасного дара, в некоторых случаях люди, ответственные за идеологическую работу, не ограничивались только распространением текста. Они устраивали целый мини-спектакль, где перед школьниками выступала «жертва» преступлений иностранцев. Фольклорист Линда Дег (о ее теории подробно мы говорили в главе 1), наверное, очень бы обрадовалась такому примеру, ведь перед нами настоящая псевдоостенсия — инсценировка городской легенды с целью вызвать страх:

К нам в класс приводили мальчика чуть старше (мы были в первом, он по виду лет 9–10), который рассказывал, что его иностранка в темных очках угостила на улице жвачкой, а его мама-химик проверила эту жвачку в лаборатории, и в ней оказался яд. Мы, конечно, всему этому поверили[323].

Поэтому неудивительно, что удачная агитлегенда провоцировала остенсивное поведение — например, отказ от лакомств под влиянием таких историй:

Мне было 5 лет, братьям — по 3 года, мы шли от нашей дачи к бабушкиному дому в деревне, и какой-то человек предложил нам жвачку (голубые подушечки, помню как сейчас). Я у братьев отобрала и выкинула в траву, сказав, что жвачка может быть отравленной[324].

Однако несмотря на усилия идеологических работников по распространению агитлегенд, далеко не всем детям истории об «отравленных дарах» казались такими убедительными. Так, в 1980 году одна учительница рассказала школьникам о лезвиях, спрятанных в американской жвачке. Но дело происходило в Одессе, портовом городе, где все дети были хорошо знакомы с импортными жвачками, поэтому школьники только очень вежливо и с большим недоумением выслушали рассказ учителя и сразу же забыли странный запрет[325].

Другие случаи провала агитлегенд были наполнены гораздо большим драматизмом. Например, когда в 1976 году класс нашего собеседника из подмосковных Подлипок повезли на экскурсию в мавзолей, детям было сказано, что жвачки у иностранных туристов брать не надо, потому что, во-первых, это «недостойно», а во-вторых, опасно, потому что «жвачки могут быть отравленными». Хотя педагоги, как мы видим, использовали сразу два аргумента, сообщив детям одновременно и о «фольклорной» опасности, и об «идейной» недопустимости иностранного дара, их предупреждения не возымели должного эффекта. Когда какой-то иностранец выкинул уже пожеванную (!) жвачку в урну, половина класса в едином порыве кинулась ее поднимать[326]. Такими же малоэффективными оказались истории об опасных жвачках для учащихся одной московской школы с углубленным изучением французского языка. Перед приездом французской делегации учительница рассказала детям историю об «одном мальчике», который «съел иностранную жвачку и умер, второй тоже съел, но потом попил водички, поэтому поболел, но не умер»[327]. Однако, когда французы приехали, дети обступили их и требовали жвачек с такой бесцеремонностью и напором, что ошарашенные гости просто не знали, куда деваться.

«Мы не нищие», или Зачем советской власти агитлегенда

Читатель этой книги, наверное, вспомнит много подобных историй об опасных иностранных вещах из главы 5 (с. 369): о зараженных джинсах, взрывающихся ручках, отравленных жвачках, которые предлагались иностранными злодеями. Распространение и «достраивание» этих историй учителями и пропагандистами накануне Олимпиады совершенно не случайно. Эта агитлегенда боролась с «унижающим даром», то есть желанием советского человека приобрести, выменять, а еще хуже — выпросить у иностранца импортную вещь, которая обладает иллюзорной привлекательностью. Такое желание однозначно осуждалось и, как считалось, было способно нанести стране репутационный ущерб.

СССР периода холодной войны был очень озабочен тем мнением, которое составят о стране иностранцы. Борьба с принятием и выпрашиванием подарков была только одним из проявлений этой озабоченности. Другим ее проявлением была тревога по поводу того, что западный наблюдатель увидит некоторые неприглядные стороны советской действительности. Эта тревога владела представителями советской власти самых разных уровней, начиная с самых первых лет создания СССР и до самого его конца[328]. Именно поэтому вся послевоенная система иностранного туризма в СССР была организована таким образом, чтобы советская действительность представала перед зарубежными гостями в самом выгодном свете. Одни объекты были рекомендованы (и иногда даже обязательны) к показу: архитектурные достопримечательности, музеи, образцовые колхозы и предприятия; другие, наоборот, не должны были попадать в поле зрения иностранца ни в коем случае[329]. Помимо зданий и территорий, представлявших интерес для потенциальных «шпионов», это были объекты, люди или вещи, которые могли создать впечатление экономической или культурной отсталости страны. Так, гиды-переводчики, работавшие с тургруппами из капиталистических стран, должны были пресекать любые попытки туристов сфотографировать помойку, ветхое строение, пьяных людей и т. п.[330] В 1960–1980е годы авторы пропагандистских брошюр призывали своих читателей внимательно следить за тем, что именно фотографируют в советских городах иностранные туристы, предупреждая, что последние могут пытаться фотографировать не только памятники архитектуры, но и очереди, свалки и ветхие дома, чтобы потом опубликовать снимки в какой-нибудь западной газете и опозорить нашу страну на весь мир. Перечень объектов, запрещенных для фотосъемки, был весьма обширен. В 1960 году американский турист Роберт Критчнер саркастически заметил, жалуясь симпатичному русскому парню (не зная, что это агент КГБ с оперативным псевдонимом «Карузо») на ограничения, налагаемые на западных туристов: «В СССР туристам ничего нельзя фотографировать, только горы и море»[331].

Советские люди — даже если они не имели никакого отношения к системе «Интуриста» — твердо знали, что советская действительность должна представать перед иностранцами «в лучшем виде». О том, что это знание было всеобщим, говорит анекдот, «соль» которого иногда непонятна современному читателю:

Иностранный корреспондент берет в цеху интервью у передовика производства:

— Сколько вы получаете?

— Девяносто рублей в… (гебист мигает рабочему) в неделю.

— Каковы ваши жилищные условия?

— Одна комната… (гебист мигает) на каждого члена семьи.

— А какое у вас хобби?

— Двенадцать сантиметров… (гебист растерянно мигает) в диаметре[332].

Желание советского человека получить импортную вещь — точно так же как и наличие очередей — свидетельствовало о несовершенстве советской экономической системы и тем самым могло дать западному недоброжелателю повод для злорадства. Поэтому такое желание следовало или искоренить, или хотя бы сделать не таким заметным для внешнего взгляда. В идеале гражданин СССР, столкнувшись с иностранной вещью, должен был действовать как лирический герой известного стихотворения Маяковского — то есть демонстрировать полное равнодушие или даже презрение:

  • Я в восторге
  • от Нью-Йорка города.
  • Но
  • кепчонку
  • не сдеру с виска.
  • У советских
  • собственная гордость:
  • На буржуев
  • смотрим свысока.

Хотя стихотворение «Бродвей» было написано Маяковским в 1925 году, оно могло и в позднесоветскую эпоху служить точной инструкцией к тому, как следует себя вести, столкнувшись с привлекательными продуктами капиталистического мира. Герой стихотворения являет собой образец «советской гордости» — он никак внешне не показывает свое чувство восхищения перед капиталистическим миром и смотрит на него демонстративно «свысока». Так же гордо должны были вести себя советские граждане, большие и маленькие: «Брать лакомства и жвачки у иностранцев не рекомендовалось, потому что мы не нищие»[333].

В реальности, однако, такие образцовые проявления «советской гордости» встречались редко. Гораздо чаще можно было наблюдать свидетельства ее полнейшего отсутствия. В портовых городах существовало огромное количество фарцовщиков, перепродающих импортные вещи, а многие ленинградские и московские школьники атаковали иностранцев возле стоянок автобусов, гостиниц и городских достопримечательностей с целью выпросить, купить или выменять жвачку[334].

Насколько сильным могло быть желание заполучить импортную жвачку, свидетельствует один трагический эпизод, никогда не освещавшийся советской прессой. В марте 1975 года на стадионе «Сокольники» в Москве проходил матч между юношескими командами Канады и СССР. Спонсором игры был производитель жевательной резинки компания Wrigley. После матча советские болельщики, ожидая раздачи жвачки, ринулись к тому выходу из стадиона, возле которого стояли автобусы канадцев. Выход оказался перекрыт, а в помещении стадиона отключили свет, в результате чего образовалась давка, в которой погиб 21 человек (13 погибших были моложе 16 лет). По одной из версий, и закрытый выход, и отключенный свет были результатом намеренных действий администрации стадиона, которая стремилась предотвратить утечку «постыдной» информации — ведь канадцы могли из своего автобуса фотографировать советских подростков, жадно хватающих жевательную резинку[335]. Поскольку советская система в целом прикладывала огромные усилия для того, чтобы создать положительный образ страны для Запада, эта версия не кажется совсем уж неправдоподобной.

