Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены Вершинин Лев
– Отдай же иллирийской земле частицу себя! Соверши священный посев на благо стране, приютившей тебя! – выкрикивает Главкий и в изнеможении откидывается на спинку кресла. Лицо его наливается изжелта-серой бледностью, но это заметно лишь немногим, сидящим вблизи.
Взвизгивают флейты.
Лицо Пирра каменеет, и отсверк факельного огня ложится на застывшие скулы, словно расплескав жертвенную кровь по мрамору алтарного возвышения.
В темном проеме распахнутых настежь дверей возникает тоненький, расплывчатый поначалу силуэт.
Женщина с укрытым покрывалом лицом идет по залу легкой, летящей походкой, не выбирая пути, и сановные мужи Иллирии почтительно расступаются, освобождая ей дорогу. В вытянутых руках явившейся – плоская чаша, ровно по ободок наполненная густой, неестественно зеленой жидкостью.
Удивительное дело: поверхность ее ровна и недвижима, словно листва, превратившаяся в лед, и ни малейшей ряби, совсем никакой дрожи нет на ней.
Дыхание застревает в глотке у Кинея. Не было такого ни в прошлом, ни в позапрошлом году…
Едва слышно шурша, падает на пол глухое покрывало.
Это не та перезрелая жрица, которую доводилось видеть афинянину. Не та! Жрицу полей, обитавшую в Скодре, маловоспитанные иллирийские архонты встречали задорным гыканьем, а перед этой сгибаются, кланяясь едва ли не по-рабски, в пояс, иные же преклоняют колено, словно перед базилевсом или алтарем могучего божества. Огненные блики щедро подкрашивают желтым и багровым матово-смуглую, бархатистую даже на взгляд кожу, высвечивают широкие, великолепно слепленные бедра, ноги, способные ошеломить и слепца, узкий стан; забравшись в ложбинку меж тяжелых, стоящих торчком грудей, оставляют в серой кисее теней крупные, набухшие, подобно бутонам горной розы, соски…
Это тело девы, вступившей в расцвет юности.
А выше, над тонким стебельком длинной изящной шеи – лицо зрелой женщины, сознающей непреодолимую мощь и непререкаемую власть своей победоносной красоты. Лицо старше тела, оно знакомо с ухищрениями мазей и притираний, но стан, и груди, и бедра удивительным образом гармонируют с ликом, похожим на образ одной из тех, перед кем, если верить Гомеру, стоял с яблоком в руках, мучаясь неизбежностью выбора, незадачливый троянский пастушок Парис.
И возникает, расползается по трапезной, освежая тяжелый воздух, исходящий то ли от тела явившейся, то ли от чаши в руках ее, диковинный пряный аромат, на первый взгляд неприятный, даже пугающий, как все, от чего происходит неведомое…
Киней непроизвольно сглатывает, и всхлип этот звучит неожиданно громко, почти оглушительно и откровенно непристойно, но никто и не думает оглянуться, шикнуть на эллина. Ноздри мужчин подрагивают от возбуждения, в зрачках клубится звероватая, темная, жаждущая мгла. Хриплое дыхание десятков пересохших глоток напоминает в этот миг усталое рычание пехоты, рванувшейся в атаку после долгого и утомительного марша по выжженным зноем солончакам…
Встав лицом к лицу с Пирром, женщина безмолвно протягивает ему чашу. Движения ее непререкаемо-повелевающи. Будто в колдовском сне, юный молосс принимает фиал из рук в руки, и тонкие, полудетские еще пальцы его на миг замирают, соприкоснувшись с такими же тонкими, может быть, еще тоньше, пальцами явившейся из ночи. А затем соприкосновение разрывается, и она отступает от стола – назад, в неплотную, но все же паутинно-серебристую мглу, копящуюся у стены. Она изгибается всем телом, гибко опускается на невесть кем и когда постеленный коврик, закидывает руки за голову и глядит на оцепеневшего Пирра долгим, испытующим, зовущим взглядом…
Сулящий и дозволяющий все, взгляд этот глубже Океана и древнее Времени.
Никто не в силах противостоять ему, разве что евнухи из азиатских гаремов.
Даже в одиннадцать лет.
Опустошенная до дна чаша падает на пол, и липкие зеленые брызги разлетаются по сторонам. Двое в капюшонах, ухватив тунику юноши с двух сторон, разрывают ее, оставив царевича молосса совсем нагим, и вожди гор и заливов изумленно замечают, что перед ними – мужское повторение явившейся.
Мускулистое мужское тело.
Слишком мужское. На зависть иным, хвалящимся успехами на ложе. Пожалуй, даже чересчур мужское (не зеленый ли напиток тому виной?).
И голова ребенка.
Ну что ж. Священный посев, как известно, вершат не головой.
Один из безликих, тот, что слева, слегка касается Пиррова лба. Второй, который справа, приподняв подбородок избранника, заглядывает ему в глаза и неслышным шепотом произносит напутствие.
А потом Пирр, слепо вытянув руки, делает шаг.
Еще один.
Опускается на ковер, расстеленный у стены, в ждущие, нетерпеливые женские объятия.
И широкие мясистые спины столпившихся в круг иллирийцев закрывают от взора Кинея происходящее.
Он – свой, но – чужак.
Ему заповедано видеть священные таинства варваров. Он может только слышать.
И афинянин слышит:
…невнятный шорох;
…звонко-протяжный, едва ль не болезненный полувздох-полустон;
…короткое, хриплое, почти звериное рычание;
…сдавленный, глухой стон толпы.
А затем где-то во тьме раздается удар колотушки в туго натянутую кожу невидимого барабана.
Удар. Удар. Удар. Удар…
Все быстрее, быстрее, быст…
Томительный протяжный крик.
Тишина.
Урчание толпы.
Уд-дар. Уд-дар. Уд-дар…
Захлебывающийся всхлип, полный истомы.
Тишина.
Гулкое дыхание застоявшегося стада.
Удар-удар-удар-ударударударудар… удаааар!
Исступленный вой, на вдохе.
Тишина.
И вновь, и опять, и еще раз!
И еще!
Боги! Возможно ли такое?!!!!!!
Ему же всего одиннадцать, боги!
Тишина.
И тьма…
Тотчас нечто влажно-прохладное коснулось лба. Открыв глаза, Киней видит над собой лицо Главкия. А вокруг – привычные стены, стол для письма, полка со свитками, очаг, отделанный горным хрусталем.
Он в своих покоях.
И сам царь иллирийцев, уподобившись сиделке, отирает холодный пот со лба.
– Все уже позади. Не бойся, – проползают словно сквозь толстую парфянскую вату слова, произносимые намеренно внятно и подчеркнуто раздельно. – Слабость скоро пройдет. Вы, эллины, изнеженный народец. Мало кому из вас под силу выдержать встречу с посланницей Тех, Кто Выкармливает Корни. Сейчас ты уснешь, Киней. И проснешься полным сил. Но перед тем, как уснуть, услышь и запомни…
Афинянин не сопротивляется. Он слышит. И запоминает.
– Ты – друг Иллирии, мой и Пирра. Поэтому тебе позволили увидеть запретное для чужих. Но лучше будет, если ты никогда и никому не расскажешь о том, что видел. Даже своему заморскому другу…
Что?! Что он сказал?!
– Я не могу приказывать тебе, Киней. Ты эллин, и ты свободный человек. Ты вправе не слушать меня. Но все же – послушай. Так будет лучше для всех…
Киней кивает, даже не думая протестовать.
Он не скажет никому ни слова.
Он понял: так будет лучше.
Сквозь плотные, тугие затычки в ушах проскальзывает искра иронии.
– В остальном – твоя воля. Пиши что угодно. О чем пожелаешь. И о ком захочешь. Но старайся все же, гость мой и друг, не угодить босой ногой в осиное гнездо. Надеюсь, ты понял, о чем я?
Тяжелые зрачки Главкия ловят глаза Кинея.
