Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены Вершинин Лев
– Этерия? Всего триста гетайров? – изумленный Деметрий обернулся к Пифону, и старик, щурясь на солнце, благодушно кивнул.
Ох и не густо же ударной силы у Лага!
Что же поведает почтенный Рафи?
Косматая ладонь пленника лезет в дремучие заросли бороды. Да, пешие люди малика Паталаму, те, которые в твердых галябиях, бодры и сытно накормлены, у них хорошее оружие, какого нет даже у более достойных такого оружия людей кельби, и они не боятся боя. И фелля аль-мисри, которые вооружены плохо, тоже не боятся, потому что малик Паталаму надел на голову двойной венец страны аль-Миср, а для каждого фелля аль-мисри, египтянина – большая честь и великий почет умереть по приказу царя (последнее слово араб опять произносит на свой лад, с напевным урчанием «ар фар'рао»)…
– Вот как? – глаза Деметрия округляются. – Птолемей решил стать царем?
Нет, украшенный молодостью и преисполненный достоинств шейх изволит ошибаться, с видом знатока возражает Рафи Бен-Уль-Аммаа. Пер'о страны Та-Кемт, малик ар-аль-мисри – не царь; он – бог; каждый, надевший двойную корону и не наказанный звероголовыми божествами аль-Мисра, становится одним из них. Таков обычай; на редкость глупый обычай, если почтенного пленителя интересует мнение неученого, но мудрого человека из повсюду известного благоразумием племени кельби…
– О! – торжественно восклицает араб, прервавшись на полуслове.
Он вспомнил и еще. Это мелочь, но, быть может, и она плеснет ложку масла в костер любознательности многоуважаемого шейха, почтившего равным разговором Рафи Бен-Уль-Аммаа. Пусть станет ведомо молодому шейху, что вместе с маликом Паталаму к стенам Газы прибыл и его сын, юный Паталаму, прозванный остроязыкими в насмешках людьми кельби Ас-Саика – за горячность и вспыльчивость нрава.
– Ас-Саика?
– Керавн, – торопится с переводом Зопир. – Гроза!
Деметрий ухмыляется не без злорадства.
Это не секрет. Всему Востоку известно, а кто не знает, пусть пойдет на ближайший базар и услышит: Птолемею не повезло с потомством. Первородный сын его с детства страдает припадками буйного бешенства. Раньше, ребенком, крушил вазы и рвал головы котятам, а ныне, по слухам, таким же образом развлекается с молоденькими рабынями, имевшими несчастье не проявить рвения в плотских утехах. Если верить донесениям лазутчиков, Птолемей принимает родного сына не иначе как в присутствии трех телохранителей…
М-да. Бедного Лага можно пожалеть.
Кстати, злые языки утверждают, что Керавн имеет к Лагу такое же отношение, как и он, Деметрий. Поговаривают, что Божественный однажды по пьяному делу удостоил своего высочайшего внимания супругу Сотера и немного не подрассчитал. Так это или нет, известно разве что богам влажных постелей, но характером мальчонка пошел явно не в своего официального родителя. Впрочем, внешностью, как говорят, тоже…
Н-да. Жизнь, жизнь…
Любопытно, для чего наместник Египта прихватил парнишку с собой? Неужели у гаденыша уже есть сторонники в Мемфисе? Вряд ли. Скорее можно ждать, что в бою кто-то из лучников этерии египтянина попадет немного не туда, куда целился. Если так и случится, то следует признать: Птолемей не глупее, чем о нем судачат…
– Паталаму ибн Паталаму Ас-Саика – маджнун, – выкаркнув последнюю фразу, араб глубоко, с присвистом вздохнул, низко поклонился и замер.
– Птолемей Керавн… э-э-э… дэвони, – с заминкой перевел Зопир.
Пифон огорченно развел руками.
– Псюхэпат, – ухмыльнулся, поясняя старцу, Деметрий. – Безумец! – И милостиво кивнул арабу: – Скажи ему так, Зопир! Если хочет, пусть присоединяется к нам. Если не хочет, пусть идет, куда считает нужным. А это ему на память!
Поймав тугой кошелек, араб кричит нечто гортанное, подкрепляя слова размашистыми жестами.
– Он говорит, – поспевает с переводом Зопир, – что с великим удовольствием пошел бы за щедрым и благородным господином, чьей могучей воле подчинились даже серокожие иблисы о двух хвостах, из которых один на должном месте, а другой – там, где не положено! Но люди кельби для этой войны продали свои руки Птолемею. И ему не пристало отделяться от соплеменников. Он просит повелителя иблисов в следующий раз, нанимая войско, не забывать о храбрых и преданных людях кельби. А сейчас он хотел бы вернуться к своим…
– Пусть идет, – теряя всякий интерес к арабу, дозволил Деметрий. – Скажи ему, что я запомню его просьбу. И еще скажи, что я желаю его собратьям держаться подальше от клыков моих иблисов!
Кто-то из гетайров, зажав рот, подавил смешок.
Другой не сумел.
Третий, четвертый, пятый прыснули уже откровенно.
И воины захохотали.
Все. От души. Весело.
Глаза араба вспыхнули. Сдержавшись, он вновь проклекотал нечто, сопроводив слова учтивым поклоном.
– Он говорит, – фиолетовые очи Зопира становятся почти живыми, – что желает твоим иблисам держаться подальше от людей кельби…
Деметрий, смеясь, понукает коня. Ухмыляясь в бороду, следует за ним Пифон. И Зопир, распорядившись насчет пленника, пускается вдогонку.
Есть что обсудить.