Такое очевидное стремление во что бы то ни стало заполучить жвачку или другую западную вещь могло, говоря языком советского официоза, создать «у зарубежных гостей неправильное представление о советской действительности»[336]. Поэтому начиная с 1960х годов власть вела безнадежную борьбу с попытками выменять или выпросить у иностранца западную вещь и с прочими практиками, красноречиво указывающими на полное забвение принципов «советской гордости». В 1987 году в административном кодексе РСФСР даже появилась статья «Приставание к иностранным гражданам с целью приобретения вещей»[337].

Обманчивая красота западного дара

Но подозрение в опасности иностранных даров было вызвано еще одной причиной. Опасна была сама соблазнительность иностранной вещи, которая в советской идеологии представлялась метафорой западного мира в целом. В соцреалистических романах и советских травелогах западный мир представал таким же притягательным внешне, но опасным по своей сути, как жвачка с толченым стеклом. Идею обманчивой привлекательности советские идеологические работники внушали туристам и командировочным, отправляющимся в капиталистические страны. Так, сопровождающий тургруппу сотрудник «Интуриста» должен был проводить с выезжающими «разъяснительную работу», чтобы «туристы правильным образом поняли фактическую действительность за границей и чтобы им не вскружил голову шик»[338]. Оказавшись за границей, идеальный советский турист не должен был поддаваться на картины товарного изобилия, а должен был видеть их иллюзорную, обманчивую сущность, например разглядеть, что «вся эта роскошь, чистота, порядок созданы для… богатеев, людей, не знающих, куда девать деньги и свободное время»[339]. Точно так же герой соцреалистического романа должен был видеть за красотой женщины-иностранки коварную шпионку. Так, в романе Всеволода Кочетова «Чего же ты хочешь?» американская шпионка Порция Браун наделена «ангельски правильным овальным чистым лицом» и голубыми глазами, но эта обманчиво невинная наружность не мешает советским героям распознать ее подлинную сущность. В художественном мире соцреализма заморская красавица выполняла ту же функцию, что и отравленные джинсы в мире городской легенды: она соблазняла советского человека, но затем обнаруживала свою настоящую, опасную и враждебную суть, и это неприятное открытие убеждало героя в обманчивости западного мира в целом.

Поэтому неудивительно, что агитлегенды третьего типа, особенно в канун Олимпиады, внушали представление об иллюзорности западных благ. Особый упор при этом делался на внешнем виде опасных иностранных вещей, которые характеризовались как «яркие» и «красивые»:

В Москве в связи с Олимпиадой полно слухов и кривотолков. Девочек (Таню-Олю), прежде чем распустить на каникулы, предупреждали, чтоб не смели братъ-подбирать на улицах, на скамейках жевательную резинку и все прочее, яркое и манящее (курсив наш. — А. А., А. К.), все будет заражено![340]

«Внедрение» подобных агитлегенд в детскую среду было довольно распространенной практикой. Об этом свидетельствует одна шутка, появившаяся в Ленинграде, предположительно, в конце 1970х — начале 1980х. Сотрудник КГБ показывает школьнику жевательную резинку, спрашивает: «Что это?» и получает идеологически верный ответ о подлинном содержании иностранной обманки: «Тертое стекло, куриный помет и сметана»[341].

Именно в силу такой метафорической связи принятие иностранного дара становится политическим действием — принимая в дар иностранную вещь, ты одновременно позволяешь миру капитала соблазнить себя и таким образом совершаешь политическое преступление. Этой связью отчасти объясняется довольно странное (на первый взгляд) предупреждение, которое один наш информант в детстве слышал от бабушки: «возьмешь у иностранца жвачку — посадят в тюрьму по 58й статье»[342], то есть за антисоветскую агитацию и пропаганду.

Морфология агитлегенды об отравленном даре

Сам сюжет агитлегенды об отравленном западном даре возник не просто так. Он представляет собой сложное переплетение фольклора и назидательной советской литературы. Во-первых, мы видим в этой агитлегенде следы фольклорных представлений о своем и чужом (c. 307), согласно которым чужак не может быть безобиден. Во-вторых, своим существованием именно в такой форме она обязана идеологической воспитательной литературе, которую читали все советские дети. В таких книгах, будь то советский детектив или пропагандистская брошюра, невинный советский человек сталкивался с западным шпионом или подлым иностранным корреспондентом, который норовит сфотографировать что-то не то. Анализ литературных сюжетов о шпионах и иностранных корреспондентах, с одной стороны, и фольклорных рассказов об отравленных дарах, с другой, показывает, что первые имеют вполне себе фольклорную структуру, а шпионы и корреспонденты просто выполняют ту же функцию, что и фольклорные отравители.