Менее всего схож этот взгляд немолодого варвара, неловко закутанного в щегольской, заморский, по последней афинской моде расшитый гиматий, со взглядом коровы, на которую напялили седло…
«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кардии – привет!
Ты просишь меня, друг, описать здешние таинства, ибо из предыдущего письма моего понял, что иные из них схожи с теми, что бытовали у нас, эллинов, в стародавние, мифические времена. Что ж, изволь:
Вот так примерно, в общем и целом, обстоят дела с интересующей тебя проблемой. От досконального же описания подробностей воздержусь по причинам, перечислять которые здесь не время и не место, отметив только, что слишком многие в здешних, на первый взгляд, неискушенных краях обучились искусству вскрывать не адресованную им переписку. Прими на веру мои слова, любезный друг, и раздели со мной надежду услышать интересующее тебя при личной встрече, каковая, не устаю верить, все же состоится. Во всяком случае, последние события – как те, о которых ты любезно поставил меня в известность, так и происходящее в наших местах, – насколько можно судить, вполне предполагают такую возможность…
Искренне благодарю тебя за милое письмо, и особо – за отрывки из последних произведений, получив которые, я, верный почитатель твоего дара, сей же час уединился в кабинете, запершись на засов ото всех и вся и поставив на страже своего покоя дюжего фракийца, не уступающего Гераклу ни мощью мышц, ни размерами дубины, настрого приказав сему сыну Родопских ущелий не пропускать ко мне никого, кроме, естественно, моего покровителя Главкия. Могу ли я передать, как трепетали руки мои, расстегивая застежки на футлярах?! Должен сознаться: годы интеллектуального голода и отсутствие подходящего круга общения превратили нормальную библиофилию, свойственную каждому разумному человеку, в подлинную библиофагию. Увы, с некоторых пор, изнасиловав самого себя, я ограничил список свитков, заказываемых у амбракийских переписчиков. Ученики мои нынче вошли в ту самую всем нам не понаслышке известную пору перехода в зрелость, когда любое мнение старших встречает ожесточенное отторжение, писаное же слово кажется попросту скучным. Это преходяще, разумеется. Болезнь роста, неизбежная и простительная… И все же я прекратил на время посылать заказы библиотекарям. Использовать доверие и средства покровителя моего, ссылаясь на методологические надобности, неприемлемо для меня по соображениям этики, хотя, надо признать, со ссылками на методологию из здешнего казнохранилища можно выкачивать статеры бесконечно. Но что поделаешь, если боги не снабдили меня изворотливостью, свойственной множеству наших с тобой соотечественников! Вот почему – не буду скрывать и не боюсь вызвать на твоих устах снисходительную усмешку! – я, прежде чем углубиться в чтение, ласкал свитки, словно груди давно желанной женщины, посетить которую наконец-то позволили сбережения, и предвкушение мое было не менее острым, нежели в тот пасмурный день, когда – помнишь ли ты, душа моя? – отпросившись у наставника Эвмена на осмотр в познавательных целях висячих садов Семирамиды, мы с тобою познавали совсем другое, осматривая чудеса заведения госпожи, если мне не изменяет память, Энки-Нин-аплу-Мардук в веселом квартале славного города городов Вавилона…
Ты пишешь, что мнение мое интересует тебя, как автора, более, нежели отклики иных, увенчанных лаврами повсеместного признания. Что ж, безмерно польщен. Однако же столь высокое доверие предполагает и полную откровенность. Ты знаешь, друг мой, я нельстив и склонен по натуре скорее к гиперкритике, нежели к дифирамбам, и зачастую ознакомление со свежими текстами превращается мною в „охоту на блох“, как говаривал, помнится, наш незабываемый наставник и твой земляк Эвмен. Так что, душа Гиероним, прими похвальные слова, сказанные ниже, как должное, критику же попытайся оценить не с точки зрения пристрастного автора, но с позиции читателя, который, я искренне в этом убежден, станет обращаться к трудам Гиеронима Кардианского спустя многие и многие века после того, как даже обугленные костром кости наши истлеют, а привычный нам мир изменится, уступив место тому новому, что уже зарождается где-то в недрах жестокой Истории, кузницы прекрасной, но беспощадной Музы Клио.
Что касается первой и второй глав из „Естественной истории“, комментариев к эпитомам „Истории Эллады и прилежащего мира“ и, наконец, изумительной по замыслу и свежести затронутой проблематики „Философии космической эстетики“, то тут, не углубляясь в долгие рассуждения, безоговорочно склоняюсь перед тобой, мой Гиероним, и признаю, что если кто-либо из мыслителей нашего поколения прославится в веках, то право на долю – и немалую! – этой славы ты уже обеспечил себе, даже ежели прочитанное мною так и останется в неизданных набросках! Однако же молю и настаиваю: заверши! И поскорее издай! Благо возможностей у тебя сейчас достаточно. Я лишаю тебя права в угоду сиюминутным интересам жертвовать исследованием концепций, представляющих несомненный интерес для всей мыслящей Эллады! Да что Эллада! Для всей Ойкумены, справедливо полагающей Элладу светочем и источником культуры и прогресса. Жалею лишь о том, что нет с нами великого Аристотеля! Старик поторопился уйти в лучший мир, лишив себя удовольствия узнать, что дело его жизни находится в надежных руках. Зная мою нелюбовь к превосходным степеням, ты сумеешь понять, как долго размышлял я, прежде чем дать твоим текстам такую оценку, никак не свойственную моим, признаю, излишне завышенным, но устоявшимся и не подлежащим пересмотру критериям. Отчего и тешу себя надеждою, что тобой будут без гнева и пристрастия приняты и менее приятные суждения мои, относящиеся исключительно к завершенному тобою первому тому „Жизнеописания Деметрия Великолепного“.
Концепция произведения ясна, хотя в примечаниях и указано, что это всего лишь сокращенный вариант. И сразу же вызывает сомнение изначальная посылка, я бы сказал, явственно очевидная методологическая уязвимость поставленной задачи. Ты обратил, наверное, внимание, что выше я назвал труд, который ты, видимо, полагаешь завершенным, всего лишь первым томом? И не зря! Корректно ли, друг мой, заниматься описанием жизни, не только еще не ставшей достоянием Истории, но и не состоявшейся пока что, как нечто самоценное, проистекая в густой тени ослепительной фигуры Антигона? Зерно взвешивают после жатвы, как говорят селяне в Декелее, житнице моей родной Аттики, и нельзя высокомерно отрицать правоту этих простых, грубых, но умеющих мыслить практически людей. Вспомни о Поликрате! Кто-кто, а уж он-то казался современникам вполне счастливым, он был храбр, удачлив и не лишен проницательности, он возвысился из праха и стал всесильным владыкой Самоса и повелителем морей, однако же завершил дни свои на кресте и вошел в Историю лишь как незадачливый персонаж анекдота о своем так и не пожелавшем быть утопленным перстне! Сошлюсь и на пример Креза Лидийского, владевшего всей Малой Азией, несметно богатого и на сем основании полагавшего себя любимцем богов! Не ему ли выпало, утратив под ударами персов все накопленное, осознать в узилище причудливые превратности человеческой жизни?..
Иными словами, поставив целью возвеличить Деметрия, против чего я, кстати, нисколько не возражаю (личность он привлекательная и достаточно яркая), ты пошел, как представляется, путем, далеким от оптимального. Значительно больше выиграл бы твой труд, выгляди он на данном этапе серией этюдов, посвященных конкретным событиям из жизни героя, своего рода набросков к будущему фундаментальному жизнеописанию. Подумай об этом, смирив понятное авторское самолюбие, и тебе самому станет очевидно, что дружеский совет мой направлен исключительно на улучшение твоего замысла.