Итак. У наместника Египта и Аравии под знаменами четыре тысячи легкой конницы. Причем не лучники. Можно не считать. Подумать только, люди кельби, экий страх ночной! Дальше. Три сотни гетайров. Это уже серьезно. Но этого мало против четырех тысяч панцирной этерии Деметрия. Пехота? Сколько это: «очень много»? Для жителя пустыни, ведущего счет на сотни, и пять тысяч – множество. Ну, пять, конечно, не пять… Пятнадцать тысяч? Семнадцать? Ладно, пусть даже двадцать! Обленившиеся клерухи из военных поселений, лет десять не бравшие в руки оружия, да еще египетские фелля, воевать вообще полтысячи лет как разучившиеся. Двенадцать тысяч фалангитов сомнут весь этот сброд, даже не заметив. И самое главное: слоны. У Птолемея их нет. А у Деметрия есть. И если не имеющий слонов считает возможным тягаться с тем, у кого их больше сорока, то ему же хуже…
Что касается божественности, столь неожиданно осиявшей новоявленного фараона, то против слонов она ему вряд ли поможет! Разве что исхитрится кто-то из тамошних небожителей вывести специально для такого случая сотню-другую летающих крокодилов.
– Мы можем победить! – говорит Пифон. – Если ударим с ходу.
Лет двадцать тому назад он говорил в таких случаях: «Мы победим». И ни разу не ошибался.
Но Деметрий, судя по всему, не рад совету.
– С ходу? На не ожидающих? Много ли славы, старик?
– Славы не много, это точно! – Пифон мелко кивает, вполне соглашаясь с юным стратегом. – Но если мы дадим им построиться, можно ожидать неприятностей. А сейчас они не ожидают нас. Думают, пойдем не раньше вечера. Мы же будем у Газы уже к полудню. Птолемей никогда не поступит так, как не поступил бы Божественный, а тот никогда не атаковал с марша. Вот этим мы и сможем воспользоваться. С ходу развернем боевые порядки. И – вперед. Можно надеяться, до тьмы управимся…
– Нет! – Деметрий ответил тихо, но так, что было ясно: спорить не приходится. – Я не хочу воровать победу. Я возьму ее тепленькой, по всем правилам. Распорядись! Зопир, за мной – марш!
Сопровождаемый тысячами влюбленных взглядов, сын Антигона пронесся в авангард колонны. Покосился на Зопира. Красуясь, подбоченился в седле.
– Ну что, Зопир, победим?
– Победишь ты, мой шах-заде! Мы – лишь слуги твои…
Обменявшись понимающими улыбками, всадники рысят впереди колонны. Лица обоих, и начисто выбритое – Деметрия, и кудлатобородое – Зопира Перози, безмятежны.
Глаза мечтательно полуприкрыты.
Впереди – бой. Каким он будет, решено и указано.
Обо всем, что необходимо, позаботится Пифон.
А молодым пока можно думать о своем.
Зопир, к примеру, вспоминает жену. Любимую свою Зухру. И вторую жену, Гюльпери, любимую не менее. И третью, Зайнаб. В общем, всех семнадцать. Нет, восемнадцать: последнюю, Аспрам, тринадцатилетнюю красавицу, чей лик подобен полной луне, а россыпь родинок на щечке возбуждает пламя в крови, он выкупил и привел в дом в день начала похода и не насладился еще цветником ее таинственной пещеры, а поэтому и не успел полюбить…
О, какие жены у Зопира! Какой гарем! Пусть не так он велик, как у иных, позорно-сластолюбивых, зато нет ни у кого такого цветника! Каждая, какую ни возьми, пэри! Бедра их – вах! – подобны райским холмам, груди – отражение плодов Гюлистан-Ирема, губы – источник наслаждений; томно и зовуще возлежат они на тохтэ, ожидая повелителя…
Ва-а-а-а-а-ааххх!
Зопир сунул в рот большой палец левой, не подчиненной мечу руки и укусил. Крепко. До крови.
И стало легче.
Жену вспоминает и Деметрий.
Законную.
Вообще-то их у него тоже много, всех и не упомнишь. Но Антигон, человек старых понятий, зовет невесткой только одну. Отец удивительный человек. Ну, ладно, сейчас. Но и в молодости у него была всего лишь одна любовь. Деметрий знает это наверняка, он расспрашивал стариков, и те подтвердили, хотя бы тот же Пифон. Нет, конечно, мать есть мать, другой такой не найти, и отцу повезло. И все же: как это так – одна любовь на всю жизнь? Жизнь ведь длинная, а женщин много… Всяких! Пухленьких и статных, белых, смуглых, желтых и черных, молоденьких и поопытнее… И все они так любят Деметрия, что просто жестоко не любить их в ответ!
Оооо-о-о-о…
Деметрий цокает языком, а Зопир понимающе крякает.
Да, женщины – это женщины! Лучше не скажешь!
Совсем иное дело – мальчики. Сын Антигона, чего уж там, попробовал пару раз – так, чисто для интереса, и ему не очень понравилось, хотя, конечно, есть в этом варианте некая своеобразная прелесть, есть…
Но не всегда. Не часто. Не злоупотребляя.
Под настроеньице…
Ну, а жена, Деидамия, рыженькая молосская дикарочка… А что?.. Жена как жена! Мясца, говоря откровенно, можно было бы и побольше нарастить, но мясо с годами прибудет, а так… Есть и в ней, в законной, нечто этакое, притягательное, как не быть! После всех этих гетер, умелых, но занудливых, после случайных встреч с горожаночками приходишь домой… А там?! О-о-о!.. Хриплые стоны, гибкое, изгибающееся куда тебе, любимому, угодно тело, загадочно мерцающие эакидские глаза, серые с синим… К тому же она, если верить отцу, а ему верить можно, хоть и дикарка, а происходит прямехонько от богов! От настоящих, Олимпийских, не самозваных! Ну и прекрасно! Значит, в наследниках будет кровь Олимпийцев, шутка ли!.. И, кстати, молоссочка влюблена в мужа настолько, что даже не собирается учиться ревновать…
Нет, что ни говорите, а следует признать: отец сосватал сыну славную женушку!