Вернемся еще раз к двум страшным агитлегендам, которые рассказала сотрудница милиции школьникам в 1980 году:

Одна девочка попросила (о, позор!) у иностранца жвачку и отравилась. Она лежит сейчас в больнице, ей уже семь литров крови поменяли, ничего не помогает. Другой девочке насильно подсунули конфету за то, что она показала, как пройти в Эрмитаж. А мама дома эту конфету открыла, разломила и там — толченое стекло.

Они выглядят похоже, у них одна и та же структура, которая разительно напоминает фрагмент волшебной сказки: царевне запрещено брать яблоко — царевна берет яблоко — царевна отравлена и крепко спит в смертельном сне — ее мачеха полностью удовлетворена. Структуру этих двух агитлегенд можно было бы изобразить в виде последовательности сюжетных элементов:

1. Запрет на контакт: не брать вещь у иностранца/не заводить знакомства с иностранцем.

2. Нарушение запрета — герой принимает опасный дар.

3. Герой терпит ущерб.

4. Последствия действий врага: смерть, болезньили наказание.

Фольклорист Владимир Пропп в своей известной книге «Морфология сказки» доказал[343], что все волшебные сказки строятся на подобной жесткой последовательности подобных элементов, которые он называл функциями персонажа. Конечно, в волшебной сказке их не четыре, а гораздо больше, однако агитлегенда (как, прочем, и легенда) — это текст короткий, не занимающий внимание слушателя надолго. Его задача — рассказать о трагических последствиях нарушения запрета (и тут все умерли!), а не о том, как главный герой решил задачу, спас принцессу и получил свои полцарства. Кроме того, в агитлегенде первая функция может только подразумеваться, потому что инструктор из райкома или милиционер, как правило, сначала озвучит запрет не общаться с иностранцем, а потом подкрепит его страшной историей. А вот три остальные функции присутствуют всегда.

Однако кое-чем эти две агитлегенды, рассказанные сотрудницей милиции, различаются. В первой из них девочка сама виновата в том, что попросила у иностранца жвачку и тем самым нарушила запрет: «Одна девочка попросила (о, позор!) у иностранца жвачку». Во второй девочка приняла отравленный дар обманом: «Другой девочке насильно подсунули конфету». Мотивировки нарушения демонстрируют два типа преступления советского человека при контакте с западным миром (стремление к его вещам и потеря бдительности), и первое преступление, конечно, гораздо страшнее. Поэтому в первой истории девочка при смерти, а во второй мама отбирает жвачку и находит толченое стекло. Так появляется новая мини-последовательность элементов (хода в терминологии Проппа): появление спасителя и обнаружение обмана.

Точно такую же структуру имеют и литературные истории о дарителях-шпионах. Так, например, в одной из пропагандистских брошюр 1963 года[344] рассказывается история «молодого сотрудника одного Ленинградского института» Рудакова, который завел знакомство с аспирантом из США. Функция запрета («не заводить знакомства с иностранцем») здесь не проговаривается, но подразумевается: читатель уже в курсе, что советский студент не должен приятельствовать с американцем. Со временем аспирант стал «снабжать Рудакова различными западными книжонками, пикантными рассказами и картинками». Так реализуется второй элемент, она же функция: герой нарушает запрет и принимает опасный дар. Что, естественно, приводит к третьей функции (герой терпит ущерб): Рудаков вынужден поставлять секретную информацию для ЦРУ, после чего он «попадает в поле зрения КГБ». Тут появляются последствия действий врага: герой стал предателем Родины и понес за это наказание.

Несмотря на схожесть структуры, литературные или пропагандистские тексты, выдержанные в жанре назидания, отличались от собственно фольклорных качеством того вреда, который наносит враг. В фольклорных текстах, которые рассказывали во дворе, а также в агитлегендах, которые повторяли их практически без содержательных изменений, враг вредит конкретному советскому гражданину, наносит ущерб его здоровью: «Вот тот мальчик взял у иностранца жвачку, съел и умер — в ней были битые стекла»[345].