Впрочем, замечания относительно изъянов концепции в данном случае второстепенны. Перехожу к главному. Не обессудь за резкость, но с самого же начала, едва ли не с первой строки, возникает ощущение дискомфорта. Вызывает подсознательное неприятие, а если сказать вполне откровенно, то и активное отторжение, стилистика. Изменив своей обычной манере, в которой строгость и изящество стиля гармонично сочетаются, достигая редкостной яркости изложения, ты скатываешься в откровенное славословие, доходящее порою до раболепия, тем более неуместного, что, насколько я знаю Деметрия, он и не думает требовать от тебя выражений именно в таком стиле.
Ты возразишь: каждое слово „Жизнеописания…“ искренне и пропущено через сердце! Не спорю, это чувствуется при чтении, и весьма. Но в том-то и дело, что одной любви к герою, согласись, мало. Биография бессмысленна, если превращается в панегирик! Суть и смысл ее в том, чтобы показать место человека в обществе, вскрыть сущность его предназначения и понять причины, заставившие его быть именно таким, каков он есть. Неумение же биографа сдерживать эмоции способно подчас обернуть искреннюю пылкость вычурной пошлостью либо же откровенной, ничем не прикрытой глупостью.
Не буду голословным и позволю себе обширную ссылку на твои же строки.
«По высочайшей воле отца своего, достославного Антигона, Деметрий, счастливый любимец бессмертных богов, – пишешь ты, – с отборными войсками, включающими тяжелую пехоту и этерию, а также и множество боевых слонов, встретился под Газой с армией сатрапа египетского, злокозненного и лжеблагородного Птолемея Лага, незаслуженно именующего себя также и Сотером…»
Глупец, алчущий легкого чтения, изобилующего батальными сценами и однозначными характерами, прочтет с восторгом. Однако ты, смею полагать, творишь не в расчете на глупцов. Оставим эту аудиторию на попечение Креонта Лемносского с его Алкеем Раскрывателем Преступлений, похождениями которого завалены книжные прилавки, а также и Александры, дочери Никомаха, из Мегар, ублажающей престарелых гетер бесконечными любовными шашнями пресловутой Прелестницы Дикэ. Человек же серьезный и образованный, мыслящий скептически, ознакомившись с приведенным мною отрывком, тотчас примется задавать вопросы. Какова же цена, спросит он, божественной любви, если оный любимец под Газой не только потерпел поражение, что, в конце концов, с каждым хоть раз в жизни случается, но и потерял почти всю тяжелую пехоту?! Кто-то тут явно не в ладу со здравым смыслом: либо боги, чья любовь выглядит несколько двусмысленно, либо Деметрий, умудрившийся проиграть сражение вопреки помощи Олимпийцев, либо автор, излагающий явную чушь! Не так ли?! А с какой это стати, – продолжит придира, – Птолемей злокознен или лжеблагороден? Как раз с благородством у него все в порядке. Общеизвестно, что род старого Лага много знатнее, нежели пращуры Одноглазого. Приводя же в качестве примера ложного благородства использование египтянами противослоновьих колючек, ты рискуешь быть высмеянным первым же военным теоретиком, развернувшим свиток с «Жизнеописанием…». Ныне не времена Персеевы и покорения Трои, чтобы выяснять отношения, лупя друг дружку по голове самолично. Техника прогрессирует на глазах, на смену мускульной силе приходят достижения науки и хитроумные изобретения человеческого гения, и в этом ряду военная инженерия отнюдь не является ни чем-то позорным, ни даже из ряда вон выходящим. Гонка вооружений закономерно влечет за собой все более изощренные плоды раздумий специалистов. Железо приходит на смену бронзе, а халибская сталь вытесняет в наши дни железо, но никто же не пытается обвинять в злокозненности и неблагородстве ни металлургов Халиба, ни тех, кто пользуется их изделиями?! Полагаю, кстати, что твой ненаглядный Деметрий тоже носит в ножнах далеко не устаревшую и крайне тяжелую железяку?! И, наконец, скажи на милость, отчего Птолемей объявлен самозванцем, присвоившим себе титул «Спаситель»?..
Обрати внимание! Издержки концепции привели тебя, и вполне закономерно, от обычного, невинного на первый взгляд, терминологического передергивания (к примеру, «счастливый любимец богов…», «злокозненный и лжеблагородный…») к явному противоречию с объективной истиной. Скажу резче: ко лжи, и не побоюсь такой жестокости, ибо если не я, то кто же укажет тебе, мой Гиероним, на угрожающую тебе же опасность превращения в придворного писаку? А я слишком дорожу твоим талантом, чтобы позволить тебе растратить попусту великий и светлый дар, полученный свыше!
Хочешь ты того, нет ли, но Птолемей действительно спас Божественному жизнь в одном из боев последнего, индийского похода, чему есть масса живых свидетелей! И Сотером поименовал себя вовсе не сам, задним числом, а был удостоен данного прозвища лично Царем Царей, на торжественном пиру, посвященном выздоровлению Божественного от ранений, с соблюдением всех формальностей, в присутствии сотен придворных, десятков приближенных, в том числе, кстати, и того же Антигона! Кем же оказываешься ты в глазах очевидцев? Увы, всего только очередным льстецом, пытающимся урвать толику господских милостей любой ценой, хотя бы и ценой утраты авторитета. К тому же в собственный гений хочется верить, и весьма вероятно, что, начитавшись твоих панегириков, Деметрий окончательно утратит самооценку и в должный момент не сумеет взвесить все как следует и вовремя уступить дорогу сильнейшему, сберегая силы для лучших дней. Как ты полагаешь, одобрит ли такое проницательный и в отличие от сына не падкий на лесть Одноглазый?!
Впрочем, вижу: хандра моя и мизантропия разыгрались вовсю. Посему прекращаю досаждать тебе ламентациями, достойными трех Зоилов вместе взятых. И, дабы смягчить впечатление от сказанного выше, приведу прелестный образчик выхода из ситуации, весьма сходной с той, в каковую ты, дружище, загнал себя сам, поспешно отдав «Деметриаду» в переписку и распространение…
Жизненный анекдот этот тебе, разумеется, неизвестен. На Восток подобные новости не доходили, и я узнал о том, что сейчас расскажу, уже оказавшись в Афинах. В давние годы, как тебе известно, Александр-македонец, спятив в один из дней и окончательно вообразив себя воплощенным божеством, направил в полисы Эллады посланцев с приказом немедленно признать себя сыном Зевса и, оформив этот бред псефисмами[58] соответствующих инстанций, принести себе жертвы в храмах своего, с позволения сказать, «отца». Каково?! Не нужно, думаю, пояснять, что признать сыном Зевса сумасшедшего горца с тяжелейшей наследственностью было для многих сограждан равнозначно добровольному нырку в солдатский нужник. Однако же и возражать не приходилось: из Азии уже долетали слухи о судьбе, постигшей тех, кто не понял вовремя, что возражать не стоит. Скрепя сердце граждане многих полисов исполнили указание и доложили об исполнении. Не оказались безумцами и афиняне. Но! Гиероним, я видел этот документ. Я стоял перед камнем с на века выбитыми пунктами постановления и думал, что умру на месте. Потому что увидевшему подобное можно не жить дальше! Вникни и оцени, Гиероним: «Исходя из четко высказанного пожелания Александра, царя Македонии, сына Филиппа, царя Македонии, Совет и Народ Афин Аттических постановляют: признать упомянутого македонца Александра, сына Филиппа, сыном Отца Богов Зевса, а также и Гонителя Вод Посейдона!»
Ты еще жив, друг мой? Выжил и я. Но с трудом.
Не думаю, что до ставки Божественного дошла весть о том, как уважили его олимпийскую волю ехидные афиняне. Во всяком случае, на судьбах полиса это не отразилось. Тем паче что наместник Антипатр, отец Кассандра, умел ценить юмор и не очень-то долюбливал сынишку своего лучшего друга Филиппа.
