Опасные советские вещи Архипова Александра

На самом деле, не столь важно, как эта история появилась, важнее понять, почему она так широко распространилась. Согласно расследованию историка Иохима Неандера, причиной успешности фейка — или трагической лингвистической ошибки — был целый набор пропагандистских стереотипов, которые постепенно формировались в течение войны и которые можно было бы передать фразой «эти гунны способны на любое варварство».

Во-первых, пресса Антанты начиная с 1914 года — со сражений на полях в Бельгии, постоянно говорила о варварском поведении немцев, в частности газеты подробно описывали, как они сжигают трупы собственных солдат, сложив их штабелями высотой почти в шестиэтажный дом. Ходили рассказы о поездах, наполненных мертвецами, о крематориях, выстроенных около линии фронта, о сжигании трупов в захваченных литейных цехах. Пропаганда союзников показывала миру немцев как чудовищ, которые могут сжечь, свалив предварительно в кучу, своих павших героев, обращаться с мертвыми солдатами как с мусором, сжигать их среди мусора — так, словно им неведомы христианские и общечеловеческие ценности[499]. Немецкая пресса постоянно пыталась опровергать эти утверждения, но безуспешно.

Во-вторых, в 1915 году Германия, которая изза британской морской блокады испытывала проблемы с мылом, изобрела новый способ получения глицерина (добавки в мыло) из спирта. Способ производства держался в секрете, но поскольку спустя некоторое время стало понятно, что немцы пользуются новым, каким-то странным мылом, этот факт стал восприниматься как доказательство того, что немцы не просто сжигают своих мертвых, но и перерабатывают их на мыло. В 1915 году в Лондоне начинают ходить такие слухи — доказательством их существования являются дневниковые записи. Чуть позже выходят комиксы, где «гунны» отправляют мертвых на переработку на мыло в прямом смысле слова. Даже самый известный медицинский журнал The Lancet публиковал расчеты, сколько можно сделать унций мыла из «одного гунна»[500].

И видимо, где-то в этой точке, на рубеже 1916 и 1917 годов, как полагает Неандер, британские пропагандисты решают имплантировать уже существующие слухи о мыле из мертвых солдат на китайскую почву с той целью, что была описана выше. Другими словами, генерал Чартерис приписал себе то, что уже создали фольклор и медиа вместе.

И хотя во второй половине 1920х годов эти слухи были полностью опровергнуты, они продолжали жить еще очень долго. История о коммодификации своих собственных мертвых кратко и убедительно демонстрировала, как враг преступает самые базовые человеческие законы не только по отношению к противнику, но и по отношению к своим павшим. Тем самым она демонизировала фигуру немца в Первой мировой.

Так совместными усилиями медиа, пропагандистов и фольклорной традиции сюжет о враждебных социальных группах, которые способны переработать людей на мыло, широко распространился в Европе и в России в 1920х и 1930х годах. В начале 1920х жители Петрограда обвиняли местных китайцев, что они крадут людей на мыло. Об этом в зарисовке из жизни питерской шпаны упоминает молодой писатель М. Стронин: «Батьку китайцы на мыло сварили»[501].

Таким образом, к началу Второй мировой войны были созданы все условия, чтобы появился второй, очень близкий сюжет: «мыло, сделанное нацистами из евреев».

Коммодификация чужих мертвецов: как появляется мыло из евреев

Где-то между 1941 и 1942 годами, на территории Польши, там, где располагались основные «лагеря смерти» — Собибор, Аушвиц, Треблинка, Майданек, — начинает формироваться история о коммодификации чужих мертвых — о массовой преработке тел умерщвленных евреев на мыло.

Выжившие узники концлагерей помнят издевательское обещание надзирателей «переработать человека на мыло»[502]. Речь в этой угрозе идет не просто об убийстве, но и об отказе видеть в заключенном человеческое существо. И конечно, такие угрозы сами по себе могли основываться на слухах времен Первой мировой о фабриках по переработке человеческих тел. Однако примерно в то же время появляются свидетельства не только про угрозы, но и про «факты» о фабриках по переработке заключенных на мыло. Уже в 1941 году секретные отчеты американской разведки указывают (со ссылкой на местных жителей), что тайные фабрики по производству человеческого мыла появляются возле польского города Турека:

Немцы привезли тысячи польских учителей, священников и евреев туда, и после экстракции кровяной сыворотки (видимо, речь идет об обескровливании, потому что никакой «экстракции сыворотки» так сделать нельзя. — А. А., А. К.) из их тел их бросают в большие котлы и вытапливают жир, чтобы сделать мыло[503].

Нацисты, согласно этой легенде, не только поступали с мертвыми телами максимально чудовищным образом — они делали так, что люди, не принимающие непосредственного участия ни в убийствах, ни в чудовищном «производстве», оказывались невольными соучастниками их преступлений. На эту тему возникали дополнительные сюжеты, которые, в частности, описывал и румынский журналист: «мыло из евреев» вручали в торжественной обстановке лучшим людям города, которые должны были использовать новый продукт гигиены в общественной бане и потом публично признать его высокое качество[504].

Настоящее немецкое мыло, на котором стояла аббревиатура RIF, было объявлено тем самым «мылом, сделанным из евреев». А аббревиатура RIF, которая в реальности расшифровывалась как «государственное управление для промышленной переработки жиров» (Reichsstelle fr Industrielle Fettversorgung), получила вторую, «подлинную» расшифровку: Reines Juden Fett — «чистый еврейский жир». Сторонников этой теории не смущало даже, что Reines Juden Fett дает другое сокращение — RJF.

В 1942 году слухи становятся широко известными и пересекают океан, о чем пишет американская пресса. Более того: «мыло из евреев» становится знаком-индексом, отсылающим к ужасам Холокоста. В 1943 году известный советский общественный деятель, актер Соломон Михоэлс едет в США собирать средства для Красной армии среди еврейской общины. В качестве доказательства того ужаса, который прямо сейчас происходит в Европе, он поднимает над головой кусок мыла и говорит: «Смотрите, вот наши братья».

В ноябре 1942 года высшие чины рейха были крайне обеспокоены широкой циркуляцией таких слухов. Глава СС Генрих Гиммлер пишет Генриху Мюллеру, главе гестапо:

Зная широкую географию еврейской эмиграции, я совершенно не удивлен, что такие слухи стали циркулировать в мире. Мы оба знаем, что имеет место возрастающая смертность среди евреев, принужденных к труду. Вы должны гарантировать мне, что в каждом месте тела умерших евреев либо сожжены, либо похоронены и что абсолютно ничего не может случиться с телами. Начните расследование везде, где возникла ложь о любом недолжном обращении с телами[505].

Действительно, с точки зрения нацистской мифологии сама идея изготовления моющего средства из евреев должна была выглядеть странной: ведь согласно ей, евреи — существа «грязные», и поэтому нацистская пропаганда для описания контактов еврейского и «арийского» населения постоянно использовала метафоры «загрязнения».

«Фабрика еврейского мыла» доктора Шпаннера

В середине апреля 1945 года советская армия берет город Данциг (сейчас это польский город Гданьск). Польские врачи Наткански и Бычковски инспектируют Анатомический институт Данцига, который изготавливал учебные пособия, используя внутренние органы казненных преступников. Они видят жуткую картину: везде разбросаны части тел со следами медицинских операций. Кроме того, они увидели там цистерны и белую массу, похожую на жир, про которую один бывший работник, поляк, сказал, что это «мыло, сделанное из людей». Оба врача устно доложили об этом властям, но никакого письменного отчета на Нюрнбергском процессе и нигде в других местах от их имени представлено не было. Только через три недели в начале мая этот институт снова изучила советско-польская комиссия и оставила отчет: в нем фигурирует два килограмма мыла, найденного в институте. Бывший сотрудник соседнего учреждения по своей воле сообщает, что в Анатомическом институте работал некий поляк, Зигмунт Мазур, который якобы участвовал в производстве мыла. Арестованный Мазур рассказывает, что в 1944 году доктор Рудольф Шпаннер, директор Анатомического института, проводил эксперименты с изготовлением мыла из животного жира с использованием человеческих ингредиентов. Мазур получил от Шпаннера рецепт этого особого мыла в феврале 1944 года, после чего сам его сварил, и он и его мать использовали его для мытья. В этот момент, в мае — июле 1945 года, в газетах — сначала в польской, а потом и в англоязычной The Soviet News — появляется несколько отчетов об ужасных находках, включая и обвинение нацистов в производстве мыла из людей.

В таком виде эти свидетельства вошли в историю, хотя постепенно у исследователей накапливались возражения по поводу их достоверности. Так, например, в 1990 году исследователи Мемориального института Холокоста в Вашингтоне показали, что рецепт Шпаннера, предъявленный Мазуром, вообще не содержит указания на человеческий жир, а также опасен для человеческой кожи[506]. Кроме того, этот рецепт приготовления мыла крайне примитивен — так его изготавливали еще в XVII веке. Совершенно непонятно, зачем немцам в середине ХХ века было готовить мыло по такой старой технологии.

С этого момента и до сего дня вокруг Анатомического института кипят страсти: то в кусках мыла находят человеческий жир в незначительных количествах, то всплывают доказательства, что свидетельство Мазура было подготовлено польскими спецслужбами.

В 2006 году историк Иоахим Неандер решает поставить точку в этой дискуссии и снова подробно разбирает свидетельства за и против «фабрики мыла доктора Шпаннера».

Во-первых, он убедительно показывает, что найденные в Анатомическом институте части тел и цистерны с «белой массой» свидетельствуют о том, что Шпаннер очищал человеческие кости для производства пособий для обучения хирургов, а также делал «муляжи» из настоящих человеческих органов, наполненных специальными смесями, в которые он добавлял и человеческий жир[507]. Надо сказать, что Шпаннер не был признан военным преступником: его два раза задерживали для допроса в 1946 году в Германии американские власти и оба раза отпускали, получив от него это объяснение. Причем среди тел казненных, которые ему привозили, не было трупов из концлагерей: Шпаннеру не нужны были тела дистрофиков без нормальной мышечной массы.

Во-вторых, Неадер пересмотрел показания трех свидетелей: и двух военнопленных, которые давали их на Нюрнбергском процессе, и поляка Мазура, который три раза дал показания советской прокуратуре в тюрьме Данцига. Это свидетельство Мазура через несколько месяцев будет предъявлено советской стороной во время Нюрнбергского трибунала, а сам Мазур умрет от тифа в тюрьме, не дожив до него. Все трое выполняли только подсобную работу по доставке и разделке те, смысл которой они плохо понимали. Но самое главное — все они давали показания несколько раз. И с каждым новым рассказом свидетели все решительнее склонялись к версии про изготовление мыла из людей[508]. Если сначала Мазур вообще ничего не сказал про «мыло из евреев», то во второй раз признался, что фабрика делала именно его, а на третий — предъявил рецепт мыла, который ему якобы дал Шпаннер, и само мыло. Тут возникает много вопросов — например, почему не задержали и даже не расспросили его мать, которая, по его словам, тоже пользовалось этим мылом? Почему рецепт мыла был таким устаревшим и описывал технологию XVII века, которой уже давно не пользовались? Почему Мазур признался во всем этом только на третьем допросе?

Иоахим Неандер склоняется к объяснению, что «мыло Мазура» (которое фигурировало на Нюрнбергском процессе под номером 196) является подделкой, изготовленной советской или польской стороной, причем людьми, не очень сведущими в химии даже на школьном уровне. Видимо, поляк Мазур, работавший на немцев во время войны, понимал, что его песенка спета и просто пытался купить себе жизнь, изо всех сил стараясь быть ценным источником информации. Неандер приводит три основных аргумента:

Во-первых, странен сам рецепт, предлагающий устаревшую технологию, которой немцы уже давно не пользовались при изготовлении мыла.

Во-вторых, подробные показания Мазура об изготовлении мыла не соответствуют этому рецепту.

В-третьих, в «мыле Мазура», если его приготовить по представленному рецепту, будет переизбыток ненейтрализованного гидроксида натрия, и мыться им будет невозможно (и кстати, это ставит под вопрос утверждение Мазура, будто он сам мылся этим мылом).

Но есть и еще один аргумент, который не учитывает Неандер. Как показывает психолог Элизабет Лофтус, очевидцы самых разных преступлений нередко дают ложные свидетельские показания, даже искренне пытаясь помочь следствию и не имея намерений что-то утаить или исказить. Дело здесь не только в том, что мы в состоянии запомнить гораздо меньше информации, чем нам кажется, но и в том, что тактика ведения допроса, а также освещение преступления в СМИ, могут сформировать у очевидца ложные воспоминания о событии[509]. В итоге свидетель начинает «помнить» о преступлении именно так, как о нем говорят в СМИ, и «вспоминает» именно такие детали, о которых хотят услышать следователи, судьи и присяжные. А в нашем случае следователи и прокуроры советско-польской стороны уже очень хорошо знали сюжет о мыле из евреев — поскольку они о нем целенаправленно расспрашивали с самого начала. Видимо, поэтому Мазур в своих показаниях и подтвердил факт изготовления мыла и таким образом оговорил себя. Он начал постепенно «вспоминать» о нем, потому что именно это хотели от него услышать все вокруг.