В пропагандистском или литературном варианте ущерб наносится не только герою, но и стране, которая несет репутационные потери или становится уязвимой перед иностранными разведками. Все жители советской страны являются «вторым телом короля»[346] и несут коллективную ответственность. Просчеты одного оборачиваются стыдом для всех. Недаром школьников, которые пошли клянчить жвачки к «Интуристу», некий «человек в штатском» обвинил в том, что они позорят страну:

Нас научила наша предприимчивая одноклассница, что за жвачками надо идти к Интуристу, и там просить их у иностранцев. Некоторые, говорит, ходили, и им дали целый блок и еще джинсы подарили! Собрались, пошли, оккупировали крыльцо Интуриста и стали бегать с криками «Гум, гум, гив ми гум!» за выходящими из гостиницы. И между прочим, над нами никто не ржал, все только сурово хмурились, а потом вышел дядька в костюме и начал орать, что мы позорим имя советских школьников, и сейчас нас корреспонденты иностранных газет снимут, а потом напечатают фотографии с подписями «Советские дети просят хлеба», и так мы опозорим всю страну[347].

Один наш собеседник резюмировал эти типы вреда следующим образом: «в иностранных жвачках либо яд, либо взрывчатка, либо вражий журналист сфотографирует и напишет, что мы голодаем и берем подачки»[348]. Либо, добавим мы (помня о поучительной истории аспиранта Рудакова), шпион в обмен на жвачку сделает тебя предателем родины.

Выше мы доказывали, что агитлегенда построена вокруг нарушения запрета с последующим трагическом исходом: мальчик не послушался запрета подходить к иностранцу, взял отравленную жвачку и умер. Однако в некоторых историях смертельного исхода удается избежать. В агитлегенде, которую мы разбирали выше, появился спаситель (мама), который распознал трюк врага (нашла толченое стекло в жвачке) и минимизировал ущерб. Это не единственный пример. Иногда появляется агитлегенда про отравленные дары, где герой разоблачает трюк подлого иностранца. Структура такой агитлегенды следующая:

1. Герой встречается с врагом.

2. Герой подозревает обман.

3. Герой разоблачает обман.

4. Награждение героя (эта функция может отсутствовать).

Примером агитлегенды с такой структурой может послужить рассказ, услышанный 11 июля 1980 года на некой московской фабрике от лектора-пропагандиста:

В обеденный перерыв застал в сборочном цехе лектора Общества «Знание» — стращал девчонок всякими ужасами, которые нам грозят в дни Олимпиады, и первые якобы уже имеют место. Будто бы только что зафрахтовал на весь день нашего таксиста иностранец, чуть не полста рублей в час посулил. И до вечера катался по разным адресам — развозил красивые свертки, набитые в багажник и на заднее сиденье. Но бдительный советский шофер, заподозрив неладное, оперативно сдал иностранца в милицию. Раструментили (так в тексте. — А. А., А. К.) там свертки, а в них — джинсы из США. И оказались те штаны дерюжные, как экспертиза установила, насквозь заражены самым натуральным сифилисом![349]

Структура таких историй также почти в точности повторяет детективные сюжеты, изложенные в самых разных советских текстах пропагандистского толка. В 1939 году поэт Евгений Долматовский написал стихи о поимке шпиона у дальневосточных рубежей. Стихотворение было превращено в песню «Коричневая пуговка», которая стала очень популярной. Довольно быстро советская песня стала фольклорной балладой и с небольшими изменениями бытовала во дворах вплоть до 1980х годов (один из авторов этих строк часто слышал ее в детстве). При этом некоторые пели ее всерьез, а некоторые воспринимали текст песни как пародию, особенно в позднесоветское время[350]. В этой песне мальчик Алешка, идя по дороге, наступает ногой на странную пуговицу: «И вдруг увидел буквы нерусские на ней». Бдительные дети сообщают об этом пограничникам, которые обнаруживают подозрительного иностранца:

  • А пуговицы нету
  • У заднего кармана,
  • И сшиты не по-русски
  • ирокие штаны.
  • А в глубине кармана —
  • Патроны для нагана
  • И карта укреплений
  • Советской стороны[351].

Шпион опознается по скрытому знаку, что роднит оригинальный текст, появившийся в 1939 году, с другими историями о гиперсемиотизации 1930х годов (с. 85), но сам сюжет не отличим от агитлегенд про бдительного советского разоблачителя.

Но все же, повторим, такие позитивные агитлегенды о бдительном гражданине в 1980е годы встречались гораздо реже, чем рассказы о страшной рвоте, посинении и судорогах, которые ожидали наивного советского ребенка, все-таки проглотившего иностранную жвачку. Как тут не вспомнить теорию когнитивистов Криса Белла и его коллег об «отрицательном эмоциональном отборе» (с. 44), которую в двух словах можно сформулировать так: «чем более отвратительна и страшна история, тем лучше она запоминается и тем больше нам хочется рассказать ее другому».

