К востоку от Эдема Стейнбек Джон

Некоторые, иногда совершенно того не заслуживая, становятся воистину баловнями судьбы. Без всяких усилий с их стороны удача сама идет к ним в руки. Уилл Гамильтон был одним из таких счастливцев. Причем небеса посылали ему именно те дары, которые он действительно мог оценить по достоинству. Везение сопутствовало ему с юных лет. И если отец Уилла всю жизнь не умел делать деньги, то Уилл всю жизнь греб их лопатой. Когда Уилл Гамильтон развел кур и они начали нестись, цена на яйца немедленно подскочила. Он был еще совсем юнцом, когда два его приятеля, содержавшие скромный магазинчик, оказались на грани плачевного банкротства и попросили Уилла ссудить им немного денег, чтобы перекрутиться с квартальными счетами, а за это взяли его в долю третьим совладельцем — как они еще могли его отблагодарить? Он дал им сколько они просили. Через год магазинчик встал на ноги, через два года он вырос в большой магазин, через три — открыл несколько филиалов, а сейчас пошедшие от него новые поколения магазинов образовали обширную торговую сеть и главенствуют на значительной части Калифорнии.

В уплату за чей-то просроченный долг к Уиллу отошла мастерская по ремонту велосипедов. Вскоре несколько богатеев Долины обзавелись автомобилями, и механик Уилла был нарасхват. На Уилла долго наседал один настырный романтик, мечтавший облечь свои грезы в латунь, чугун и резину. Звали этого мечтателя Генри Форд, и планы его были если не уголовщиной, то по меньшей мере бредом. Уилл скрепя сердце согласился представлять его фирму на всей южной половине Долины, и уже через пятнадцать лет «форды» забили Долину чуть не в два этажа, а Уилл разбогател и ездил на «мармоне».

Том, третий сын, пошел весь в отца. Родился он с громовым криком и жил, сверкая, как молния. В жизнь он ринулся очертя голову. Он не знал меры в радости и восторге. Мир и людей он не открывал, а создавал сам. Когда он читал книги, то знал, что читает их первым. Он жил в мире, сияющем свежестью и новизной, нетронутом, как Эдем на шестой день сотворения мира. Он стремительно несся по раздолью жизни, словно ошалевший от простора жеребенок, а когда позднее жизнь воздвигла перед ним изгородь, он промчался сквозь нее, разметав рейки и проволоку, а еще позже, когда вокруг бесповоротно сомкнулись стены, он прошиб их собой и вырвался на свободу. Ему была доступна великая радость, но столь же великой бывала и его скорбь; так, например, когда у него умерла собака, мир рухнул.

Изобретательности у Тома было не меньше, чем у отца, но он был более дерзок. Он брался за такое, перед чем отец бы спасовал. К тому же Тома непрестанно подстегивал жаркий зов плоти, а Сэмюэл в этом смысле был спокойнее. Возможно, из-за неуемности своих плотских желаний Том и остался холостяком. Ведь родился он в семье высоконравственной. Могло статься, что его ночные видения, тоска его тела и способы, которыми он эту тоску утолял, казались ему греховными, и порой он убегал в горы, воя от стыда, как зверь. Необузданность удивительно сочеталась в нем с добротой. Он свирепо изнурял себя работой, лишь бы погасить свои буйные порывы.

Ирландцам и вправду свойственно безудержное веселье, но в то же время за каждым из них будто следит унылый и мрачный призрак, которого они таскают на своем горбу всю жизнь и который подглядывает их мысли. Едва они засмеются слишком громко, он тотчас затыкает им глотку своим длинным пальцем. Ирландцы выносят себе приговор сами, не дожидаясь обвинения, и оттого всегда насторожены.

Когда Тому было девять лет, его стало тревожить, что у младшей сестренки, красавицы Молли, затруднена речь. Он попросил ее открыть рот пошире и увидел, что говорить ей мешает перепонка под языком. «Я это исправлю», сказал Том. Он завел сестру в укромное место подальше от дома, наточил о камень свой перочинный нож и рассек преграду, нагло вставшую на пути у слова. Потом он убежал прочь и его вырвало.

Вместе с семейством Гамильтонов разрастался их дом. Он и задуман был как незаконченный, чтобы по мере надобности от него ответвлялись пристройки. Комната и кухня, поначалу составлявшие весь дом, быстро затерялись в хаосе этих пристроек.

Сэмюэл меж тем все не богател. У него завелась дурная привычка брать патенты, недуг, поражающий многих. Он придумал приставку, с которой молотилка работала лучше, дешевле и продуктивнее, чем все известные машины этого рода. Оплата услуг юриста-патентовщика сожрала весь небольшой доход Гамильтонов за целый год. Сэмюэл послал свои макеты одному промышленнику, который отверг чертежи, но не замедлил воспользоваться идеей. После этого Гамильтоны еще несколько лет сидели на голодном пайке, потому что Сэмюэл судился, и утечка из семейного бюджета прекратилась только когда Сэмюэл проиграл процесс. Впервые он так ясно понял непреложность истины, гласящей, что без денег против денег не воюют. Но Сэмюэл уже заразился патентной лихорадкой, и она год за годом выкачивала из него все деньги, которые он зарабатывал молотьбой и в кузнице. Дети Гамильтонов ходили босые, в залатанных комбинезонах, в доме иногда нечего было есть — но как бы Сэмюэл иначе расплатился за хрустящие кальки светокопий с вычерченными на них шестеренками, плоскостями и проекциями?

Одни мыслят широко, другие — узко. Сэмюэл, Том и Джо мыслили широко, а Джордж и Уилл мыслили узко. Джозеф, или просто Джо, четвертый сын Сэмюэла, был сонно-мечтательным пареньком, и вся семья очень его любила и оберегала. Он весьма рано понял, что беспомощная улыбка — вернейшее средство оградить себя от работы. Его братья были усердные труженики, все до одного. Чем заставлять Джо, им было проще работать за него самим. Родители считали, что в семье растет поэт, потому что ни на что другое Джо явно не годился. И они так это ему втемяшили, что в подтверждение своего таланта Джо начал пописывать незатейливые стишки. Джо был ленив не только телом, но, вероятно, и умом. Он жил в мечтательной полудреме, но мать любила Джо больше всех детей, потому что он казался ей беспомощным. На самом деле Джо вовсе не был беспомощным, он всегда добивался, чего хотел, причем с минимумом усилий. Он был в семье общим любимцем.

В средние века юноше, плохо владевшему шпагой и копьем, была дорога в священники; в семье Гамильтонов неспособность Джо по-человечески работать на ферме и в кузнице открывала ему дорогу к высшему образованию. Он не был больным или хилым, но гантели валились у него из рук; верхом он ездил скверно и терпеть не мог лошадей. Вся семья смеялась от умиления, вспоминая, как Джо пробовал пахать: кривая первая борозда виляла, как ручей по равнине, зато вторая борозда наезжала на первую только один раз — в том месте, где она пересекала ее и затем уползала неизвестно куда.

Постепенно Джо самоустранился от всякой работы на ферме. Мать объясняла, что у Джо мысли витают в облаках, будто это бог весть какое редкое достоинство.

Когда Джо осрамился во всех доступных фермеру видах деятельности, Сэмюэл с отчаяния поручил ему пасти овец, стадо из шестидесяти голов. Это был самый несложный труд, классический образец работы, не требующей никакого мастерства. Единственное, что требовалось, это быть рядом с овцами. Но Джо потерял стадо — потерял все шестьдесят овец и не мог отыскать их на дне сухой лощины, где они, сгрудившись в кучу, укрывались от солнца. Как гласит предание, Сэмюэл созвал всю семью, всех своих сыновей и дочерей, и взял с них клятву, что после его смерти они будут заботиться о Джо, а иначе тот непременно погибнет от голода.

Вперемежку с сыновьями у Гамильтонов росли пять дочерей: старшая Уна, темноволосая вдумчивая девочка, прилежная в учении; Лиза — нет, все-таки старшей была, наверно, Лиззи, раз ее назвали в честь матери, но про Лиззи я знаю мало. Похоже, она с юных лет стыдилась своей семьи. Замуж она вышла рано и уехала, а потом ее видели только на похоронах. Лиззи, единственная из всех Гамильтонов, была злая и умела ненавидеть. Она родила сына, а когда сын вырос и женился на девушке, которая пришлась ей не по нраву, Лиззи не разговаривала с ним много лет.

Затем шла Десси, такая хохотушка, что любому было жаль расстаться с ней хоть на минуту, потому что ни с кем не было так весело, как с Десси.

Следующую сестру звали Оливия — это моя мать. И, наконец, была Молли, маленькая красавица, светлокудрая прелесть с глазами цвета фиалок.

Вот такие были эти молодые Гамильтоны, и прямо чудо, как Лиза, крохотная сухощавая малограмотная ирландка, умудрялась рожать их одного за другим и выкармливать, печь хлеб, обшивать всю семью и при этом еще прививать детям хорошие манеры и вколачивать в них железные нравственные принципы.

Просто поразительно, как Лиза умела командовать детьми. Что творится в мире, она не ведала, ничего не читала и за исключением долгого переезда из Ирландии никогда не путешествовала. Она не была близка ни с одним мужчиной, кроме собственного мужа, да и с ним это занятие представлялось ей лишь утомительной, а подчас и мучительной обязанностью. Большая часть ее жизни была отдана вынашиванию и воспитанию детей. Пищу для ума она черпала только из Библии да еще, может быть, из бесед с Сэмюэлом и детьми, впрочем, что говорили дети, она не слушала. Библия была для Лизы ее единственным источником знаний, вмещавшим в себя все: историю и поэзию, сведения о природе людей и вещей, законы нравственности, путь к спасению души. Эту книгу Лиза не анализировала и не штудировала, она ее просто читала. Встречающиеся там многочисленные противоречия не смущали Лизу ни в коей мере. И в конце концов она выучила Библию назубок, так что могла читать ее, даже не вдумываясь.

Лиза пользовалась всеобщим уважением, потому что она была женщина достойная и вырастила достойных детей. Ей не за что было краснеть перед людьми. Муж, дети и внуки уважали ее. Лиза обладала твердокаменной волей, не шла ни на какие сделки с совестью и своей правотой сокрушала любую неправоту, чем вызывала к себе почтение, но отнюдь не любовь.

В своей ненависти к крепким напиткам Лиза была непоколебима. Принятие алкоголя в любом виде она считала преступлением против и без того разгневанного божества. Она не только не притрагивалась к спиртному сама, но и отказывала в этом удовольствии другим. В результате, естественно, и ее муж Сэмюэл, и все ее дети не упускали случая клюкнуть со смаком стаканчик-другой.

Однажды, когда Сэмюэл сильно разболелся, он попросил ее:

— Лиза, может, дашь мне глоток виски, чтоб полегчало?

Лиза выпятила маленький жесткий подбородок.

— Ты что ж это, хочешь предстать перед престолом Господним, чтобы от тебя спиртным разило?! Ну уж нет! — сказала она.

Сэмюэл повернулся на бок и продолжал бороться с болезнью своими силами.

Когда Лизе было под семьдесят, у нее начался климакс, и врач велел ей принимать как лекарство по столовой ложке портвейна. Первую ложку она проглотила с усилием и скорчила гримасу, но оказалось, что это совсем не так противно. И с той минуты от нее до конца жизни попахивало винцом. Пила его она всегда только по столовой ложке, только как лекарство, но вскоре стала выпивать за день больше кварты и чувствовала себя куда спокойнее и веселее, чем прежде.

Всех своих детей Сэмюэл и Лиза Гамильтон родили, воспитали и, что называется, довели до ума прежде, чем кончился прошлый и начался нынешний век. На ранчо к востоку от Кинг-Сити взрослел целый отряд Гамильтонов. И все эти дети, юноши и девушки были американцы. Сэмюэл не вернулся в Ирландию и постепенно забыл ее напрочь. Он был человек занятой. У него не было времени на ностальгию. Долина одна заменяла собой весь мир. Съездить за шестьдесят миль на север, в город Салинас, было событием, которого вполне хватало на год, а бесконечная работа на ферме, заботы о здоровье многолюдного семейства, о пропитании и одежде для детей отнимали у Сэмюэла почти все его время — почти, но не все. Энергии у него было в достатке.

Его дочь Уна, темноволосая и серьезная, посвятила себя постижению сути предметов и явлений. Он гордился ее непокорным, пытливым умом. Оливия кончала краткосрочные курсы при Салинасской средней школе и готовилась к экзаменам на окружном конкурсе. Оливия собиралась стать учительницей, а иметь дочь-учительницу было в Америке так же почетно, как иметь сына-священника в Ирландии. Что касается Джо, то было решено послать его учиться в колледж, потому что ни на что другое он, черт его побери, не годился. Уилл был уже на полпути к уготованному ему волей случая богатству. Том обдирал кожу об острые углы жизни и зализывал раны. Десси училась на портниху, а Молли, хорошенькая Молли, судя по всему, должна была выйти замуж за какого-нибудь состоятельного человека.

О наследстве вопроса не возникало. Хотя ранчо в холмах раскинулось широко, оно было катастрофически бедным. Сэмюэл бурил в долине колодец за колодцем, но найти воду на своей земле ему не удавалось. Будь здесь вода, все было бы иначе. С водой Гамильтоны могли бы относительно разбогатеть. Жалкая струйка, которую насос качал из глубокой скважины за домом, составляла все их водные ресурсы; иногда уровень воды в скважине опасно падал, а дважды она высыхала совсем. На водопой скот пригоняли с дальнего конца ранчо, а потом его надо было гнать обратно на пастбище.

В общем и целом Гамильтоны были семья хорошая, крепкая, устоявшаяся, и они прочно прижились в Долине, где были не беднее и не богаче многих. Эта семья гармонично объединяла в себе консерваторов и радикалов, мечтателей и реалистов. И доволен был Сэмюэл родом, что пошел от семени его.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

С тех пор, как Адам ушел в армию, а Сайрус переехал в Вашингтон, Карл жил на ферме один. Он хвастал, что присматривает себе жену, но почему-то не следовал принятой в таких случаях практике: не ходил на свидания, не водил девушек на танцы, не проверял, целомудренны они или нет, чтобы потом весь этот подготовительный период бесславно завершился женитьбой. А правда заключалась в том, что в присутствии девушек Карл безумно робел. И, как большинство робких мужчин, он удовлетворял нужды своего естества с помощью безликого племени проституток. Со шлюхой робкий мужчина чувствует себя неизмеримо увереннее. Он ей платит, причем платит вперед, и она становится для него вещью: с проституткой робкий мужчина может позволить себе быть веселым, а то и жестоким. Кроме того, с ней не сводит кишки от страха, что тебя отвергнут.

Дело было поставлено просто и не афишировалось. Хозяин салуна мистер Халем держал на втором этаже три комнаты для приезжих и сдавал их девицам ровно на две недели. По истечении этого срока приезжала новая смена девиц. Сам мистер Халем в предприятии не участвовал. Заяви он, что ничего не знает, он бы не слишком покривил душой. Просто за эти три комнаты он получал в пять раз больше обычного. А набирал, поставлял, доставлял, укрощал и обирал девиц некий сводник по фамилии Эдвардс, живший в Бостоне. Его подопечные совершали неторопливое турне по провинции, нигде не задерживаясь дольше двух недель. Такая система прекрасно себя оправдывала. Своим коротким пребыванием в каждом городке девицы не успевали вызвать недовольство местного общества или полиции. Большую часть времени они проводили у себя в номерах и на людях старались не появляться. Им было под страхом порки и мордобоя запрещено напиваться, скандалить и влюбляться. Завтраки, обеды и ужины подавали в номера, а всех клиентов тщательно проверяли. Пьяных не пускали наверх ни под каким видом. Раз в полгода каждая девица получала месячный отпуск, чтобы попьянствовать и подебоширить за милую душу. Но посмей она нарушить установленные порядки на работе, мистер Эдвардс лично сдирал с нее платье, затыкал ей рот тряпкой и порол кнутом до полусмерти. Если же она давала себе волю еще раз, то попадала в тюрьму по обвинению в бродяжничестве и проституции.

Двухнедельные гастроли имели и другие преимущества. Многие девицы были больны, но, как правило, уезжали прежде, чем их подарок окончательно вызревал в клиенте. И мужчине было не на кого лезть с кулаками. Мистер Халем знать ничего не знал, а мистер Эдвардс никогда не распространялся о своей профессии. Эти турне были для него весьма выгодное дельце.

Девицы очень походили одна на другую — все они были здоровенные, крепкие, ленивые и глупые. Разницы между ними мужчина почти не ощущал. Карл Траск завел обыкновение наведываться в салун минимум два раза в месяц: он проскальзывал на второй этаж, быстро делал свое дело, потом возвращался в бар и слегка закладывал за воротник.

В доме Трасков и прежде было не больно-то весело, но когда в нем остался один Карл, дом, уныло поскрипывая, словно гнил на корню. Кружевные занавески посерели, полы, хотя Карл их подметал, вечно были липкие и от них несло затхлостью. Вся кухня — даже окна — от жира сковородок будто покрылась лаком. И первая, и вторая жена Сайруса в свое время отражали натиск грязи бесконечными уборками и раз в два года отскребали полы и стены ножом. А Карл в лучшем случае смахивал пыль. Простыни он себе больше не стелил и спал прямо на матрасе под голым одеялом. Какой смысл наводить чистоту, когда оценить ее некому? Да и сам он мылся и переодевался в чистое только в те вечера, когда ходил в салун.

Засевшее в нем непонятное беспокойство каждый день поднимало его на заре. Не находя выхода своему одиночеству, он работал на ферме как вол. Возвращаясь домой, что-нибудь жарил и, набив живот, тупо валился спать.

Его смуглое лицо было постоянно серьезным и ничего не выражало, как это свойственно людям, большую часть времени проводящим в одиночестве. По брату он тосковал больше, чем по матери и отцу. Свою жизнь до ухода Адама в армию он с большим отклонением от истины вспоминал как счастливую пору и мечтал, чтобы она возвратилась.

За эти годы он ничем не болел, если, конечно, не считать хронического несварения желудка, и в наши дни остающегося общим недугом всех холостяков, которые сами себе готовят и едят в одиночестве. От этой хвори он лечил себя мощным слабительным под названием «Эликсир батюшки Джорджа».

А единственный за все время несчастный случай приключился с ним на третий год его одинокой жизни. Он выкапывал из земли булыжники и перевозил их на тачке к огораживавшей поле каменной стене. Один большой валун ему было никак не сдвинуть. Карл поддевал его длинным железным ломом, но валун упрямо скатывался на то же место. У Карла вдруг лопнуло терпение. На губах его заиграла легкая улыбка, и в молчаливой ярости он набросился на камень, как на человека. Он подпихнул под него лом как можно дальше и, откинувшись назад, нажал всем своим весом. Лом выскользнул из-под валуна и верхним концом ударил Карла в лоб. Несколько минут Карл валялся без сознания, потом перевернулся на бок, встал и, ослепленный болью, шатаясь побрел к дому. Через весь лоб до самой переносицы у него вздулся длинный рваный рубец. С месяц рана под повязкой гноилась, но Карла это не тревожило. В те дни считали, что если идет гной, это хорошо, значит, все заживает как положено. Когда же рана действительно зажила, на лбу остался длинный морщинистый шрам, и, хотя со временем шрамы обычно светлеют, у Карла шрам был темно-коричневым. Возможно, ржавчина от лома въелась в кожу и получилось что-то вроде татуировки.

Рана не пугала Карла, а вот шрам не давал покоя. Он был будто след от пальца, который кто-то приложил ему ко лбу. Карл часто рассматривал его в маленькое зеркальце возле плиты. Чтобы по возможности скрыть шрам, он зачесывал волосы чуть ли не на глаза. Он стыдился своего шрама, он его ненавидел. Поймав на себе чей-нибудь взгляд, Карл начинал нервничать, а если его расспрашивали, откуда у него такое, приходил в ярость. В письме брату он объяснил, какие чувства вызывает в нем этот шрам.

«Будто меня кто клеймом пометил, как корову, — писал он. — Этот чертов шрам все темнеет. Когда ты вернешься, он, может, будет уже черный. Не хватает еще второго такого, поперек, и будет настоящий крест на лбу. Не знаю, чего я о нем все время думаю. У меня же и других шрамов полно. Но этот… меня им будто пометили. А когда в город хожу, например, в салун, так и того хуже — все на него пялятся. Когда думают, что я не слышу, только про него и говорят. Не понимаю, чего он им дался. Мне теперь и в город ходить неохота».

2

Адам закончил службу в 1885 году и двинулся домой. Внешне он изменился мало. В нем не было военной выправки. Кавалерия — это не пехота. В некоторых эскадронах солдаты даже гордились своей разболтанной походкой.

Адам был как во сне. Трудно расставаться с укоренившимся укладом жизни, даже если ты эту жизнь ненавидишь. Утром он просыпался в одно и то же время, секунда в секунду, и лежал, ожидая, когда протрубят «подъем». Его икры тосковали по плотно прилегающим крагам, а шея без тугого воротничка была будто голая. Он добрался до Чикаго, неизвестно зачем снял там на неделю меблированный номер, прожил два дня, поехал в Буффало, на полпути передумал и отправился на Ниагарский водопад. Домой ему не хотелось, и он, как мог, оттягивал возвращение. О доме он думал без радости. Прежние чувства умерли, и у него не было желания их воскрешать. Он часами глядел на водопад. Рокот воды гипнотизировал его, погружал в оцепенение.

Однажды вечером на него навалилась щемящая тоска по многолюдной тесноте казарм и палаток. Его потянуло отогреть душу среди людей, окунуться в толпу. По дороге ему попался маленький, переполненный и прокуренный бар. Войдя туда, он глубоко вздохнул от удовольствия и чуть ли не ввинтился в людскую толчею, как ввинчивается кошка в щель между дровами в поленнице. Он взял виски, тихо пил его, и ему было приятно и тепло. Он ни на кого не глядел, не слушал ничьих разговоров. Просто впитывал в себя близость людей.

Время подходило к ночи, бар пустел, и Адам со страхом думал о минуте, когда надо будет идти домой. Вскоре остался только бармен: он протирал и протирал красное дерево стойки, всем своим видом намекая, что Адаму пора уходить.

— Налей-ка мне еще, — попросил Адам. Бармен пододвинул бутылку. Адам только сейчас разглядел его. На лбу у бармена было малиновое пятно. — Я нездешний, — сказал Адам.

— А у нас на водопаде местные почти и не бывают, отозвался бармен.

— Я в армии служил. В кавалерии.

— А-а.

Адам вдруг почувствовал, что должен во что бы то ни стало удивить этого человека, прошибить его равнодушие.

— Я с индейцами воевал, — сказал он. — Чего только не навидался!

Бармен молчал.

— У моего брата тоже на лбу отметина. Бармен потер свое малиновое пятно.

— Это у меня от рождения, — сказал он. — С годами все больше делается. У твоего брата тоже от рождения?

— Нет, он поранился. В письме мне написал.

— А мое на кота похоже, ты заметил?

— Да, точно.

— У меня потому и кличка такая. Кот. С детства. Говорят, когда мать ходила тяжелая, ее кот напугал.

— А я вот домой возвращаюсь. Давненько там не был. Может, выпьешь со мной?

— Спасибо. Ты где остановился?

— В пансионе, у миссис Мей.

— Знаю ее, как же. Про нее говорят, будто она нарочно дает целую лоханку супа, чтобы потом меньше мяса ели.

— Наверно, в каждом ремесле есть свои хитрости, сказал Адам.

— Что да, то да. В моем ремесле их тоже немало.

— Уж надо думать.

— Только вот одной хитрости, самой нужной, я не знаю. А жаль.

— И какая же это хитрость?

— А такая, чтобы, черт побери, выпроводить тебя домой и закрыть бар.

Он уставился на него, смотрел не отрываясь и молчал.

— Я пошутил, — неловко выкрутился бармен.

— Пожалуй, утром домой и поеду, — сказал Адам. В смысле, совсем домой, к себе.

— Тогда желаю удачи.

Адам брел через темный город и все убыстрял шаг, будто за ним, оскалившись, трусило одиночество. Когда он поднимался по ступенькам, осевшее крыльцо пансиона предостерегающе заскрипело. Во мраке коридора желтой точкой светилась керосиновая лампа, у которой так прикрутили фитиль, что огонек дергался в предсмертных судорогах.

В дверях своей комнаты стояла хозяйка, и тень от ее носа тянулась до кончика подбородка. Холодные глаза неотступно, как с написанного анфас портрета, следили за Адамом, а нос вынюхивал запах виски.

— Доброй ночи, сказал Адам.

Она не ответила.

На площадке между этажами он оглянулся. Хозяйка стояла, задрав голову, и теперь тень падала ей на шею, а глаза были будто без зрачков.

В его комнате пахло пылью — пылью, много раз сыревшей и потом высыхавшей. Он достал из кармана коробок и чиркнул спичкой. Зажег огрызок свечи в черном лаковом подсвечнике и окинул взглядом кровать: провисшая, как гамак, она была накрыта грязным стеганым одеялом из которого торчали по краям клочья ваты.

Крыльцо снова жалобно заскрипело, и Адам понял, что хозяйка сейчас снова встанет в дверях, готовая обдать входящего неприязнью.

Адам сел на жесткий стул, поставил локти на колени и подпер подбородок. В тишине ночи из дальней комнаты доносился чей-то упорный кашель.

И Адам понял, что не может вернуться домой. Он знал, что он сделает; он слышал, как о таком же рассказывали старые солдаты. «Я просто больше не мог. Податься мне было некуда. Знакомых никого. Пошатался, поездил, а потом перетрусил, как младенец, и, не успел опомниться, стою у казармы и упрашиваю сержанта взять меня обратно — будто он мне большое одолжение делает».

Возвратившись в Чикаго, Адам подписал армейский контракт еще на пять лет и попросился в прежний полк. Пока поезд вез его на запад, Адаму казалось, что в эскадроне его встретят самые близкие и родные люди.

Когда он ждал пересадки в Канзас-Сити, на перроне выкрикнули его фамилию, и посыльный сунул ему депешу — предписание явиться в Вашингтон, в канцелярию министра обороны. За пять лет службы Адам не столько приучился, сколько привык не удивляться никаким приказам. Боги, восседавшие на далеком вашингтонском Олимпе, в представлении рядовых солдат были сумасшедшими, и если ты хотел сохранить рассудок, лучше было поменьше думать обо всех этих генералах.

Прибыв в канцелярию, Адам назвал себя секретарю и пошел ждать в приемную. Там-то и нашел его отец. В первую минуту Адам не узнал Сайруса, и прошло еще несколько минут, прежде чем он оправился от изумления. Сайрус стал большим человеком. Одет он был соответственно — костюм из дорогого черного сукна, модная черная шляпа, пальто с бархатным воротником и трость эбенового дерева, которая в его руках казалась шпагой. Держался Сайрус тоже как большой человек. Речь у него была тихая, мягкая, размеренная и спокойная, в движениях появилась широта, а новые зубы придавали его улыбке сатанинское коварство.

Осознав, наконец, что видит перед собой отца, Адам все равно не мог избавиться от недоумения. Вдруг сообразив, он скользнул глазами вниз — кривой деревяшки не было. Прямая нога сгибалась в колене и была обута в начищенный лайковый сапожок. Отец прихрамывал, но не как раньше, когда он тяжело припадал на деревянную ногу. Сайрус перехватил его взгляд.

— Механическая, — сказал он. — На шарнире. С пружиной. Когда хочу, даже не хромаю. Я потом ее сниму, покажу тебе. Пойдем.

— Меня вызвали приказом, сэр, — сказал Адам. Я обязан доложиться полковнику Уэлсу.

— Я знаю, что тебя вызвали. Это я велел Уэлсу послать приказ. Пошли. Адам замялся.

— Если позволите, сэр, я все же доложусь полковнику Уэлсу.

Отец круто сменил тактику.

— Я тебя проверял, — важно заявил он. — Хотел узнать, как нынче в армии с дисциплиной. Молодец. Я же говорил, что служба пойдет тебе на пользу. Ты, сынок, теперь настоящий мужчина и воин.

— Меня вызвали приказом, — повторил Адам. Этот человек был для него чужой. В Адаме шевельнулась брезгливость. Он чувствовал какую-то фальшь. И это чувство не прошло, даже когда перед отцом мгновенно распахнулись двери кабинета и полковник Уэлс подобострастно сообщил: «Министр готов принять вас, сэр».

— Это мой сын, господин министр. Простой солдат — как и я в свое время, — рядовой армии Соединенных Штатов.

— Первый срок я закончил в звании капрала, — сказал Адам. Он не вслушивался в обмен приветствиями. Он думал. Это же министр обороны, думал Адам. Неужели он не видит, что мой отец на самом деле вовсе не такой? Он ведь играет, как актер в театре. Что с ним случилось? Странно, почему министр ничего не замечает.

В маленькую гостиницу, где жил отец, они пошли пешком, и по дороге Сайрус обстоятельно, как опытный лектор, знакомил Адама с вашингтонскими достопримечательностями, показывал исторические здания и места.

— Я живу в гостинице, — сказал он. — Подумывал купить дом, но я много езжу, только зря бы деньги потратил. Большую часть времени я в разъездах по стране.

Портье в гостинице тоже ничего не замечал. Он кланялся, называл Сайруса «сенатор» и дал понять, что непременно найдет для Адама комнату, даже если придется выкинуть кого-нибудь на улицу.

— Пришлите мне в номер бутылку виски.

— Если желаете, можем подать и лед.

— Лед?! — возмутился Сайрус. — Мой сын — солдат. Он постучал тростью по ноге, и она отозвалась гулкой пустотой. — Я тоже был солдатом — рядовым. Зачем нам лед?

Номер Сайруса поразил Адама роскошью. Там была не только спальня, но и гостиная, и примыкавший прямо к спальне туалет.

Сайрус уселся в глубокое кресло и вздохнул. Потом подтянул штанину, и Адам увидел хитрое приспособление из железа, кожи и дерева. Сайрус расшнуровал кожаный чехол, которым протез крепился к культе, и поднялся из кресла, похожий на карикатуру. — