Опасные советские вещи Архипова Александра
Итак, произвольное перемещение объектов между категориями не приводит ни к чему хорошему. Объект, оказавшийся вследствие такого перемещения «не на своем месте», становится нечистым и опасным. В игре, которую мы разбирали выше, грязная тряпка случайно перемещает игроков между классами: тот, кого она коснулась, немедленно перемещается в класс зараженных сифилисом. То же самое можно было сделать, если играющий считал кого-то из своего окружения неприятным человеком, и тогда «заражение» переставало быть случайным, а оказывалось способом пометить социально непиемлемых товарищей. Ровно так поступали студенты в Перми в 2010е годы:
Нужно было сказать слово «сифа» после того, как кто-то прикоснулся к чему-то неприятному по тем или иным причинам, а затем каждый человек в компании перекрещивал пальцы. И тот, кто становился «сифой», должен был выжидать, пока кто-нибудь не расцепит пальцы, чтобы прикоснуться к нему и сделать «сифой» уже его (иногда проходило несколько дней). «Сифозность» предмета или человека, к которому прикасались, определялась коллективными антипатиями[364].
Советские городские легенды, о которых пойдет речь ниже, говорили именно о результатах таких «невозможных перемещений» — крысиных лапках, которые по недосмотру оказались в колбасе, человеческом мясе, которое в результате злой воли производителя пирожков стало едой, и человеческом жире, ставшем мылом.
Крыса в колбасе: как возникает культура недоверия
Из автоматов не пила никогда, потому что все стаканы зараженные (чем — не говорили). Когда выросла, подружка говорила, что из нее пьют сифилитики ‹…›. Квас тоже из бочек пить было нельзя, только из своего кувшинчика. Дети были уверены, что вся бочка внутри в червях (опарыши). Еще была легенда, что нельзя последний квас пить из бочки, потому что со дна будет обязательно с червями[365].
Так описывает в разговоре с нами свои детские страхи по поводу инфраструктуры общественного питания москвичка 1968 года рождения. Это не индивидуальные фобии. Любой представитель какого-нибудь советского поколения, читающий эти строки, может вспомнить подобные истории. Вопрос заключается в том, какие социальные причины отвечали за существование таких рассказов.
От «фордизации» и «стандартизации» к культуре недоверия
В конце 1920х годов советское правительство берет курс на изменение практик советского питания. Еда в семье, по собственному графику, с учетом собственных вкусов должна быть истреблена или, по крайней мере, вытеснена на периферию советской жизни. Почему? Это связано с проектом воспитания советского человека, который должен работать, питаться и потреблять товары как часть хорошо отложенного механизма. Поэтому товарищ Сталин, ставший de facto главой СССР в конце 1920х годов, проявлял самое пристальное внимание к американским технологиям стандартизации и «фордизации» (то есть организации конвейерного производства по методу американского предпринимателя Генри Форда) для создания системы советского питания, так называемого общепита. В конце 1920х годов в СССР строятся не только рабочие столовые, но и так называемые фабрики-кухни, где еда сразу и производится, и потребляется конвейерным способом: советский рабочий структурирует таким образом свое время, а советская женщина освобождается от «домашнего рабства». Конечно, устройство дешевого конвейерного общепита категорически не нравилось специалистам дореволюционной формации. Повара старой школы, привлеченные к работе на фабриках-кухнях, пытались протестовать против употребления малопригодных, с их точки зрения, продуктов, которые они именовали «дрянью»[366].
Ил. 5. Иллюстрация к фельетону «Машинизация хлебопечения»
Новые практики промышленного приготовления еды становятся объектом нападок со стороны советских сатириков. В 1928 году Михаил Зощенко и Николай Радлов публикуют пародийную книгу «советов от изобретателей» «Веселые проекты», где в коротком фельетоне «Машинизация хлебопечения» высмеивают фордизацию по-советски:
На многих заводах хлебопечение поставлено правильно. Хотя отсутствует фордизация и стандартизация. Гвозди, тараканы и окурки кладутся в хлеб без всякой системы, отчего одному едоку попадает два гвоздя, а другому ничего. Пора изжить эту несправедливость! Пора механизировать хлебопечение[367].
Советское правительство очень волновал вопрос не только о рационализации и стандартизации питания, но и о создании огромных предприятий по производству пищи. Политбюро решило заимствовать американский опыт. В Москву в конце 1920х приглашаются американские инженеры для консультации при постройке огромного мясоперерабатывающего комбината (позже его назовут «микояновским»), а в 1936 году нарком пищевой промышленности Анастас Микоян по заданию Сталина отправляется в шестимесячное турне по США, во время которого он знакомится с технологией изготовления и заморозки полуфабрикатов. Его восхищают «стандартные котлеты» (то есть гамбургеры) и «заводы по производству взрывающихся зерен кукурузы» (попкорна). Он закупает соответствующее оборудование и пытается уговорить Сталина начать внедрение стандартной уличной еды. Эта идея не была реализована, но знаменитые микояновские котлеты были сделаны на оборудовании по производству гамбургеров.
В конце 1930х годов микояновский мясокомбинат стремится сделать из своей продукции своеобразную икону советского потребления, и для этого принимаются самые разные меры. Например, в середине 1930х годов руководство мясокомбината ставит «сосисочную оперу», представляющую по сути огромную рекламную акцию, в которой все арии поются колбасами и сосисками разных сортов и видов[368].
В некотором смысле Политбюро и микояновский мясокомбинат добились своей цели: советская колбаса на долгие годы стала важным и дефицитным продуктом. Недаром в анекдотах о практиках добывания дефицитных продуктов 1970х годов очень часто речь идет именно о колбасе:
Армянское радио спросили:
— Что это такое — большое, зеленое, извивается и пахнет колбасой?
— Колбасная электричка.
В конце 1930х годов советское правительство теряет интерес к созданию фабрик-кухонь для рабочих, и следующая волна рационализации питания в СССР начинается только во второй половине 1950х. В 1956 году ЦК КПСС и Совет министров принимают постановление «О мероприятиях по улучшению общественного питания», а через три года — еще одно, о дальнейших мерах. Оба эти постановления были направлены на увеличение и улучшение системы внедомашнего питания. Если в начале 1960х в городе Ленинграде было всего тринадцать кафе, то к концу 1960х их количество выросло в десятки раз. В то же время появляются кафе-автоматы, кафе самообслуживания (без автоматов и без персонала), автоматы по выдаче еды и напитков, а также знаменитые автоматы с газировкой (об их восприятии см. подробнее следующую главу, с. 247). В 1958 году советское правительство возвращается к идее «домовых кухонь»[369], где продаются полуфабрикаты и готовые обеды. В 1970–1980е годы домовые кухни из фабрики-магазина при доме превращаются в так называемые кулинарии — по сути, простой магазин, где можно купить полуфабрикаты.
Процесс стандартизации и деперсонализации питания происходил, разумеется, не только в СССР. Во многом он был аналогичен тем процессам, которые на несколько десятилетий раньше начались в Европе и США. «Макдональдизация» питания, описанная американским социологом Джорджем Ритцером[370], построена на эффективности производства, контроле продукта, предсказуеости и калькулируемости. Эти принципы производства призваны успокоить потребителя, дать ему чувство защиты: чизбургер везде производится одинаково, имеет примерно похожую стоимость, ты знаешь, через сколько времени тебе его принесут и на сколько минут ты должен запарковать машину.
Однако этот процесс встретил неожиданное сопротивление.
Американские и советские потребительские слухи: сходства и различия в культуре недоверия
И успешная «макдональдизация» на Западе, и советская «механизация» вызывали сильное беспокойство потребителей, потому что в обоих случаях сама сфера производства еды была выведена «за кулисы» и отдана на откуп государству в советском случае и крупным частным компаниям — в американском. Однако эти меры, которые должны были облегчить труд домашней хозяйки, не всеми и не всегда были встречены с восторгом. Советские люди часто противопоставляли свою еду, приготовленную дома или полученную от родственников и знакомых, пище, приготовленной вне поля их зрения на каком-то комбинате или в столовой. Поколения бабушек и мам рвались привезти в пионерский лагерь в «родительский день» что-нибудь «домашненькое, вкусненькое, свое». Многие хозяйки, не доверяя советской пищевой промышленности, предпочитали долгий и трудоемкий процесс приготовления котлет из мяса покупке полуфабрикатов в кулинарии — ведь «неизвестно, из чего они их там делают».
Антрополог Жанна Кормина, исследуя гастрономические тревоги современных российских потребителей, связывает их с культурой недоверия. Под этим словосочетанием она понимает «комплекс социальных страхов и предубеждений, возникающих в результате работы обывательского критического мышления»[371]. Объектом культуры недоверия современной России выступают «государство и связанные с ним институты власти и контроля: наука, медицина, образование, система средств массовой информации»[372].
Однако культура недоверия в постиндустриальных и индустриальных обществах различается: если ее современные носители борются с намеренным замалчиванием «подлинного» знания о самых обычных пищевых ингредиентах (по сути, это конспирология), то советских и американских потребителей 1960–1980х годов волновали детали производственного процесса, в результате которого в конечный продукт попадают ингредиенты заведомо несъедобные и отвратительные.
Такая культура недоверия по отношению к товарам, произведенным промышленным образом, породила массовые потребительские слухи. В англоязычной литературе их называют consumer rumors, mercantile legends или manufacturing tales, а также «истории об отравленной еде» (contaminated food stories). Эти истории открывают потребителям «страшную правду» о продуктах питания: гамбургеры делаются из земляных червей, в курице KFC есть крысиные хвосты, кока-кола растворяет монеты, а пищевые добавки вызывают рак[373]. Массовость этих слухов и их способность влиять на реальное потребление привлекли к ним внимание американских и европейских фольклористов и социологов.
На первый взгляд, капиталистическая и социалистическая культуры недоверия удивительно похожи: и там и тут несъедобные и неприятные предметы встречаются в самых разных продуктах питания. Как и в американском случае, советская культура недоверия транслировалась через набор слухов и городских легенд о продуктах промышленного производства, в которых находят инородные предметы. В первую очередь это слухи о колбасе, о бочке с квасом, о котлетах, то есть о любой еде не домашнего происхождения, которая покупается на улице в ларьке, в магазине или в кулинарии.
Однако, поскольку экономика и потребление в этих системах были устроены по-разному, то эти слухи не могли быть совершенно идентичными, и разница связана с тем, кому именно не доверяет потребитель.
Мексиканский соус и цыганский леденец: еда от этнического чужака и частника
В капиталистических странах среди потребительских страхов существенное место занимала еда, приготовленная этнически «чужими». Так, например, в США ходили многочисленные истории о том, как работники китайских или мексиканских ресторанов добавляют свои отвратительные телесные выделения в еду «для белых»[374] — в частности, была очень популярна легенда про белых студентов, которые были отравлены острым мексиканским соусом со спермой. В Европе в 1970–1980е годы рассказывали, что в холодильниках китайских или вьетнамских ресторанов якобы находят залежи мороженых крысиных тушек[375].
В СССР такие сюжеты не стали актуальными. Этнические рестораны были немногочисленны, существовали только в столичных и курортных городах, да и «этничность» их зачастую была декоративной. Так, согласно некоторым источникам, настоящие китайские повара в знаменитом московском ресторане «Пекин» появились только в 1989 году[376] (и возможно, связано это было с тем, что отношения с Китаем в 1970е годы были более чем прохладные).
Но это не означает, что в Советском Союзе не было потребительских слухов, связанных с этническими чужаками (большинство чужаков, которые предлагали опасный и отравленный товар, были скорее политически чужими, с. 369). В их роли, как правило, выступали живущие рядом и, как предполагалось, не признающие «наших» гигиенических и моральных правил цыгане.