Новая агитлегенда и старый страх

Итак, чем отличается история про иностранца, который предложил советскому мальчику жвачку с лезвиями внутри, от американских историй про анонимных отравителей, которые точно таким же способом вредят детям на Хэллоуин (с. 53)? Содержательно — ничем. Да и вообще сюжеты о вещах, намеренно зараженных инородцами, — например, истории о том, что евреи заражают колодцы или отравляют еду, — появлялись в самых разных культурах без всяких усилий властных институтов (и об этом рассказывают главы 4 и 5). Агитлегенды просто-напросто копируют международные сюжеты городских легенд, а также советской идеологической литературы.

Дело не в содержании, а в функции. Агитлегенда использовалась для того, чтобы мягко мотивировать неразумных граждан на идеологически правильное поведение и предотвратить «политически незрелые» поступки с их стороны. Такая стратегия была задействована в 1960–1980х годах, когда сотрудники органов, ответственные за идеологический контроль, сосредоточились на профилактике «государственных преступлений», к которым раньше относились и рассказывание анекдотов, и распространение слухов. В новые «вегетарианские» времена за слухи и анекдоты почти перестали сажать, однако идеологические работники стали использовать логику распространения городской легенды в своих целях.

И все же, несмотря на приведенные выше (с. 187) документальные доказательства того, что в отдельных случаях представители надзирающих институтов намеренно использовали такие агитлегенды, популярная теория о том, что они все и всегда расчетливо «вбрасывались», не совсем верна. Эта теория предполагает, что представители власти действовали исключительно рационально и что, цинично запугивая доверчивых граждан историями об отравленных жвачках или зараженных джинсах, сами они прекрасно отдавали себе отчет в ложности этих историй. Однако в реальности это далеко не всегда было так. Правильнее будет сказать, что и представители власти, и рядовые люди, и взрослые, и дети часто разделяли общие убеждения об опасности иностранцев и иностранных даров, просто первые считали своим долгом воспитывать с помощью этих текстов. При этом нередко взрослые оказывались более восприимчивыми к таким историям, чем дети, а высокопоставленные чиновники были такими же носителями представлений об «опасном чужаке», как и «простые советские люди», и совершенно искренне боялись быть отравленными или зараженными через «опасные вещи». Так, в 1983 году учительница одной московской языковой школы после визита американской делегации заставила второклассников выбросить в мусорное ведро подаренные американцами жвачки, заметив, что американцы, конечно, милые люди, но вообще «мы не знаем, кто их послал»[352]. Некоторые дети отнеслись к этому аргументу скептически, тогда как учительница, по всей видимости, опасалась американских жвачек совершенно серьезно — по крайней мере, идеологической мотивации «предотвратить контакт детей с иностранцами» у нее быть не могло, так как контакт уже состоялся.

У нас есть и гораздо более близкие примеры восприимчивости чиновников и педагогов к фольклорным сюжетам. В октябре 2016 года Виктор Грищенко, чиновник из комитета по образованию одного подмосковного города, был очень встревожен городской легендой о «наркожвачках» (красивых жвачках с героином внутри), которые будто бы раздают детям анонимные драгдилеры. Поэтому он распечатал текст предупреждения из родительского чата на официальном бланке, снабдил всеми полагающимися печатями и сослался при этом на некое (разумеется, несуществующее) письмо от «Главного управления МВД», после чего разослал получившийся документ нескольким другим чиновникам — и вызвал панику в региональных комитетах по образованию и родительских чатах. На вопрос журналистов о том, зачем он это сделал, Грищенко ответил, что хотел таким образом привлечь внимание общественности к существующей угрозе, которую лично он воспринимал как абсолютно реальную[353].

Придумал ли Грищенко эту историю? Нет. Городские легенды про привлекательные, но вредоносные лакомства существуют очень давно и распространены по всему миру. Хотел ли чиновник убедить читателей документа в реальности угрозы? Ответ, безусловно: да.