Отец вообще всегда прав…
Им хорошо сейчас, македонцу и персу! Они едут навстречу битве, которая решит наконец исход великой войны, и они улыбаются. А далеко позади слышится хлесткий, резкий, повелительный рык Пифона, а впереди, совсем близко – дурацкий городишко, именуемый Газой, и жалкие, считай, уже опрокинутые и разогнанные, уроды Птолемея, и распахнутые настежь, беззащитные границы покорного и раболепного Египта – и Нижнего, и Верхнего…
Пер'о Деметрий, сын Антигона, Великий Дом обоих Царств – неплохо звучит, не так ли?!
– Эй, Зопир! Гиероним будет рвать на лысине последние волосы от досады. Сам виноват! Нашел время хворать! – смеется Деметрий. – Ну что ж, пусть пишет свою историю с наших слов!
– Ормузд а-бозорг, – философичным тоном откликается персиянин.
…Уловив настроение вождя, бодрее шагают фалангиты, и щиты не оттягивают им руки, а длиннющие остролезвийные сариссы[51] задорно топорщатся над головами, делая строй похожим на гигантского ежа. Пехота урчит, ворчит и рокочет, многоголосно перешучивается, беззлобно отругиваясь от подначек гарцующих по флангам всадников.
Кто-то запевает песню, и под лихие куплеты о девушке, ждущей с войны своего возлюбленного, хоть какого-то из семерых, можно без ноги, можно без руки, и без головы тоже сойдет, лишь бы мужская гордость была на месте, этерия горячит скакунов, готовая по первому знаку Деметрия хоть сейчас, с ходу развернуться в гикающую лаву или сомкнуть ряды в смертоносный, вспарывающий шеренги латников клин.
И только слоны не спешат.
Они переставляют тяжкие ноги медленно, валко, словно нехотя. Массивные лобастые головы умных зверей опущены, и не рвется в побелевшее от жары келесирийское небо трубный, зовущий к победе рев. Погонщики-махауты взбадривают серых исполинов крючковатыми остриями анкасов[52], и дэвы битвы, подчиняясь приказу, бредут вперед, покорно и понуро.
Слоны мудрее людей, но, оберегая власть человека над Ойкуменой, боги лишили их искусства связной речи. Так говорят индусы, понимающие в этом толк. Зато, добавляют они, могучим животным подчас дано прозревать грядущее…
Быть может, слоны уже теперь, заранее, знают, чем закончится битва при Газе?
Беспросветно-черный, чудовищно расширенный зрачок, паучьи зависший в центре густой сетки кровяных прожилок, вонзился в самую сердцевину души и рвал ее на части медленно, беспощадно, понемногу выворачивая наизнанку и никак не желая отпускать. Исходя холодным потом, Деметрий, шатающийся и бледный, стоял перед жутким незнакомцем, полудемоном-получеловеком, лишь отдаленно напоминавшим отца, и, не умея оторвать взгляда от безжалостного черно-багрового сверла, молил снисходительных Олимпийцев уже не о милости, но о смерти.
Быстрой и, если можно, не очень мучительной.
Без толку!
Даже и вечноживущие небожители, наверное, поостереглись бы сейчас заглянуть в восьмиугольный, известный всей Азии пурпурный шатер. Да что там изнеженные боги Олимпа! Уродливые демоны азиатских перекрестков, отродья безликой Гекаты, дэвы и ракшасы[53] мглистого сумрака – и те шарахались в стороны, боязливо подвывая, когда мимо них, прильнувших к обочинам, проносился призраком в полуночной мгле, одного за другим загоняя бесценных нисейских скакунов, Антигон Одноглазый; на запад своих владений, к берегам Великой Зелени мчался он, прыгая из седла в седло, и черный траурный плащ плескался в бликах подсвеченного мертвенным лунным сиянием ветра, словно лоскут вырвавшейся в мир подземной тьмы…
Известие о трагедии на подступах к Газе, о разгроме фаланги и наступлении торжествующего Лага на север заставило Антигона прервать осаду неприступных Вавилонских башен – именно в тот день, когда, уже не надеясь на скорую помощь разбитых и почти рассеянных отрядов Селевка, сполна испробовав горький вкус блокадной похлебки, «жирные коты» из меняльных лавок, истинные хозяева великого города, сообщили о готовности вступить в переговоры и обсудить условия вступления «Непобедимого» (сказано в послании было именно так) в заблуждавшийся, но вовремя осознавший и исправивший свою ошибку славный город Вавилон-на-Тигре…
Увы, увы, увы!
Неведомыми путями весть о поражении Деметрия достигла осажденных на несколько часов раньше, нежели пропыленный, мучительно хрипящий вестник беды пал на колени перед наместником Азии. И уже вечером, в ходе обсуждения условий, тон представителей города стал непозволительно резким! Они, вновь задирая мелкокурчавые, нежно пахнущие благовониями бороды, заявили, что ни о какой сдаче речь, собственно, не идет! И что они, члены городского совета, имеют полномочия лишь для ведения предварительных переговоров о возможном мире. Все ими услышанное, подчеркнули вавилоняне, будет незамедлительно и безо всяких искажений доложено почтенным советникам, коллегии жрецов Баб-Или, а также гармосту, представителю Его Высочества Селевка, законного наместника всего Двуречья, в том числе и Вавилонии, а также Верхних сатрапий.
Речь их, впрочем, была цветисто-учтива, а поклоны подчеркнуто почтительны. Но как они смотрели! В иное время посмевший бросить подобный взгляд в сторону Одноглазого сидел бы на высоком, хорошо оструганном колу спустя десяток быстрых вздохов…
Торгаши посчитали, что останутся безнаказанными.
Разговора не состоялось.
А спустя несколько дней Фениксом из пепла воспряли и завертелись, закрутились вокруг Антигоновых полисадиев быстрые всадники в высоких черных тюльпеках, навербованные Селевком в отдаленных песках за джайхан-рекой. И войско, уставшее от войны, обманутое в предвкушении триумфа, деморализованное темными слухами, ползущими с дальнего Запада, перестало быть надежным.