Опасная еда, которую делали наши этнические чужаки, производилась частным кустарным образом. Например, многие советские дети мечтали попробовать самодельный леденец — красного или зеленого петушка на палочке. Такие леденцы обычно продавали цыгане на рынках, возле входа в цирк, парк аттракционов или зоопарк. Осуществлению этой мечты часто мешало то, что родители были категорически против покупки леденца, поскольку считали, что цыгане нечистоплотны и склонны к обману. «Неизвестно, из чего они этих петушков делают», — слышал обычно ребенок в ответ на свою просьбу купить леденец. Иногда запрет на покупку петушков сопровождался еще более экстравагантными утверждениями: говорилось, что «цыганки их облизывают, чтобы блестели»[377] или «обмазывают соплями»[378] с той же целью, а также «якобы цыгане в них плюют, когда их делают»[379]. Среди детей «ходили страшилки про ворованную краску, которую туда мешали, чуть ли не лак для ногтей, и про заразу, якобы специально подмешанную»[380].
Городские легенды о цыганской продукции не ограничивались историями про леденцы. Во второй половине 1980х годов ходили рассказы о косметике, купленной у цыган — говорили, что через нее можно заразиться венерическим заболеванием, что в пудру цыгане добавляют цинк и свинец, от купленной у них помады «распухают губы и идут пятна по всему лицу»[381], а на дне коробочки с «цыганской» тушью можно найти записку неприятного содержания:
Как-то одна девушка купила тени у цыган, а когда доиспользовала их, обнаружила на дне коробочки записку: «поздравляем с косоглазием»[382].
Кроме цыган, в советских потребиельских слухах встречался еще один субъект подозрений, который вовсе не казался таким уж страшным западному потребителю. Советские слухи предписывали с осторожностью относиться к частным производителям и продавцам еды, чья этническая принадлежность никак не описывалась — этнически они были «свои». Причина недоверия к таким производителям заключалась только в том, что они не знакомы потребителю лично. Именно поэтому, как считалось, они могли приготовить некачественный продукт, преследуя какие-то корыстные цели, по причине наплевательского отношения к потребителям или нечистоплотности. Один наш собеседник сформулировал высказывания, которые он слышал в детстве о покупке еды «с рук», следующим образом:
Зубы испортятся, грязными руками делают неизвестно кто, и вообще кустарное производство — это что-то из прошлой жизни, при коммунизме такого не будет[383].
Такое мнение по поводу частной торговли он слышал от своего дедушки 1907 года рождения. И это закономерно: презрительное и подозрительное отношение к частной предпринимательской деятельности было плотно встроено в советскую идеологию. Невозможно сказать, какой процент взрослого населения в 1970е годы занимался маленьким частным бизнесом в социалистической стране. С одной стороны, таких людей явно было немало — достаточно спросить любого человека, прожившего взрослую жизнь в СССР, были ли у него тети или племянницы, подрабатывающие шитьем или торговлей на рынке. С другой стороны, такие занятия не всегда афишировались, поскольку над частниками нависала угроза быть обвиненными в жизни на «нетрудовые доходы» или спекуляции.
Но дело, как уже понял читатель, не ограничивалось официальным осуждением частного предпринимательства. Рассказы, предостерегающие от покупок у частников, распространялись на низовом уровне — среди соседей, во дворах и школах. Наш московский собеседник в детстве постоянно слышал, что квас можно пить только из «знакомой бочки». Под «знакомой» подразумевалась одна и та же бочка с одной и той же продавщицей. Особенно не рекомендовалось покупать квас в месте, где ходит много незнакомых людей, — то есть на рынке и на вокзале[384]. Подобные запреты и рекомендации были широко распространены в советском обществе и нередко они сопровождались передачей слухов о том, что «где-то там нашли в бочке с квасом дохлую собаку»[385]. И в 1960е, и в 1970е, и позже рассказывали, что некая бочка с квасом перевернулась и изумленные покупатели увидели выползающих из нее белых червей: «Вот какой ужасный на самом деле квас! Покупать и пить страшно»[386]. Одна наша собеседница слышала, как эта история рассказывалась о конкретной бочке, которая приезжала на угол дома 35 по Ленинскому проспекту в Москве[387].
С подобным же подозрением многие советские граждане относились к незнакомым продавцам на рынке и в других общественных местах. Советские дети, в том числе и оба автора этих строк, нередко слышали категорический запрет покупать у частных торговцев или у цыган на рынках и вокзалах пирожки или леденцы:
Моя мама говорила, что неизвестно из чего бабушки эти его [петушок на палочке] варят и в каких условиях. Мы с братом просеивали песок на пляже [в Куйбышеве, ныне Самара] в надежде найти 20 копеек и купить заветный петушок[388].
Самое «невинное» подозрение по поводу незнакомого торговца касалось соблюдения им санитарных норм. Так, один наш информант в детстве «не покупал самодельные сладости типа петушков изза преувеличенных представлений об антисанитарии — бабка в туалет сходит, руки не помоет и ими же туда лезет»[389]. Чтобы уж наверняка отбить у детей желание купить на рынке леденец или пирожок, родители рассказывали им об отвратительных добавках, которые встречаются в этих лакомствах:
Это ужасно, но мне сначала говорили [мама и бабушка], что в леденцы добавляют половую краску, и меня это не останавливало, а потом сказали, что в них добавляют мочу, и всю тягу отбило[390].
Гораздо серьезнее были подозрения в использовании человеческого мяса, о которых дети последнего советского поколения могли слышать от бабушек:
В 1970е годы бабушка говорила, что мясо надо покупать только в магазине, а если на рынке, то у «своего» мясника. Я спросила «почему?». Она сказала, что запросто могут продать собачье мясо или даже человеческое. Помню, что испытала жуткий шок[391].
Не случайно частым персонажем детских страшилок становится частная торговка — «старуха с рынка»: именно она продает пирожки или котлеты, в которых покупатель затем обнаруживает жуткие находки в виде человеческого пальца, колечка или ноготка пропавшей девочки.
Важно понимать, что причина «опасности» таких покупок заключалась совсем не в самом продукте, а, во-первых, в кустарном способе его производства, а во-вторых, в том, что покупатель не был лично знаком с продавцом. Если те же самые петушки на палочках продавались в булочной (так бывало, но редко), они не вызывали никаких подозрений. Если продавцом петушков была частная, но лично знакомая торговка, ни у кого из покупателей не возникало мысли о том, что леденцы могут содержать отвратительные и опасные субстанции:
Вокруг нашего двора [в Кривом Роге] был частный сектор, в одном из домов жила баба Люба. Летом, каждый день она вытаскивала к калитке огромную алюминиевую миску с жареными семечками и пучок петушков разных цветов (красные, желтые, зеленые). Петушки были насажены на самодельные лучины и стоили пять копеек. Бабу Любу знали все в округе, дети покупали у нее петушки без проблем, никто ни разу не отравился, поэтому и запретов на петушки в нашем дворе не было[392].
Советский и американский Голиаф: недоверие или принуждение
Очень часто в появлении еды с чужеродными добавками (contaminated food stories) в американском случае обвиняли не владельцев мексиканских ресторанов, а огромные промышленные корпорации. Социолог Гэри Алан Файн считает, что такое обвинение совершенно не случайно. Такой эффект, по его мнению, происходит из свойственного американцам страха перед большими структурами (fear of bigness)[393], и поэтому Файн назвал его «эффектом Голиафа». В СССР не было больших корпораций, а производителем практически всех товаров было государство. Но слухи и легенды о еде, приготовленной промышленным образом, показывают, что этот производитель вполне мог претендовать на роль социалистического «Голиафа».
При этом у советского Голиафа была одна черта, отличающая его от капиталистического собрата. Эта черта появилась в советской стране, пережившей военный и послевоенный голод в 1960–1980е годы. Назовем ее «принуждение к потреблению». В известном фильме «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен» 1964 года (режиссер Элем Климов) показан образцовый пионерский лагерь. Многие вспомнят знаменитую сцену: дети едят свои котлтки, а после обеда их в обязательном порядке взвешивают медработники и выясняют, кто сколько прибавил в весе, причем не только индивидуально, но и по отрядам. Эта сцена отражает важную особенность советского питания: вне зависимости от того, нравилась тебе еда, предлагаемая государством, или нет, избежать ее потребления было почти невозможно.
Взрослые с таким принуждением почти не сталкивались (если не считать армии и больниц), однако выбор продуктов в магазине был слишком скуден для того, чтобы можно было легко объявить бойкот не нравящимся товарам, а альтернативы походу в столовую во время рабочего перерыва (при неразвитой системе городского общепита), как правило, не было. Но советского ребенка в 1970–1980е годы принуждение к еде сопровождало почти повсюду: сложно было отказаться от завтраков в школьной столовой, обедов на продленке, ужинов в пионерском лагере.
Принуждение к еде, процветавшее во многих детских учреждениях, мотивировалось фактом голода, пережитым предыдущими поколениями. Одна наша собеседница помнит, как в детском саду в Пушкине в середине 1970х годов воспитатели говорили детям, которые капризничали и отказывались от еды: «Вам должно быть стыдно, потому что наши родители во время войны голодали и умирали от голода»[394].
Отдельные попытки избежать этой еды вызывали ответные санкции — и со стороны учителей, а часто и со стороны родителей. Многие помнят, как за отказ пить молоко с пенками или есть манную кашу с комками воспитатели и учителя ругали и наказывали детей. Одному из авторов этой книги воспитатели в детском саду (Москва, 1982) вылили несъеденную манную кашу с комками в передник и так заставили проходить весь день.
В обычном режиме детского сада воспитатели и нянечки строго следили за тем, чтобы блюда разных категорий не смешивались. Люди, прошедшие через советские детские сады в 1970–1980е годы, часто рассказывают о том, как им запрещали есть второе перед первым или запивать второе компотом. Соответственно, наказание, о котором вспомнили многие наши собеседники из самых разных городов, представляет собой демонстративное нарушение правильного порядка вещей:
В недоеденный суп вывалили макароны с котлетой, а потом туда же еще и компот намеревались плеснуть, если бы я не схватилась за ложку. Не помню уже, доела ли я эту бурду до конца, все было как в тумане. Очень вскоре узнала, что такие наказания — обычное дело. И не только в детсаду — в санатории проделывали то же самое. Кого-то от такого «воспитания» рвало — а вот это уже было серьезно, за это и в изолятор могли отвести (мало ли с чего блеванул, лучше перебдеть), мы этого очень боялись[395].
Воспитатели действовали так, как будто они прочитали Мэри Дуглас (с. 213). Маленького ребенка не просто заставляли съесть то, что он не желал есть, а создавали отвратительную смесь, соединяя воедино то, что обычно было «первым», «вторым» и компотом. Такой смесью в реальности кормят — только вот не детей и вообще не людей, а свиней. Именно свинье в корыто выбрасываются перемешанные остатки человеческой еды. Воспитатели, подвергая ребенка такому наказанию, показывали, что отказ от правильного приема пищи столь ужасен, что делает человека не человеком, а презренным существом вроде свиньи.
Советский и американский Голиаф: алчность или бардак
Существенное отличие американских версий от советских заключается в том, как персонажи городских легенд и сам рассказчик объясняли причины появления неприятных фрагментов в еде. В американских потребительских слухах неприятные находки в продукции больших корпораций чаще всего объяснялись их алчностью и желанием сэкономить[396].
В советском случае дело обстояло по-другому. Только в очень немногих вариантах неприятные находки объяснялись корыстными соображениями работников комбината — например, говорилось, будто бумага и крысиное мясо в колбасу добавляются намеренно для экономии сырья: «на заводах народ ворует мясо и добавляет бумагу»[397]. А в подавляющем большинстве случаев наличие крысиных останков (равно как и прочих непригодных в пищу предметов) в колбасе объяснялось отсутствием порядка на производстве. По этой же причине, как иногда утверждалось, в колбасе можно найти палец или ноготь сотрудника мясокомбината: «Крысиные лапки, куски пальцев работников, ногти… Антисанитария и небезопасность на производстве»[398].
Поскольку любое советское производство можно было заподозрить в таких грехах, как халатность, нарушение санитарных норм и пьянство на рабочем месте, слухи и легенды говорили о разнообразных неприятных находках не только в колбасе, но и в булках или шоколадных конфетах:
Мой отец рассказывал, примерно в конце восьмидесятых, историю про моего дядю, который однажды купил батон, намазал его маслом, отправил в рот и чуть не подавился огромным крысиным хвостом. Отмечалось, что крыса попала в батон на хлебозаводе, потому что там их множество[399].