Таким образом, легенда могла оформиться в своем окончательном виде в процессе дачи показаний на допросах.

В результате всего этого обвинение в изготовлении мыла прозвучало на Нюрнбергском процессе с советской стороны, однако не произвело такого эффекта, который был задуман. Мазур умер, Шпаннера к ответственности не привлекли, а делали ли мыло в Анатомическом институте, осталось непонятным. Но легенда продолжала жить и привела к распространению такой практики, как похороны мыла.

Почему советская власть не разрешила хоронить мыло в 1946 году?

В конце войны люди, выжившие в концлагерях, стали возвращаться домой, а кто-то уехал в Палестину, Швецию и США. И информация об уничтожении миллионов евреев стала постепенно распространяться — в рассказах выживших и свидетелей. Во многих странах уцелевшие евреи начали проводить похороны мыла. Этот странный ритуал стал символической заменой реальных похорон, которые уже нельзя было провести. Попытки предать земле частички тел тех, кто по мнению многих, послужил материалом для изготовления мыла, были в Софии, потом в Кишиневе и Бухаресте, и в некоторых других городах Восточной Европы. В ноябре 1946 года Главный ашкеназский раввин подмандатной Палестины Ицхак-Леви Герцог требовал от ООН доставить в Палестину все экземпляры мыла RIF, которое раздавали в лагерях еврейских беженцев — для последующего захоронения[510]. В 1947 году похороны мыла прошли в Бразилии[511]. Кроме больших похоронных акций, под влиянием слухов о мыле, сделанном из людей, в послевоенные годы постоянно происходили маленькие частные захоронения. Власти перечисленных стран особых препятствий похоронам мыла не чинили, в отличие от СССР (Кишинев оказался единственным исключением).

И здесь мы снова должны вернуться к истории в Черновцах. Возможно, читателям этих строк не очень понятно, что означали в 1945–1946 годах публичные выступления раввина Шибера и главврача поликлиники Шрайдмана, их конфронтация с могущественными представителями советской власти и стремление похоронить мыло, несмотря на прямой запрет делать это. Органы надзора немедленно охарактеризовали эту историю не более и не менее как «попытку сионистского подполья организовать антисоветское выступление», и документальная история черновцовских «похорон мыла» обрывается на сообщении о том, что «будировавшие вопрос» Шрайдман и Шибер «взяты в дальнейшую разработку». В конце 1940х годов это означало, что ничего хорошего в будущем их не ожидает. Как минимум пристальное наблюдение надзорных органов, и с большой вероятностью — обвинение по статье 58–10 («антисоветская агитация и пропаганда»), арест и большой лагерный срок.

Почему попытка провести такой ритуал в СССР наткнулась на яростное сопротивление советской власти? Дело, видимо, в том, что такой публичный акт поминовения — это не только и не столько похороны частицы человеческого тела, но и политическое высказывание: оно напоминает окружающим о чудовищном акте насилия и о его бесчисленных и часто безымянных жертвах[512].

Что характерно, когда в городе Черновцы горком, НКГБ и Совет по делам религий не давали разрешения на захоронение мыла и вообще совершенно спокойно отнеслись к тому, что советское население пользуется немецким мылом с подобной «репутацией», советская сторона Нюрнбергского трибунала в лице прокурора Руденко настаивала на том, что производство мыла из евреев имело место. Возможно, дело в том, что советская власть всячески старалась не выделять евреев среди прочих жертв войны. Согласно официальной точке зрения, евреи пострадали от фашизма не больше, чем другие народы Советского Союза. В своем стремлении не замечать Холокост советская власть была тверда и последовательна. Борьба с нежелательной памятью о геноциде евреев шла с послевоенных лет и всю советскую эпоху[513].

Во время войны писатели Илья Эренбург и Василий Гроссман начинают собирать материал для «Черной книги» — это сборник свидетельств самого разного толка о геноциде советских евреев. Ровно в тот момент, когда Шибер и Шрайман пытаются уговорить Совет по делам религий и горком в Черновцах позволить им похоронить мыло, содержание «Черной книги» активно обсуждают в Еврейском антифашистском комитете и на самом высоком партийном уровне. Литературные чиновники недовольны тем, что в ней много говорится о советских гражданах, сотрудничающих с нацистами и участвующих в убийстве евреев. Но особенно высокопоставленным читателям «Черной книги» не нравится то, что евреи якобы показаны там единственными настоящими жертвами войны. Несколько месяцев спустя заведующий управлением пропаганды ЦК Георгий Александров пишет докладную члену Политбюро Андрею Жданову с просьбой не допустить издания этой книги

Однако чтение этой книги, особенно ее первого раздела, касающегося Украины, создает ложное представление об истинном характере фашизма и его организаций. Красной нитью по всей книге проводится мысль, что немцы грабили и уничтожали только евреев. У читателя невольно создается впечатление, что немцы воевали против СССР только с целью уничтожения евреев. По отношению же к русским, украинцам, белорусам, литовцам, латышам и другим национальностям Советского Союза немцы якобы относились снисходительно[514].

В результате книга никогда не была издана в СССР, но зато в том же 1946 году она была переведена и опубликована в США и в некоторых других странах.

Возможно, что желание похоронить мыло в Черновцах было расценено как «антисоветское выступление» именно потому, что за этим стояло твердое убеждение, что такая группа, как «евреи», не достойна высокого статуса «главных жертв» войны. И только верховная власть может решать, как использовать информацию о геноциде — для внешнего или только для внутреннего употребления. Низовая инициатива, не получившая одобрения сверху, в такой ситуации всегда расценивается как серьезная политическая крамола.

Почему «мыло из евреев» стало символом нацистских преступлений

Казалось бы, ответ на этот вопрос очень прост. Мыло, сделанное из евреев, стало наглядным доказательством чудовищности нацистских преступлений. Можно показать аудитории мыло со словами «Это наши братья» (именно так сделал председатель Еврейского антифашистского комитета Соломон Михоэлс), и ей без лишних слов будет понятен масштаб злодеяний, совершенных нацистами. Но тут возникает уже другой вопрос: реальные преступления нацистов были не менее чудовищными, чем изготовление мыла из евреев. Газовые камеры и массовые расстрелы были абсолютно реальны, равно как и медицинские эксперименты доктора Менгеле над узниками концлагерей. Зачем же тогда понадобилась вымышленная история, если реальные истории не менее ужасающи и масштабны?

Мы предполагаем, что она оказалась такой живучей благодаря своей способности в «сжатом» виде передавать два значимых месседжа.

Во-первых, история о «мыле из евреев» стала отражением довольно типичного страха военного и послевоенного периода — стать не только жертвой, но и невольным соучастником преступлений, исполнителем чудовищного замысла палачей. Об этом же страхе говорили слухи, появившиеся во время и после войны в нескольких советских городах — о подпольных цехах, где из людей делают мясные полуфабрикаты. Не случайно слухи, жившие в послевоенном Тарту, утверждали, что на подпольной «колбасной фабрике» из людей делают не только колбасу, но и мыло[515]. Ведь пользуясь мылом, которое может быть сделанным из тел убитых людей (так же как и покупая колбасу), жители послевоенного города рисковали нарушить одно из базовых культурных табу, практически стать каннибалами. Эта легенда говорила: оказавшись в глобальной мясорубке, невозможно стоять в стороне, избежать роли жертвы или убийцы — ты так или иначе станешь или тем или другим.

Во-вторых, существенно, что именно мыло стало прототипическим изображением жертв, а не абажуры или перчатки из человеческой кожи, которые также, согласно слухам, массово изготовлялись в лагерях уничтожения. Мыло — это предмет гигиены, которым мы очень хотим обладать, особенно в условиях военного и послевоенного дефицита. Мыло ежедневно контактирует с нашим телом, в отличие от перчаток или абажуров. Однако вместо того чтобы делать нас чистыми, оно нас символически загрязняет, превращая в пособников убийц (помните легенды о том, как таким мылом с воодушевлением мылись жители города Аушвица, жившие возле лагеря смерти?). Поэтому именно история о «мыле из евреев» становится способом выразить весь ужас нарушения базовых культурных норм, через который во время войны вынуждены были пройти многие.

Откуда пошел «джинсовый дерматит», или Опасное обаяние западной вещи

Однажды в середине 1980х годов с одним из авторов этой книги произошла следующая история:

В квартиру позвонил незнакомый человек. Он принес посылку из Анголы (их часто посылали не почтой, а передавали «из рук в руки»), где в то время работала моя мама. Подарок был очень необычным и шикарным — в коробке были детские джинсы (на самом деле бриджи) нежного салатового цвета. Я совершенно не могла от них оторваться. Однако через два дня в дверь позвонил тот же самый человек, крайне сконфуженный. Оказалось, при передаче посылки были перепутаны и джинсы предназначались другой девочке. То, что случилось дальше, я помню до сих пор (и до сих пор мне за это стыдно) — это была первая в моей жизни акция протеста. Я села на пол (в джинсах), рыдала и билась об пол, отказываясь расстаться с джинсами. Надо сказать, что своего я добилась: каким-то образом джинсы остались со мной[516].

Эта история хорошо иллюстрирует те чувства, с которыми было связано обладание яркими и необыкновенными заграничными вещами. В 1970е годы самым желанным и модным предметом одежды становятся западные джинсы, что активно, хотя и безрезультатно, высмеивается советской прессой. «Настоящие», то есть американские, джинсы стоят на черном рынке около 200 рублей (при том что средняя месячная зарплата инженера равняется 120–150 рублям). О дороговизне и желанности джинс даже появляется анекдот:

Студент вставил зуб.

— Какой? Пластмассовый?

— Что я, бедный?

— Фарфоровый?

— Что я, бедный?

— Золотой?

— Что я, бедный?

— Так какой?

— Джинсовый![517]

Однако в то же самое время про джинсы, как и про другие модные импортные вещи, рассказывают большое количество неприятных слухов и городских легенд. Так, одному нашему информанту «подруга сказала, что джинсы, купленные у иностранцев, могут быть заражены инфекцией. В контексте рассказа про новую болезнь — СПИД»[518]. Другие наши собеседники слышали, что «люди находили вшей или еще что-то в этом роде в швах импортных джинсов, купленных с рук у иностранцев»[519], а в некоторых джинсах «микроиголка с ядом зашита»[520].

Рассказы о джинсах, зараженных специфической болезнью или с лезвиями внутри, о западных нейлоновых рубашках с червями представляют собой разновидность потребительских слухов об опасных иностранных вещах. При этом определение «иностранные» (если судить по набору опасных вещей, фигурирующих в слухах) относится в полной мере лишь к товарам из капиталистических стран (Европа, Северная Америка, Япония). Одежда, произведенная в соцстранах, ценилась выше, чем советская, но по сравнению с вещами «капиталистического» происхождения ее статус был ниже[521]. При этом польские джинсы могли быть объектом недовольства (обсуждалось их не всегда отличное качество), но практически никогда — темой пугающих рассказов. Степень потенциальной опасности вещи была напрямую связана с ее символической ценностью в советской «системе вещей». Поэтому, чтобы понять, как выстраивалось представление об опасны западных вещах, надо понять, какое место они занимали в символической классификации советских вещей.

Вещи прирученные vs опасные

Надо понимать, что советский потребитель довольно сильно зависел от системы государственного снабжения, и при скромных доходах и отсутствии блата выбор товаров был очень невелик, и в результате многие советские люди постоянно испытывали трудности с приобретением тех или иных товаров. Такую ситуацию советские граждане научились преодолевать: например, самостоятельно изготавливали вещи или переделывали готовые стандартизированные, которые часто были неудобными, «под себя»[522]. Такая переработка (вспомним журнальные рубрики с «полезными советами» по усовершенствованию и максимальному продлению жизни вещей), по сути, представляла собой «практики по приручению вещи»[523]. Объекты, прошедшие через такие практики, — коврики, сделанные из старых колготок, радиоприемник, настроенный исключительно на «Голос Америки», — Екатерина Деготь называет «вещами-товарищами»[524]. В результате подобных практик советская вещь, часто обреченная на долгую жизнь и полифункциональное использование, становилась «гиперосвоенной». Так, из дешевых покупных карамельных конфет можно было сделать игрушку на елку или карамельную глазурь на праздничный торт. А вот дефицитные западные вещи долго расставались со статусом чужого и гиперосвоенными становились с трудом, уже под конец своей жизни. Примером освоения иностранной вещи были изношенные нейлоновые колготки, которые после их прямого употребления никогда не выкидывали. Из них вязали крючком коврики в ванную или прихожую, а также авоськи, в которых носили продукты. Но это еще далеко не полный список того, что можно было сделать с такой гиперосвоенной вещью. Старые колготки могли превращаться в мочалки, если положить внутрь мыло, или губку для мытья посуды.