Как мне рассказали, в первой редакции псефисмы после слов «…Гонителя Вод Посейдона» значилось еще: «…и примкнувшего к ним героя Беллерофонта». От подобной, вовсе уж мальчишеской выходки сограждане мои все же отказались в самый последний момент, справедливо рассудив, что изящная подколка милее откровенной оплеухи. Не помню точно, кем, но кем-то из древних придуман золотой афоризм, как нельзя лучше подходящий к случаю: что чересчур, то не на благо…
Хотелось бы мне, чтобы и ты, избрав тернистый путь служителя Клио, шел по нему с высоко поднятой головой, даже в нелегких, подчас кажущихся безвыходными оказиях укрепляя себя бесценными опорами человека: достоинством, иронией, тактом и твердой верой в справедливость суда потомков…
Однако же сам не заметил, как во мне заговорил не критик, а педагог. Зоил уступил место Ментору! Ты же уже слишком взросл для наставлений, тем более что педагогика – наука, не предполагающая благодарности, и – предрекаю: скоро ты и сам поймешь это, коль уж вступаешь, не отказываясь от сочинения биографий, на эту стезю. Лично мне, правда, думается, что ты поспешил с согласием на предложение Деметрия. И дело даже не в том, что параллельные занятия разными видами деятельности могут оказаться тебе не под силу. Основная причина в другом. Воспитание маленьких людей – задача куда как непростая, и браться за нее столь самонадеянно, не взвесив и не подумав, просто по просьбе приятного тебе человека… Прости, но это припахивает некоторой долей безответственности.
С другой стороны, твой предполагаемый воспитанник пока еще крайне мал, и многое может перемениться. Не могу исключать, что ты подготовишь себя к сей стезе, а возможно, что и родитель передумает, подыскав иного, более опытного в общении с детворой наставника. Лично я, правда, склоняюсь к мысли, что вопрос исчерпается сам собою! Помяни мое слово! Когда малыш твердо встанет на ноги, его заберет к себе дед! Это будет наилучшим решением из всех возможных. В безалаберных руках Деметрия дитя неизбежно вырастет избалованной всеобщим потаканием и преклонением куклой и вряд ли сумеет раскрыть хорошие задатки, заложенные при рождении, как это, собственно, и произошло с его отцом. Дед же способен обеспечить мальчику все необходимое для того, чтобы внук, подрастая, реализовывал все лучшее, унаследованное как от сурового Антигона, так и от яркого Деметрия. Тем более что Антигону мальчишка этот, недаром названный в его честь, необходим значительно более, нежели родному отцу! Век Одноглазого клонится к закату, и нельзя не понять его желания оставить после себя на земле, рядом с Деметрием, второго Антигона, который смог бы позаботиться о том, чтобы отец не промотал все, прилежно созданное дедом! Помяни мое слово! Внука, Антигона Младшего, старик воспитает совсем иначе, нежели воспитывал сына.
Впрочем, не стану судить искренне уважаемого мною наместника Азии излишне строго. Чувства его к Деметрию, кажущиеся иногда несколько гипертрофированными, объяснимы и понятны: сынишка – младший из четырех, поздний, баловень и всеобщий любимец (наставник Эвмен говорил, что даже Божественный любил позабавиться, пичкая его конфетами), вдруг оказывается единственным и последним?! Простим Одноглазому эту слабость, в конце концов, их – я имею в виду слабости, а не сыновей – у него не так много, как у прочих…
Относительно изложенных тобою новостей. С законным удовлетворением отмечаю, что прогнозы мои были точны, и ты, заглянув в архив, можешь в этом убедиться. Мир с Птолемеем и Селевком, а точнее – безоговорочная сдача спорных провинций, был неизбежен и отнюдь не знаменует собою окончательный проигрыш Одноглазого. Просто архистратег Антигон решил наконец-то, и решил абсолютно правильно, не находиться более в преглупом положении осла, не знающего, какую из равноудаленных копен сена выбрать на обед. Затянув размышления, осел может пасть от голода! Антигон же кто угодно, но только не осел! И насколько я понимаю, давно уже и серьезно просчитывал вариант временного отказа от копны, именуемой Дальней Азией. Позволю себе напомнить несколько аксиом. Государство не есть хаотичный набор владений. Оно похоже на существо биологическое: чтобы существовать более или менее длительный срок, оно обязано быть внутренне органичным. Иными словами, должно иметь энное количество взаимозависящих друг от друга провинций, связанных торговлей, поставками сырья, караванными путями, системой водоснабжения и общественных работ. Помнишь ли египетские каналы? А вавилонские арыки? А пирамиды, в конце концов? Постройки бесполезные в практическом плане, но незаменимые в смысле политического престижа! Если ты уже собрался зевнуть, мой бесценный друг, умоляю: не торопись! Это длиннейшее отступление от темы делаю, памятуя неприязнь твою к ойкономике – совершенно необоснованную, отмечу, ибо именно в законах ойкономических содержатся ответы на многие из проклятых вопросов, загадочных для вас, уважаемый историк! И что же получается, переходя от синтеза к анализу?! Есть Египет, есть и Птолемей. Он опирается на ойкономику, сформированную тысячелетиями, и не управляет ею, но сам подчиняется ее велениям, и с превеликой охотой. Есть Месопотамия с Вавилоном, и есть Селевк. О нем, не тратя слов, скажу то же самое. О Дальних сатрапиях, лежащих от Евфрата до Инда, предпочту умолчать. Они по факту уже отрезанный ломоть, выпавший из корзины. Представляю смех Антигона, уступавшего Селевку эти территории, которые уже не принадлежат никому. Кто и как подберет их, скоро ли Сандракотт отнимет у Селевка Индию, долго ли ждать объявления независимости Бактрией и Согдианой, нам знать заранее не дано, да, в общем-то, и не так уж интересно. Главное в другом. Любая сатрапия между Египтом и Месопотамией неизбежно должна войти, рано или поздно, в сферу влияния одного из этих ойкономических гигантов! Так было всегда! Припомни: Египет и хетты; Египет и Ассирия; Египет и Вавилон; Мидия и Египет. И лучший критерий познания, историческая практика, утверждает, что третьего не дано. Антигон же – именно третья сила, обоим гигантам мешающая и потому в исторической перспективе не имеющая шансов на выживание. Ты скажешь: а войско? Но армия недолго сохранится, если нет надежных баз, и жалованье выплачивается нерегулярно. Ты возразишь: а трофеи? О! Этот источник дохода слишком нестабилен, чтобы рассчитывать на него постоянно. Парадокс! Для содержания армии нужна казна. Для наполнения казны – налоги. Для стабильного поступления налогов – здоровая ойкономика, и войско, ролью которого в политике так бредите вы, историки, оказывается с этой, единственно верной точки зрения, всего лишь одним, да и то отнюдь не решающим компонентом.
Азиатская перспектива Одноглазого плачевна! Со временем, причем – достаточно скоро, он превратится в местного князька захудалой сатрапии, платящего дань вчерашним соратникам, которые для него не более нежели зарвавшиеся мальчишки. Затем он оставит Деметрия на перекрестках Истории, игрушкой для повелителей великих держав. Приемлемо ли для него такое? Безусловно, нет. Тем более неприемлем такой итог для его сына, привыкшего считать себя пупом земли и окончательным венцом божественных деяний в Ойкумене. А теперь, определив этот, не требующий особых подтверждений факт, напомню тебе еще одну простую истину: если имеется несколько вариантов объяснений того или иного феномена, решения той или иной задачи, верным, как правило, оказывается наипростейшее. Так, желая обеспечить за своим родом наследственные владения, а в будущем – не сомневайся, друг, не сомневайся! – и диадему, нет никакого смысла отправляться в поход в страну Чжун-го через гиперборейские степи! Вполне достаточно посмотреть, что плохо лежит вокруг, учитывая, что Египет с Вавилоном лежат, на несчастье Одноглазого, слишком уж хорошо. И следовательно: Европа. Фракийский Лисимах и Кассандр-македонец. Далее. Лисимах, конечно, много слабее Кассандра, как ойкономически, так и интеллектуально, к тому же зажат в угол вечными сварами с варварами из-за Дуная, и это общеизвестно! Зато он пресмыкается перед Одноглазым и никак нынче не опасен ему, а Фракия слишком тускла и бедна. По сути, это такое же захудалое княжество, какое вполне может обеспечить себе Антигон в Азии уже сейчас, причем с полного согласия Птолемея и Селевка. Остается Македония, и эта задача вовсе не проста. Кассандр популярен. Он прекратил никому не нужные дальние походы! Он – свой, македонец, никуда и никогда не исчезавший больше чем на полгода! Он покончил с казнями, во всяком случае – с публичными, и с изгнаниями, столь любимыми покойной психопаткой Олимпиадой! Он, наконец, просто-напросто снизил налоги, переложив самую расходную часть бюджета, финансирование войск, на плечи союзников-греков, расставив по эллинским полисам гарнизоны. Вот тут-то и зарыта собака! Немного передохнувшие, пока их незваные покровители-македонцы резали друг дружку, эллины, собратья наши, в один прекрасный денек обнаружили, что союз союзом, а на содержание союзной армии Кассандра платить нужно, и немало, и что с того, что сия практика именуется дружескими добровольными взносами, а не данью?! Посмотрел бы я, что станет с несчастным полисом, вздумавшим снизить объем вышеназванных «добровольных взносов»…
Так что, дорогой мой друг, интерес Антигона к Македонии неизбежен, как восход после ночи. Тем более что при всей популярности Кассандра в народе никто не забывает, что где-то подрастает законный Царь Царей, от которого глупый охлос ждет многого. Обаяние личности Божественного нельзя недооценивать! Блеск его походов доныне слепит среднестатистического македонского обывателя, полагающего себя солью Ойкумены. Каждому из них приятна политика Кассандра, позволяющая вздохнуть свободно и сделать сбережения, но при этом почти каждый сетует на тусклость и обыденность жизни под властью сына Антипатра. И если Одноглазый додумается настойчиво и неспешно долбить именно в это сочленение реального и идеального, позиции Кассандра могут существенно пошатнуться, особенно если Антигон сумеет получить официальные полномочия опекуна юного Александра. При желании это не составит труда! Ведь в его распоряжении имеется Клеопатра, дочь Олимпиады, сестра Божественного и родная тетка его сына…
Рискну дать еще один прогноз, в дополнение к сделанному в этом и предыдущем письмах. Очень скоро Одноглазый объявит себя защитником демократии и провозгласит, что ему, как старейшему из живых соратников Божественного, омерзительно рабство, в коем держит гадкий Кассандр эллинов, друзей, союзников и братьев меньших. Вот тогда у Кассандра начнутся серьезные неприятности. Поскольку способных платить «добровольные взносы» всегда бывает меньше, чем неспособных, а голытьба, каковой, соответственно, большинство, во-первых, не имеет чем платить, во-вторых, полагает себя подлинной элитой, исходя из буквального толкования понятия «демократия», и, наконец, в-третьих, вовсе не прочь поживиться за счет тех сограждан, которым повезло кое-что сохранить в кубышках или, еще хуже, приумножить. Поднести тлеющий трут к этой горючей массе решится не каждый! Всем памятно по многим примерам, чем бывает чревата подобная неосторожность, но будь уверен! Одноглазый пойдет на это! Если будет нужно, он заключит союз и с охламонами. У него попросту нет иного выхода! А загнать пожар обратно в кремень, как он полагает, силы у него достанет. Не скрою, я искренне опасаюсь грядущих событий, скорблю за эллинов, братьев наших, и не жду ничего отрадного в ближайшие годы. Разве что все более реальной становится наша столь долгожданная для меня встреча. Готов принести клятву перед любым алтарем, что в Грецию Антигон пошлет Деметрия, а сам останется подбивать азиатские итоги. Причина ясна: Деметрий гораздо более импонирует эллинам, нежели его старомакедонский отец. Он милее, привлекательнее даже внешне, неплохо образован и обаятелен в чисто эллинском духе! Что поделаешь, мы – эллины! Мы падки на яркость, на блеск, мы многое способны простить человеку, если он возвышается над прочими своими дарованиями! В этом мы ничуть не отличаемся от дедов и прадедов. Не знаю, как там в твоей Кардии, но мои предки, афиняне, век назад бегали за Алкивиадом, холодным и эгоистичным мерзавцем, законченным себялюбцем, и едва ли не молились на него! До тех самых пор, пока очевидное предательство Алкивиада не поставило город на грань гибели! Но и тогда – поверишь ли?! – находились многие, готовые оправдать даже и измену своего божка родному очагу!
Впрочем, каюсь. Не мне осуждать предков! Я и сам не свободен от склонности к преклонению перед необычными личностями, хотя ранее полагал себя стоящим выше этой страстишки! Увы, нет! Охлаждение ко мне моего воспитанника, охлаждение сугубо возрастное и преходящее, привело меня, да и приводит поныне в состояние, близкое к отчаянию. Мне ли не понимать мальчика, только-только ставшего эфебом, хотя, на мой лично взгляд, и слишком рано? Его принимают как равного взрослые воины. Ему отведено место на пирушках. Юные рабыни от него в восторге. Более того, он уже бывал в стычках, проливал человеческую кровь и сам был ранен, к счастью, не опасно. Где уж тут радоваться постылой необходимости возиться со свитками под присмотром придиры, никогда не державшего в руках меча?! Ныне его высший судья во всех поступках – Аэроп, тот самый, я писал тебе о нем, если помнишь. У них в последнее время появились тайны, которыми мальчик, понятное дело, со мной не считает нужным делиться. Какие-то люди, подчас более чем странные, наезжают в гости. Аэроп приводит к ним Пирра, и они беседуют подолгу, выспрашивают о чем-то, однажды даже вывели его во двор и велели бегать по кругу, словно лошади, и мальчик бежал, пока не рухнул в изнеможении! А устроители этих непостижимых разумом смотрин спокойно наблюдали за этим бегом, изредка перекидываясь непонятными словами. Когда же я попытался воспрепятствовать издевательству, напомнив, что я пока еще все-таки педагог царевича и имею право хотя бы знать, что происходит, гости не сочли нужным даже говорить со мной! Зато Пирр едва не взбесился. Вскочил на ноги, еще даже не отдышавшись, и завопил, чтобы я, гречишка, не смел лезть не в свое дело и что мне, простолюдину, не понять высокого смысла таинств, исполняемых людьми царской крови, тем паче – молоссами!..
В этот миг мне показалось, что нить понимания между нами разорвана навсегда, и мне стало больно. Но вечером в комнату мою явился Аэроп и пригласил последовать за ним. И что же? В комнатке, где обитает Пирр, находился он сам, мы с Аэропом, Леоннат (он, кстати, очень подрос и уже не напоминает недавнего Щегленка, впрочем, об этом я, кажется, уже писал) и царь Главкий. Мне было сказано, что сейчас произойдет нечто, при чем могут присутствовать лишь родня и близкие из близких! Это сказал сам Пирр, несколько смутившись, и я понял, что мальчику столь же огорчительно терпеть размолвку, сколь и мне. Мы пожали друг другу руки. Лед оттаял. А потом Пирр лег на спину, на голый пол, крестообразно раскинув руки, а верзила Аэроп нараспев произнес несколько фраз и… Я не понял сначала, что происходит. В углу стояла жаровня, как и надлежит холодной весной. Так вот, с этой жаровни Аэроп снял нечто похожее на кочергу и, ни на миг не помедлив, прижал ярко рдеющий конец раскаленного добела прута к беззащитной мальчишеской груди. Запахло паленым. У меня потемнело в глазах, мне стало дурно, как тебе в Тарсе, где я имел глупость подтрунивать над тобою, сомлевшим при виде обдирания заживо матереубийцы. Запоздало прошу о прощении…
Горела кожа, и горела плоть, только мышцы напряглись, и черты лица заострились, но он молчал, и Главкий молчал! И Аэроп, не отнимая металла от тела, молчал, и я тоже вынужден был молчать… Но более всего поразило меня то, что в глазах Леонната, подавшегося вперед, чтобы не пропустить ничего, был не ужас, не сострадание, а – зависть. Самая настоящая зависть, и я не готов поручиться, что – детская…
А теперь все зажило, и Пирр щеголяет орлом, выжженным на груди, и, по-моему, очень горд этим! На осторожный вопрос, стоило ли подвергаться подобной пытке, коль скоро есть иные, менее мучительные и более современные методы, скажем, финикийские наколки краской, он отрезал, что его предки, молоссы, были не глупее финикийцев.
Хвала богам, что на уроках тактики и географии он по-прежнему прилежен! Больше того! С некоторых пор, совсем неожиданно для меня и, не скрою, к немалой моей радости, он начал всерьез интересоваться политологией! Причем не щадит сил, чтобы наверстать упущенное в те дни, когда эта наука наук казалась ему никчемной и скучной тягомотиной.
Вот и сейчас слышу я в коридоре его шаги, и вынужден прервать бег стилоса, и прерываю! Но, как и прежде, остаюсь в уверенности, что встреча наша неизбежна и ты, Гиероним, мечтаешь о ней не менее, нежели твой собрат и всегдашний доброжелатель, ныне обварварившийся, но не забывший дружбы КИНЕЙ»…
Эпилогий
Мелькарт возражать не станет…
Давным-давно было это.
Задумал сотворить мир Светоносный Мелькарт и воплотил задуманное. Создал он твердь земную, выстлал ее зелеными лугами и мохнатыми лесами, солеными проплешинами песков и гладкими покрывалами вечного снега. Щедрой пригоршней рассыпал нагромождения гор, наполнил белопенной влагой просторы морей и послал с горных вершин прозрачные реки, дабы не оскудевало во веки веков веселье игривых волн.
И создав, увидел Творец, что это – хорошо!
Одно лишь пришлось не по нраву: велик и прекрасен был воплощенный мир, но пуст! И некому было воздавать хвалу Создателю за красоты земные и радовать Вечного обильными жертвами на алтарях Его.
Тогда и решил Солнечный сотворить человека, отражение себя самого, смертного, но в остальном – совершенного, как и сам Отец Жизни.
Иными словами – финикийца.
Но прежде, чем приступить к осуществлению замысла, смастерил Светоносный Мелькарт иные племена и народы. На них набивал он руку, готовясь к созиданию шедевра, как опытный ремесленник, готовясь к подлинному созиданию, сперва достигнет успеха в изготовлении отдельных деталей.
Слепил из праха земного Творец персов, и одухотворил их дыханием своим, и стало ясно Ему, каким должно быть подлинное благородство! Затем – эллинов-юнанов, и сделалось понятно Ему, каков бывает истинный разум! Потом – египтян, и уразумел, что значит быть упорным в труде! А вслед за ними – вавилонян, и осознал, каково оно, умение вести удачный торг! И иных многих сотворил. Перечислять их пришлось бы столь же долго, сколь требуется времени, чтобы объехать просторы Ойкумены, посетив поселения всех народов, обитающих в пределах ее.
Творя племена, отпускал их Мелькарт, дозволяя жить.
Солнечный сундук стоял рядом с Создателем, и, отпуская, одаривал Он создания свои угодьями, пригодными для обитания и процветания. Так стали эллины-юнаны обладателями дивных лесов, и цветущих островов, и буйной лозы, и благословенной оливы. Так обрели персы неохватный степной простор, рассеченный сияющими клинками горных ручьев. Так достался египтянам полноводный Нил, дарующий жизнь, а вавилонянам – сразу два потока, ничем не уступающих Нилу: бурный Тигр и спокойный Евфрат. Каждый народ получил свое, и никто не ушел обиженным.
Отпустив же сотворенных несовершенных людей, принялся Светоносный за высший труд – воплощение финикийца.
И преуспел.
Благородными, как персы, встали перед Ним любимые дети Его, и разумными, как юнаны, трудолюбивыми, как египетские фелля, и тароватыми под стать обитателям Двуречья! И каждое свойство, иным племенам присущее, но многократно превосходящее свойство предшественников, было в совершенных людях.
И опустил руку в солнечный сундук Извечный, чтобы по достоинству одарить возлюбленных своих детей, и нахмурился, раздосадованный! Ибо пуст тот сундук, мнившийся неисчерпаемым! Все лучшее, что было там, ушло на то, чтобы оделить несовершенные творения, и лишь щепотка серого песка, да горстка горячих камней, да дуновение знойного ветра, да еще много-премного соленой воды, которую нельзя пить, осталось на самом дне и выпало на долю лучших из людей, финикийцев.
Огорчился Мелькарт, но что мог поделать даже он, Могущий Все? Ведь не отнимают назад подаренное…
И сказал тогда Солнечновенчанный:
– Ум дал я вам, финикийские люди, и силу, и трудолюбие, и упорство, и благородством не обидел, а вот землей, достойной вас, обделил. Пусть же отныне будет так: в любых начинаниях ваших буду стоять я за вашей спиной незримо, и любую потребную помощь окажу, на зависть тем недоделанным, которым неосмотрительно раздал мир…
Вот как рассказывают о начале веков слепые певцы.
Так ли было? Не так?
Некому ответить.
Но разве без поддержки Сияющего сумели бы финикийские люди совершить неслыханное?..
Любой странник, чей путь пролег через Финикию, возвращается под крышу родного дома потрясенный, и рассказы его, хотя и правдивые, вызывают недоверие соотечественников, не бывавших нигде дальше соседнего поселка.
О рукотворных лесах, взращенных на сухой и каменистой почве, повествует вернувшийся, о каналах, не прорытых в земле, но пробитых в тяжелом камне, о садах, растущих на скалах, куда многие поколения едва ли не горстями приносили черную землю, купленную в плодородных краях…
А поверив наконец бывалому человеку – после долгих споров, ожесточенного отрицания и торжественных клятв, – слушатели приходят к однозначному выводу: безусловно, правы мудрые сказатели, и без явного благожелательства свыше тут вряд ли обошлось…
Что касается самих уроженцев финикийского побережья, то они избегают пояснений. Разве что пожимают плечами, выслушивая жадные расспросы странников. И то сказать, кому в точности ведомо, как оно было в те далекие дни? Так отвечают жители Тира, и Сидона, и Триполиса, и прочих городов, выросших на границе песков и моря, и, подняв глаза, заговорщицки улыбаются Мелькарту, чей лик круглый год яростно пылает в безоблачной синеве.
Изо всех народов, населяющих Ойкумену, лишь им под силу, не щурясь, обмениваться понимающими улыбками с сияющим светилом.
Конечно, далеко не каждый и среди сынов Финикии может помериться взглядами с Мелькартом.
Нет, не каждый…
Но пятеро, сидящие в прохладной, пропитанной мельчайшими брызгами, долетающими от звонкого фонтана, зелени сада, опоясавшего крохотную загородную усадьбу, – могли.
Только что завершилась легкая, из нежнейших фруктов и медовых лепешек, трапеза, и теперь они молчали, неторопливо, крохотными глоточками допивая из запотевших чаш пронзительно-морозный шербет.
На первый взгляд они, все пятеро, казались братьями.
Одинаково расшитые халаты и головные повязки. Одинаково мясистые губы, утопающие в завитках некогда черных, но давно уже просоленных сединою бород. Одинаково внимательные миндалевидные глаза, словно бы и равнодушные ко всему, но и не пропускавшие ничего из происходящего вокруг.
И руки.
Большие, клешнястые, безошибочно выдающие знакомство с шершавым веслом и просмоленным канатом, мозолистые, отполированные рукоятью меча и жестким верблюжьим недоуздком, покрытые трещинами, с навеки въевшейся грязью, вывести которую вовсе не способны ни драгоценные притирания, ни самые искусные ухищрения умельцев, зарабатывающие состояния, омолаживая человеческие тела.
Чужеродно и неестественно сияние на корявых, изогнутых пальцах золотых перстней, усыпанных многоцветными, не имеющими цены каменьями…
Допивая благоуханный шербет, старики один за другим отставляли чаши, перевернув их вверх дном в знак насыщения, учтивыми кивками благодарили хозяина, сидящего, по обычаю, спиной к востоку, утирали приготовленными тряпицами губы и беззвучно шевелили ими, вознося благодарственную молитву. И молчали.
Они знали цену молчанию, которое золото, ибо именно они повелевали золотыми ручьями, стекающимися со всех четырех сторон света в сундуки торговых домов Финикии.
Они откричали свое в юности, на зыбких палубах крутобоких судов, безбоязненно выходящих в открытое море, где уже не видна твердь. Они отговорили предназначенное в долгих беседах у костров, запаленных посреди необъятных соленых пустынь, где лишь шорох зыбучих песков да печальные вздохи верблюдов напоминали о том, что жизнь еще не завершила свой путь. Они познали смысл слов и суть молчания…
Каждое слово, да что там – даже и безмолвный жест любого из этих пятерых, допивающих шербет, означали всколыхнувшиеся торговые ряды прославленных оптовых рынков, суету здоровенных грузчиков на пристанях, потрескивающие от напряжения сходни, надсадное уханье мореходов, выбирающих якоря, и свист ветра в снастях, и вздымающиеся ряды весел, и прощальные крики чаек за кормой. Это по их велению на диких берегах поднимались торговые поселки, иные из которых с течением лет вырастали в великие города, подобные Карт-Хадашту, родному сыну Тира, ставшему хозяином половины Великой Зелени! И полуголые туземцы, темнокожие на дальнем юге и зеленоглазые на морозном севере, выходя из зарослей, пугливо и восторженно взирали на груды товаров, разложенных у кромки прибоя для знакомства и первого обмена. В порты Эллады, и Гесперии, и обоих Боспоров, Фракийского и Киммерийского, и Колхиды, и отдаленного Серендипа входили корабли под пурпурными парусами и выходили дальше известной черты, в Распахнутый Океан, гудящий за Столбами Мелькарта, правя к влажным Островам Олова, где никогда не виден Мелькартов лик, и к Стране Мохнатых, украшенных дымящимися горами…
Короткий степенный кивок, слабый взмах руки – и караваны из сотен завьюченных до отказа верблюдов трогались с места, позвякивая бубенцами, уходили на восток, расплывались в рассветной хмари, все дальше и дальше, через парфянские степи, через немирные патанские горы, через полноводный Инд, где остановились некогда, исчерпав силы, фалангиты Божественного, через загадочный Ганг, воды из которого мечтал испить, да так и не испил Божественный, – в край раскосых и желтокожих людей, восточнее которых нет, в край, где презирают чужеземцев, хотя и не отказываются торговать с презираемыми, где шесть царств истощают друг друга в бесконечных войнах, но число жителей не становится меньше, ибо даже кролики не плодятся так, как эти люди, умеющие делать бесценный, холодно шелестящий шелк…
Все привезенное на кораблях и доставленное караванами, оплаченное товарами и серебром, а если надо, то и кровью, за время пути многократно возросшее в цене, – это и есть то, что сделало Финикию, невеликую и выжженную солнцем землю, уважаемой в Ойкумене.
Велика власть Мелехов, правящих Тиром, и Сидоном, и другими городами совершенных людей. Выше ее – власть рабби, почтенных и знатных городских советников. Но и князья, и советники их, и даже буйные, крикливые народные собрания почтительно ждут с принятием решений до тех пор, пока не сообщат своего мнения эти пятеро, ибо устами их говорят серебро, и золото, и пурпур, истинно, а не внешне правящие миром…
Не так уж часто собираются эти старики.
Не так уж много причин, способных заставить их покинуть насиженные усадьбы, кряхтя, умоститься в повозки, окруженные тройным кольцом стражи, и отправиться в путь. Они отъездили, отходили, отплавали свое и заслужили право на покой! А дела, и переговоры, и заключение сделок можно доверить и помощникам, усердным и надежным, мечтающим со временем выбиться в люди. В таком доверии нет опасности, ибо право конечного утверждения остается за стариками, избранными архонтами торговых союзов, и ни один документ не обретет силы без оттиска на нем личной печатки Великого Судьи…
Нынешний случай – особый.
И потому они откликнулись на приглашение все как один, и приехали, и угощались фруктами, запивая их шербетом.
И высокорослый, в неполные девяносто сохранивший почти юношескую стать Судия Морской Торговли, без воли которого ни одно судно не отчалит от финикийских пристаней. И некогда могучий, а ныне, после трех мозговых ударов, вяловатый, с трудом поднимающий левую руку Судия Дальних Дорог. И хозяин усадьбы, созвавший их всех по наисрочнейшему делу, Судия Пурпура, верховный распорядитель красилен, выпускающих ткань, идущую на гиматии базилевсам и оцениваемую на вес золота или шелка. Разные, они напоминают один другого, словно братья. Четвертый же, пухло-оплывший, как и все лишенные мужского естества, бороды не имеет, но слово его не легче прочих, потому что это не кто иной, как Хранитель Общей Казны, верховный жрец храма Мелькарта Тирского, в подземельях которого хранится пятая часть прибыли от каждого товара и от всякой сделки, заключенной людьми финикийской крови…
Пятый?
Он не знаком никому.
Чужой – здесь?
Неслыханно!
Они по-прежнему молчат, но в молчании этом столько недоумения и недовольства, что хозяин, прежде чем приступить к беседе, считает своим долгом рассеять сомнения.
– Почтенные собратья! – говорит он. – Позвольте представить вам моего младшего собрата, члена сообщества красильщиков и полномочного представителя нашего Союза в Элладе, уважаемого Аполлодора, сына Демохара, уроженца Скироса. Этот человек проверен многократно и достоин всяческого доверия. К тому же именно он, не без риска для жизни и репутации, сумел добыть и доставить сюда документы, обусловившие необходимость нашей встречи…
Два бородача и евнух важно кивают, принимая сказанное к сведению. Конечно, пятый так же походит на Аполлодора, сына Демохара, уроженца Скироса, как двугорбый бактриан на лопоухого ишака, и если он – юнан, думает Судия Дальних Дорог, то я – не паралитик, но в этом кругу не принято оспаривать поручительство, данное одним из равных. Пусть будет Аполлодором, если ему так хочется или почему-либо необходимо! Пускай именуется скиросцем – со своим-то горбатым, не финикийским даже, а скорее иудейским носом, с глазами-маслинами, присущими на всем Востоке одним только уроженцам Ершалайма, с длинными локонами, отпущенными на висках, как и подобает верному почитателю Бога Единого! Пусть будет Аполлодором, сыном Демохара, и хватит о нем! Если он находится здесь, значит, это необходимо!.. И только безбородый жрец Мелькарта давно уже вскидывает на него глаза, скрытые меж пухлых век, пытаясь что-то, неведомое прочим, сообразить…
– Ознакомьтесь, почтенные собратья!
Добыв из широкого рукава небольшой свиток, хозяин усадьбы протягивает его Судии Морской Торговли. Тот, почти мгновенно прочитав, передает жрецу. Оба они сохраняют видимость полного спокойствия, и лишь паралитик, утративший вместе с половиной здоровья и добрую толику невозмутимости, ознакомившись с документом, не удерживается от удивленного вскрика:
– Это правда?!
Хозяин усадьбы кивает:
– Это не просто правда! Это подлинник!
Теперь во взглядах стариков, обращенных к именующему себя Аполлодором, – нескрываемое уважение. Кем бы ни был этот молодой еще, и пятидесяти не достигший незнакомец, он, видимо, мастер своего дела. Ибо хозяин усадьбы сказал правду: можно подделать печать под текстом, но никому не под силу столь совершенно повторить корявую подпись наместника Азии, собственноручно заверившего документ. Образцы личных подписей каждого из диадохов, даже далеких и незначительных наместников Бактрии и Согдианы, хранятся в заветных ларцах хозяев Финикии. Нелегко и крайне недешево встало приобрести их, но дело того стоило, и скупиться не приходилось…
– Вот почему я позволил себе организовать эту встречу, – очень серьезно говорит Судия Пурпура. – Возможно, у кого-либо из вас, почтенные собратья, имеются вопросы к нашему уважаемому другу Аполлодору?