Нашей киевской собеседнице бабушка очень живо рассказывала историю о пьяном работнике кондитерской фабрики, который упал в чан с шоколадом, после чего кто-то нашел в конфете его палец: «самое страшное было про палец, причем бабушка рассказывала это очень подробно, будто была сама свидетелем трагического события. Все боялись этой истории»[400]. Популярный в 1970–1980е годы «садистский стишок» описывал ту же ситуацию еще более ярко:
- Двое влюбленных лежали во ржи,
- Рядом комбайн стоял у межи.
- Тихо завелся, тихо пошел.
- Кто-то в батоне пальцы нашел.
Кроме пальцев, в батоне или буханке из этого стишка находили самые разные части тела (ухо, ноготь, сиську, полпопы) или предметы одежды (лифчик, трусы, ботинки, галстук и даже портянки).
Но все-таки, при том что разных версий было очень много, больше всего слухов (и довольно неприятных) ходило вокруг советской колбасы. Именно в ней, в главном советском дефиците, находили крысиный хвост. И дело было не в количестве реальных злоупотреблений в пищевой промышленности, а в том, что такая легенда удачно соединила две плохо совместимые вещи — дефицитный и желанный продукт и отвратительного и опасного грызуна.
Возможно, изза обильной циркуляции таких рассказов некоторые советские дети были убеждены, что последствия употребления колбасы могут быть тяжелыми и необратимыми. Ученик 4-го класса ленинградской школы в 1987 году записал историю, в которой пациент («больной цвета жирной колбасы»!) умирает по непонятной причине, но председатель комиссии находит удачное объяснение его болезни, которое кажется всем присутствующим неоспоримым — «поел колбасы нашего мясокомбината»:
Приходит в больницу комиссия. На койке лежит больной цвета жирной колбасы. Врачи стали объяснять, что к ним поступил больной и его болезнь не излечима. Но председатель комиссии не растерялся и сказал: этот больной поел колбасы нашего мясокомбината[401].
Покупатель или инсайдер — кто открывает правду?
Важное различие между советскими историями и их американскими аналогами заключается еще и в изображении того, кто первым обнаруживает страшную правду. В американских аналогах таких слухов неприятное «открытие» всегда делает потребитель, который с помощью полицейских и врачей проводит дальнейшее расследование и выводит производителей на чистую воду. В советских сюжетах «страшная правда» о промышленной еде может быть обнаружена двумя разными персонажами с двумя разными функциями.
Иногда правда открывается, как и в американских историях, потребителем, который самостоятельно обнаруживает несъедобный фрагмент в батоне или колбасе. В некоторых случаях сюжеты превращаются в целые «народные детективы», построенные вокруг пивзавода или мясокомбината. В одной истории преступник утопил жертву в чане с пивом, поэтому так «долго не могли найти. [Труп] был покрыт слоем сусла»[402]. Московские школьники в 1970е годы пересказывали друг другу более развернутый «производственный детектив» такого рода:
…работал мужик на мясокомбинате, с кем-то поссорился-подрался. Тот его убил, а потом бросил в машину-мясорубку. Или даже еще живого в ярости схватил и бросил. И так бы преступление осталось нераскрытым, но из мяса сделали фарш, из него котлеты, и за ужином кому-то попались там ногти. И тогда дело раскрутили и нашли преступника[403].
Но гораздо чаще «правда» о продуктах пищевой промышленности исходила от «инсайдера», который включен в производственный процесс, знает его неприглядные стороны, а потому продукцию сам не ест и не советует есть своим знакомым:
Взрослые еще периодически при этом говорили что-то вроде «одна знакомая работала на колбасном заводе и с тех пор колбасу не ест»[404].
В случае со слухами о колбасе это был «знакомый с мясокомбината», который якобы наблюдал отвратительную картину падения крыс в фарш собственными глазами. Именно «знакомый инсайдер» посвящает потребителей в тайны производственного процесса, открывая перед ними крайне отталкивающие детали — например, писк грызунов, попадающих в мясорубку:
В колбасе можно найти останки мышей. Потому что ингредиенты для колбасы смешиваются в огромных баках, которые очень сложно мыть и вообще туда не попадешь. Но туда залезают мыши, а потом не могут выбраться (высоко). И когда мясорубки начинают работать, в цехе стоит страшный писк, потому что разрубает этих мышей и они попадают в «фарш»[405].
Кто-то мог слышать другие подробности, переданные со слов «знакомого с мясокомбината»: «на мясокомбинате в начале смены мясорубки специально прокручивают „вхолостую“, чтобы порубить мышей»[406].
Но так или иначе, фигура «знакомого инсайдера», включенного в недоступный взгляду рядового потребителя процесс производства нужных товаров, оказалась очень важна для советских потребительских слухов: именно она оказывалась своего рода «гарантом качества» товара.
Между молотом и наковальней, между частником и мясокомбинатом
Мы видим, что в одних советских историях опасными оказывались продукты с мясокомбината, в то время как в других — купленные у частного торговца. Но во всех этих сюжетах на самом деле содержится одно и то же послание. Сформулировать его можно следующим образом: опасна еда, приготовленная без участия и контроля лично знакомых потребителю людей. Только лично знакомые мне (моему дяде, другу, соседу) продавец и производитель заслуживают доверия: они не будут халатно относиться к санитарно-гигиеническим нормам; они не будут намеренно отравлять еду, а если не смогут повлиять на «опасный» способ ее производства, то хотя бы расскажут о нем «правду».
Причина такого настойчивого желания найти знакомых везде (на мясокомбинате, рынке, среди продавцов кваса) кроется в особенностях советского потребления: в условиях постоянного дефицита и отсутствия частного бизнеса залогом получения нужных товаров и услуг оказывались личные связи[407]. Например, стоматолог не имел прямого доступа к продуктовому дефициту. Но если среди его пациентов была семья директора магазина, то стоматолог мог питаться очень неплохо. Такая система взаимовыгодных обменов товарами и услугами (где хорошо выполненная медицинская процедура с использованием дефицитных импортных медикаментов обменивалась на дефицитные продукты или импортную одежду) в просторечии называлась блатом. Иметь блат (то есть знакомых) в самых разнообразных сферах — в системе образования, здравоохранения, коммунальных услуг, торговли — означало получать доступ к дефицитным товарам и качественным услугам. В картине мира, нарисованной советскими потребительскими слухами, избежать покупки опасных продуктов можно, только покупая продукты у знакомых или через знакомых. Так городские легенды и слухи по сути поддерживали систему блата, то есть экономические обмены среди «своих».
Некоторые читатели, возможно, задаются вопросом о том, насколько такие легенды отражали реальное положение дел. Наш собеседник, работавший в конце 1970х — начале 1980х годов технологом на предприятии пищевой промышленности — наш собственный «знакомый с мясокомбината»[408], — категорически отрицает как такие случаи на производстве, так и то, что сотрудники «изнутри» рассказывали истории о крысе в колбасе. Что, конечно, не исключает того факта, что на других предприятиях что-то подобное могло иметь место. Наша собеседница слышала историю о крысах, бегающих по конвейеру и попадающих под пресс, от брата, работавшего на мясокомбинате в Красноярске в конце 1980х[409]. Как бы там ни было, крыса могла упасть в чан с полуфабрикатом, санитарные нормы, действительно, не всегда соблюдались, а воровство на производстве в советское время было так распространено, что о нем снимали детективные фильмы и писали фельетоны.
Одна история, в основе которой лежал перевернутый сюжет о неприятных находках в пищевых продуктах, произошла на самом деле. Речь идет о так называемом «рыбном деле» конца 1970х годов, по которому осудили большое количество высокопоставленных советских чиновников. Зимой 1978/79 года москвичи (и не только) были взбудоражены слухами: покупаешь банку с килькой (которая в СССР была самыми дешевыми рыбными консервами), а там — деликатес, черная икра. Согласно воспоминаниям современников, в рыбные магазины, особенно в магазин «Океан», образовались гигантские очереди за килькой в томате. Обратим внимание, как эта легенда переворачивает историю о крысином хвосте в колбасе: в самом дешевом рыбном продукте, который только можно вообразить, обнаруживается не отвратительная и несъедобная субстанция, а самый дорогой деликатес. И что самое удивительное, это было правдой (по крайней мере, частичной).
Как выяснило следствие, директора магазинов и продуктовых баз отбраковывали хорошую рыбу и успешно продавали ее «налево», советским подпольным предпринимателям и зарубежным фирмам. Для этого был придуман гениальный ход, достойный сериала: во-первых, магазины и рыбные базы получали холодильные установки изза границы, выбраковывали их и отправляли обратно, но наполненные ценной красной рыбой и икрой[410], а во-вторых, дорогаячерная икра закатывалась в банки для дешевых рыбных консервов. Все схема накрылась, согласно слухам, благодаря любви одного гражданина к килькам (или селедкам, по другой версии). Купив любимые консервы и открыв их, он обнаружил там черную игру, стоящую во много раз дороже копеечной кильки (или селедки), но вместо того чтобы тихо порадоваться, пошел разбираться — и это было началом «рыбного дела»[411]. Неожиданная находка — пусть и приятная — открыла масштабные злоупотребления в советской торговле и пищевой промышленности.
«Сифилизатор»: городская ипохондрия и опасные общественные места
Любой большой город состоит из множества мест общего пользования. Эти места наполнены не подлежащими «одомашниванию» объектами, которые мы невольно делим с сотнями и тысячами других людей, не знакомых нам лично. Именно поэтому городское пространство часто представляется нам источником разнообразных угроз. Анонимность сотен и тысяч «со-пользователей» городских пространств вызывает у нас тревожный вопрос: «А кто же те другие, которые наравне со мной едят в этих кафе, ходят по этим улицам и держатся за поручни в этом метро?» Когда мы касаемся поручней в метро, мы начинаем думать: а не касался ли их больной желтухой, туберкулезом, СПИДом, наконец? Ведь любые незнакомые люди, прикасающиеся к тем же поручням или пьющие воду из того же стаканчика, что и мы, могут оказаться носителями опасных инфекций. Поэтому не удивительно, что советские дети постоянно слышали советы и наставления следующего содержания:
Все поверхности, к которым прикасалось много людей (поручни в транспорте, перила лестницы, деньги), считались очень грязными, и после них нужно было мыть руки. Отдельно подчеркивалось, например, «мы были на улице, трогали то или это — значит нужно дома вымыть руки»[412].
У мамы всегда с собой был стаканчик (складной) или эмалированная кружка. Из чужих стаканов [в автоматах с газировкой] категорически пить нельзя — туберкулез и сифилис[413].
В этих родительских наставлениях (многие из нас сами слышали что-то подобное в детстве) звучит довольно типичное для жителей советских городов беспокойство на тему публичного пространства. В этом разделе мы расскажем о том, как такие истории возникали и что в них было специфически советского.
Как город становится ипохондриком
Страх перед эпидемией какой-либо болезни был важной чертой городской жизни XIX века. Да, конечно, заразные болезни и эпидемии были и раньше, но именно в XIX веке количество жителей городов выросло многократно, а система коммуникаций и внутри города, и между городами развивалась стремительно, что позволило болезням беспрепятственно и довольно быстро находить себе новых жертв. В то же время среди образованных горожан распространялось представление об инфекционной природе заболеваний. Понимание того, что заразиться опасной болезнью можно через прямой или опосредованный контакт с инфицированным человеком, увеличивало страх перед общественными пространствами, где избежать контактов было невозможно. Пример четкого понимания опасности, исходящей от контактов во время эпидемии, можно найти в дневнике княгини Марии Гагариной. В 1831 году княгиня находилась в Петербурге, где «в полном разгаре [была] холера. Позавчера сообщали о пятистах умерших. Да плюс к тому небылицы, гуляющие в народе, от которых кровь стынет в жилах, как будто у всех лавошников продукты заражены злоумышленниками»[414]. Однако княгине удалось выжить. Единственный способ спасения, доступный в ту эпоху, — изоляция, которая достигалась усилиями дворника, не пускающего во двор бедноту:
…Мой старый привратник сторожит по-прежнему ворота и не пропускает попрошаек и городскую бедноту, от которых дурно пахнет и которые разносят инфекцию: поскольку разговоров много, то я верю в возможность заражения. В доказательство приведу пример жителей колонии Сарепта, которые изза своего уединения остались живы и здоровы[415].