Антигона, когда старик проходил меж шатров, по-прежнему приветствовали радостными криками, но наместник Азии, провоевавший почти пять десятилетий, отчетливо различал в приветственных воплях надсадные нотки, сгустки истеричного надрыва, предвещавшего зарождающийся мятеж.
Отведя душу многочасовой казарменной бранью, которую ненавидел и за злоупотребление которой нередко приказывал прилюдно сечь плетьми, Одноглазый предложил наместнику Вавилона и всея Месопотамии перемирие.
Селевк ответил далеко не сразу. Лишь крепко поразмыслив и вволю покапризничав, согласился. Но условия, выставленные им, буде наместник Азии решился бы их принять, напрочь перечеркивали все достигнутое Антигоном за долгие годы бесконечной, всем надоевшей и наконец приблизившейся к завершению войны.
Снять осаду Вавилона безоговорочно требовал Селевк! И гарантией искренности намерений, еще до подписания предварительного договора пропустить в изголодавшийся город обозы с продовольствием, а также возместить звонкой монетой стоимость товаров из перехваченных за время осады караванов. С этим пунктом не приходилось спорить! Устами Селевка диктовали свою волю вавилонские ростовщики, оплатившие набор войск, а умудренный жизнью Антигон хорошо знал, насколько упрямы могут быть льстиво-настойчивые бородачи, гоняющие караваны от Индии до побережья Великой Зелени и опутавшие половину Азии паутиной долговых расписок.
«Согласен», – ответил наместник Азии.
Но сверх того Селевк пожелал, чтобы в качестве жеста доброй воли гарнизоны Одноглазого очистили Ур Халдейский, Урук, Лагаш, Ларсу, Арбелы и еще полтора десятка крепостей, обладание которыми, по сути, и означало контроль над Месопотамией.
Это было перебором.
Науськиваемый «жирными котами» Вавилона, Селевк позволил себе обнаглеть. И Антигон, превзойдя сам себя, сумел-таки показать этому зарвавшемуся юнцу, что победитель здесь все же он, а если досадная неудача Деметрия и вселяет в кое-кого пустые надежды, то не стоит забывать простую истину: отец за сына не отвечает! В течение трех дней, с рассвета до заката, катапульты трудились почти без остановок, с надсадным уханьем и причмокиванием перебрасывая через зубцы высоченных вавилонских стен разбухшие трупы солдат, скончавшихся в полевом лазарете от пянджинской язвы, кровавого поноса и гнилой месопотамской лихорадки.
Мало того. По двадцать необрезанных статеров награды объявил Одноглазый за каждую добытую и доставленную живой бешеную собаку, и в упрямый город торгашей один за другим летели, расплескивая в воздухе визгливый лай и сизую пену, комки облезлой, неизлечимо больной и смертельно опасной плоти…
Доныне наместник Азии не позволял себе переступать известные границы дозволенного, справедливо полагая, что желательно все же обладать живым и процветающим Вавилоном, а не нагромождением вымерших глинобитных домов. Теперь его ничто не сдерживало. Как бы ни повернулась судьба, владеть столицей Месопотамии Антигону в ближайшие годы явно не светило. За годы же все, кому предначертано, перемрут, и эпидемия понемногу иссякнет…
Престарелый мудрец рассудил здраво! К исходу третьего дня обстрела нарочные Селевка привезли смягченный вариант предварительного договора.
В полночь, при свете чадящих факелов, на документ легли подписи Антигона и полномочных представителей наместника Вавилонии, членов городского совета месопотамской столицы.
А спустя три часа, еще до рассвета, Одноглазый был уже в пути…
И вот Деметрий стоит перед ним, любимый сын, так больно обманувший отцовские надежды. Он бледен. Он трясется, не смея опустить глаза. Он пытается лепетать, что наступление Лага остановлено! Что несколько египетских отрядов разбиты. Он показывает плохо зажившую рану под правым соском и клянется всем святым, что никогда, никогда, никогда впредь подобного позора не повторится!
Антигон не слышит сына. Просто не способен услышать.
Невыносимо, как никогда раньше, разве что – сразу после той проклятой стрелы, болит висок, и гулкий, всесокрушающий, багрово вопящий пожар полыхает в провале пустой глазницы. Разбуженная гневом, боль утихнет лишь тогда, когда гнев будет утолен. Понимание этого гнездится в самых дальних тайниках разума, и, на счастье сына, Одноглазый не способен осознать причину боли.
Ибо ради избавления от невыносимой муки рука сама собой способна подать знак страже, слепо послушным, нерассуждающим киликийским наемникам… И сколько потом ни грызи локти, сожалея о приказе, отданном в умопомрачении, голову, снятую единожды, не удавалось водрузить обратно даже великому Гиппократу.
Деметрий никогда не был трусом.
Но в эти мгновения он ощущает одно: терпкий, омерзительный запах собственного страха, животный смрад, ползущий из паха и подмышек, обволакивающий, затягивающий, выворачивающий наизнанку! Вонь, беспощадную, как черный, полностью вытеснивший льдисто-стальной обод райка, зрачок Антигона.
Он знал: гнев отца будет ужасен.
Но не думал, что – настолько.
В тусклой пропасти зрачка явственно копошится нечто, никогда не виданное. Нечто липкое, гадливое, отталкивающее и отстраняющее…
Неужели – презрение?
Деметрий пытается упасть на колени. Тщетно. Ноги не подчиняются. Старается заставить себя говорить ясно и отчетливо, как любит туговатый на ухо родитель, но непослушные губы едва шевелятся, и вместо внятных, четких слов признания и раскаяния с уст сползает жалкий, унизительный, полумладенческий лепет…
Все рухнуло. Жизнь исходит дымом.
Боги!
Если бы не матушка!..
Она вторично подарила Деметрию свет.