Глава 4

Свои чужие опасные вещи

В этой главе мы встретимся с такими «приятными» вещами, как зараженные сифилисом стаканчики из автомата с газировкой, колбаса с крысиными лапками, пирожки с начинкой из детей, джинсы, пропитанные ядом, или мыло, сделанное из убитых в концлагере евреев. Такие вещи, напитки и еда, как правило, имели двойную природу. Они, с одной стороны, были «чужими», поскольку производились не нами и вне поля нашего зрения: колбаса делалась на мясокомбинате, пирожки — незнакомыми торговцами с рынка, а американские джинсы привозились из «загранки» и продавали в подворотне. С другой стороны, они были «своими», потому что существовали в нашем, советском пространстве и были предметами повседневного обихода. Но было и еще одно свойство у этих вещей — они воспринимались как источник опасности. Эта глава и посвящена вопросу, как и почему это произошло.

Чистота и опасность по-советски, или Зачем играть в сифака

Почти каждый читатель этих строк, который был советским школьником в 1980–1990е годы, вспомнит, как он играл «в сифу» или «в сифак». После звонка с урока кто-нибудь кричал внезапно: «сифа!», и все начинали бросаться грязной тряпкой для пола или доски, мокрой губкой или жеваной бумажкой. Предмет для бросания должен был быть неприятным, в идеале — способным испачкать одежду, а от игроков требовалось увернуться от этого предмета. Если тебе не везло, то ты становился сифаком, твоя форма была украшена позорным пятном, избавиться от которого можно было, только «заразив» другого игрока. Слово «заразить» здесь использовано совершенно не случайно. Возможно, в детстве вы не догадывались, что «сифак» и «сифа» — сокращения от слова сифилис, но этому есть убедительные доказательства. В Саранске эту игру называют заразки, в Новосибирске и Новокузнецке — параша, а в Белоруссии, Нарве и Херсоне — тиф[354]. Игра изображала реальное заражение «нехорошей» болезнью: результатом этого метафорического заражения (как и реального) становился позорный знак (грязное пятно на одежде). Возможно, именно поэтому во многих школах было нельзя приглашать играт в «сифу» девочек[355].

Грязное пятно, появляющееся на одежде неудачливого игрока, является метафорой заражения, а получивший его игрок моментально и не по своей воле пересекает символическую границу между чистым (здоровым) и грязным (зараженным). Не случайно и тряпка в игре, и сам играющий назывались не только наименованиями заразных болезней (тиф, сифилис), но и теми диалектными словами, которые обозначали грязь и нечистоты, например во Владикавказе игра в сифака — это форш (диалектное «нечистоты»). В других местах в ход пошли слова из блатного лексикона: играющий в Свердловской области назывался чуханка («грязнуля»), в Северном Казахстане — параша, а в Омске — шкварь («презираемый человек»)[356].

Точно такое же, совсем не невинное происхождение имеет один из вариантов «игры в пятнашки» (по своему типу «салочки-догонялочки»), которая изображает на самом деле «заражение оспой». Отсюда и пятнашки (то есть оспины). Неудивительно, что такая игра становится популярной во время эпидемий конца XIX века[357].

В «сифака» играли в школах уже на излете советской эпохи, а люди, ставшие школьниками до 1980х годов, этой игры совершенно не помнят. Почему же вдруг школьники принялись массово играть в нее в конце 1980х и первой половине 1990х годов?

Сифилис был по-настоящему опасен в первой половине XX века, а в 1950е годы, после появления антибиотиков, стал хорошо поддаваться лечению. Исчезли запущенные формы сифилиса, при которых проваливался нос и начинались психозы. Сифилис перестал быть опасным и неизлечимым заболеванием, но остался болезнью постыдной, «грязной», указывающей на то, что человек имел сомнительные контакты. В одной из серий советского культового детектива «Следствие ведут знатоки» (начало 1980х годов) преступники шантажируют высокопоставленную советскую чиновницу, угрожая ей поддельной справкой, в которой сказано, что ее юная дочь заболела сифилисом после отдыха в советском пансионате. Так злоумышленники заставляют чиновницу идти на должностные преступления.

Поскольку сифилис был знаком, указывающим на «нечистоту», его название стало использоваться в детской игре, которая учила бояться грязного и стыдного, то есть охранять границу между двумя этими категориями вещей.