Но чем многолюднее становились европейские города и чем сильнее стирались социальные границы между классами, тем реже удавалось спастись от эпидемий с помощью дворника, который защищал частное пространство. Вместе с ростом городов развивалась система общественного транспорта, для пользователей которого прямой или опосредованный контакт с множеством незнакомцев был неизбежен. Образованные лондонцы в 1860х годах (время эпидемий оспы и других не менее опасных болезней) панически боялись пользоваться кэбами, не без оснований полагая, что публичные экипажи перевозят не только здоровых горожан, но и развозят по больницам заразных больных, а также отвозят на кладбище трупы[416]. Этот тип беспокойства историк Мэтью Керр называет «городской ипохондрией». Такие слухи вспыхивают каждый раз, когда появляется новая эпидемиологическая опасность. 120 с лишним лет спустя распространение ВИЧ и массовая пропаганда его профилактики породили и в Канаде[417], и в США, и в СССР[418], и в постсоветской России огромное количество слухов о злоумышленниках, которые специально стремятся заразить других людей, оставляя в публичном пространстве зараженные иглы.
Советская городская ипохондрия
Советские дети воспитывались в стойком убеждении, что другие, не знакомые им пользователи публичного пространства могут оказаться носителями разнообразных инфекций. Жительница Петербурга 1986 года рождения вспоминает, что ее школьная учительница «запрещала своему внуку подбирать на улице все — палки, игрушки, камешки… Говорила, что, может, на них плюнул человек, больной туберкулезом, а значит, можно, заразиться»[419]. Поскольку места общего пользования становятся «нечистыми» изза постоянного соприкосновения с незнакомыми людьми, контакт с ними требует некоторых «ритуалов очищения»:
Считалось, что поручни негигиеничны, поскольку огромный поток людей ими пользуется каждый день. Если не помыть руки после метро и любой другой «улицы», можно заболеть[420].
Многие наши соотечественники, прочитав эти строки, могут сказать: «А что тут такого — это нормальные требования к гигиене, они продиктованы медицинскими соображениями и есть везде». Нам кажется, что мыть руки после прихода домой, надевать тапочки и переодеваться в домашнюю одежду — это совершенно нормально. Почти каждый помнит, как в детстве его учили мыть руки после улицы (а многие учат делать то же самое своих детей), переодеваться в специальную домашнюю одежду и обувь (тапочки), никогда не ставить сумки на стол или на стул. Однако все эти действия далеко не так естественны и универсальны, как нам кажется.
«У меня русская жена, а тут еще приехала ее мама. И когда мы приходим с улицы домой, они все время заставляют нашего ребенка мыть руки», — сказал нам один знакомый француз. Он хотел объяснения этого странного русского обычая, который нередко удивляет иностранных гостей. Стремление помть руки после контакта с предметами, побывавшими в общественном пользовании, или каким-то иным образом провести символическую границу между «грязным» публичным и чистым «своим» пространством совершенно чуждо представителям многих других культур. Читатели, когда-либо принимавшие у себя дома жителей Западной Европы, Северной Америки или Израиля или, наоборот, бывшие у них в гостях, наверняка замечали, что они не имеют привычки мыть руки или менять обувь, приходя домой с улицы. Наш коллега, живущий в небольшом канадском городе Сиднее, рассказал нам, что ни он сам, ни его знакомые не учат своих детей мыть руки после улицы[421]. Точно так же не учат этому детей в детских садах в Германии. Что важно, противоположным образом поступают в немецких садах дети из мусульманских семей, которые всегда после улицы переодеваются сразу и «снимают все, даже носки»[422].
Многие жители Северной Германии[423], Канады и США не снимают уличную обувь ни дома, ни в гостях (хотя климат в этих местах не очень отличается от климата центральной России) или делают это только по особым случаям[424]. Также им не знакомы фразы, которые многие наши соотечественники слышали в детстве от бабушек и мам: «не сиди на газоне/бордюре», «не трогай поручни», «не трогай здесь вообще ничего, хватит всякую грязь собирать». В 2006 году украинский коллега, живущий в фламандском городе Генте, постоянно обращал внимание одного из авторов этих строк на то, что бельгийские студенты совершенно спокойно сидят на газонах и мостовых, и сравнивал такое поведение с инструкциями, которые он получал в детстве от бабушек: «не сиди на земле — там грязно и ты простудишься».
Причина советской тревожности по поводу публичных пространств кроется в «санитарной истории» советских городов. Советская урбанизация, как мы уже говорили, шла невиданно быстрыми темпами. В 1930–1950е годы города не успевали «переваривать» огромные массы людей, приезжающих из голодной, разоренной колхозным строительством деревни. Городская инфраструктура была совсем не готова к такому наплыву новых жителей. Сотни тысяч горожан жили в ужасающей тесноте бараков и рабочих общежитий, где отсутствовали элементарные бытовые удобства типа канализации и водопровода. Городские улицы (особенно — новые рабочие окраины) утопали в нечистотах. Во время войны ситуация, естественно, только ухудшилась. Люди страдали от паразитов, поскольку, например, в конце войны житель крупного тылового города имел возможность помыться в среднем один раз в четыре недели. Все это создавало крайне опасную санитарно-эпидемиологическую ситуацию, которая, по утверждению Давида Фильцера, в британских городах была в 1890х годах[425].
Чтобы улучшить санитарную обстановку в советских городах (которая во время и после войны была невыносимо ужасной), нужно было вкладывать большие средства в развитие городской инфраструктуры: проводить водопровод и канализацию, строить жилье с ваннами и смывными туалетами и общественные бани. Однако советское правительство пошло другим, гораздо менее затратным путем. Вместо проведения санитарной модернизации оно придумало и воплотило в жизнь меры по поиску и изоляции зараженных людей[426], а также развернуло масштабную кампанию по санитарно-гигиеническому воспитанию советских граждан. О необходимости мыть руки, снимать уличную обувь в помещении и с подозрением относиться к еде, купленной с рук, постоянно говорили по радио и писали газеты по всей стране. Так, например, в 1944 году речные причалы должны были транслировать санитарные правила безопасности каждые 5–7 минут (!) в течение дня[427], а газета «Дзержинец» Ивановской ткацко-прядильной фабрики в 1946 году в мельчайших деталях наставляла работников по поводу правил гигиены:
Мойте руки с мылом перед каждым приемом пищи, после посещения туалета, после работы… ‹…› Если вы готовите из продуктов, купленных с рук, их необходимо варить, жарить или печь. ‹…› Перед входом в любые помещения вытирайте ноги, чтобы стереть грязь, которая могла прилипнуть к обуви, и особенно нечистоты[428].
Помните послевоенное детское стихотворение Агнии Барто: «Мы с Тамарой / Ходим парой, / Санитары / Мы с Тамарой»? Этот стишок отражал реальную практику: государство буквально призвало школьников на борьбу за гигиену. Во время войны 5,5 миллиона советских детей стали юными санитарами и вступили в ряды обществ ГСО («Готов к санитарной обороне СССР») или БГСО («Будь готов к санитарной обороне СССР»), а три миллиона школьников — в организацию Красного Креста[429]. Школьники должны были не только соблюдать правила личной гигиены, но и пропагандировать эти правила среди старших родственников и даже следить за их соблюдением. Дети должны были, например, убеждать родителей в том, что нужно менять обувь и мыть руки, придя с улицы. А иногда — и вести «полевой дневник», в котором необходимо было отмечать, выполняют ли взрослые санитарные нормы. Кроме того, школьники должны были следить друг за другом — и сообщать медработникам о паразитах и о признаках опасных болезней (например, тифа) у товарищей. При весьма плачевном состоянии санитарной инфраструктуры умение «держать оборону» от грязи (выполняя множество гигиенических правил) было для горожан жизненно важным навыком.
В конце 1940х годов, когда улицы действительно были буквально завалены нечистотами, наставления мыть руки после улицы и вытирать уличную обувь имели практический смысл. Однако подобные предписания — особенно если они были услышаны в детстве — усваиваются накрепко и часто передаются дальше. Антрополог Джордж Фостер утверждал, что члены каждого общества разделяют общую когнитивную ориентацию (common cognitive orientation). Это, по сути, не выраженное в словах понимание «правил игры». Она управляет нашим поведением так же, как грамматические формы, не осознаваемые большинством носителей языка, направляют и структурируют речевое поведение[430]. Именно эта невыраженная когнитивная ориентация и заставляет нас передать дальше набор представлений, как надо правильно себя вести в публичном пространстве, вне зависимости от того, насколько историческая ситуация изменилась, и такое поведение остается практически востребованным.
Именно это и произошло с гигиеническими правилами в Советском Союзе. Санитарно-гигиеническая ситуация постепенно улучшилась. Было развернуто широкое строительство благоустроенных домов, появились и душевые, и смывные туалеты, и нормальная канализация, а основные инфекционные болезни были побеждены благодаря антибиотикам и массовой вакцинации. Однако то поколение, которое в молодости постоянно оборонялось от двух страшных врагов: грязи и заразы, а также всегда должно было быть на страже и проверять, насколько чисты руки у родственников, — никуда не делось. Те выжившие дети войны стали нашими родителями, дедушками и бабушками, прабабушками и прадедушками. И воспитывая нас, они внушили нам свои представления о чистом и грязном. Многие наши информанты говорят о том, что пугающие истории, услышанные в детстве от родителей, нередко продолжают влиять на их поведение уже во взрослом возрасте. Таким образом, представления о нечистоте общественных мест и опасности покупок «с рук», усвоенные поколениями 1930–1940х годов, могут успешно передаваться дальше:
У моих родителей были деньги на петушков, но никогда не покупали: «Неизвестно кто и какими руками делал!» А еще мне внушали, что ничего нельзя есть на вокзале и около, по той же причине. Недавно была на вокзале в Москве, есть хотелось, но так и не смогла себя пересилить и зайти поесть. Мамины предостережения буквально впечатались в башку[431].
И наши американские и европейские коллеги, приезжая в гости в Москву, продолжают удивляться тому, что русские навязчиво моют руки после улицы и переодеваются в домашнюю одежду.
Чистота, опасность и… автомат с газировкой
Опасность городских мест общего пользования — в том, что мы не можем избежать прямого или опосредованного контакта с незнакомцами. Точно так же обстоит дело и с предметами публичного пользования, причем чем чаще тот или иной предмет или место приходят в соприкосновение с незнакомцами, тем очевиднее его «нечистота» и тем настоятельнее становится требование мыть руки после контакта с ним:
Мне бабушка в детстве всегда говорила: «Если потрогаешь деньги — сразу после этого вымой руки». Объяснялось это так: деньги — очень грязные, потому что они постоянно переходят из рук в руки, их трогают разные люди, и «неизвестно еще, чем эти люди болеют»[432].
В советском городе одним из таких предметов общественного пользования, вызывавших беспокойство горожан, был автомат с газированной водой.
В 1960е годы автоматы с газировкой стали обязательной частью советского городского ландшафта. Они появились еще в 1930е годы, но сначала были немногочисленны. В 1959 году в Сокольниках прошла американская промышленная выставка, на которой советской публике были представлены и иностранные аналоги таких автоматов. После этого внедрение автоматов с газировкой в советский быт пошло усиленными темпами, и к 1960м годам их в стране насчитывалось уже 30 тысяч[433], и в дальнейшем их количество только росло.