Не Зопир, вытащивший его из-под копыт гетайров Птолемея и, истекая кровью, отбивавшийся от набегающих египтян до тех пор, пока не подоспела подмога. Не Гиероним, отсидевший полторы дюжины бессонных ночей над его постелью, поивший целебными отварами и прохладной ладонью остужавший лоб метавшегося в кромешном бреду раненого стратега. Нет! Только она сумела совершить невозможное!
Хрупкая немолодая женщина в простом покрывале встала на пути хрипящего призрака, ворвавшегося минувшим вечером в восточные ворота Триполиса. Захрапел, взмыв на дыбы, взмыленный конь, в последний раз взметнувшись на ветру, опал черный, испятнанный потеками липкой грязи траурный плащ, и налитый бешеной кровью глаз Антигона вонзил нелюдской взгляд в скорбное, спокойное, даже и в пятьдесят лет одухотворенно-прекрасное лицо единственной женщины, умевшей если и не смирять, то хотя бы сколько-нибудь охлаждать редкие и оттого еще более страшные приступы нерассуждающей ярости наместника Азии.
Мать есть мать. Она не устрашилась того, от кого бежали, поскуливая, демоны ночи. Она прильнула к широкой груди мужа, царапая нежные щеки о бронзовые бляхи панциря, она гладила мозолистые, хищно скрюченные пальцы, она плакала и шептала нечто, слышное лишь ему одному, и никому больше! О сыне, еще страдающем от тяжкой раны, но более всего – от сознания вины перед отцом! О любимом сыне, храбреце, сумевшем совершить чудо и вынудить победителя-Сотера приостановить марш на север! О единственном сыне, последнем из четверки богатырей и красавцев, которому суждено богами продолжить род и славу Антигона…
Женский голос был тих и нежен. И тусклое око демона немного прояснилось, став почти похожим на человеческое. Наместник не велел позвать провинившегося к ответу тотчас, под горячую руку, как предполагал сделать, приближаясь к Триполису. Он прикрикнул на выдохшийся эскорт и позволил супруге взять коня под уздцы и увлечь себя в крохотный, почти игрушечный домик, по самую крышу утонувший в зелени и похожий на лаковую синскую шкатулку…
Цепь стражников, скрестив копья, окружила место ночлега.
И до самого рассвета не угасало пламя светильников в маленькой угловой комнатке, где, рвано изломанная, металась по тончайшей кисее занавесок громадная тень, то исчезая на миг, то вновь нависая над другой тенью – маленькой, понурой, почти неподвижной.
Наутро стражники вошли в игрушечный домик и спустя некоторое время вынесли оттуда три завернутых в ковры тела. По приказу наместника Азии черный евнух, доверенное лицо госпожи, быстро и немучительно удавил шелковым шнурком молоденьких рабынь, прислуживавших в опочивальне. Среди вечерней суматохи о них не вспомнили и не отослали спать. Они, как должно, просидели под дверью всю ночь, ожидая повелений, и если даже не слышали, то вполне могли услышать то, что слышать не надлежало никому. Лишь одну юную жизнь – глазастую, матово-смуглую ливийку, любимицу свою, вымолила у грозного супруга хозяйка, и девушка, с отрезанным под корень языком, отправилась в горное владение, к месту вечной ссылки, согласно указанию господина, и выгодного замужества, как повелела плачущая госпожа.
И все равно, еще прежде, чем солнечные часы на агоре возвестили наступление полудня, по узеньким кривым улочкам Триполиса, по белоснежному Верхнему городу, по задымленным портовым харчевням и торговым рядам необъятного рынка прополз некий слушок. Иные передавали его с глумливой ухмылкой, многие – пугливо округляя глаза, некоторые – недоуменно пожимая плечами, но все без исключения – сдавленным шепотом, из уст в ухо, многократно перед тем оглядевшись по сторонам и вздрагивая от собственной смелости…
«Ты родила мне идиота!»
Так сказал Антигон, завершая беседу уже под утро, в зыбком трепете рассвета, и вышел, хлопнув на прощание дверью так, что с резной полочки упали и разбились вдребезги бокалы из драгоценного финикийского стекла. Никто не сомневался, что эти слова были сказаны, их передавали как не подлежащие сомнению, хотя никто и не слышал их своими ушами… И они действительно были сказаны, но на бледном лице женщины появился слабый румянец, потому что в грохоте удаляющихся шагов не было уже сухой, жесткой, обрекающей решимости, тлевшей вчерашним вечером в глубине застывшего нечеловеческого ока седогривого всадника, ворвавшегося в триполийские ворота на запаленном, плюющемся пеной вороном иноходце…
– Говори! – неожиданно тихо приказал Антигон.
Он не позволил присесть, и Деметрий торопливо заговорил, стоя, как стоял, навытяжку, словно хорошо обученный новобранец, крепко помнящий хлыст десятника.
– Это было не по правилам, мой повелитель!
Отец разрешил объясниться! Он готов выслушать!
И Деметрий спешит рассказать все, как было. Рассказ его сбивчив, он то и дело теряется, утратив путеводную нить, и возвращается к уже сказанному, пытаясь не упустить ни одной подробности.
Ведь все было просчитано и учтено, и даже старина Пифон, да упокоят боги в Эребе его отважную душу, не нашел изъянов в стратегеме Деметрия. Стена фаланги – в центре, тяжелая конница гетайров на левом фланге и легкая – на правом, почти вплотную к грохочущему в предвкушении созерцания битвы морю. Отец не может не понять?! Девять эскадронов прославленной тарентинской конницы, способной смести с лица земли даже вавилонские стены – по щеке Антигона пробежала едва заметная судорога, и Деметрий запоздало ужаснулся, осознав, что угодил в больное место; не следовало вспоминать о Вавилоне! – а впереди ударного, левого крыла – элефантерия, сорок слонов, сорок сгустков ревущей ярости, опьяненной разъяряющим напитком и рассерженных уколами анкасов.
Что могло устоять против удара этой разумно организованной мощи?!
Ничто!
И если бы не подлая выдумка Лага…
Сколько будет жить Деметрий, этого ему не забыть!