В 1966 году британский антрополог Мэри Дуглас опубликовала свою знаменитую книгу «Чистота и опасность», где задалась простыми, на первый взгляд, вопросами: почему в разных человеческих обществах возникают такие разные представления о грязном (опасном) и чистом и зачем нам нужны эти представления? Можно есть свинину на Кубе — и это хорошая, чистая, самая достойная еда, но нельзя есть в Израиле, стране с похожим климатом. Согласно Мэри Дуглас, дело не в самом наборе эмпирических знаний о мире. Дело в том, что мышление человека устроено категориально. Наш мозг воспринимает все объекты в мире как относящиеся к жестким категориям, с помощью которых человек описывает мир. Эти категории, как правило, бинарны (мужчина — женщина), а их наполнение зависит от каждой конкретной культуры. Грязное, как неоднократно повторяет Дуглас, — это прежде всего вещь, которая находится «не на своем месте». Проверьте себя сами. Представьте себе мир, где есть две категории вещей — лежащие на столе и на полу (второй класс — это плохой класс). Если салфетка лежит на столе, то это просто салфетка. Если ее случайно скинуть на пол, то она немедленно переходит в разряд мусора, нечистой вещи (даже если пол был чистым), и мы ее выкидываем, хотя свойства самой салфетки при этом не поменялись.

Если вещь становится нечистой, оказавшись не в своей категории, то ее надо очистить. Именно поэтому, согласно Мэри Дуглас и другим когнитивным антропологам, в традиционных обществах постоянно проводятся ритуалы очищения, если кто-то приехал из чужого места, коснулся чужой вещи или просто иногда шагнул не туда. Например, в монгольской юрте ружье висит на мужской половине, и женщине — существу из совершенно другой категории — категорически запрещено касаться его. Естественно, если какая-нибудь женщина захочет навредить мужу-охотнику, то она коснется или даже переступит через его ружье. Если это произойдет, то единственный способ спасти загрязненное ружье — это провести ритуал очищения: окурить можжевельником[358].

Однако если есть правило, существуют и исключения, когда нарушать категориальную классификацию можно и даже нужно. В мирах с четким делением на мужское и женское однополые пары вызывают резкую неприязнь, обвинения в разрушении «традиционных ценностей» и даже физическую агрессию. Однако в традиционных мусульманских сообществах Средней Азии, несмотря на строгое деление на мужское и женское, были мужчины, которые носили женскую одежду и назывались женскими именами. Им было позволено, поскольку они были шаманами. Шаман выпадал из привычных категорий: разговаривая с духами, он пересекал одну границу — границу миров — значит, мог беспрепятственно пересечь и другую — гендерную[359]. Точно такая же логика действует в индийской культуре, где представители касты хиджра (трансвеститы, гермафродиты, кастраты и гомосексуалы, находящиеся на границе между двумя полами) наделяются магическими способностями[360].

Нарушение границ между чистым и нечистым и сейчас может вызвать резкое неприятие почти у любого читателя этих строк. В 1986 году когнитивные психологи Поль Разин и его коллеги опубликовали статью[361], описывающую результаты любопытного эксперимента. Они показывали испытуемому мертвого таракана, тщательно его дезинфицировали, а потом на долю секунды опускали в стакан с водой. Выпьете ли вы такую воду? Скорее всего, нет — и в эксперименте пить эту воду отказалось подавляющее количество участников, хотя мертвый продезинфицированный таракан ничем не угрожал их здоровью и не мог загрязнить воду. Тем не менее границы грязного и чистого для нас столь же незыблемы, сколь и нелогичны — с научной точки зрения. Надо сказать, что экспериментаторы не доказывали категориальное деление мира, согласно теории Мэри Дуглас: они проверяли тезис о наличии в мышлении современного человека законов контагиозной и симпатической магии, описанных более ста лет назад антропологом Джеймсом Фрэзером. Если кратко, то, согласно теории Фрэзера, во-первых, первобытный человек считал, что если объект А похож на объект Б, то А и есть Б; а во-вторых, если А касалось Б, то свойства Б передались А[362].

«Тараканий эксперимент» воспроизводим: его с некоторыми содержательными вариациями неоднократно повторяли другие психологи, в результате чего Андреа Моралес и Гаван Фитцсимонс доказали важность символических границ для современного человека: шоколад, лежащий на полке в супермаркетах рядом с прокладками, продаваться будет очень плохо[363].

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Майя -- будущая королева, никогда не желавшая короны. Жена человека, отвергнувшего ее любовь. Жертва...
Большая Никитская — улица особенная. В отличие от большинства центральных радиусов города, здесь оче...
Никто и подумать не мог, что первые зимние каникулы за пределами Академии и наступившее совершенноле...
Книга заставляет увидеть совершенно новые грани славянской женской гимнастики «Стоячая вода» даже те...
Подстанция «скорой помощи» в одном из спальных районов столицы. Одни сотрудники усердно трудятся в п...
В середине марта 1954 года юноша Петр Власенко с Украины едет по комсомольской путевке на целину. Не...