Вопросы есть.
– Как вам удалось? – тоном, граничащим с благоговением, спрашивает Судия Дальних Путей, и равные ему сокрушенно опускают глаза, стыдясь неуместных улыбок. Видимо, мозговой удар не пощадил разума, если почтенный собрат, не так давно еще один из проницательнейших людей Финикии, задает вопросы, которые попросту не положено задавать, ибо на них все равно не ответят.
Чуть заметно улыбается и сомнительный Аполлодор.
Однако же отвечает.
– Купил, – говорит он негромко, крайне уважительно, и паралитик удовлетворенно кивает.
Он так и думал. Купил – это надежно. Мало что есть в мире такого, чего нельзя купить за деньги, а если и встречается, то все равно может быть куплено, правда, за очень, очень большую цену.
– Уваж… э-э-э… почтенному Аполлодору Скиросскому, возможно, известны подробности?
Хозяин слегка прикусывает губу. Для него, сдержанного и не склонного к эмоциям, это – признак высшей меры удивления. Есть чему дивиться! Судия Морской Торговли, поднявшийся до нынешних высот из простолюдинов, а потому крайне ревностно блюдущий титулы, звания и прочие условности, задавая вопрос, повысил чужака в ранге… Нет, не до себя, это было бы слишком! Но, отказав гостю в «собрате», он тем не менее произвел его из «уважаемых» в «почтенные», а это уже говорит о многом…
– Очень немногие, – отзывается именующий себя сыном Демохара. – Могу сообщить почтенному Судии, что инициаторами обращения к наместнику Азии выступили Союз хлеботорговцев Пантикапея, Лига свободной торговли Архипелага, а также лица, в настоящее время изгнанные из полисов Эллады за политическую неблагонадежность…
– Благодарю вас, почтенный Аполлодор!
Старый моряк чуть склоняет голову.
Все сходится. Этого и следовало ожидать. Неудача наместника Азии в войне с Птолемеем, утрата им Месопотамии и Дальних сатрапий, тяжелый, по сути – похабный мир, подписанный почти в отчаянии, дали возможность правителям иных земель задрать носы выше облаков. Даже Лисимах Фракийский, осторожный, как лиса, осмелел до того, что втрое повысил пошлины за проход судов, груженных пантикапейским хлебом, через Геллеспонт! Что уж говорить о Птолемее?! Наместник Египта и Аравии наступил на горло торговле островитян Архипелага, запретив Лемносу и Самосу опускать нормы пошлин ниже тех, что установлены в Родоссе, пляшущем перед ним, словно дрессированная собачка. И теперь египетские триеры[59] перекрыли моря, насильно загоняя торговцев в родосский порт. Первая попытка ослушания карается конфискацией половины груза. Вторая расценивается как пиратство, со всеми вытекающими последствиями.
Приходится ли удивляться, что торговые союзы Эллады предлагают Антигону покинуть предавшую его Азию и обратить взор на Европу, гарантируя полную оплату расходов, необходимых на ведение военных действий?..
Нет.
Если что и удивительно, то лишь столь поздно пробудившаяся в эллинах щедрость. Ну, а согласие Антигона, до сих пор не возобновлявшего войну только по причине хронического отсутствия средств, было обеспечено, это как раз понятно…
– Какова, хотя бы примерно, сумма, выделенная для нужд благородного Антигона в случае его согласия? – снимает следующий вопрос буквально с уст Судии Морской Торговли тонкоголосый жрец Мелькарта.
Скучающе этак спрашивает, без особого интереса, словно бы просто для поддержания разговора.
Хозяин усадьбы вскидывает глаза.
Случайно или намеренно, но Хранитель Общей Казны не назвал горбоносого гостя по имени, обратившись словно бы в пространство. Конечно, сан позволяет ему глядеть на иных, непосвященных в таинства, свысока. И все же, что это – обычная надменность, свойственная слугам Мелькарта, или…
Впрочем, горбоносый «Аполлодор», похоже, не обращает внимания на подобные тонкости. Если он тот, кем представлен, ему должен льстить сам факт присутствия здесь, в саду у фонтана, рядом с высшими. Если нет, то что ему до принятых в Финикии правил приличия?..
Отвечает он, однако, не сразу.
– К сожалению, точной цифры назвать не могу. По непроверенным сведениям, около трех тысяч аттических талантов единовременно и полторы тысячи талантов в течение года. Но, повторяю, за полную точность этих данных ручаться не стану…
Желтое и круглое, словно луна в непогоду, колышется лицо евнуха. Он доволен. В сущности, вопрос был задан вовсе не ради ответа. Необходимо было услышать, как отреагирует горбоносый на явную неучтивость собеседника. Если хамством на хамство, как и случилось, значит, он действительно не тот, за кого себя выдает. Ни один служащий Объединения ремесла и Торговли Финикии не посмеет заметить обиду, нанесенную Хранителем Общей Казны…
– Да простит меня, ничтожного, почтенный Хранитель, – невозмутимо заключает «Аполлодор», и лицо жреца делается еще желтее, чем миг назад.
Хозяин усадьбы, от глаз которого не укрылась изящная сценка, позволяет себе слегка улыбнуться.
И тотчас становится серьезен.
– Почтенные собратья! – Голос его ровен. – Полагаю, всем вам ясно, что может означать для нас окончательный отказ благородного Антигона от участия в разрешении азиатских проблем…
Его слушают внимательно. Не перебивая.
Потому что он прав.
С давних пор финикийские города стынут на железных ветрах перекрестков, где сталкиваются армии великих держав. Золото и серебро, пурпур и жемчуг Финикии, ее кедры, саженцы которых были завезены и заботливо привиты в сухую почву предками нынешнего поколения, как мед пчел, приманивали жадных соседей, и никакая дань не спасала от разгула вторгающихся армий. Подчиниться Египту, уже два тысячелетия стремящемуся владеть портами Тира и Сидона? Дельное решение. Но тогда следует ждать карательного похода тех, кто владеет Востоком, как бы ни назывались они: вавилоняне, ассирийцы или мидяне. Встать на сторону восточных шахов? Разумный выход. Но как быть с бесчисленными копьеносцами фараонов, обожающими дотла выжигать непокорные города?..
– Хочу напомнить вам, почтенные собратья, – продолжает Судия Пурпура, не замечая, что рукава халата немного задрались, непристойно обнажив руки, багровые, словно у только что поработавшего палача, – что четыре года назад, в этом же саду, вы отказались помочь благородному Антигону, предпочтя остаться в стороне от конфликта. Результат налицо…
Хозяин усадьбы умолкает, предоставляя гостям возможность возразить.
Но желающих спорить нет.
Ибо он снова прав.
В те дни, дни жутковатого ожидания, когда посланцы Одноглазого, утратившего под Газой лучшую армию и выбитого из Месопотамии, в позе просителей стояли перед рабби финикийских городов, вымаливая денег на ведение войны под любые проценты, главы Торгового Союза предпочли остаться в стороне. Финикия, рассудили они, слишком мала для активного вмешательства в битву гигантов. Помочь наместнику Азии означало бы восстановить против себя и мемфисских жрецов, наложивших лапу на торговлю Египта, и ростовщиков Вавилона. Совет Судей продумал возможные последствия. Учтены были и неизбежные в таком случае повышения пошлин на транзитную торговлю через месопотамские дороги, открывающие путь на Восток, и вполне предсказуемая блокада египетским флотом финикийских гаваней. Послам Одноглазого отказали, весьма, впрочем, учтиво, с поклонами и ссылками на временные затруднения. Правда, мелехи Тира и Сидона ссудили наместника Азии какими-то суммами, но разве можно сравнить скудную государственную казну портовых городов со златохранилищами Торгового Союза?!