Все быстрее и быстрее, сперва удерживаясь в ровной линии, затем постепенно расходясь веером, трогаются с места слоны. Изогнутые клинки разбрасывают по сторонам мириады мириад солнечных искр. Окольцованные шипастыми боевыми браслетами хоботы извиваются, подобно щупальцам Ехидны, и вслед за слонами, готовые прорваться в разрывы меж серыми холмами и сокрушить, и уничтожить, и смять вражескую конницу, медленно, сперва неторопкой хлынцой, а затем только переходя на рысь, движется лавина тарентинских кентавров, поддержанная этерией. А на правом, второстепенном фланге, под рукоплескания нимф, наблюдающих из морской пены за боем, уже схлестнулась легкая пехота, и кованый прямоугольник фаланги играючи отбрасывает набегающие тагмы[54] египетских гоплитов, раз за разом сбрасывая с сарисс тела несчастных, не успевших вовремя увернуться… И битва уже выиграна! Она завершилась победой, не успев толком и начаться… Но внезапно громовой рев элефантерии сменяется стонущими воплями, похожими скорее на визг гигантских, ужаленных оводом в самое уязвимое место свиней… А вокруг уже кипит другой бой, тот, который не был предусмотрен великолепной стратегемой Деметрия! Напротив, громадноухие великаны беспорядочно мечутся среди людей, топча и разбрасывая неостановимых в разбеге тарентинских всадников! Ряды этерии смешиваются, чтобы не угодить слонам под ноги… И враг в глухом лаконском шлеме вдруг налетает сбоку, и еще один почти сзади…
С того момента не было уже на поле боя вождя и стратега Деметрия! Обычный всадник, один из множества бойцов этерии, он покрыл себя славой в тот день, но не славой полководца! Он дрался, чтобы умереть так, как те, о ком поют аэды, и одному лишь Пифону обязаны остатки армии тем, что сумели все же вырваться из почти замкнувшегося в тылу кольца врагов…
Старик сделал то, что много выше человеческих сил и станет легендой! Останься он в живых, мало чья слава смогла бы сравниться с его славой! Но он пал там, под Газой, сбитый камнем из пращи под ноги взбесившихся слонов, и останки его были опознаны гораздо позже победителями по известному всем македонцам, кому бы они ни служили, сапфировому браслету, подарку Божественного, надетому по килийской моде и странной для македонского ветерана прихоти на левую, неисповедимым чудом уцелевшую в сплошном медно-кровавом месиве лодыжку…
Как донесли лазутчики, Птолемей приказал с честью возложить на костер немногое, оставшееся от Пифона.
В том числе и браслет.
– Это было подло, повелитель! – едва не плачет Деметрий и совсем по-мальчишески вытирает тыльной стороной кисти мокрые ресницы.
Попробуй же увидеть, отец, как видел я! Вот мерно колышущаяся цепь слонов уже приблизилась к подавшейся назад египетской коннице. Еще миг, и они соприкоснутся… И внезапно, совсем нежданно, неприятельские всадники расступаются, выпустив в поле, прямо под ноги слонам юркие, плохо различимые фигурки, и те принимаются муравьино суетиться, прыгать и размахивать руками, ловко уворачиваясь от разъяренных гигантов…
– Доски, отец! Доски! Понимаешь? Доски!.. – кричит Деметрий.
Всего лишь широкие тонкие доски, густо усыпанные зазубренными гвоздями, швыряли на пути элефантерии проворные, зычно вопящие воины в черно-белых клетчатых головных повязках-куфиях… И какой-то миг Деметрию пригрезилось, невзирая на расстояние, что прямо перед ним мелькнуло горбоносое лицо Рафи Бен-Уль-Аммаа с распяленным в безмолвном крике ртом и вытаращенными глазами! Понукаемые махаутами слоны рвались вперед и калечили ноги! Они вопили и топтались на месте, а люди кельби, частью конные, но в большинстве – спешившиеся, осыпали стрелами и камнями башенки на слоновьих спинах, сбивая на землю тщетно пытавшихся прикрыться маленькими круглыми щитами беззащитных погонщиков… И когда махаутов не стало, обезглавленная элефантерия развернулась вспять, тупо, дико, неостановимо бросившись навстречу отборной, уже не способной ни свернуть, ни остановиться тарентинской коннице…
Что было дальше?
Этого не может вспомнить гетайр Деметрий, под правый сосок которому на три пальца вошло тонкое острие египетского дротика, смазанного ядом, к счастью, судя по всему, старым и наполовину утратившим силу… Пусть отец спросит у Зопира, когда войсковые врачи подлатают одиннадцать колотых и рубленых ран, оставленных на теле перса копьями, дротиками и мечами наемников Птолемея…
Вокруг черного, уже не такого тусклого зрачка наместника Азии неторопливо появляется холодная, светло-серая кайма райка.
– Садись, сын. Поговорим, – по-прежнему тихо позволяет Антигон. И, видя, что до Деметрия не дошел смысл сказанного, повторяет: – Садись!
Ноги сообразили прежде подернутого дымкой разума и мягко подломились, уронив крупное тело Деметрия на жесткое войлочное сиденье.
– Скажи мне… – Голос старика прозвучал негромко, как звучал и прежде, но было на сей раз в нем что-то иное, не угрожающее. Скорее всего, просто бесконечная усталость. – Ведь вы подошли к Газе внезапно. Почему ты запретил Пифону атаковать с ходу?
Одноглазый, как всегда, знал все до мелочей. И сыновний отчет нужен ему был, выходит, вовсе не для того, чтобы разобраться в происшедшем. Деметрий вдруг ясно понял: он говорил впустую! Отец уже разобрался во всем. До конца. И сделал выводы.
– Я не хотел, чтобы победа была бесчестной, – упавшим голосом ответил он.
Плотно сомкнутые губы наместника Азии внезапно дрогнули, сделались вялыми, старческими.
– Мальчишка!..