Выпить газированной воды с сиропом из такого автомата было очень заманчиво — хотя бы потому, что возможностей утолить жажду в советском городе было не очень много (торговые точки, где можно было купить бутылку с минеральной водой, были далеко не так многочисленны, как в современном российском городе). Однако в устройстве этого автомата была одна деталь, которая изрядно смущала советских потребителей. Речь идет о стеклянном стакане многоразового использования, из которого, по замыслу создателей автоматов, должны были пить люди. Стакан был прикреплен к автомату цепочкой, но, несмотря на это, его нередко уносили (считалось, что это делали алкоголики). В автомат была встроена система ополаскивания, но небольшой струи холодной воды, как справедливо полагали горожане, было недостаточно для дезинфекции стакана.
Именно этот стакан для газировки и стал предметом многочисленных предписаний и запретов, которые часто принимали форму слухов и городских легенд. Согласно этим слухам, стаканы были заражены сифилисом и герпесом — ведь из них пьют и «венерические больные»:
Двоюродная сестра моя рассказывала, что перевозили группу венерических больных, автобус остановился у автоматов, и больные все стали пить из этих стаканов[434].
Нам с братом запрещали пить из таких стаканов, потому что, как говорили, можно было заразиться сифилисом или другими болезнями от того, кто им пользовался до этого[435].
Связь стакана для газировки и венерического заболевания в общественном сознании была настолько сильна, что автомату присваивали шутливые названия вроде «сифилис за три копейки» или «сифилизатор».
Разговоры об опасности автомата с газировкой обрели особенную актуальность тогда, когда потребовалось укрепить символические границы между «своим» и «чужим». Некоторые жители столицы перед Олимпиадой-80 проходили на работе специальный инструктаж, где им объясняли, что сейчас надо «чаще мыть руки, не пить газировку из автоматов и т. д.»[436]. В предолимпийской Москве 1979 года распространялись панические слухи, будто бы «на одной из станций метро объявлялось по громкой связи, чтобы все, пившие воду из ближайшего автомата, срочно обратились в медпункт»[437].
Хотя опасения насчет чистоты общественного стакана для газировки в целом не были лишены основания, страх заразиться через этот стакан именно сифилисом был мало связан с действительностью. Реальный всплеск сифилиса был во время Первой мировой войны, а потом сразу после Второй мировой, в 1945–1947 годах; с 1955 года показатели заболеваемости снизились и держались на стабильном уровне до 1999 года. Эпидемия бытового сифилиса вряд ли может начаться изза массового пользования зараженным стаканчиком и/или любым другим предметом в публичном обиходе. Хотя бытовой сифилис может передаться через слюну, его возбудитель (бледная трепонема) живет на воздухе очень непродолжительное время, и даже влажная среда стаканчика продлит его жизнь ненадолго. Если какая-то болезнь и может передаться подобным образом, то, скорее, холера или любая другая кишечная инфекция. Однако слухи настаивали именно на сифилисе — потому что это болезнь не только опасная (хотя в послевоенное время ее легко можно было вылечить с помощью антибиотиков), но и позорная, «грязная».
Итак, беспокойство, выраженное в слухах по поводу автоматов с газировкой в 1970–1980х годах, не было вызвано реальной угрозой заражения сифилисом. Это был приступ той самой «городской ипохондрии», спровоцированный двумя социальными триггерами: во-первых, увеличением мест общего пользования в городе, а во-вторых, тревогой перед социальными, этническими и политическими чужими, которые оказывались «со-пользователями» городских пространств. Но это уже совсем другой разговор, и мы продолжим его в главе 5.
Ноготок в пирожке, или Свой и чужой каннибал
Почему в том или ином обществе появляются слухи о каннибалах? Историки, отвечающие на этот вопрос, как правило, приходят к заключению, что фольклор о каннибалах всегда есть прямое отражение реальных случаев каннибализма в данный исторический период[438]. А вот некоторые фольклористы и антропологи занимают совсем другую позицию. Разберем два примера.
1. В 1994–1995 годах в Майами оказалось огромное количество эмигрантов с Кубы, которая в тот момент переживала экономический кризис. Американцы стали утверждать, что кубинские эмигранты готовят свои гамбургеры из человеческого мяса[439].
2. В 1946 году в ряде западных стран, в том числе в Швеции, рассказывали, что однажды молодая женщина шла по Берлину и встретила слепого, который попросил ее помочь и отнести письмо. Она согласилась, но в последний момент обернулась, решив спросить, не нужна ли ему какая-то еще помощь. Она увидела, что он уходит прочь очень быстро, без очков и трости. Тогда женщина пошла в полицию. Придя по адресу на конверте, полиция обнаружила дом, полный разделанных трупов, а в письме было сказано «Посылаю тебе последнего на сегодня»[440].
Все эти легенды говорят о столкновении с каннибалами, несмотря на то что в США, Швеции и других странах, где эти истории рассказывались, не было массового голода и массовых убийств и, соответственно, не было массового страха быть съеденным. Здесь дело в другом.
Запрет на поедание человеческого тела распространен очень широко и является безусловным для западной цивилизации. Тот, кто так поступает, — животное или чудовище, но никак не человек. Поэтому с точки зрения когнитивной антропологии обвинение в таком ужасном действии, как каннибализм, — это верный способ провести символическую границу между «нами» и чужаками, если мы чувствуем угрозу, исходящую от них. Необходимость в создании такой границы возникает в культуре при наличии по крайней мере одного из двух социальных условий.
Первое условие — серьезное социальное напряжение между этническими или социальными группами. На роль изготовителей продуктов из человеческого мяса нередко назначаются представители колониальных властей — другого этноса и политической власти. Например, жители Южной Родезии в 1950х годах были убеждены, что белые продают им консервы и маргарин, сделанные из детей[441]. Истории о кубинских гамбургерах из человечины набирают популярность, когда количество кубинских эмигрантов в Майами становится очень большим, что вызывает сильное недовольство местных жителей. Недовольство наплывом мигрантов порождает обвинения против владельцев и работников китайских и мексиканских ресторанов в использовании человеческого мяса[442].
Второе условие — опыт массового насилия и голода, пережитый в недавнем прошлом. Как правило, рассказы о каннибалах начинают активно ходить в периоды войн, революций и других масштабных социальных катаклизмов, когда большие массы людей в течение продолжительного времени ощущают постоянную угрозу своей жизни. В 1945 году в голодном Берлине начинает распространяться немецкая городская легенда о псевдослепом каннибале, пересказанная выше. Почти сразу же она приходит в те страны Западной Европы и Северной Америки, на территории которых военных действий не было, но жители которых столкнулись с огромным количеством информации о военных преступлениях, совершенных нацистами во время Второй мировой войны. Журнал The New Yorker в 1946 году был вынужден доказывать своим напуганным читателям, что вся эта история про берлинских каннибалов — выдумка[443].
Несомненно, случаи каннибализма в СССР были, и немало — во время массового голода в 1922м, в 1932м, в 1942м и даже в 1947 году. Однако личные и документальные свидетельства о реальных преступлениях подобного типа тем не менее не во всем совпадают с содержанием городских легенд о каннибалах, которые ходили в военные и послевоенные годы и сорок-пятьдесят лет спустя.
Каннибалы — это безумцы
Политика военного коммунизма, когда у крестьян отнимали продовольствие и зерно (так называемая продразверстка), и неурожай 1921 года привели к страшному голоду в Саратовской и Самарской губерниях, в некоторых частях Украины и Казахстана, в Западной Сибири и на Урале. Следующий массовый голод (в частности, на Украине и в Казахстане) случился в 1932–1933 годах и был следствием форсированной коллективизации, в процессе которой у крестьян изымались запасы зерна и продовольствия. Кроме того, в 1932–1933 годах регионы, в которых начинался массовый голод, оцепляли войска, и люди не могли их покинуть.
И в 1920х, и в 1930х годах ВЧК-ГПУ, а потом НКВД рапортовали о случаях трупоедства и каннибализма. Как правило, ели мертвых соседей, родители пытались накормить детей мясом умерших братьев и сестер, а в некоторых случаях и специально умерщвляли одного ребенка, чтобы накормить других; отмечались и случаи воровства чужих детей «на еду».
Информация о голоде 1921–1922 годов замалчивалась не так тщательно, как это стало происходить на более позднем этапе социалистического строительства, в 1932–1933 годах. Во время голода 1921–1922 годов рассказы о людоедстве фигурировали не только в сводках ВЧК — их публиковали в газетах, хотя локальная пресса предпочитала описывать ужасы голода в соседнем регионе, но не в своем. Рассказы о голоде в Советской России выходили на первых полосах крупнейших американских газет[444]. Бывали даже случаи, когда информация о голоде специально «вбрасывалась», говоря современным языком, в западные СМИ. В конце 1922 года с подачи советских представителей сочувствующим американским журналистам были «слиты» жуткие рассказы о голоде многомесячной давности. Причина этого вброса, по мнению современников, заключалась в желании заставить мировую общественность оказать давление на православную церковь и одобрить процесс конфискации церковных ценностей[445].
Новости и слухи о людоедстве и трупоедстве, заполнившие Советскую Россию, вызывали специфическую общественную реакцию. Многие образованные люди в эмиграции отказывались им верить, потому что каннибализм не на далеких Карибских островах, а прямо «у нас», в цивилизованном городе, совершенно не укладывался в привычную картину мира:
М<ада>м Жук читала у нас выдержки из письма от своей матери из Севастополя. Пишет [в 1922 году]: «Питаются запросто человечиной, вымирают целиком татарские деревни и т. д.» Не верю я этому. Не могу себе представить, чтобы «запросто питались человечиной». Мамочка говорит, что я потому не верю, что не хочу себя волновать и расстраивать. Но я не верю только потому, что не могу представить себе этого[446].
Тем не менее каннибализм и трупоедство существовали и представляли большую проблему для молодой советской власти и угрозу для жизни людей. Количество сообщений на эту тему было таким большим, что нарком здравоохранения Семашко указывал советским газетам на их, по его мнению, недостойное поведение: «Гораздо ужаснее самый факт голодной смерти ребенка, чем дальнейшая судьба его трупа»[447].
Чудовищные слухи, поддержанные публикациями в прессе, рассказывали не только о поедании крестьянами собственных детей, но и о том, что в некоторых губерниях крестьяне запрашивают разрешение на убийство и съедение одного из детей, а также адресуют властям просьбы установить порядок поедания. Все это привело к тому, что советская интеллигенция и политическая элита, унаследовавшие модные во второй половине XIX века теории психического вырождения (например, теория французского психиатра середины XIX века Бенедикта Мореля), утверждали, что каннибалы — это безумцы и дегенераты, которые не просто едят человеческое мясо изза голода, но приобрели к этому устойчивую привычку. Психиатры-просветители, врачи, учителя в 1922 году писали о «голодных психозах» и «нравственном одичании народа»[448]:
Насколько мы опустились за последние годы, насколько озверели, одичали, показывают многие факты нашей повседневной жизни. То, что казалось несовместимым, бесчестным в былое время, что ни за какие деньги нельзя было бы допустить и принять, то теперь стало не только приемлемым, но и неизбежным, без чего нельзя обойтись… Но еще лучше. Люди сделались людоедами, и это уже не вызывает ужаса и удивления. В начале зимы факты людоедства, сообщения в газетах испугали нас, ужаснули, но сужу по себе они меньше меня взволновали, чем приемы террора нашей власти. На днях приехала учительница музыки из г. Троицка Оренбургской губ., у нее ребенок несколько лет. Она говорит, что никогда этого ребенка не выпускала гулять, так как боялась, что его съедят. Там постоянно пропадают дети его возраста, так как их съедают. Пропал ее один ученик — мальчик, его искали и, наконец, узнали, что такие же мальчишки зарезали его и съели. Сказали милиции, они навели справки, нашли суп, в котором варились пальцы ребенка, арестовали мальчишек, но потом их выпустили, как несовершеннолетних. Когда спрашиваем, чем же это объясняется, то они дали такой ответ, что едят людей теперь не изза голода, а просто изза гастрономических вкусов. Оказывается, человеческое мясо очень вкусно. Говорят, в Сибири есть буфеты, где можно спросить, хотя и под секретом, как точно, например, продают водку, блюда из человеческого мяса. Конечно, первые блюда из своих умерших родственников едят действительно люди, измученные голодом, но потом… Это стало таким же заурядным явлением, как, например, бандитизм, убийство людей с целью грабежа и может быть и мы в наших центральных губерниях дойдем до такого ужаса, когда будем бояться и охранять себя и родных от того, чтобы нас не съели, как теперь люди охраняют свое имущество от воров, которые, не стесняясь, грабят квартиры[449].