Те дефицитные западные вещи, которые не прошли через практики приручения и тем самым оказались за пределами «своей» зоны, советские люди регулярно противопоставляли «своим вещам»:

— А были какие-то истории про то, что конфеты, например, есть опасно?

— Конфеты — они же в магазинах продавались. Про конфеты речь не шла. Именно про жвачки говорили ‹…› что иностранцы подзывали детей к себе и дарили жвачки, в которых внутри были отравленные иголки[525].

Как мы видим, для нашего собеседника конфеты не представляют опасности, потому что продаются в наших магазинах, на другом, опасном полюсе находится жевательная резинка, которую можно было получить только от иностранцев. Еще один наш информант по такому же принципу противопоставлял косметику из обычного магазина и из комиссионного, куда сдавали импортные товары: «Косметика также бывала отравлена, особенно купленная в комиссионке, а не в обычном универмаге»[526].

Это не просто два случайных примера. Судя по данным опросов и многочисленным интервью, в основе символической классификации вещей советского мира лежит противопоставление «свои безопасные vs чужие опасные вещи».

Но почему западная вещь такая опасная?

Вещь как вещь и как знак, или «Принцип Молотова»

В 1955 году произошло невиданное событие — нескольких писателей и журналистов, среди которых был молодой зять Хрущева Алексей Аджубей, отправили на стажировку в США. Дело было ответственное, поэтому на инструктаж перед поездкой делегацию отправили прямо к бывшему министру иностранных дел Вячеславу Молотову. Верный соратник Сталина предложил оробевшим журналистам задавать любые вопросы о будущем пребывании в США, и после неловкой паузы был задан вопрос: «Пить или не пить пепси и кока-колу?» Согласно воспоминаниям Аджубея, Молотов, помолчав, ответил, что лично он этот напиток не употребляет, и дело даже не в качестве или вкусе: «кока-кола — олицетворение американского империализма и экспансии. Так надлежит понимать вопрос»[527].

Ответ Молотова весьма показателен. Для него кока-кола не является обычным напитком — это прежде всего знак неприемлемой идеологии. И обращается он с ней не как с напитком, а как со знаком.

Отвлечемся ненадолго от советских реалий. В монгольской юрте, как и в любом жилище, например, есть чашка (пиала). Она старая, щербатая, ее может взять кто угодно. Другими словами, она не обладает никаким особым статусом. Но вот монгол берет эту чашку, кладет в нее кусочек сухого сыра или конфету и ставит к алтарю, чтобы накормить духов. Статус чашки тут же меняется: ее нельзя использовать для нужд повседневной жизни, а женщине — даже прикоснуться (хотя до этого именно женщина бесконечно мыла эти самые чашки). Что произошло? Чашка переместилась из одного класса (повседневные предметы) в другой — «вещи, связанные с ритуалом». Она перестала быть чашкой, из которой люди пьют каждый день, и стала знаком кормления духов и вечного уважения к ним. Не надо думать, что это какой-то исключительный пример. Антропологи знают много подобных случаев из традиционной культуры. Любой предмет повседневности может быть в разные моменты времени и в разных ситуациях и вещью, и знаком. Этот принцип, описанный Альбертом Байбуриным, можно было бы сформулировать как: статус предмета тем выше, чем больше вещь является знаком и чем меньше она остается вещью[528]. Высказывание Молотова, о котором шла речь в начале раздела, является частным вариантом этого принципа.

«Принцип Молотова» работал и в жизни обычных людей. Западная вещь, даже попадая в дом, часто оказывалась значимым символом и поэтому не выполняла свою прямую утилитарную функцию:

Все детство я мечтала об импортном школьном пенале — с отделениями на молнии, c карандашами и ластиками, в котором было все. И вот, наконец, мне его привезли из Португалии. Счастью не было предела, однако я не смогла им пользоваться: я боялась лишний раз тронуть все те прекрасные вещи, которые в нем находились. Так я и носила с собой два пенала, один простой советский и второй импортный. А потом и носить перестала. Боялась, что украдут[529].

В этой истории импортный пенал довольно быстро перестал выполнять прямую функцию — быть хранилищем ручек и карандашей, — а стал знаком принадлежности к некоторой особой реальности. Такой переход импортного пенала из состояния «просто вещи» в состояние «знака» не был единичным случаем. В 1960–1980е годы такой была участь многих вещей, сделанных на Западе и оказавшихся в СССР.

Советские люди (как правило, жители больших городов) нередко стремились окружить себя западными вещами-знаками. За этим стремлением стояло, как считает антрополог Алексей Юрчак, желание создать вокруг себя пространство «воображаемого Запада». Это пространство создавалось разными способами, самым доступным из которых был лингвистический. Жители советских городов активно придумывали слова-экзонимы для самых обычных объектов советской действительности. Спальный район провинциального советского города мог именоваться Парижем, анонимное кафе — Сайгоном, а друг Миша — Майком. Словом «американка» могли называть вид блузы, оригинальные джинсы, тип спора, игру на бильярде, СИЗО КГБ в Минске, закусочную с высокими табуретами и вариант дворового футбола[530]. В 1960е годы советская молодежь с упоением исполняла дворовые баллады («Джон Грей, красавец…») о чужих странах, пиратских кораблях и нездешних красавцах[531]. Приобретение западных вещей было более действенным, но и гораздо менее доступным способом приобщения к «воображаемому Западу». Тем не менее некоторые могли сделать у себя дома «западный» интерьер — оклеить стены комнаты фотографиями «Битлз» или портретами Хемингуэя, а типовую кухню хрущевки украсить банками из-под иностранного пива. Отдельные счастливчики могли достать западные вещи, которые можно продемонстрировать в общественных местах, — одежду, обувь или сумки. Большой удачей, например, было приобрести полиэтиленовый пакет с надписью на иностранном языке (например, «прачечная Нью-Йорка»)[532]. С таким пакетом гордо ходили по улице, ежедневно используя его вместо сумки, пока надпись не стиралась. Пакеты с иностранными надписями пользовались бешеным спросом в специализированных магазинах «Березка», где очень немногие советские граждане могли покупать заграничные товары за инвалютные чеки. Спрос на эти пакеты был таким высоким, что сотрудники «Березки» могли с большой выгодой для себя продавать их «налево»[533].

Так западные вещи-знаки лишались своей утилитарной функции и становились индексами (см. c. 108), отсылающими к Западу как таковому. Надписи, лейблы и вообще внешнее соответствие предмета одежды стандартам «фирмы» (этим словом в позднесоветское время называли любую вещь западного происхождения) были гораздо важнее утилитарных качеств вещи. Моряки, бывающие в загранплаваниях и нередко промышляющие перепродажей импортной одежды, прикладывали много усилий для того, чтобы купить именно настоящую «фирму», а не ее малоинтересные аналоги, изготовленные в Польше или Индии. Наш собеседник, ходивший в «загранку», описывает, как долго и тщательно советские моряки проверяли покупаемую вещь на предмет ее «фирменности»:

Проверяли главную пуговицу и соответствие лейблу. Потом проверяли молнию и зиппер (и лейбл и на нем). Потом проверяли заклепки. И символику. А потом проверялись все швы. Так с лицевой, так и изнаночной, и нитка должна быть желтой, с обеих сторон, швы кое-где должны были двойными. И рисунок швов был у каждого кармана. Выбор каждой пары шел минут 40–45[534].

Поскольку импортная одежда часто пребывала в статусе знака, а не вещи, то настоящие американские джинсы носили и в том случае, если они были очевидно велики или малы их обладателю, — их функция заключалась не только в том, чтобы быть удобной одеждой для своего владельца, но и в том, чтобы отсылать к воображаемому Западу. Поэтому западное происхождение вещи иногда имитировалось: молодые люди, не имеющие возможности приобрести настоящую «фирм», пришивали западные лейблы на вещи, изготовленные кустарным образом или привезенные из соцстран.

Зелен виноград, или Когда западная вещь (не) становилась опасной

Представим себе ситуацию: теоретически достать американские джинсы можно и обладать ими очень хочется (они — больше чем вещь), но есть препятствия — дороговизна, необходимость вступать в сомнительные контакты, страх перед неприятностями, которые можно получить за участие в подпольной торговле, боязнь осуждения. В такой ситуации рассказ о том, что американские джинсы покупать не стоит, ибо они заражены сифилисом или в их швах спрятаны вши, давал удобное компенсаторное объяснение по принципу «зелен виноград». Помните басню Эзопа, где лиса, которая не смогла допрыгнуть до винограда, говорит, что он ей вообще не нужен, ибо он незрелый? Городские легенды об отравленных джинсах, подобно лицемерной лисе из античной басни, говорили примерно следующее: импортная вещь вовсе не такая уж прекрасная — на самом деле она опасна, и потому приобретать ее не стоит, она нам не нужна. В результате желанные западные вещи, которые легко становились символически нагруженными «вещами-знаками», изображались опасными в слухах и легендах. Наша коллега рассказала нам такую историю, услышанную в 1960е годы:

Когда в моду вошли нейлоновые рубашки, все их носили с большим удовольствием — красиво, легко стираются. Но ходили такие слухи, что якобы нейлоновые «нитки» проникали сквозь поры кожи в тело человека и начинали там передвигаться, вели себя как живые. Особо неприятно было, когда при попытке помочиться эта нитка (а они были очень длинные) начинала выходить наружу[535].

Из этого следует, что для тех людей, которые не нуждались в такой психологической компенсации, истории об опасных импортных вещах не были актуальными. И действительно, были социальные группы, где подобные истории появлялись редко.

Во-первых, западная вещь имела очень мало шансов стать темой страшных рассказов в среде, где люди вообще не были знакомы с этим желанным благом. Если использовать метафору «зелен виноград», то речь идет о ситуации, когда винограда рядом вообще нет, хотя люди знают, что где-то это экзотическое растение произрастает. Для многих советских людей западные товары относились к разряду абсолютно недоступных. Как сказал один наш собеседник, который в 1970е годы жил в маленьком подмосковном городе Реутове: «есть вещи, о которых даже не мечтают»[536]. Например, в городах, закрытых для иностранцев, шанс получить в подарок от иностранца жвачку равнялся нулю, а черный рынок по продаже импортной одежды имел гораздо меньший масштаб, чем в Москве или Ленинграде. Наши информанты, безвыездно жившие в таких городах, как, например, Свердловск (ныне Екатеринбург), имели гораздо меньше возможностей приобрести западную вещь. И именно поэтому они почти не знают историй про отравленные джинсы.

Во-вторых, западная вещь не становилась темой пугающих слухов тогда, когда западные вещи были слишком доступны. Это ситуация, когда виноград (используем снова нашу любимую метафору) растет в изобилии, и его гроздья висят так низко, что их легко можно сорвать. В первую очередь так было в семьях партийной или творческой элиты, которая в позднесоветское время имела регулярные каналы получения импортных товаров. Так, например, наша собеседница, москвичка 1968 года рождения, учившаяся в школе на Старом Арбате, куда, по ее словам, ходили дети «МИДовских работников», видела и постоянно обсуждала реальные заграничные вещи, которыми ее одноклассники делились или не делились. В ее рассказах фигурировали настоящие «французские кофточки», джинсы и жвачка, причем без всяких признаков опасности. Во вторую очередь относительно легкий доступ к западным товарам имели жители тех городов, где были налажены контакты с «заграницей» просто в силу их географического расположения или экономической специализации (это несколько прибалтийских городов, портовые Одесса, Владивосток и отчасти Ленинград). Наш собеседник из Одессы рассказывал нам, что он в семье, в школе и во дворе постоянно имел дело с заграничными вещами, поскольку его отец-моряк привозил их в больших количествах для перепродажи, и поскольку моряками, ходившими в «загранку», были отцы многих его друзей.

Особенно непонятны истории про опасные западные вещи были тем, кто одновременно и жил в таком особом городе, и принадлежал к семье элиты. Так, например, рижанин из номенклатурной семьи рассказал, что он всегда ходил в джинсах (потому что «мне присылали»), кроме того, многие вокруг него ходили в джинсах и у него это «не вызывало священного трепета». Он с недоуменем смотрел на тот ажиотаж, который поднимали вокруг импортной одежды его московские знакомые[537].

Истории про отравленные западные вещи (купишь джинсы, а они заражены сифилисом) не были актуальны в тех социальных группах, где эти вещи были доступны и где не было необходимости в психологической компенсации за трудности в их приобретении. Поэтому наши собеседники, происходящие из семей элиты и/или жившие в Прибалтике или в Одессе, как правило, не помнят ни одного сюжета о зараженных джинсах или отравленных жвачках или узнавали о существовании таких историй гораздо позже (иногда — только от нас) и удивлялись. Например, единственная история про опасность западной вещи, которую наш одесский информант смог вспомнить (про отравленную иностранцами жвачку), была рассказана учительницей в школе накануне Олимпиады-80. Характерно, что и он, и его одноклассники (в отличие от многих детей из других городов — см. с. 194) отнеслись к такой истории с большим недоверием[538].