Так горько было это сказано, что Деметрий понял вдруг, что пугающая пронзительная и одновременно тусклая тьма в отцовском оке – вовсе не сгусток гнева, не презрение, не бешенство, нет…
…а след еще не совсем отпустившего душу отца страха.
Страха, рожденного знанием о ране под правым соском.
Перешедшего в панический ужас при виде этой раны.
Страха… неужели?! – за него, единственного сына…
– Папа!
Большое, несколько рыхловатое, несмотря на многочасовые упражнения, тело сползло на ковер, и светлокудрая голова уткнулась в твердые, костистые колени Одноглазого.
Загрубевшие, плохо гнущиеся пальцы ласково коснулись затылка.
– Я виноват перед тобою, сынок! – заговорил Антигон, неумело перебирая локоны сына. – Я надеялся успеть разгрести всю грязь до того, как ты повзрослеешь. Прости. Не успел. Ты уже не мальчик, даже не эфеб. Скоро ты сам станешь отцом и подаришь мне внука. Именем Деметры, благонесущей покровительницы твоей, заклинаю тебя, мой мальчик: не повторяй моих ошибок!
Почудилось? Или кованный из металла старик действительно всхлипнул?
– Знай! Все разговоры о благородстве, чести и достоинстве воителей – всего только россказни! Пустые побасенки! У взявшего в руки меч две задачи: выжить и победить! Таков товар, и цена не имеет значения. Ты слышал о Спитамене? Положено говорить, что Божественный искусными маневрами загнал его в соленую пустыню и принудил покончить с собой. Так вот, его нельзя было одолеть, он разгадывал все наши уловки, и солончаки были для него родным домом. Божественный поступил проще: он подослал к неуловимому женщину, которую тот безнадежно любил. Как и все женщины, та ценила украшения больше, чем какую-то любовь, к тому же любовь глупца, избравшего не почет и богатство, а бесплодные скитания среди песков. Ты слышишь меня? Никто, кроме меня, не расскажет тебе об этом, потому что это приказано забыть. Эта женщина легла с влюбленным, поднесла ему чашу, усыпившую дурака навсегда. А потом она…
Пальцы старика замерли и сжались, комкая искусно завитые кудри.
– Потом эта сука отрезала мертвому голову, потому что ей нужно было доказать право на вознаграждение. И ей была выдана награда, немедленно и сполна… А Божественный объявил себя победителем Спитамена. И ныне наставники заставляют учеников писать сочинения о том, как отвага Божественного подчинила непокорные пески.
Больно ухватив сына за волосы, Одноглазый рывком приподнял голову Деметрия, заставляя глядеть себе в глаза.
– А мне победа над Эвменом обошлась в сто тридцать аттических талантов золота. Из его же казны! Вернее, из казны Царя Царей!
Закусил губу. Разжал пальцы. Оттолкнул.
– Сядь. Не там! Здесь, рядом. Подвинься поближе. И слушай внимательно!
Подумал. Облизал сухие губы.
– Ты задумывался когда-нибудь, почему я веду войну против всех? Никто не может понять этого. Хотя и пытаются. Одни считают меня глупцом, верящим в возможность невозможного, вроде Пердикки. Другие – рабом тщеславия. Третьи – идеалистом, пустым мечтателем, охотником за миражами. А правда проще. Правда всегда проста. Когда Божественный ушел и стратеги принялись делить сатрапии, меня не было в Вавилоне. Так уж вышло. Я усмирял ликийцев и даже не знал о происшедшем. И дружки-приятели расхватали все, что кому досталось. Птолемей урвал Египет, Селевк отшакалил пол-Месопотамии, в Македонии род Антипатра и так уже стоял выше царского. А я остался на бобах. С Фригией, Ликией и другой мелочовкой, о которой и говорить стыдно. Но у меня была армия! Лучшая из армий Божественного. И золото. Много золота. А еще – авторитет…
Прикрыв глаза, Антигон ненадолго замолчал, наслаждаясь постепенным угасанием боли.
– Если бы я поддержал Пердикку, всей этой шушере было бы мало места. И они вынуждены были выделить мне мою долю. Отрезать по куску от себя. По худшему куску, заметь. Без крупных городов, без плодородных земель, без перекрестков, где встречаются караваны. Но все равно это было уже что-то! От Пердикки не приходилось ждать и этого. Он требовал верности просто так, по какому-то закону. И я сдал Верховного. Понимаешь? Сдал, и совесть меня не мучила ни часа. А дорогие друзья на съезде в Трипарадисе вынуждены были признать меня наместником Азии. Ничего другого им не оставалось, потому что был жив Эвмен, а у любого из них кишка была тонка против этого гречишки. Они отдали мне Азию вместе с проблемой Эвмена и стали ждать: что будет? И я поднял меч против человека, которого уважаю по сей день! Мне это не стоило ни медяка! Войну оплатили, скинувшись, те, с кем мы нынче воюем, потому что очень боялись грека. Эвмен не был дураком, как Пердикка. Он был идеалистом, а такие подчас способны совершать чудеса. Другое дело, что в чудесах этих нет смысла. Что было после, ты знаешь. Победа над Эвменом добавила золота в нашу с тобой казну и солдат в наше войско. И следующую войну я начал уже против всех…
– Почему, отец?
– Потому, что рано или поздно Птолемею понадобятся финикийские порты, а Лисимаху – восточный берег проливов. Потому что они начали первыми, когда подуськали Селевка отделить Месопотамию от остальной Азии. А еще потому, что с каждым годом они набирают силу, а мы… Мы выдыхаемся, сынок. Пока я жив, они боятся нападать, но мне ведь уже семьдесят с лишним! Азиаты считают меня Однооким Дэвом, почти божеством, но я – всего лишь человек, я стар, и я смертен. А тебя они разорвут, как волки оленя, поверь мне! Вот почему мне нужно, необходимо было, чтобы ты, именно ты, разгромил Птолемея! Чтобы все они, и в первую очередь – Лаг, страшились тебя, а не меня и не смели даже думать о наших землях. Чтобы азиаты, уважающие лишь силу и удачу, шли в твое войско, как идут ко мне – толпами. Вот тогда, и только тогда я смогу спокойно уйти. Жаль, все обернулось иначе… Читай!
Дрожащими руками Деметрий развернул неподатливый свиток. Когда он оторвал глаза от строк, в них было безмерное удивление.
– Ты… отказываешься от Вавилона, отец?
Антигон кивнул.
– Как видишь! И от Дальних сатрапий тоже. Завтра я отправляю послов на юг. Пусть Птолемей забирает южную Келесирию. Она и так уже принадлежит ему. Но без Финикии. Ни Тир, ни Сидон я ему не отдам…
– Но как же?..
– Вот так. Все на свете имеет свою цену, сынок. Цена Газы – Азия, которая уже не наша. Вернее, уже не будет нашей, как ни старайся!..
Одноглазый нагнулся поближе к уху сына, словно позабыв, что где-где, а подле этого шатра появление лазутчиков невозможно.
– Мы опоздали, мой мальчик. Поверь, имей мы возможность овладеть Египтом или вернуть Месопотамию, я перестал бы гоняться за Белым Единорогом. Три месяца назад это было трудно, но достижимо. А сейчас наша армия не верит в себя. А казна почти пуста. Пока мы оправимся, Лаг окончательно столкуется с мемфисскими жрецами. Селевк же уже сейчас вошел в долю с торгашами Вавилона. С Азией кончено! В Европе нас тоже не ждут. Ни Кассандр, ни Лисимах. Следовательно, нам остается либо смириться… Ты согласен смириться?..
– Нет! Лучше смерть, – жарко выдохнул Деметрий.
– Либо, – тонкие губы Антигона едва шевелились, – стать владыками всей Ойкумены. Как Божественный. Не меньше. Понимаешь меня, сыночек?..
И после короткой, выжидаемой паузы:
– Ничего. Скоро поймешь. Неудачу всегда можно превратить в успех, так бывало не раз. Я знаю, что делать. В конце концов, есть Эллада, которой не нравится многое из происходящего теперь. И есть финикийцы, которым укрепление позиций Вавилона – острый нож. Мы не одиноки, сын. Но для того, чтобы не промахнуться снова, мне придется прожить еще лет десять. Ну и что ж. Значит, проживу. А от тебя…
В голосе старика звякнуло железо.
– От тебя я жду внука. Обязательно – внука. Мальчишку. Это не прихоть. Это необходимо. Пойми: в одиночку я – только старый опасный хищник. Не больше! Вдвоем с тобой мы – союзники. Это куда серьезнее. Но трое… – живой глаз Антигона сверкнул и скрылся в прищуре, – трое – это уже династия!
Эписодий 6
Мальчик, который подрос
…Поселок был выжжен дотла.
Это случилось совсем недавно. Еще даже не успели остыть уголья, ветер гулял по пепелищам, взвихривая смерчи теплого пепла, и в глазах убитых – все больше взрослых мужчин, успевших схватиться за топоры, стариков, которых нет смысла уводить в плен, и младенцев, которые слишком обузливы в набеге, – отражалось пока что живое, обиженное недоумение, обращенное к оставшимся жить. На их безмолвный вопрос скоро ответят черные птицы, кружащие над вспугнувшими их с пиршества хмуро молчащими всадниками; пока еще они не решаются приступить к трапезе, опасаясь некстати явившихся двуногих, способных причинить ни в чем не повинной птице зло…
Те, кто жег и убивал, напали внезапно, совсем незадолго до рассвета, в томительный час последнего, самого сладкого сна. Чужаки вышли из леса, и, судя по следам, их было едва ли не вдвое больше, нежели всадников, шедших вдогонку за ними уже четвертые сутки. Они были неплохо вооружены, скорее даже очень хорошо, если не стали тратить время на сбор стрел, оставив их торчать там, куда воткнулись – в остатках стен, в земле, в человеческих телах, распростертых среди пепла подворий. Они прекрасно владели оружием, о чем свидетельствовали раны на мертвецах, нанесенные умело и жестоко, опытными и безжалостно-меткими руками, привычными к убийству. А вот племя, к которому принадлежали вышедшие из леса, трудно было определить по внешнему виду убитых чужаков, чьи жизни, несмотря на внезапность и переполох, сумели все же взять в уплату за свои жители погибающего поселка.
Их – двое. Всего лишь двое.
Возможно, потери нападавших больше, но если так, то остальных павших они успели забрать с собою для честного захоронения. Это понятно. Никто и никогда не станет хоронить убитых врагов! И души оставленных гнить будут вечно бродить неприкаянными тенями, тревожа сон неверных друзей, бросивших их без погребения.
Двоим – не повезло. Они нашли смерть в глубоком подвале, напоровшись на вилы женщины, спасавшей своих детей. А затем горящая кровля рухнула, погребая под собою домик и лаз в подполье, и все они так и остались там. Храбрая женщина, так и не спасшая ни себя, ни малышей, задохнувшихся от дыма. И двое грабителей, только что извлеченных на белый свет. Их не сумели отыскать и оставили, полагаясь на то, что души поймут и простят торопливость соратников, и удовлетворятся, вместо мщения, обильными жертвами…
И вот они лежат перед теми, кто не успел спасти поселок. Оба – высокие. Несмотря на прохладу, обнаженные по пояс. Голубоглазые. У обоих – длинные, заплетенные в тонкие косицы усы, пшеничные волосы, ниспадающие ниже ключиц, на висках тоже заплетенные косы, но небрежно, крупными прядями. Тот, что на вид постарше, украшен серебряным ошейником-ожерельем, сработанным топорно и грубо, много гаже, чем способны смастерить даже и неискусные среброкузнецы Иллирии, не говоря уже об эллинских умельцах…
Странные люди. Невиданные ранее.