Это представление сохранилось надолго. В 1970х годах московские школьники шептались о том же, о чем писали врачи 1920х:
В годы войны, когда нечего было есть, некоторые ели человеческое мясо и даже продавали его на рынке… ‹…› Таких людей искали, и тех, кто у них покупал — тоже. И старались сразу убить, потому что если человек попробовал человеческое мясо, он будет к нему стремиться снова и снова, и его не остановишь. Можно только убить[450].
Такие представления о каннибалах как о безумцах и дегенератах, возможно, повлияли на меры, принятые советским правительством по отношению к людям, обвиненным в людоедстве. Секретные инструкции на уровне республик[451] требовали для людоедов обвинения в убийстве, но 4 января 1922 года Верховный трибунал ВЦИКа (на тот момент главный судебный орган страны) постановил, что каннибалов «принято решение не судить, а изолировать, как больных, без суда»[452]. Это решение Политбюро было подтверждено через полтора месяца, причем авторы постановления требовали немедленно сообщить о нем в Самару, откуда шло много донесений о случаях людоедства[453]. Одновременно с такими решениями об изоляции каннибалов как больных советское правительство запретило публикацию каких-либо сообщений о людоедстве[454].
Потом был голод 1932–1933 годов, особенно сильный на Украине и в Казахстане, который тоже сопровождался многочисленными случаями людоедства и попытками властей скрыть эту информацию. Американский журналист Уильям Чемберлен, живший в СССР в то время, сказал, что запрет сообщать о голоде 1932–1933 годов стал первым тотальным советским табу[455].
Следующая большая вспышка случаев каннибализма была во время Великой Отечественной войны в блокадном Ленинграде. После первой и самой тяжелой блокадной зимы, в марте 1942 года НКВД рапортовал об аресте 1171 человека за каннибализм, а 14 апреля — уже о 1557, 3 мая — о 1739[456]. Людоедство стало частью блокадной повседневности. 11 марта 1943 года ленинградка Мария Машкова записала в своем дневнике историю о людоедах с Васильевского острова:
Страшен стал Васильевский остров, разбитый, опустевший, обезображенный. Шел дождь, день мрачноватый, вспомнили не раз василеостровских людоедов. Это не вымысел, я знаю точно фамилии и адреса настоящих людоедов. Дворничиха из дома, где мы брали книжное имущество инж[енера] Савина, съела свою дочь. В одном из домов в подвале обнаружили 18 детских скелетов, факт, засвидетельствованный врачом Минаш (муж нашей сотрудницы), наконец, история с домработницей Григория Гуковского ‹…› Эвакуируясь, он [Гуковский] оставил в Ленинграде доверенное лицо — почтенную старушку. ‹…› …старушка съела мальчика, дело разбирается в суде. Страшное это дело, и даже противно об этом писать[457].
О «страшном острове людоедов» (так его назвала Мария Машкова в следующей дневниковой записи) рассказывают и сейчас. Так, наша собеседница, жившая во время первой военной зимы на 14й линии Васильевского острова, вспоминает, что во время блокады родители запрещали ей выходить из дома без сопровождения взрослых, объясняя, что неподалеку живут людоеды, и даже указывала на конкретный дом[458].
Для некоторых детей блокады поедание мертвых людей стало вынужденной привычкой. В 1942 году на развалинах дома в Ленинграде был найден дневник 15-летней школьницы Анны Кашириной, в феврале 1942 года умершей от голода или бомбежки[459]. Среди нескольких десятков сохранившихся страниц, посвященных еде, есть признания, что она не знает, сколько раз они ели покойников. Ее отец уходил по ночам «погулять», а потом дома резал мясо. Эта жуткая ситуация «родительского принуждения к людоедству» детально описана в дневнике за 17 февраля 1942 года:
Когда я легла спать, Он [отец] отозвал маму к двери и стал с ней что-то шепотом говорить. Я услышала только, как мама спросила: «человечье?», а ответа не слышала. Затем опять мамин голос: «да не надо пока». Они еще что-то говорили, а потом мама легла ко мне спать. Он посидел, спросил время и ушел.
— Мама, а мы стали, как людоеды, — сказала я после долгого молчания.
— Что же я с ним сделаю, — ответила она.
Я знала, что он пошел за мясом. Мне было очень обидно. Я лежала и всхлипывала. «Неужели мы хуже людей?»
— Что ты расстраиваешься? Что ты расстраиваешься? Ведь этого человека убили, — уговаривала меня мама. Но я ее не слушала. Расстроенная я уснула очень поздно[460].
Борьба с каннибализмом выпала из официальной исторической памяти, но прекрасно сохранилась в личной памяти блокадников. Отец нашего собеседника, который был в Ленинграде в 1944 году на комсомольской работе, в середине 1970х годов увидел по телевизору передачу, где говорилось, что каннибализма в блокадном Ленинграде не было. «Что за ерунда, — сказал Сергей Иванович. — Мы сами их ловили»[461]. О поиске и опознании людоедов сразу после блокады рассказывал и писатель Михаил Пришвин. Он описал в своем дневнике случай, когда, обнаружив среди эвакуированных из Ленинграда блокадных детей одного толстого мальчика, сотрудники детской колонии решили, что он людоед:
Все дети, спасаемые, были просто мешочки с костями, но один был очень упитанный. После уже дети рассказали, узнав от него, что он съел 17 человек и последнего дядю Костю. Никаких проступков этот людоед не совершал, но самый факт пребывания людоеда в колонии детей был такой, что пришлось мальчику отказать[462].
Знание о каннибализме среди крестьян из далеких деревень воспринималось менее травматично, чем рассказы о ленинградских каннибалах. Поскольку факты каннибализма плохо вписываются в образ героической обороны города, табу на упоминание каннибализма в блокадном Ленинграде оказалось очень стойким: оно пережило всю советскую эпоху, а необходимость включения этого знания в историческую память активно дискутируется и сейчас.
Страх быть съеденным: слухи и легенды о каннибалах в голодном обществе
Первая волна фольклора о каннибалах возникает еще тогда, когда опасность стать их жертвой кажется реальной. Соответственно, возникают слухи-инструкции, которые объясняют, как распознать каннибала и самому не стать невольным людоедом.
Мы должны понимать, что люди, которые в реальности совершали все эти страшные преступления, ничем не отличались от нас (достаточно вспомнить жуткий пример из блокадного дневника). К каннибализму приводит длительная пытка голодом, и часто — желание спасти своих близких. Мысль о том, что людоеды существуют рядом с тобой, — страшна, и сжиться с ней нелегко. Поэтому фольклорные городские легенды, не отрицая сам факт каннибализма, утверждали обратное: людоед — не «один из нас». Таким образом страх заподозрить в людоедстве близких людей снижался и, наоборот, появлялась возможность опознать опасное существо. Поскольку людоед нарушает одно из главных культурных табу, он не может выглядеть так же, как выглядят обычные люди. Поэтому в инструкции о том, как опознать людоеда, вмешивались сказочные мотивы — например, считалось, что людоед внешне страшен и не похож на человека. Соответственно, какие-то отталкивающие внешние черты могли навлечь на своего обладателя подозрения в людоедстве:
В трамвае [в Ленинграде в 1942 году] на площадке видел страшную женщину — все лицо в белых волосах. Другая женщина шепнула мне — что это у людоедов так бывает, что эта волосатая, конечно, человечину ела зимой[463].
Страх быть пойманным «на мясо» был частой темой в разговорах советских людей и даже иностранцев, приезжавших в СССР в начале 1920х годов. Так, американцы, работавшие в 1922 году в АРА (American Relief Administration) — некоммерческой организации, помогающей голодающим, — рассказывали друг другу, что надо ходить только по середине дороги, иначе преступники поймают тебя с помощью лассо из окон верхних этажей и продадут на мясо[464].
Но слухи о каннибализме ходили не только в тех регионах, где был массовый голод. Даже если голод был где-то далеко, люди боялись случайно съесть человеческое мясо. Причем такие страшные слухи особенно легко пересекали социальные границы, и рассказывали их совсем не только извозчики и рыночные торговки. Автор дневниковой записи 1919 года, приведенной ниже, обращает внимание, что «диковинные слухи» о продаже животного мяса как человеческого на московском Сухаревском рынке рассказала некая Е. Н., учительница с высшим образованием:
Слухов гибель, есть диковинные ‹…› Е. Н. Карпова говорит: остерегайтесь покупать мясо на Сухаревке, особенно телятину: человечину продают. Сказал-де-доктор один, обративший внимание на частое исчезновение детей[465].
Страх съесть случайно человечину был так силен, что иногда люди отказывались есть мясо вообще:
…приехали из Питера две дамы — мать и дочь. Последняя два года не ела мясо, боясь наесться человечины[466].
Дедушка рассказывал, как на Украине в пирожке в военные годы нашел человеческий ноготь. С тех пор он никогда не ел пирожков с мясом[467].
1922 год — это не только страшный голод в аграрных районах СССР, это еще и начало нэпа, когда становится возможным (с некоторыми ограничениями) развитие частного предпринимательства. В больших городах открываются кафе, танцплощадки, рестораны, коммерческие магазины. А вместе с тем появляются и городские легенды о том, чем в этих ресторанах кормят. Так, например, устные слухи и газетные сообщения 1922 года рассказывали о неких ресторанах, которые торгуют только человеческим мясом: «Говорят, в Сибири есть буфеты, где… продают водку, блюда из человеческого мяса»[468]. В Оренбурге якобы запретили продажу «тефтель, котлет и любых видов изделий из фарша» после ареста преступника, который торговал человеческим мясом. По той же причине в Самаре закрыли мясные лавки, а в Сызрани запретили продажу «телячьих котлет», а в Саратовской области был арестован дворник, который торговал колбасой из людей[469]. Спустя десять лет, во время голодомора на Украине, учительница из Харькова писала о тайных колбасных фабриках, где перерабатывают детей на продажу, как об абсолютно достоверном факте[470].
Эти жуткие истории вряд ли отражают какие-то реальные практики. Крестьяне, умирающие от голода и вынужденные изза этого идти на страшное преступление, при этом часто находясь в болезненном состоянии сознания, вряд ли будут содержать подпольное производство по обработке человеческого мяса (и уж точно не смогут вывезти это мясо из оцепленного войсками района).
Реальный каннибализм, возникающий по причине голода, в легендах о человеческом мясе в ресторанах заменяется на каннибализм коммерческий. Соответственно преступление становится еще более бесчеловечным. Так легенды разрешали когнитивный диссонанс, который возникает в ситуации, когда в стране есть одновременно и посетители дорогого ресторана, и крестьянин, кормящий своих детей мясом младшего ребенка. Согласно таким городским легендам, все посетители ресторанов, магазинов, мясных лавок в больших городах могли стать каннибалами поневоле и никто не мог избежать такого страшного преступления.
Каннибалы — это чужие
Как мы понимаем, достоверной статистики по советскому каннибализму нет. Однако из сводок ВЧК и НКВД из районов, охваченных голодом, следует, что случаи поедания мертвых тел и убийств с каннибальскими целями практически всегда были среди людей, хорошо знакомых друг с другом. Как правило, жертвами становились больные старики или младшие дети в большой семье, а также соседи. Охота на чужих людей в целях продажи человеческого мяса встречалась гораздо реже (здесь не следует путать с трупоедством). И естественно, никакой этнической или социальной группе каннибализм не был свойственен больше, чем другим. Однако в городском фольклоре на роль преступников, убивающих наших детей, поедающих их или продающих их мясо, назначались разные типы этнических или социальных чужаков.
В 1919 году жители голодного и холодного Петрограда шепчутся о чрезвычайке (то есть о ВЧК), которая хватает и казнит людей по ночам без суда и следствия. Но еще они шепчутся о китайцах, продающих на рынке под видом телятины мясо казненных в чрезвычайке людей[471]. Такое представление о китайцах, которые в огромном количестве жили тогда в Северной столице и содержали дешевые прачечные, существовало в Ленинграде до тех пор, пока они не были высланы илирепрессированы.
Такой же образ этнического чужака-каннибала вновь становится популярным после Второй мировой войны. Первые послевоенные годы были необычайно тяжелыми: голод, нищета, разруха и эпидемии приводили к распространению слухов о живущих среди нас представителях враждебной группы, которая старается нам навредить. В продаже человеческого мяса стали обвинять татар и евреев. Не исключено, что распространение в эти годы историй, где некто покупает у татар фарш, а потом в котлетах находит ногти[472], связано с обвинением крымских татар в пособничестве немцам в 1944 году и с последующей депортацией «народа-предателя» в Казахстан и Сибирь.
В послевоенные годы были очень сильны антисемитские настроения (о причинах этого мы поговорим на с. 349). Поэтому неудивительно, что в похищениях русских детей с каннибальскими целями начинают обвинять евреев. В отличие от классического сюжета кровавого навета, в этих легендах мясо и кровь похищенного ребенка используются не для совершения ритуала (добавления христианской крови в мацу), а для производства лекарств и еды. В 1950 году Москва была взбудоражена слухами, что в здании районного суда якобы судят евреев-каннибалов:
Рассказывали повсюду все подробности о том, как нашли похищенного ребенка в потайной комнате с перерезанной шеей, истекающего кровью. Кровь эта была нужна профессору, работавшему над омоложением; из тел убитых делали студень, продававшийся в казенных ларьках, и т. д. О том, что студень из человеческого мяса, догадалась только собака, которая не стала его есть, а хозяин ее, на этом основании, тотчас же отнес студень в лабораторию. Называли огромное количество людей, около ста, замешанных в это дело, из которых только трое были русскими, остальные евреи[473].
Как мы видим, в этой истории есть абсолютно все каннибальские мотивы. Банда преступников похищает ребенка и использует его тело очень расчетливо: кровь для медицинских надобностей, а мясо на продажу. Для нас очень важно, что, согласно утверждениям мемуаристки, эта история вызвала большой ажиотаж. Толпа собралась у здания суда линчевать преступников, и только долгие уверения милиционеров, что сейчас там судят какого-то воришку, заставили всех разойтись. Аналогичные слухи ходили и в Киеве. Рассказывали, что в докторской колбасе нашли покрытый лаком ноготок, по которому мама узнала свою семилетнюю дочку, пропавшую в районе «Колбаски». Поскольку так называлась колбасная фабрика в районе Еврейского базара, история непрямым образом указывала на этническую принадлежность преступников[474].
В послевоенном Тарту ходили слухи, что в развалинах здания на перекрестке улиц Соола и Туру действует подпольная «колбасная фабрика», где из пойманных людей делают мясные продукты. «Свидетели», якобы сумевшие вырваться из рук злодеев, утверждали, что видели в здании человеческие кости и черепа. Местные жители подозревали, что фабрика организована чужаками — русскими офицерами МГБ, цыганами или евреями[475]. Истории о «колбасной фабрике» по понятной причине сильно взволновали Министерство госбезопасности, сотрудники которого начиная с 1947 года пытались (безуспешно) вычислять и арестовывать распространителей этих слухов.
В мире, где случаи людоедства еще недавно были реальны, обвинение группы чужаков (татар, китайцев, евреев) становится способом рационализировать страшное преступление. Да, люди пропадают, но это делают чужаки. Ведь чужакам, согласно архаичным, но дожившим до наших дней представлениям, вообще свойственно не соблюдать «наши» нормы морали (см. главу 5) — и каннибализм лишь подтверждает их modus operandi. И когда мы кого-нибудь не любим просто за принадлежность к другой группе, мы начинаем говорить о «шашлычниках» или «лицах кавказской национальности», которые ловят автостопщиков на шаурму[476]. С ильно смягченным вариантом каннибальских сюжетов стали современные российские шутки о шашлычниках, которые ловят бездомных кошек на мясо: «купи 10 штук шаурмы и собери котенка». Впрочем, согласно тому же городскому фольклору 1990–2000х годов, чужой всегда будет оставаться немножко каннибалом:
Подходит милиционер к продавцу шаурмы проверять регистрацию и говорит, язвительно кивая головой на мясо:
— Ну что, твоя шаурма вчера лаяла или мяукала?
— Нет, она документы у меня проверяла.
Людоеды — это свои: каннибальский фольклор сытого общества
По мере того как война, террор и массовый голод уходили в прошлое, истории о евреях, татарах и просто незнакомцах, которые устраивают подпольные лаборатории по производству студня из детей и каннибальские «колбасные фабрики», теряли свою злободневность. По крайней мере, они уже не вызывали бурного обсуждения и не собирали возбужденные уличные толпы, жаждущие расправы с людоедами. На их место пришли другие истории. Рассказывались они детьми, и изображалась в них другая, в каком-то смысле еще более жуткая реальность.
В некоторых позднесоветских детских историях о каннибалах «чужаком», который устроил подпольную колбасную фабрику, оказывается не еврей, а собственный родитель жертвы. Одну такую страшилку записала школьница в 1989 году:
У одного мальчика мама приносила красное печенье и он хотел узнать как она его делает. И пошел заней. Вот он идет и видет мама идет в магазин и покупает простого печенья. Потом она заходит в пустой дом этот дом охраняли ей люди потому что если узнали чтонибуть то бы ходили по пустым домам. И вот она зашла мама мальчика но мальчика туда не пускали но он вырвался и побежал за мамой и видит она убивает людей и макает туда печенья и он спросил: мама ты зачем это делаешь а зачем ты за мной следил я хотел посмотреть как ты делаешь печенье оправдывался мальчик. Но тогда получай и она убила собственного сына. Но потом нашли ее и сдали в милицию[477].
В указателе сюжетов детских страшных историй, составленном Софией Лойтер[478], мы находим другой, тоже весьма распространенный сюжет, в котором ребенок отправляется за едой и пропадает, а потом мама или бабушка обнаруживают в котлетах или пирожках его ноготь. Именно такие истории фольклорист Вадим Лурье записал в 1987 году от 11-летних школьников из Ленинграда:
Жил-был мальчик и мама. Мама отправела его в магазин за булкой у мальчика был синий ноготь. Мальчик пришол в магазин, но булки не было. Продавец позвала его к себе домой и сказала, у меня дома было много булке. Мальчика долго не было дома. Мама сама ушла в магазин, и у увидела булку сделанную из мальчика. Мать узнала, что это ее сын[479].
В этих историях говорится не только о том, что некто практикует изготовление еды из человеческого мяса: они утверждают, что ребенок может быть съеден своими собственными родителями, а родители могут стать каннибалами поневоле и соучастниками убийства собственного ребенка:
Послала мать дочь закупить колбосу. Пошла дочь навстречу ей старушка Старушка и говорит у меня есть колбаса у а девочки был красный ноготок. Старушка сделала из девочки колбосу. Пошла мать навстречу ей старуха и говорит: у меня есть колбас пошли Она дала ей колбосу Мать сказала спасибо. Стала есть и видит в колбасе красный ноготок и поняла что старуха сделала из ее дочки колбосу[480].
Довоенные и послевоенные истории, как правило, указывали конкретное местоположение жутких каннибальских производств. Жителям Тарту было известно, где находится «колбасная фабрика», а жители блокадного Ленинграда показывали детям место обитания «василеостровских людоедов». Дети 1980х годов рассказывали о каком-то условном мальчике, который ушел с анонимным торговцем или мясником с какого-то неизвестного рынка (рынка вообще, без конкретизации его местоположения). Оперируя абстрактными персонажами и реалиями, позднесоветские истории представляли собой скорее абстрактные поучительные истории, чем указания на конкретную опасность.
Поздние детские истории о каннибалах отличаются от ранних городских легенд по структуре. Позднесоветские версии близки к волшебным сказкам и одновременно — к другим детским страшилкам, где действуют вымышленные персонажи типа «желтых штор», убивающих своих хозяев. Действие сказки, как мы знаем, часто начинается с нарушения запрета. В детских страшных историях условная «девочка» покупает в магазине желтые шторы, хотя именно такие шторы ей было покупать запрещено; за нарушение этого запрета девочка и ее семья расплачиваются смертью. Точно так же происходит в позднесоветских историях о пирожках с ноготками: ребенок в них сталкивается с каннибалами вследствие нарушения запрета. В процитированном выше рассказе о красном печенье мальчик сделал то, что ему нельзя было делать, — стал следить за собственной матерью, за что и поплатился смертью. В других подобных историях мальчик или девочка, ставшие жертвами каннибалов, уходят с рынка с чужаками (с теми самыми опасными частниками, о которых мы уже писали на с. 227) и таким образом нарушают запрет, установленный родителями.
Итак, в позднесоветском и даже в постсоветском мире легенды о каннибалах становятся в один ряд с другими страшными, но поучительными историями, которые призывают, по сути дела, никогда не нарушать установленные правила поведения в опасном мире большого города. Они могут и сейчас рассказываться взрослыми для детей и выполнять ту же функцию, что и угрозы в стиле «вот не будешь слушаться, тебя полиция/вот тот дядька заберет». В 2019 году один из авторов этих строк слышал в метро, как мать сказала своему 8-летнему сыну, который притормозил у афиши: «Вот отстанешь, придут гастарбайтеры и тебя на котлетки заберут».
Каннибалы в фольклоре сытых и голодных эпох
Настало время задаться вопросом, который мы регулярно ставим перед собой на страницах этой книги. Зачем вообще существует фольклор о каннибалах? Как мы видим, он не является прямым отражением исторической реальности. Его функции заключаются в другом, мало того — они меняются вместе с социально-экономическим состоянием общества.
В ситуации, когда люди ощущают постоянную угрозу своей жизни (вокруг — голод, война или террор, а человеческая жизнь ничего не стоит), вероятность стать жертвой людоеда представляется им вполне реальной. Для того чтобы вовремя спастись, городские легенды помогают распознать преступника — это существо со странной внешностью или этнический чужак (еврей, китаец или русский — для эстонцев). Но таким образом легенда категорически отрицает, что каннибал может быть кем-то близким и хорошо знакомым (как это часто было в реальности). Поэтому легенды военной и послевоенной эпох изображали людоедов как дегенератов, привыкших есть человеческое мясо, а также как социальных или этнических чужаков, которые зарабатывают на изготовлении еды из человеческого мяса.
В обществе сытом, для которого массовый голод и война остались в далеком прошлом, страшные истории о каннибалах рассказывают в основном дети. В позднесоветских детских страшилках людоед становится «знакомым незнакомцем» — торговцем с рынка (см. с. 227), соседкой, мамой или бабушкой. Каннибальские наклонности здесь — это лишь способ подчеркнуть чуждость близких нам вещей и людей.
Ужасное мыло: геноцид и военные страхи в одном куске [481]
Зимой 1945 года в украинском городе Черновцы, расположенном почти на границе с Румынией, случился переполох[482]. 1 декабря к первому секретарю Черновицкого горкома, то есть к фактическому правителю города, в большом возбуждении явился главврач поликлиники Шрайдман, вручивший высокому чину два неожиданных предмета: кусок трофейного мыла, «якобы приобретенный в военторге», и обрывок румынской газеты без даты, полученной от случайного знакомого.
Это загадочное происшествие повлекло за собой много разных других событий. Более того, его совершенно по-разному воспринимали органы советской власти и еврейская община. Чтобы понять причины паники и взаимных обвинений, нам постоянно придется смотреть на то, что произошло зимой 1945/46 года, с обеих точек зрения.
Вся правда о трофейном мыле
Мыло, которое будет играть главную роль в нашем рассказе, в период войны было сверхценным предметом первой необходимости. Достать его — легальным или нелегальным путем — было почти невозможно[483]. И военные, и люди, оставшиеся в тылу, думали, говорили и писали в дневниках о необходимости любым путем найти мыло столько же, сколько о еде, — во многом потому, что на тот момент мыло было единственным способом спастись от паразитов и защитить себя от болезней. Фразы типа «стоим в очередях за продуктами и мылом»[484] поселились в дневниках военной эпохи надолго.
К концу войны в СССР стали появляться вещи, привезенные советскими военными с территории оккупированной Германии. Трофейное мыло немецкого (а значит — хорошего) качества ценилось очень высоко, тем более что трофейные вещи почти никогда не подлежали коммерческой продаже: их, как правило, распределяли или продавали, но по заведомо сниженной цене. В истории в Черновцах главврач поликлиники Шрайдман размахивал куском трофейного мыла, «который он якобы приобрел в военторге». Мыло для тех мест было уже знакомым — в этот момент трофейный немецкий продукт марки RIF в изобилии лежал на военных складах.
Судя по тому, что эта фраза специально выделялась в спецсообщении, вскоре составленном НКГБ, чекисты были очень задеты обвинением именно в продаже трофейного мыла — таким образом получалось, что советское правительство получает коммерческую выгоду от распространения трофейных вещей. В спецдонесении подчеркивалось, что мыло RIF в продажу не поступало, его распространяли только по военным госпиталям.
Но гораздо большую тревогу карательных органов вызвали утверждения Шраймана о составе трофейного мыла. Восприняты они были довольно своеобразно, и результатом визита главврача к первому секретарю явилось спецсообщение «О попытках сионистов организовать провокационное выступление в гор. Черновцы от 9 марта 1946 марта». Именно из этого документа мы узнаем о дальнейшем развитии событий.
Итак, явившись на прием в горком, Шрайдман стал, по выражению автора спецсообщения, «будировать вопрос»: от имени всех евреев города Черновцы он настойчиво просил секретаря горкома запретить продажу мыла RIF. Причина «будирования» заключалась именно в статье из румынской газеты[485], которая была предъявлена первому секретарю вместе с куском мыла. Дло в том, что в этой газете была опубликована большая статья румынского журналиста Мариуса Мирку, который подробно рассказывал, как нацисты делали мыло из трупов расстрелянных евреев (чекисты, встревоженные реакцией еврейского населения на эту статью, приложили не очень грамотный ее перевод к спецсообщению, отправленному в Киев).
В своей статье Мирку использовал несколько «свидетельств». Согласно одному из них, услышанному от румына Николая Лотича, служившего в вермахте, мыло RIF делали только из евреев и оно было очень хорошим, престижным и поставлялось только военным. Другое «свидетельство» в статье принадлежит некой румынской женщине по имени Петреску, которая до войны жила в Черновцах, а во время войны она со своими родителями репатриировались в город Аушвиц (из очень запутанного текста следует вроде бы, что ее отец был немцем). Там Петреску или ее мать была (якобы) свидетелем праздника, устроенного по случаю получения мыла из евреев. Причем такое мыло было высокостатусным, им торжественно помылись только самые «почтенные и видные лица города», причем в общественной бане:
Все население [Аушвица] знало об этом [переработке евреев на мыло для армии] и было восхищено, но с другой стороны было обижено, что армия больше извлекает пользу от такого мыла, чем они. Когда принесли населению первую партию такого мыла, в городе объявили праздник. Ящики были получены торжественно на вокзале самим примарем [то есть мэром]. Были приготовлены списки самых добродетельных граждан. Им дали определенное количество мыла «с честью», после чего все почтенные и видные лица направились в общественную баню города, где торжественно объявили качество мыла, приготовленного из трупов евреев[486].
Согласно Мирку, изготовление мыла из людей и стремление пользоваться таким престижным продуктом было свойственно не только немцам. В июне 1941 года произошел страшный погром в румынском городе Яссы: там погибло около 8 тысяч евреев, а остальных вывезли на поезде в концентрационный лагерь, и большинство умерло прямо в вагонах. Этот исторический факт румынский журналист дополняет неизвестными чудовищными подробностями. Он рассказывает, как некие предприимчивые румыны решили поживиться и использовать кровь и жир умерших для изготовления мыла:
Кровь евреев, которых вывозили в знаменитом поезде из Яссы, смешалась с жиром мертвых, создавая очень ценный слой. В городе Романе, где вагоны были очищены, нашли двух жителей, которые похитили несколько котлов с жиром, перемешанным с кровью. Будучи задержаны часовыми, они заявили, что будут изготовлять мыло, после чего были немедленно освобождены.
Далее Мирку рассказывает, что немецкое мыло марки RIF, сделанное из евреев, в конце войны широко распространилось в Румынии: им пользовались в парикмахерских и рабочие на фабриках. Сейчас, то есть в конце 1945 года, предпринимаются меры по его изъятию, а 15 ноября 1946 года еврейская община, собрав около 1500 кусков, устроила похороны мыла на еврейском кладбище Кишинева. Так заканчивается румынская статья.
Слухи о немецком мыле из евреев, подтвержденные, с точки зрения читателей, публикацией в румынской газете, сильно волновали жителей города Черновцы той зимой. Еврейская община продолжала просить выдать мыло RIF для захоронения. 5 января 1946 года к раввину Шиберу (который, по всей видимости, был главным раввином города) в гости пришел красноармеец, по происхождению румынский еврей. Он показал трофейное мыло и, видимо, пересказал слухи, подобные приведенным выше. При этом разговоре присутствовал еще один гость, который по совместительству являлся приставленным к раввину агентом НКГБ под оперативным псевдонимом Фишман. Рассказанная о мыле история произвела столь сильное впечатление на Шибера, что он немедленно отправился в Совет по делам религий, захватив с собой и сексота Фишмана (крайне недовольного этим фактом) в качестве свидетеля. Совет по делам религий появился в этой истории, потому что любые религиозные объединения города de facto подчинялись ему. Глава еврейской общины стал требовать, чтобы раввинату передали все трофейные экземпляры RIF, разрешили организовать «похороны мыла», а кроме того, в этот день освободили все еврейское население от работы и позволили собрать пожертвования на кладбище «для бедных евреев». Возмущение раввина будет понятнее, если знать, что согласно еврейской религиозной традиции, никакая часть тела, включая кровь, не может оставаться не погребенной. Горком и Cовет по делам религий, сначала несколько опешив от такого натиска, тем не менее категорически отказали в этой просьбе. Но, несмотря на этот запрет, Шибер, как сообщил другой внедренный агент (оперативный псевдоним Ляудо), продолжал собирать среди жителей города трофейное мыло для похорон.
События в Черновцах, разворачивающиеся на протяжении начала 1946 года, представляют собой весьма специфическую панику, ограниченную масштабом одного города. Автор румынской статьи, а вслед за ним и евреи города Черновцы не были одиноки в своих убеждениях. Военные слухи о мыле из евреев начали распространяться с того момента, как на территории Польши стали появляться концлагеря[487]. За годы войны история про такое мыло стала общеизвестной, мало того — обвинение в его производстве звучало с советской стороны во время Нюрнбергского процесса. История казалась настолько правдоподобной, что в 1944–1947 годах в нескольких странах были проведены «похороны мыла»[488], подобные похоронам человека.
Тем не менее, несмотря на широкое распространение этого сюжета в течение последних семидесяти лет, информация о том, что нацисты массово перерабатывали трупы евреев на мыло, является всего лишь городской легендой, хотя и очень влиятельной. О недостоверности этого убеждения писали многие историки[489] и даже химики. В 1990 году самый авторитетный институт исследований Холокоста — израильский Институт Яд Вашем в Иерусалиме — заявил, что массовая переработка еврейских заключенных на мыло никогда не имела места[490].
Но как и почему эта легенда оказалась такой распространенной?
Коммодификация своих мертвецов, или Как погибшие герои стали полезным удобрением
Как наглядно показать, что враг — не такой, как мы, что он в буквальном смысле лишен всего человеческого? Мэри Дуглас[491], а вслед за ней и целая плеяда когнитивных антропологов сказали бы: надо показать, будто враг нарушает категориальное деление вещей, объектов и понятий, существующих в нашем сознании. Для человека европейской цивилизации таким «рубиконом» оказывается даже намек на осквернение тел покойников. Неудивительно, что подобное обвинение стало отличным способом дегуманизировать врага во время Первой мировой войны, когда перед пропагандистами с обеих сторон стояла задача лишить врага ореола благородного противника, играющего по правилам. И совершенно неслучайно, что успешным способом сделать это стала история о том, как немецкие погибшие герои немедленно превращаются в удобрения, мыло и корм для скота. Перед нами сюжет не о собственно каннибализме, но о действиях, близких к нему: здесь тела своих же умерших превращаются в полезный продукт и товар. Такой процесс мы называем коммодификация.
Конечно, обвинение немецкого правительства в создании тайных фабрик по переработке тел собственных солдат на мыло, удобрения и другие полезные продукты, было сфабриковано. Только после войны, начиная с 1925 года, были проведены первые журналистские[492] и научные[493] расследования, доказавшие, что слух сфабрикован, а обвинение беспочвенно. Авторы расследований выдвинули три основные версии фабрикации этой истории.
Первая версия возникла в 1925 году из признаний бригадного генерала Чартериса, во время войны возглавлявшего британскую разведку. Согласно его рассказу, легенда о немецкой фабрике по переработке человеческих тел была частью блестящего плана по привлечению Китая на сторону Антанты в войне. В начале 1917 года Британская империя была озабочена вопросом о том, как заставить Китай (который до этого момента придерживался политики «и вашим и нашим») вступить в войну на стороне Антанты. И тут в руки сотрудников из отдела армейской разведки попали два немецких трофейных снимка. На одном из них были сфотографированы тела немецких солдат, уложенные в штабеля, приготовленные для отправки куда-то, на второй — трупы лошадей, отправляемых на одну из фабрик для переработки туш на мыло. Небольшая творческая работа с фотографиями — и в газетах появилась история, подтвержденная шокирующим снимком, о том, что немцы перерабатывают тела своих погибших солдат на мыло и удобрения. Подобное обращение с телами погибших должно было шокировать китайцев, известных своим щепетильным отношением к мертвым. Сфабрикованная фотография была послана в Китай, и китайская пресса с возмущением начала писать о том, что немцы оскверняют трупы погибших солдат. В марте 1917 года Китай разорвал отношения с Германией — чудовищное обращение немцев со своими мертвыми стало одним из аргументов для такого разрыва — а в августе вступил в войну на стороне противников Германии[494].
Где-то в апреле 1917 года история о тайной фабрике, где трупы солдат перерабатываются на мыло, вернулась на страницы английской, французской, бельгийской прессы, и там продолжила циркулировать, обрастая массой фольклорных подробностей. Особенно любили ее газеты The Times и The Daily Mail: журналисты неделями смаковали подробности жуткого преступления[495].
Сторонники второй версии происхождения слуха считают, что Чартерис присвоил себе авторство фейка, который на самом деле был создан журналистами из The Times.
И наконец, есть и третье объяснение: этот слух вообще не имел отношения к хитрому плану втягивания Китая в войну, а явился результатом глупой лингвистической ошибки со стороны военного корреспондента[496]. Тут необходимо сделать одно небольшое отступление и сказать, что еще в начале XX века, за десять лет до начала Первой мировой войны, Германия очень гордилась гигиеническим новшеством в деле утилизации трупов крупных домашних животных. Были созданы новые «фабрики по переработке мертвых тел» (Kadaververwertungsanstalten), куда доставляли павших животных для переработки по последнему слову техники и гигиены, и они, конечно, широко рекламировались[497]. Во время войны эти фабрики стали располагаться недалеко от фронта — для удобства. Через десять лет информация об этих фабриках сыграла ключевую роль в создании фейка. Дело в самом слове Kadaver. Конечно, это латинское слово cadaver, обозначающее мертвое тело вообще — в таком значении оно вошло в европейские языки, например английский и французский. Однако в стандартном немецком начала XX века слово Kadaver обозначало только труп мертвого животного, скорее всего крупного или среднего размера. Соответственно, военные корреспонденты или журналисты, получив трофейную фотографию с надписью Kadaververwertungsanstalten, интерпретировали название как «фабрика по переработке человеческих тел»[498].