Джинсовый дерматит, или Опасность вещи-знака в глазах идеологических работников

Западная вещь-знак становилась опасной не только в глазах страждущих потенциальных покупателей. Опасность в ней видели также идеологические работники, но тут компенсаторный механизм «зелен виноград» уже ни при чем. Вспомним высказывание Молотова о кока-коле. Когда западная вещь становилась знаком, она вступала в идеологическое соревнование с другими знаками, отсылающими не к воображаемому Западу, а к правильным советским ценностям.

Поэтому стремление молодых людей во что бы то ни стало обладать импортными вещами критиковалось как «вещизм» и «бездумное преклонение перед Западом»[539], а проникновение знаков-индексов воображаемого Запада на территорию некоторых учреждений могло пресекаться. Об этом не без иронии вспоминают наши информанты:

Вот с некоторыми лейблами (на джинсах. — А. А., А. К.) не пускали на общественные предметы в вузе, где я учился, — чтобы не проникло «тлетворное влияние Запада»[540].

Восхваление американских джинсов не раз становилось предметом разбирательств — на комсомольских собраниях или даже в стенах КГБ[541]. А для того чтобы контролировать стремление молодых людей обзавестись вещью-знаком, представители власти иногда использовали агитлегенды — истории, которые мимикрировали под городские легенды, но имели ярко выраженный идеологический заряд (об этом явлении см. подробнее главу 3):

Была вот прямо мною услышанная в 1983 году шикарная байда от лектора общества «Знание» о том, что западные туристы продавали у «Метрополя» джинсы, зараженные сифилисом[542].

8 % респондентов нашего опроса «Опасные советские вещи» получали в 1970е годы предупреждения (как правило, в школе, в институте или от старших родственников), что ношение американских джинсов вызывает бесплодие, они якобы пережимают седалищный нерв или провоцируют болезни кожи. Опасность джинсов в такого рода предупреждениях почему-то очень часто связывалась с репродуктивным здоровьем молодых людей. Девочкам рассказывали про невозможность «родить» после ношения джинсов (потому что сжимаются тазовые кости)[543], а мальчики слышали, что джинсы особенно вредны для мужчин, потому что они «настолько узкие, что мешают кровообращению и приводят к импотенции»[544]. Такие предупреждения подкреплялись псевдомедицинской терминологией: «Дама на каком-то занятии в школе по гигиене говорила, что от постоянного ношения джинсов бывает так называемый джинсовый дерматит»[545]. Такие диковинные псевдомедицинские объяснения — верный признак агитлегенд, которые стремятся сделать сообщаемую информацию максимально правдоподобной для своей аудитории и для этого обращаются к авторитетной научной (на самом деле — псевдонаучной) лексике.

О чем говорят легенды о ногте в колбасе?

Здесь, возможно, стоит повторить еще раз мысль, которая часто звучит на страницах этой книги. Для исследователей городской легенды совершенно не важно, лежал ли в основе истории реальный факт или нет. Важно другое: почему они повторяются вновь и вновь и принимают при этом определенную форму.

Городская легенда выбирает один случай, и неважно, был он на самом деле или нет. Главное, что он мог бы случиться. Благодаря многочисленным пересказам в клишированной форме один случай (имевший или не имевший место в реальности) начинает восприниматься как типичное и повторяемое событие.

Чтобы легенды об отравленной еде, зараженной одежде и предметах гигиены, сделанных из людей, стали успешными, они должны соединить вместе объекты, принадлежащие к разным категориям — колбасу и крысу, часть человеческого тела и полезный в быту товар. Именно так, через такое парадоксальное соединение объектов разной природы городская легенда создает когнитивный диссонанс и тем самым артикулирует или символически компенсирует наши страхи и тревоги.

Задача таких фольклорных историй не в том, чтобы рассказать, как в действительности обстоит дело с санитарными нормами на заводе, в ресторане или у частного производителя, а в том, чтобы подтвердить (не)доверие к производителям и продавцам. С помощью рассказов про крысиный хвост в колбасе и ноготь в хлебе советские потребители артикулировали недоверие к «большим» производителям в лице государства, а страшные истории о покупках у незнакомцев и этнических чужаков красноречиво свидетельствовали о низком уровне межличностного доверия. Закономерно следующее: люди, считающие, что «в СССР все друг другу доверяли, жили дружно и ничего не боялись», категорически отрицают существование в советское время каких-либо историй об отравленной еде, а тем более — слухов о каннибализме, а некоторые даже считают их изобретением «врагов», желающих очернить советское прошлое.

Глава 5

Чужак в советской стране

В этой главе речь пойдет о городских легендах, которые рассказывали об угрозах, исходящих от чужаков. Как мы увидим, в роли опасных чужаков могли выступать представители самых разных групп. Это могли быть политически чужие — иностранцы из капиталистических стран, которые дарят советским детям отравленные лакомства. Но также в роли врагов в городских легендах могли выступать социально и этнически чужие — учителя и врачи «еврейского происхождения», которые под видом доброго дела якобы убивают советских детей. Часто такие легенды предполагали, что чужаки вредят не в порядке индивидуального развлечения, а будучи исполнителями глобального злодейского замысла, имеющего своей целью уничтожить жителей советской страны. Ощущение, что вокруг хорошо организованные враги, которые только и ждут, чтобы навредить советским людям и разрушить страну, не раз становилось триггером массовой паники.

Зубные черви: тело чужака и колониализм наоборот

Слово ксенофобия переводится с древнегрееского как «боязнь чужого». Это явление изучают этнологи, наблюдая в одном племени реакцию на этнических соседей, социологи, проводя опрос об отношении к мигрантам в большом городе, и даже маркетологи, которые стремятся убедить потребителей попробовать незнакомые иностранные продукты. Активисты, общественные организации и государственные институты пытаются в наш век толерантности (именно так, мы в целом гораздо более толерантны, чем европейцы XIX века) искоренить или хотя бы смягчить ксенофобские идеи в современном обществе. Однако легко и быстро это сделать не получается — хотя бы потому, что корни таких идей лежат в свойственном человеку с древних времен этноцентричном представлении об устройстве мира, согласно которому «мера всех вещей — это я и моя группа». Этнические чужаки не похожи на нас, а значит, их моральные и поведенческие нормы неправильны и/или могут представлять для нас опасность. Одна из функций фольклора как раз и заключается в том, чтобы описать и подчеркнуть особенности, свойственные чужаку, а также указать на опасности, которые могут от него исходить. Называя врага, указывая на него, принижая его, смеясь над ним, мы таким образом боремся со своим страхом перед ним.

Как узнать чужака?

Существует два способа показать отличие чужака от нас — назовем их зеркальность и инаковость. Если используется «зеркальный прием», то иноплеменник видится как перевернутое отражение нас самих, если «инаковость» — иноплеменнику приписывается некоторое скрываемое свойство, которого нет у обычных людей, — шестой палец, второй ряд зубов или рога под ермолкой. Чтобы понять, как они работают, посмотрим на фрагмент сатирического рассказа Андрея Синявского «Квартиранты», написанного в 1959 году. Здесь мы встретимся с обеими моделями описания чужака. Итак, в одной коммуналке живет, казалось бы, обычный человек с говорящей фамилией Анчуткер, которая выглядит как еврейская, но при этом образована от слова «анчутка», одного из русских диалектных названий черта. Рассказчик описывает превращение этого персонажа в черта следующим образом: сначала у Анчуткера появляются иные черты, которых нет у нормальных людей (шерсть на лице и синяя кожа), а потом и зеркальные (он путает левую ногу с правой):

Что вы можете сказать, например, про Анчуткера? Ваш сосед. Анчуткер. Вот за этой стенкой. Ничего особенного. Гражданин как гражданин. ‹…› А если присмотреться, да повнимательней? Шевелюру он какую носит? Вы встречали когда-нибудь в жизни подобную шерсть на мужчине? А цвет лица? Где вы у человека найдете до такой степени синюю кожу? И взгляд у него невеселый, и штиблеты 47-го размера, к тому же всегда перепутаны: правая принадлежность на левой, а левая — на правой. ‹…› И не Анчуткер он вовсе, а по-правильному, по-научному — Анчутка[546].

Левый ботинок на правой ноге у нечистого (и другие признаки зеркальности) — это не фантазия писателя. Если вы, собирая ягоды в лесу, заблудились и не можете выйти обратно, то единственное, что вам остается, согласно северорусской мифологии, — это поменять все слева направо или вывернуть одежду наизнанку. По одному из объяснений, так вы сойдете «за своего» в глазах лешего и он вас отпустит с миром.

Представления об иностранцах, выраженные в такой же архаической зеркальной модели, редко встречаются в чистом виде в советских легендах, но все-таки встречаются. И как правило, это детские тексты. В 1980х годах дети одного московского двора описывали своих соседей — татарскую семью — как классических «антиподов»: «Когда все смеются, они плачут! А когда все плачут, они смеются!» При этом наш респондент подчеркивает, что «рассказывалось это замогильным шепотом — потому что рассказывающий в это верил»[547]. Зеркальная природа иностранцев распространяется и на продукты, которые они потребляют: «Куски мазута, которые дети находили на улице, — это черные жеваные жвачки, которые выплюнули иностранцы»[548].

Но гораздо чаще архаичный по своей природе страх перед представителем чужой группы облекается в рассказы-предупреждения, где чужак описывается по принципу «инаковости». Такие тексты утверждают, что представитель чужого этноса отличается от «нас» на физиологическом уровне. Например, согласно традиционным славянским представлениям, тела этнических чужаков имеют специфический запах, вкус или обладают какими-то несвойственными «нам» аномалиями: у болгар — соленая кожа, у евреев есть хвостики или рога, которые они прячут под ермолкой, а еврейские дети рождаются слепыми[549].

Чужаки заразные и опасные

Помимо анатомических странностей, «инаковость» чужих может выражаться в особенной физиологии, которая представляет для «нас» опасность. Так, например, в греческом мифе жена Геракла Деянира была похищена кентавром. Геракл, конечно, нашел и убил кентавра Несса, но тот перед смертью предложил Деянире пропитать своей кровью плащ: дескать, его кровь — это мощное приворотное средство. Несс обманул: на самом деле его кровь оказалась ядом, и Геракл, надевший этот плащ, от невыносимой боли был вынужден броситься в костер.

Чужие также могут заражать нас теми болезнями, которые присущи только им. Так, славянский фольклор наделяет евреев особыми болезнями — коростой, паршой, «еврейским тифом»[550]. Считается, что эти болезни — наказание за то, что евреи «распяли Христа». Такие стереотипы очень живучи, и появление новых технологий вовсе их не ослабляет, а даже, наоборот, усиливает. Когда, например, в Нью-Мехико появилась возможность выявления генетических аномалий, из смеси науки и фольклора родилось новое представление: якобы наличие генетического отклонения свидетельствует о том, что его носитель на самом деле скрытый еврей[551]. В 2010 году в англоязычном блоге проарабской направленности было рассказано, что душевные заболевания весьма заразны и именно евреи являются их главными распространителями: якобы именно евреи повинны в превращении американцев в нацию душевнобольных. В доказательство этой идеи приводилось несуществующее исследование психиатра Арнольда Хатчнекера (бывшего врача Ричарда Никсона) «Душевные болезни — еврейское заболевание»[552].

Представления о нечистоте и заразности этнического чужака живы и сегодня, и неудивительно, что фольклор совершенно разных стран описывает этнических чужаков как носителей и переносчиков опасных болезней. Современные легенды, посвященные столкновениям с чужаками, наполнены наукообразными утверждениями с использованием медицинской терминологии и логики: в них рассказывается о «вирусах», «микробах», «инфекциях» и «страшных венерических заболеваниях» чужих. Но их «месседж» остается прежним: чужак опасен потому, что и сам он другой по своей природе, и тело его не такое, как наше.

В таких историях чужак может быть ненамеренно опасным, а может целенаправленно распространять нечистоту своего тела и заражать представителей «нашей» группы. В американских городских легендах рассказывается о сотрудниках китайских или мексиканских ресторанов, которые будто бы заражают посетителей сифилисом или герпесом через свою сперму, которую специально добавляют в пищу[553].

Представления о заразном чужаке могут годами и десятилетиями никак не давать о себе знать, а пото перейти из латентного состояния в активное под влиянием особых внешних раздражителей. Например, слухи об инфекционной опасности чужаков нередко появлялись в ситуации противостояния между колонией и метрополией. Местное население обвиняло в распространении болезней колонизаторов, которые будто бы хотят уменьшить численность аборигенов или вообще уничтожить их, а колонизаторы утверждали, что местные жители сами являются носителями опасных инфекций. Практически одни и те же легенды — о зараженных болезнями рубашках, одеялах и еде — появлялись в типологически схожих условиях — в Северной Америке[554], Индии[555] или Венесуэле[556] (см. также с. 371). Это, по сути, «народный» язык выражения недовольства и тревоги. В современном мире этот язык тем более убедителен, чем больше он мимикрирует под медицинский.

В СССР такой полуколониальный страх перед заразным чужаком первый раз отчетливо проявился во время Второй мировой войны, в ситуации, когда советские люди стали получать от США экономическую помощь по ленд-лизу. Хотя союзники поставляли жизненно необходимые продукты и лекарства, к ним иногда относились с подозрением. Ходили слухи, что лекарства присылаются низкого качества[557] или вообще отравленные, а сами американцы и британцы представляют инфекционную опасность. В 1943 году в Архангельске был открыт специальный клуб для иностранных моряков, сопровождавших суда северного конвоя. После этого по городу распространились рассказы, что иностранцы в «Интерклубе» специально заражают советских девушек сифилисом и другими болезнями. Молодая девушка, посещавшая этот клуб, получала предупреждения об этой опасности и от своего начальства, и от сотрудников МГБ. И те и другие пытались убедить ее прекратить походы в клуб (но такие разговоры не возымели эффекта, и в 18 лет она была арестована):

Скоро мы видим: одна девочка исчезла из клуба, вторая, третья. Аресты. Директор Интерклуба вызвал меня к себе: «Вы знаете, все иностранцы больные, сифилисные. Вы заболеете, искалечите всю свою жизнь». Наверное, [он] хотел предупредить об аресте[558].

В постколониальном мире люди продолжают рассказывать подобные истории, выражая свое недовольство по поводу вынужденных контактов с чужаками: например, обвиняют мигрантов в распространении болезней. Так, весной 2009 года некоторые американские консервативные медиа утверждали, что свиной грипп пришел в США с мигрантами из Мексики, и требовали от администрации Барака Обамы закрыть мексиканскую границу[559], а во время европейского миграционного кризиса 2015–2016 годов словацкие правые обвиняли мигрантов в распространении экзотических заболеваний (в частности, лихорадки Западного Нила) в странах Центральной Европы[560]. Кроме того, эти предубеждения касаются и мигрантов, которые уже давно живут в стране. В 2003 году в Торонто началась эпидемия атипичной пневмонии, и тут же обвинению в распространении инфекции подверглись все жители Канады азиатского происхождения — независимо от того, были ли они вообще когда-нибудь за границей[561]. Атипичная пневмония действительно изначально появилась в Китае на рынке экзотических диких животных, предназначенных для еды. Первыми ею заболели постояльцы небольшой гостиницы, расположенной неподалеку. Они были приезжими из самых разных стран, и довольно быстро разнесли новый вирус по своим домам[562]. Соответственно, китаец, всю жизнь проживший в Канаде, никогда не контактировавший с рынком экзотических животных в Гуанчжоу, не мог быть разносчиком заразы, в отличие от белых канадских туристов, которые любили эти рынки посещать.

В СССР и в других странах соцлагеря истории про заразных чужаков тоже были. Но в их функционировании была некоторая особенность.

Ограниченное благо и колониализм наоборот

Во время холодной войны, которая началась в конце 1940х годов и закончилась только в конце 1980х, руководители СССР много делали для усиления советского влияния в мире. Меры, которыми советское правительство пыталось склонить развивающиеся страны Африки и Азии на путь социалистического развития, были прежде всего экономическими. Многие страны «третьего мира» получали от СССР так называемую «братскую помощь» в виде поставок продовольствия, оружия и финансовых инвестиций. В советских вузах училось много иностранцев из стран Африки, Азии и Латинской Америки.

В официальных советских текстах помощь СССР «братским народам» преподносилась как предмет для патриотической гордости и неоспоримая социалистическая добродетель. Однако многие советские граждане испытывали по этому поводу прямо противоположные чувства. «Самим есть нечего, а тут Анголе помогать надо!» — такое рассуждение в детстве слышал часто один из наших собеседников. Возмущенные жалобы на то, что «мы их кормим, а самим есть нечего», — постоянный мотив писем в ЦК КПСС и в редакции советских газет за 1970–1980е годы. Составитель аналитической записки о письмах трудящихся в газету «Правда» за 1974 год обобщает их содержание следующим образом:

…Автор из г. Волжского, как и почти все, кто касается этой темы, высказал предположение, что жизненный уровень в СССР понижается потому, что наше государство оказывает слишком большую помощь слаборазвитым странам[563].

Это недовольство отлично передается в анекдоте того времени:

Лектор из райкома говорит на уроке политинформации:

— В Африке дети недоедают!

— Да? А можно нам прислать все то, что они там не доедают?

Советские граждане не только возмущались фактом «братской помощи» развивающимся странам в «письмах во власть», но и обменивались слухами, в которых дефицит какого-то товара объяснялся тем, что этот товар отправляют в страны «третьего мира».

В 1959 году на Кубе происходит революция. «Остров свободы» довольно быстро встает на путь социалистического строительства. В 1962 году лидер революции Фидель Кастро приезжает в СССР. К его приезду главные советские песенники — композитор Александра Пахмутова и поэты Сергей Гребенников и Николай Добронравов сочинили песню «Куба, любовь моя»:

  • Куба — любовь моя!
  • Остров зари багровой…
  • Песня летит, над планетой звеня:
  • «Куба — любовь моя!»

Эта песня, вовсю исполнявшаяся на официальных советских праздниках, в середине 1960х годов была переделана следующим образом:

  • Куба, отдай наш хлеб!
  • Куба, возьми свой сахар!
  • Нам надоел твой косматый Фидель,
  • Куба, иди ты на хер![564]

Журналист и писатель, будущий невозвращенец, Эдуард Кузнецов в своем дневнике за 1971 год описывает воображаемый типичный советский праздник, где люди хором произносят идеологически правильные лозунги, но редполагает, что действительным высказыванием народа могло бы стать недовольство «братской помощью»:

А главное, чтобы отрепетированно скандируя что-нибудь вроде: «Куба — да! Янки — нет!», толпа ненароком не прорвалась, не сбилась на: «Куба — да! Мяса — нет!»[565]

Причина таких неприязненных чувств к получателям «братской помощи» заключалась в логике «ограниченного блага», которая определяла поведение многих советских людей. Антрополог Джордж Фостер вывел принцип «ограниченного блага», исследуя экономическое поведение мексиканских крестьян[566]. В понимании замкнутых в себе аграрных сообществ все резервы: богатство, урожай и даже здоровье — это ограниченный ресурс, который не может просто так восполняться извне. Соответственно, любое благо может перераспределяться, как пирог, между членами сообщества, но не может быть увеличено. Если некто берет не предназначенный ему кусок пирога, он тем самым уменьшает долю других. В советском контексте — при официальном запрете на частное предпринимательство и почти полной экономической зависимости человека от государства — такие представления были вполне актуальными. Хорошим, хотя и трагикомическим примером такой логики может служить одна реплика. Она прозвучала в 1957 году на совещании, посвященном проблеме привлечения туристов, и в ней говорилось о ситуации, сложившейся в одесском ресторане «Интурист»: «Если турист съест больше, чем положено, директор ресторана вычитает из зарплаты официантов»[567].

«Дистрибьютором» благ в советском случае выступало государство, и распределяло оно их по своему усмотрению между разными социальными и профессиональными группами. Помощь развивающимся странам воспринималась как лишение советских людей их куска пирога, что вызывало вполне понятное возмущение. Это возмущение и высказывалось в письмах «во власть» и в редакции газет:

Средства от субботников должны идти в фонд помощи инвалидам труда и войны, на строительство детсадов и школ, а куда они идут на самом деле? В помощь «черным братьям», которые нам нужны, как пятое колесо в телеге[568].

На первый взгляд кажется, что такие претензии — это классический пример колониального дискурса. Однако, присмотревшись, мы поймем, что в советском случае этот колониализм очень специфический, своего рода «колониализм наоборот». В классической колониальной ситуации представители метрополии ощущают собственное культурное превосходство по отношению к жителям дальних колоний, но не чувствуют себя жертвой, у которой отбирают принадлежащие ей ресурсы. Жертвой чувствуют себя жители колоний, из которых метрополия выкачивает ресурсы. В СССР же мы видим противоположную картину: возмущение тем, что у них забирают принадлежащие им блага, высказывают жители «метрополии».

Вот тот историко-культурный контекст, в котором возникали советские истории о заразных чужаках. В социалистической Чехословакии, куда представители «дружеского Вьетнама» приезжали на заработки, рассказывали, что «во рту у вьетнамцев, между нижней десной и зубом, живут маленькие черви». Между прочим, изза этой городской легенды вьетнамцев не хотели принимать некоторые чешские зубные врачи[569]. А в 1980 году москвичку предупреждали, чтобы она не имела дела с «с африканскими неграми, у них всякие личинки под кожей чуть ли не национальная гордость»[570]. А кроме этого, советские граждане рассказывали истории о дикости иностранцев из стран «третьего мира». Один наш информант слышал историю о «негре», который «испражнялся на газон, а кто-то из наших подошел и дал ему пинка»[571]. Другой слышал, будто бы некий «негр» был так неистов в постели со своей русской подругой, что откусил ей сосок[572].

Хотя критика действий правительства в позднесоветское время была уже вполне возможна (выше мы приводили выдержки из соответствующих писем во власть), прямое выражение неприязненных чувств к «голодранцам» и «неграм» оставалось сомнительным — с точки зрения официальной идеологии, морали и просто приличий. Советские люди, находящиеся в ситуации «колониализма наоборот», выражали свое недовольство, не только обвиняя правительство в неоправданной щедрости («зачем отправлять еду каким-то голодранцам, когда самим не хватает»), но и рассказывая неприятные истории об адресатах «братской помощи» — о «личинках под кожей», «зубных червях» и «диком поведении».

Но особенную актуальность такие рассказы приобрели в ситуации, когда «железный занавес», который обычно ограждал советских людей от контактов с иностранцами, немного приоткрывался. Именно так произошло во время Олимпиады-80, которая сопровождалась не только приездом тысяч иностранных гостей, но и масштабной пропагандистской кампанией.

Олимпиада, профилактика и страх

В 1976 году Международный олимпийский комитет утвердил местом проведения летних олимпийских игр Москву. Радость советского руководства была омрачена тем, что после ввода советских войск в Афганистан США и несколько десятков других стран приняли решение бойкотировать московскую Олимпиаду. На тему «враги-американцы пытаются сорвать нашу прекрасную олимпиаду» писали передовицы и журнальные статьи и даже сняли мультфильм «Баба-яга против» (1979).

Советское руководство вынуждено было тратить много усилий на то, чтобы минимизировать репутационные последствия этого бойкота. Внешнеполитическая работа была нацелена на привлечение максимального числа участников и создание привлекательного образа Советского Союза, в то время как внутриполитическая — на поддержание привычного советским людям ощущения «осажденной крепости».

В результате этих усилий во время Олимпиады-80 советские города испытали небывалый по масштабу наплыв иностранных гостей — в одну только Москву их приехало 133 600 человек[573]. Неясная тревога перед вторжением чужаков трансформировалось в массовое убеждение, что ожидаемые иностранные гости — носители невиданных инфекций. По словам одного нашего собеседника, «про это говорили буквально все, от взрослых до детей»[574]. Кроме того, Оргкомитет Олимпиады-80, желая сгладить последствия бойкота и увеличить число ее участников, не только пригласил на Игры множество делегаций из развивающихся стран, но и оказал им значительную финансовую поддержку, фактически оплатив их дорогу до Москвы и проживание в Олимпийской деревне[575]. Возможно, это усилило массовые страхи перед заразными чужаками именно африканского происхождения.

Тревога перед чужими инфекциями терзала также представителей советской политической элиты. В записке, направленной в ЦК КПСС 7 июля 1980 года (то есть перед самым началом Олимпиады), министр здравоохранения СССР успокаивает высокое партийное начальство:

Инфекции, передающиеся через кровососущих переносчиков, такие, как желтая лихорадка и японский (комариный) энцефалит, встречаются в некоторых странах. ‹…› Однако, даже в случае их завоза в олимпийские города (Москву, Киев, Таллин, Минск, Ленинград), они не будут распространяться, так как в этих городх нет специфических переносчиков этих болезней — комаров тропических стран[576].

Несмотря на то что министр был настроен менее тревожно, чем члены ЦК, страх перед экзотическими инфекциями все-таки повлек за собой профилактические меры. Некоторые из них, как мы узнаем из той же докладной записки, носили довольно массовый характер:

Во всех олимпийских городах проведена дифференцированная подготовка медицинских кадров по клинике, диагностике, лечению и профилактике карантинных заболеваний и геморрагических вирусных лихорадок. ‹…› В мае этого года во всех олимпийских городах, а также на железных дорогах проведены учения с целью отработки вопросов организации и проведения мероприятий на случай выявления больного карантинным или другим опасным инфекционным заболеванием. ‹…› Министерство здравоохранения закупило специальные защитные устройства для содержания больных особо опасными инфекциями, которые смонтированы на базе инфекционной больницы № 1 г. Москвы ‹…› Проведены профилактические прививки против холеры персоналу, обслуживающему олимпийские объекты во всех городах, где будут проходить Игры, только в г. Москве привито холероген-анатоксином около 45 000 чел.[577]

Опасения медицинского характера терзали не только политическую элиту. Их распространяли лекторы, пропагандисты, учителя в виде агитлегенд и простых предостережений. Традиционные представления о телесной инаковости другого наложились на неприязненные чувства, вызванные ситуацией «колониализма наоборот». Смесь получилась гремучей.

Москвичи опасались, что контакт с «неграми» чреват тяжелыми венерическими или кожными болезнями: «Представители третьего мира могут быть носителями заболеваний, чуть ли не проказы. Ну и сифилиса, конечно»[578]. Дети слышали предупреждения типа «особенно опасно брать что-то у чернокожих туристов на Красной площади»[579]. И детям, и взрослым объясняли: «Особенно опасны с точки зрения заразы негры»[580]. Иногда такие объяснения программировали поведение человека надолго: «Я потом (после Олимпиады. — А. А., А. К.) еще некоторое время на негров в Москве посматривала с опаской, а их на Универе и Юго-Западе, понятно, много было»[581].

Очень часто чернокожие гости обвинялись в намеренном заражении советских людей венерическими заболеваниями через предметы общественного пользования, например через автоматы с газированной водой (cм. подробнее с. 217, 248). Наш московский собеседник, который в 1980 году был подростком, слышал историю, как «в стакане ранним утром (4–5 утра) мыл член негр»[582]. В первые дни Олимпиады по Москве расходились слухи, что «около одного из автоматов газированной воды задержали негра, который копался в нем (внутри)»[583]. Аудитории слуха было ясно, что манипуляции «негра» с автоматом не могли привести ни к чему хорошему.

Инфекционной опасностью, исходящей от иностранцев, объяснялись реальные и вымышленные меры предосторожности. У кого-то «обсуждали на работе вопрос об усилении гигиены. Чаще мыть руки, не пить газировку из автоматов и т. д.»[584]. А кто-то пересказывал совершенно фантастические слухи:

Продавцам в магазинах выдадут тонкие прозрачные перчатки, которые почти не видны на руках, чтобы не заразиться от иностранцев. Вещь, которую смотрел иностранец, надо будет после этого взять пинцетом и отложить[585].

Идея инфекционной опасности поддерживалась различными официальными мероприятиями. Так, на протяжении всего учебного года, предшествующего Олимпиаде, учителя и директора московских школ настойчиво рекомендовали родителям вывезти детей из города на лето, объясняя такую необходимость именно «большим скоплением народа и неизвестными инфекциями»[586]. Такие сугубо «научные» предупреждения были весьма эффективны: олимпийская Москва, по воспоминаниям многих, была действительно почти полностью очищена от детей.

Жуки и холера: техники скрытого заражения

В 1915 году гимназистка Наталья Миротворская из города Скопина (ныне Рязанская область) записала в своем дневнике целый перечень новых для начала XX века страхов, связанных с возможностью массового отравления:

Каких только ужасов на войне не бывает! Теперь немцы с аэропланов льют горючую жидкость, которая все на своем пути истребляет до мелочей. Неприятеля губят удушливыми газами. Эти газы часто истребляли целые полки, хотя теперь против газов применяются повязки. Еще немецкие шпионы во всей Руси хотят отравить воду в колодцах, реках, родниках и т. д. Недавно у нас в Скопине схватили двух шпионов. Их еще заметили в пути. Они все время очень хорошо разговаривали по-русски. Рядом с их номером сняла номер тайная полиция. Когда услыхали, что приезжие стали говорить по-немецки, их арестовали, но один в окно успел убежать. Оказалось, что это евреи и они отравили воду в одном колодце, но яду было пущено немного, так что успели воду обеззаразить[587].

В этом тексте пересказы вестей с фронта оказываются в одной связке с традиционными стереотипами об «отравителях воды в колодце», которые возникают всегда, когда появляется опасность массового заражения. Вредитель, представитель чужой этнической (евреи) или социальной (например, врачи) группы, заражающий опасными болезнями, — частый персонаж хроник XIV века; в то время в европейских городах при возникновении эпидемий евреев нередко обвиняли в отравлении рек и колодцев, хотя встречались и более экзотические обвинения. Так, в одной хронике сказано, что евреи хотели отравить всех христиан через подмешивание в сыр лягушек и пауков[588]. Такие обвинения не перестали звучать и в XIX веке. Во время Отечественной войны 1812 года русские крестьяне обвиняли в отравлении водоемов французов, а через пятнадцать лет, в разгар холерной эпидемии 1831 года, — поляков. Даже в начале XX века фиксировались случаи, когда крестьяне готовы были растерзать чужака, заподозренного в отравлении воды. Так случилось, например, в маленьком белорусском местечке, где еврей, обвиненный в отравлении колодца, едва спасся от разъяренной толпы[589].

Отметим, что в этих легендах уже возникает представление о способности врага не просто убить, но совершить массовое убийство — с помощью некоего «химического оружия» (массовое отравление воды ядами) или «биологического» (заражение еды пауками и лягушками) — за несколько веков до того, как настоящее химическое и биологическое оружие было изобретено и применено. Неудивительно, что в тот момент, когда применение оружия массового поражения, пусть и в ограниченных масштабах, стало реальностью, образ врага, занимающегося массовыми убийствами, — назовем его «инфекционным террористом» — прочно стал частью современного фольклора.

В 1915 году во время битвы под Ипром немцы впервые успешно применили отравляющий газ (хлор), после чего химические атаки проводились и Англией, и Францией. Так называемая «газовая война» шла вплоть до 1918 года. Использование отравляющих веществ в массовом масштабе вызвало шок: теперь военный противник изображался как враг, которому неведомо ничто человеческое. Ходили жуткие слухи не только об отравлении газом, но и о том, что враги научились наконец делать из холеры биологическое оружие: враги не только заражали этой болезнью уже привычные колодцы[590], но и «с неприятельских аэропланов бросали ‹…› чеснок с холерными бациллами»[591]. При чем тут чеснок, спросите вы? Именно чеснок считался самым лучшим средством спасения от холеры в 1910–1920х годах. Наши собеседники рассказывали, что именно благодаря чесноку их семьи выжили во время эпидемии холеры[592], возбудители которой попадают в человека через загрязненную пищу и еду. (Надо сказать, что основным методом лечения холеры является восполнение жидкости, которая теряется при болезни, и использование антибиотиков. Несмотря на то что чеснок имеет репутацию «природного антибиотика», никакого действия на холерный вибрион он не оказывает.) А слухи про бомбардировки чесноком с холерой внутри указывали на изощренное коварство врага: ты подбираешь то, что считаешь лекарством, а оно приносит смерть.

Однако даже когда Первая мировая война закончилась, страх перед инфекционным терроризмом продолжал жить и развиваться. В главе 1 мы много писали, что легенды могут иметь «остенсивный заряд», то есть влиять на поведение людей, заставляя их, например, принимать меры против воображаемых отравлений и других происков врага (с. 57). Именно такими «остенсивно заряженными» оказались две истории 1940–1950х годов, о которых пойдет речь дальше.

От неудавшегося эксперимента к масштабной панике: подлинная история колорадского жука

К моменту начала Второй мировой войны идея бактериологического оружия массового поражения буквально носилась в воздухе. Она находила выражение и в самых нелепых слухах военного времени — например, что отступающая немецкая армия заразила венерическими болезнями самые красивые пляжи Одессы[593], — и в серьезных обвинениях на самом высоком уровне. Например, в 1941 году немецкое командование полагало, что СССР вводит в эксплуатацию чумные бомбы[594]. Отличить слух от подлинного эксперимента или военного новшества было непросто, точнее, сделать это не было никакой возможности.

В такой атмосфере идея использовать насекомых для уничтожения продовольственных запасов противника кажется привлекательной и вполне реализуемой[595]. Внимание воюющих сторон притягивает прожорливый колорадский жук, который поедает растения семейства пасленовых, в том числе и листья картофеля.

Надо сказать, что о колорадском жуке начали писать еще в середине XIX века, когда изза вмешательства человека привычная среда обитания насекомого была разрушена и он начал путешествовать. На своем пути жук опустошил картофельные поля в Колорадо (откуда и название), а через несколько десятилетий насекомое попало сначала в Западную, а потом в Центральную Европу. Его несколько раз упоминали при обсуждении неурожаев во времена Первой мировой войны.

В тот момент, когда паника по поводу биологического оружия начинает набирать обороты, колорадский жук занимает почетное место в обсуждениях причин неурожая по обе стороны фронта. Причем, как пишет Бенджамин Гаррет, глава группы по исследованию химического оружия, подозрение в том, что противник использует жуков в качестве биологического оружия, было первично по отношению к каким бы то ни было реальным опытам с насекомыми[596].

В 1941 году член британского кабинета лорд Хэнки отправляет Черчиллю докладную, где сообщает о набеге колорадского жука на две небольшие области и предполагает, что за этим может стоять диверсия немцев. В результате англичане начинают изучать колорадских жуков в качестве потенциальных диверсантов и ввозят на территорию Британских островов 15 тысяч особей для исследований. Этот факт не мог не привлечь внимания нацистской разведки.

После оккупации Франции в 1940 году немецкая инспекция внимательно изучила французскую лабораторию в городе Буше. Увиденные там следы каких-то исследований убедили нацистов, что французы разрабатывали некое биологическое оружие, и, видимо, совместно с британцами. Из этого следовало, что пора начинать разрабатывать защиту от этого оружия. Когда во Франции в 1942 году разразилась эпидемия тифа, немцы посчитали, что это результат намеренного заражения воды и питья участниками Сопротивления[597], что снова подстегнуло разработку биологического оружия. Берлинский институт Heeressanitts Inspektion мониторил потенциальные случаи заражения. В 1942 году немецкий агент докладывал командованию, что американцы послали на Британские острова самолет с колорадскими жуками и техасскими клещами для использования в качестве биологического оружия. Клещи нацистов не очень интересовали, а вот жуки вызвали серьезное беспокойство. Возможно, основой слуха послужила информация о тех самых 15 тысячах особей, ввезенных британцами для исследований.

К 1942 году нацисты решили окончательно выяснить, можно ли использовать колорадских жуков в качестве биологического оружия, для этого был создан исследовательский проект с прекрасным названием Kartoffelkferabwehrdienst («Служба защиты от картофельного жука»). Целью проекта было заражение около 400 000 гектаров картофельных полей восточного побережья Англии, для чего Германии потребовалось, по скромным подсчетам, развести 20–40 миллионов жуков. Пока жуки плодились и размножались, немцы проводили полевые испытания масштабом поскромнее — пытались выяснить, как именно следует забрасывать жуков, на какой высоте и при какой температуре. Во время первого эксперимента в октябре 1943 года 40 000 насекомых было разбросано над полями возле немецкого города Шпайера. Результаты экспериментов производили двойственное впечатление. Чтобы увидеть результаты и отличить своих жуков от «диких», немцы своих жуков аккуратно раскрасили. Однако только менее 100 жуков было найдено на земле. Был проведен контрольный эксперимент: на этот раз сбросили модели деревянных жуков, тоже раскрашенных. И тоже очень маленький процент муляжей был обнаружен долетевшим до цели. Стало ясно: сколько жуков ни сбрасывай, до цели, то есть до полей противника, жуки практически не долетают (как мы помним, только 0,25 % жуков это удалось) — их сносит ветер. Поэтому, с одной стороны, результаты проекта были положительными (жуки могут рассеяться на очень большое расстояние), а с другой — не очень (велик шанс заражения собственных территорий)[598].

И тут война кончилась. Колорадский жук совершенно естественным образом, перелетая с куста на куст (в реальности это насекомое не было любителем самолетов и полетов на большой высоте), обрел новые угодья на картофельных полях Восточной Германии. Он чувствовал себя там отлично и, быстро размножаясь, продвигался в сторону Чехословакии и Польши. Против колорадского жука была организована борьба словом и делом: печатали красочные плакаты, призывающие трудящихся на борьбу с жуком; мобилизовали рабочих, крестьян и пионеров для сбора насекомых на полях. В 199 году колорадский жук появился на территории Львовской области, и с тех пор жук продвигался все дальше на восток.

Поскольку слухи об энтомологических экспериментах продолжали бродить по обе стороны бывшего фронта, нашествие жуков было объявлено результатом злонамеренных действий американцев. Правдоподобности этому объяснению придавал тот факт, что жук естественным образом завозился из США в американские оккупированные зоны вместе с продовольствием. В июне 1950 года министр сельского хозяйства Бенедиктов докладывал секретарю ЦК ВКП(б) Суслову и о жуке, и о том, что это американская диверсия, и предлагал начать готовиться к вторжению:

Создавая благоприятные условия для массового размножения колорадского жука, американцы одновременно проводят злодейские акты по сбрасыванию жука в массовых количествах с самолетов над рядом районов Германской Демократической Республики и в районе Балтийского моря в целях заражения жуком и Польской республики. В Министерство сельского хозяйства СССР ежедневно поступают сведения о массовом наплыве колорадского жука из Балтийского моря к берегам Польской республики. Это, несомненно, является результатом диверсионной работы со стороны англо-американцев[599].

Идея о том, что колорадский жук сбрасывается американцами, прочно утверждается не только в СССР и ГДР, но и в других странах соцлагеря. Чехословацкие газеты публикуют рисунки, на которых американские самолеты сбрасывают жуков на центрально-европейские поля[600]. Представители политической элиты ГДР начали публично обвинять правительство США в использовании биологического оружия. Убеждение в диверсионном происхождении жука становится общим местом, и немецкое название жука Kartoffelkfer («картофельный жук») в Восточной Германии получает название Amikfer («американский жук»)[601].

Министр сельского хозяйства Бенедиктов потребовал, чтобы в газетах «Правда», «Известия» и «Социалистическое земледелие» были опубликованы статьи «с освещением в них опасности, возникшей от колорадского жука, и особенно фактов злодейского распространения жука американцами»[602]. В результате к концу 1950 года вся страна знала о том, что американцы бомбардируют нас ампулами с личинками жуков. Пионеров, которых отправляли на поля искать и умерщвлять жуков, специально просили искать и ампулы, в которых насекомых якобы сбрасывали. Эти истории продолжали бытовать почти на протяжении всего советского периода: даже в 1970е годы пионеры в самых разных регионах СССР продолжали искать и жуков, и те самые контейнеры.

В ситуации войны — сначала обычной, «горячей», а потом холодной — такая конспирология оказалась привлекательной для всех — от простых солдат до руководителей государства. Когда есть четкое представление о враге, даже естественные явления (в данном случае завоз новой фауны в результате продовольственных поставок из Нового Света) могут быть истолкованы как результат его целенаправленных и злонамеренных действий. Из примеров выше хорошо видно, что все опасения и обвинения возникали в ответ на воображаемые эксперименты противоположной стороны. Эти воображаемые исследования противника становились также причиной реальных экспериментов по сбрасыванию жука над посевами. Образ могущественного врага, который может контролировать даже природные явления, с одной стороны, конечно, устрашает, но с другой — позволяет создавать иллюзию контроля там, где возможности реального контроля очень невелики, как, например, в случае эпидемии плохо изученной болезни или появления малоизвестных и вредных насекомых. Недаром Бенедиктов в своем письме, убеждая Суслова в опасности жука, сначала обращается к естественным причинам, утверждая, что власти американской зоны оккупации Германии не борются с вредным насекомым, создавая тем самым «благоприятные условия для [его] массового размножения», а потом говорит о том, что американцы проводят «злодейские акты по сбрасыванию жука в массовых количествах с самолетов». Такая логика кажется противоречивой. Но понять ее можно: если урожай погибнет (а с последнего массового голода прошло только три года!), министру придется плохо, и в этой ситуации фигура диверсанта-биотеррориста может служить хорошим оправданием.

Чумные мухи и холерные сверчки: от фальсификации к фольклору

25 июня 1950 года коммунистическая Северная Корея напала на Южную Корею, и началась так называемая Корейская война. Северной Корее помогали СССР (военными советниками и летчиками) и Китай, а на стороне Южной Кореи воевала коалиция войск западных стран, в том числе и США.

Надо сказать, что Вторая мировая война только что закончилась, и еще свежи были в памяти публикации о биооружии, которые разрабатывала Япония, союзница Германии. И почти сразу же после начала военного конфликта Северная Корея, Китай и СССР обвинили правительство США в распространении чумных бомб. Китайские газеты во множестве публиковали фотографии «маленьких неизвестных черных насекомых», которых американцы якобы сбрасывали с самолетов. Не отставали и советские издания. В 1950 году в них рассказывалось не только об американских диверсантах, которые забрасывают на территорию СССР колорадского жука, но и о новой опасности такого же типа: о бомбах, из которых при падении вылетают зараженные чумой мухи, или о прививках тифа, которые местному населению делают под видом медицинской помощи. Газета «Смена» весной 1952 года пестрит заголовками: «Военнослужащие американской армии подтверждают применение американскими агрессорами бактериологического оружия»[603] или «Американские интервенты продолжают совершать чудовищные преступления»[604]. Партия и правительство организуют заводские митинги по поводу войны в Корее: на этих митингах рассказывают о коварстве американского командования и зачитывают резолюции против «применения американскими агрессорами биологического оружия»[605]. Корреспонденты сообщали, что американские империалисты в Корее сбрасывают бомбы с «чумными мухами»; в одном газетном репортаже даже говорилось, что американские самолеты «разбросали желтые листья, пораженные бактериями», а в другом — о «четырех баках мух, блох и пауков, зараженных болезнетворными бактериями».

Ил. 6. Иллюстрация к газетной статье о бактериологическом оружии, которое США якобы применяют в Корее

Правительство США сразу же заявило протест против этих обвинений. Ситуация накалялась еще и тем фактом, что в Токио в это время располагалась реальная американская военная лаборатория, известная под кодовым номером 406. Именно ее подозревали в инфекционном терроризме[606]. После публикаций в китайских газетах фотографий «маленьких черных» насекомых-диверсантов, с опровержением выступили американские энтомологи — они опознали неизвестных существ. «Диверсантами» оказались совершенно безвредные болотные ногохвостки (Isotomurus palustris). Другое неизвестное насекомое, якобы зараженное менингитом, оказалось обычным москитом, у которого были оторваны крылья. Именно это изображение служило подтверждением того, что в секретной военной лаборатории якобы вывели новый вид насекомых, переносящих заразу[607].

Американское правительство потребовало от ООН создаь независимую комиссию и провести расследование. В результате переговоров в 1952 году в Корею была отправлена большая международная комиссия от ООН. Она не проводила реальных полевых микробиологических исследований (не очень, кстати, понятно почему), а ограничилась сбором фольклора — то есть фиксировала корейские и китайские свидетельства такого содержания: «жители такого-то города наблюдали пролетающие американские самолеты, а потом нашли на земле таких-то насекомых»[608]. В этих рассказах фигурировало более тридцати самых разнообразных видов живых существ, которых якобы зараженными сбрасывали с самолетов, включая полевых сверчков и двустворчатых моллюсков[609]. Примерно таким же образом проводил расследование французский коммунист Ив Фарж, посетивший Корею и Китай специально для того, чтобы подтвердить факт применения американцами бактериологического оружия. В Китае прогрессивный французский деятель опрашивал местных жителей, услужливо согнанных местной администрацией в здание министерства культуры. Свидетели рассказывали о насекомых, которые начальство велело собирать в банки и сжигать, и о внезапных смертях людей. В результате британский биохимик доктор Нидхэм, руководитель международной комиссии ООН, сказал, что доказательств они не привезли, а «поверили на слово китайским ученым», поэтому «можно утверждать, что вся эта история была чем-то типа патриотической конспирологии»[610].

В СССР при жизни Сталина никто и не думал сомневаться в существовании американских бомб с чумой. Однако сразу после смерти «отца народов» в Политбюро возникает желание изменить отношение к этой информации или как-то проверить ее. Уже 14 апреля 1953 года глава МГБ Лаврентий Берия получает служебную записку от лейтенанта Селиванова, который до 1952 года был советником военно-медицинской службы в корейской народной армии. Селиванов сообщает, что в 1951 году именно он помогал северокорейскому медперсоналу создавать официальные заявления о том, что США распространяют оспу. По словам Селиванова, северные корейцы чувствовали, что обвинения в применении бактериологического оружия были необходимы для компрометации американцев, и поэтому попросили трех военных советников (в том числе и Селиванова) помочь им «в создании мест заражения»: сами они боялись не справиться. Также Селиванов сообщает, что в 1952 году докладывал начальству, что в Китае не было ни вспышек чумы и холеры, ни случаев использования биологического оружия, а если бы такие случаи и были, то «образцы были бы немедленно посланы в Москву». Через несколько дней Берия получает вторую записку, в которой советский посол в КНДР Разуваев открывает новые подробности истории. Он рассказывает, что, несмотря на его сопротивление, корейцы распространили информацию о случаях заболевания чумой и организовали публичные похороны людей, якобы умерших от этой болезни. Более того, чиновник из министерства внутренних дел КНДР, недолго думая, даже предложил специально заразить холерой и чумой приговоренных к смерти (видимо, чтобы было кого показать западным журналистам)[611].

Как мы видим, члены Политбюро сами подтвердили факт создания «фейковой новости», как сказали бы мы сейчас. Мотивы ее создателей довольно ясны: по их же собственным словам, история об американском «бактериологическом оружии» была нужна китайским советникам для дискредитации американцев, врага номер один в холодной войне, и для обоснования военной помощи «братскому корейскому народу». Отметим, что советские специалисты всячески сваливали вину за распространение этой истории на корейцев и китайцев.

Весной 1953 года, после получения разъяснений от советских специалистов, Берия с возмущением писал Молотову, что эта история нанесла СССР большой политический ущерб на международной арене[612]. Однако, несмотря на признание фабрикации отдельными советскими функционерами, для широкой публики эта информация осталась засекреченной до 1990х годов, а фейк продолжал быть частью антиамериканской пропаганды.

Для нас важен другой вопрос: почему эта чистой воды фальсификация оказалась очень успешной и правдоподобной для многих — начиная от представителей мировой «прогрессивной общественности» (так в советской прессе называли зарубежных сторонников Советского Союза) и заканчивая рядовыми читателями газеты «Правда»?

Во-первых, в условиях холодной войны, когда пропаганда регулярно занималась демонизацией врага, многим казался совершенно естественным тот факт, что США способны на любые, самые изощренные и коварные злодеяния (вспомним историю про колорадского жука).

А во-вторых, эта искусственно созданная история была сделана по образцу реальных фольклорных сюжетов, которые в разных культурах появлялись естественно и спонтанно для объяснения эпидемий и прочих неприятных явлений (когда, например, в эпидемии чумы обвиняли евреев, якобы отравляющих колодцы).

Поэтому мы совершенно не должны удивляться тому, что фальсификация стала фольклором.

В 1970–1980е годы по СССР ходили уже настоящие городские легенды о врагах, которые используют против советской страны биологическое оружие. Например, в разгар строительства Байкало-Амурской магистрали рассказывали истории об американцах, которые к рельсам БАМа подкидывают опасных клещей в ампулах: «находишь такую ампулку, а там ватка и черные точки. Это клещи, которых американцы забрасывают»[613]. В Ленинграде, согласно городским легендами, ровно тем же самым занимались финские туристы: мол, они едут пить водку в северную столицу и из окон автобусов выбрасывают пробирки с энцефалитными клещами[614].

А вокруг путей Транссибирской магистрали китайцы разбрасывали маленькие стеклянные шарики, чтобы они преломляли солнечные лучи и поджигали леса[615]. Инфекционные террористы, согласно слухам, даже пытались заразить мышей накануне Олимпиады-80: «В Москве замечены разбегающиеся по дворам мыши. Вызвали эпидстанцию. Оказалось, что они заражены (кто-то из иностранцев)»[616]. Идея бактериологической диверсии могла использоваться для того, чтобы отучить детей подбирать на улице незнакомые предметы. Когда наша собеседница в начале 1980х принесла домой найденный на улице металлический шарик, ее бабушка отобрала шарик и «выбросила его в унитаз под предлогом, что это бактериологическое оружие, которое забросили нам американцы»[617].

Советские СМИ много говорили о «психологической войне», которую будто бы ведут против СССР капиталистические страны во главе с США. В конце 1950х годов эта идея соединяется с представлением о биологическом оружии и порождает страх уже перед «психологическим оружием». Хотя этот новый страх и не производит фольклорных текстов, он ложится в основу нескольких фильмов, где рассказывается о подпольных лабораториях, где нацисты во время Второй мировой войны или их наследники в послевоенном мире разрабатывают химическое вещество, способное превратить армию противника в массу тупых, послушных и агрессивных зомби: так, например, в 1968 году на этот сюжет были сняты фильмы «Эксперимент доктора Абста» и «Мертвый сезон».

Некоторые сюжеты о биотерроризме пережили и советскую эпоху, и «лихие 1990е». В современных версиях легенд террористы портят нашу «экологию» — например, завозят «вредных животных», запускают в пруды и реки рыбу ротан, чтобы она ела других ры[618], и т. д. И они же объявляются ответственными за разрастание ядовитого борщевика: американские шпионы якобы ездят по нашим дорогам и специально рассыпают его семена. Сейчас на роль врага, распространяющего борщевик по России, назначаются другие «враждебные» страны — например, Эстония[619].

В главе 2 мы рассказывали о когнитивных экспериментах, в ходе которых испытуемые, у которых была искусственно вызвана потеря контроля над ситуацией, гораздо охотнее соглашались с конспирологическими интерпретациями действительности и с идеей вмешательства внешнего врага в их жизнь (с. 89). Это прямой путь к нашим страхам: «инфекционные легенды» возникают, когда окружающий мир представляется враждебным, когда ощущается внешняя угроза и когда есть четкое представление о ее источнике — о фигуре могущественного врага. В 1960–1970х годах в Швеции очень боялись «русских клещей»[620] — насекомых, которых специально заразили страшным энцефалитом в Советском Союзе. А в 2016 году, когда в России переживали последствия украинских событий 2014–2015 годов, идея бактериологической опасности, исходящей от американцев, появилась вновь: главный санитарный врач Онищенко связал появление вируса Зика с военной американской лабораторией в Грузии[621].

«Паника вместо торжества»: диверсанты со шприцами на советском празднике

В 1957 году в СССР проходит Всемирный фестиваль молодежи и студентов, куда приезжает множество иностранных гостей. Это было что-то невероятное — после нескольких десятилетий репрессий, голода, страха и почти полной изоляции в Москве вдруг появляются «другие люди» — десятки тысяч иностранцев, с которыми можно вместе смотреть кино, гулять и общаться. В столице специально покрасили все заборы в зеленый цвет, в уборных студенческих общежитий на месте дырок поставили унитазы и стали продавать красиво оформленную еду[622]. При этом партийное руководство считало, что советских людей надо все-таки аккуратно удерживать от слишком активного общения с иностранными гостями. Сначала, как записал в своем дневнике литературовед Ромэн Назиров, «Москва больше присутствовала, чем участвовала в Фестивале. Кордоны милиции, отделяющей толпу от „inostrancov“ во время шествий и манифестации, еще удерживали порядок». Но через несколько дней стало понятно, что сдерживать людей не удастся: «фестивальное мельничное колесо набрало разгону. Милиция бессильно опустила руки при виде наводнения семи, или сколько там, миллионов жителей Москвы»[623].

Такое бесконтрольное братание советских людей с иностранцами не могло не вызывать тревогу среди партийных руководителей. Екатерина Фурцева, будущий министр культуры СССР, а в 1957 году секретарь московского горкома КПСС, перед началом фестиваля предупреждает московских коллег о возможных провокациях иностранцев, которые стремятся отравить советских людей:

Есть слухи, что завезут инфекционные заболевания, начали проводить прививку. В то же время было четыре случая каких-то уколов совершено в магазинах, когда девушка стояла в очереди за продуктами, подходит человек, в руку делает укол. Пострадавшие находятся в больнице, состояние их хорошее. Это делается врагами, чтобы создать панику вместо торжества[624].

Точно такие же истории в этот год можно было бы услышать не только в кабинетах высокого партийного начальства. Например, бурятский студент предупреждает в письме об инфекционных диверсиях, которые готовят иностранцы: «В Москве всем делают противочумные прививки, ибо среди участников фестиваля (наши думают) будут люди, которые привезут ампулы с чумной бактерией»[625]. Оружием подлого «инфекционного террориста», действующего на территории СССР, становятся уже не бомбы, а пробирки, ампулы и шприцы.

Как мы видим из этих примеров, сюжет об «инфекционном террористе» был актуален не только во время Корейской и Вьетнамской войн, но и в мирное время, ведь фигура внешнего врага, мечтающего посеять на нашей земле болезни и смерть, жила в воображении людей по обе стороны «железного занавеса» на протяжении всей холодной войны. Но особенно актуальным этот сюжет становился, когда в советскую страну приезжало много иностранцев, и поэтому второй всплеск подобных историй произошел во время нового нашествия иностранцев — Олимпиады-80:

Дедушкина жена приезжала (из Москвы на дачу. — А. А., А. К.), привозила истории. Она в коммуналке жила, и ей там какие-то истории рассказывали про вот эти вот ужасные уколы, иголки вот эти, которые иностранцы подкладывали. Что значит вот они заходят в троллейбусы, там общаются с людьми и как-то кладут, какие-то препараты, ну чтобы человек укололся как-то так делают, и там… то ли лекарство, то ли яд — в общем, ты заболеваешь, долго болеешь, умираешь. Это прививка какой-то плохой болезни, которой у нас не было. Что ее понавезли, значит, вот эти вот [иностранцы][626].

Так история об «инфекционном терроризме», родившаяся из военных страхов по поводу нового («бактериологического») оружия, окрепла благодаря усилиям военной пропаганды, а потом нашла себе применение и в мирной жизни. Она стала удобным способом объяснить пугающие природные явления и выразить тревогу перед чужаками, которые вдруг и в непривычно больших количествах оказываются рядом.

Смерть вместо прививки: коварная услуга врачей-убийц

«Дело врачей» до «дела врачей»

В какой-то больнице за железной дорогой, рассказывают студенты, на днях арестована одна доктор по национальности еврейка. Она систематически заражала клиентов туберкулезным заболеванием через питье и воду, которую она сознательно отравляла. У нее на квартире под полом во время обыска нашли очень много коробочек с ампулами туберкулезной отравы в жидкости. Все коробочки были с надписями на английском языке и американской марки. Упомянутая доктор отравила туберкулезом много больных, из которых 17 уже нельзя спасти от смерти[627].

В этой главе мы уже встречали истории с подобными сюжетами — о злодеях, отравляющих советских людей смертельно опасными болезнями. Многие читатели, хорошо знакомые с советской историей, решат, что речь идет о страхе перед медиками, который поразил советских людей во время так называемого «дела врачей» — антисемитской кампании, развязанной Сталиным. В газете «Правда» от 13 января 1953 года девять врачей были обвинены в убийстве партийных деятелей Андрея Жданова и Александра Щербакова. Там утверждалось, что медики, «используя свое положение врачей и злоупотребляя доверием больных, преднамеренно злодейски подрывали здоровье последних… ставили им неправильные диагнозы… а затем неправильным лечением губили их». В постановлении также сообщалось, что целью «врачей-отравителей» было «подорвать здоровье руководящих советских военных кадров, вывести их из строя и тем самым ослабить оборону страны», а действовали они по заданию иностранных разведок, в котоые были завербованы через «еврейскую буржуазно-националистическую организацию „Джойнт“»[628]. По всей стране пошла волна антисемитских слухов, направленных как против врачей вообще, так и против евреев, не имеющих отношения к медицине.

Однако слух о туберкулезных прививках, с которого мы начали этот раздел, был записан осведомителями МГБ за год до начала этой кампании, в мае 1952 года в Вильнюсе. Мало того, в столице Литовской ССР подобные слухи фиксировалось в огромных количествах на протяжении конца весны и лета. Литовское МГБ с ужасом констатировало, что «слухи приняли массовый характер и стали затруднять работу лечебных учреждений. В ряде больниц и клиник Республики имели место случаи отказа больных от приема уколов, несмотря на то что последние по состоянию здоровья нуждаются в их применении»[629]. Паника, которая воцарилась в городе, произошла потому, что в Литве «имеют место случаи распространения провокационных слухов о заражении больных, находящихся на излечении в больницах инфекционными болезнями, путем инъекций и уколов. Эти действия якобы осуществляются врачами еврейской национальности»[630]. Агенты МГБ предприняли много попыток найти источник слухов, порочащих советскую медицину, и разработали план «агентурно-оперативных мероприятий по расследованию фактов провокационных слухов о заражении населения Литовской ССР инфекционными болезнями». Им пришлось внедрять агентов в самые разные точки распространения слухов: от биофака Вильнюсского госуниверситета до железнодорожного депо. И кстати, тот факт, что большинство слухов о заражении раком и опасных евреях (см. ниже) «гнездились» (по выражению чекистов) на биологическом факультете, убедительно показывает, что высшее профильное образование совершенно не мешает верить самым диким историям и передавать их дальше. Вильнюсский биофак оказался той чашкой Петри, в которой размножались слухи о злодействах врачей-евреев, являющихся к тому же агентами Запада:

Студентка Госуниверситета (биологического факультета) Урбанайте Бируте ‹…› источнику [осведомителю] говорила 20/V-52 [20 мая 1952 года], что у них на факультете теперь между студентами идут такие разговоры, что якобы в гор. Вильнюсе есть много американских и английских агентов, которые занимаются систематическим вредительством — заражением советских граждан разными неизлечимыми болезнями, в том числе раком (через кровь) и скоропостижным туберкулезом (через зараженную воду)[631].

Чекисты провели довольно тщательную «фольклористическую» работу, подробно изучая распространение антисемитских слухов. И обнаружили в результате, что паника, охватившая Вильнюс, началась с туберкулезного диспансера.

Появление туберкулеза в нашей истории не случайно. В годы войны туберкулез стал массовым заболеванием[632], это была угроза совершенно реальная, особенно — для детей. С конца 1940х годов в СССР внедряют противотуберкулезную вакцину БЦЖ, а также применяют антибиотик стрептомицин для лечения туберкулеза. Врачей начинают подозревать в том, что они используют это жизненно важное лекарство в корыстных целях, а не на благо простых людей. Это подозрение легло в основу многочисленных слухов, беспокоивших советских чекистов.

В прибалтийских республиках, которые в 1930е годы еще не были советскими, не успела пройти чистка «троцкистских элементов». Поэтому сотрудники органов занялись ею уже после войны. В апреле 1952 года они установили, что заведующая туберкулезным отделением железнодорожной больницы города Вильнюса Фаина Ефимовна Горелик, «1906 года рождения, уроженка города Минска, еврейка, член ВКП(б)», является «кадровой троцкисткой», и арестовали ее. Однако к большому удивлению и даже возмущению чекистов, арест «троцкистки» был истолкован весьма превратным образом. Многие жители города Вильнюса нашли аресту врача еврейского происхождения одно объяснение — наконец-то власть взялась за врачей-евреев, которые наживаются на пациентах и всячески вредят им. От своих осведомителей потрясенные чекисты узнали множество историй, подобных этой:

На днях к источнику [осведомителю МГБ] в дом приходила Иуцене, которая живет напротив по ул. Чюрлионио и рассказывала ее матери и бабушке, что в туб. диспансере (где врачом работает ее дочь) работали почти все евреи как врачи, так и младший медицинский персонал. В диспансере получали каждый раз много стрептомицина. Врачи этот стрептомицин прописывали больным, но на руки не давали, а инъекции делали на месте. Причем инъекции делали не стрептомицином, а каким-либо другим лекарством, а [стрептомицин] оставляли себе и продавали по спекулятивным ценам. Последнее время много стрептомицина списали, как будто бы он испортился. Действительная цель была такая, что его не давать больным, а продавать по спекулятивным ценам. Без лечения стрептомицином умерло очень много детей[633].

Сюжет этой истории можно было бы сформулировать следующим образом: «Евреи не дают больным нужных лекарств, эти лекарства они продают налево и таким образом наживаются на здоровье советских людей». Но история с якобы имевшей место спекуляцией стрептомицином на этом не заканчивается. Появляется мотив ложного геройства. Женщина по фамилии Иуцене не просто рассказывает эту историю, но и представляется своим друзьям как тайный спаситель: «якобы по ее инициативе была вызвана комиссия из Москвы. Она за это получит медаль, только никто не должен про ее услуги знать»[634]. Женщине не повезло — она рассказывала историю о своем геройстве в присутствии осведомителя, и, судя по его отчету, в туберкулезном диспансере никакой спекуляции, обмана и разоблачения не было. Как подчеркивает автор спецсообщения МГБ, там не было и намеренного заражения инфекциями: «Фактов распространения Горелик Ф. Е., как врачом, инфекционных заболеваний не было, и указанная версия носит провокационный характер»[635].

Тем не менее слухи остановить не удалось. Они заполонили базары, магазины и даже университет. К сюжету «евреи — торговцы ценным лекарством» прибавился традиционный сюжет о евреях-отравителях, который стал еще одним вариантом объяснения ареста несчастной Фаины Горелик:

…во время прививок в железнодорожной школе Горелик бросила таблетку в бак с питьевой водой, но это увидел ученик и сказал директору школы. Путем исследования воды было установлено, что она заражена бактериями туберкулеза, после чего Горелик была арестована.

Евреев обвиняли не только в попытках отравить воду в школе или привить детям рак и туберкулез, но также в том, что они будто бы пытались убить высокопоставленных членов партии. Некоторые советские граждане считали, что они это делают не сами по себе, а по наущению Израиля и Америки:

Теперь ходят слухи, что в гор. Вильнюсе есть много американских агентов среди местных евреев, которые систематически занимаются диверсиями отравления советских ответственных работников, граждан и даже детей. Имел место и такой разговор, что ГОРЕЛИК направляла бактерии, зараженные туберкулезом, в г. г. Москву и Минск через своего сотрудника, где она работала[636].

В этих «народных» толках вокруг ареста вильнюсского врача Фаины Горелик мы видим етыре основных сюжета:

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Майя -- будущая королева, никогда не желавшая короны. Жена человека, отвергнувшего ее любовь. Жертва...
Большая Никитская — улица особенная. В отличие от большинства центральных радиусов города, здесь оче...
Никто и подумать не мог, что первые зимние каникулы за пределами Академии и наступившее совершенноле...
Книга заставляет увидеть совершенно новые грани славянской женской гимнастики «Стоячая вода» даже те...
Подстанция «скорой помощи» в одном из спальных районов столицы. Одни сотрудники усердно трудятся в п...
В середине марта 1954 года юноша Петр Власенко с Украины едет по комсомольской путевке на целину. Не...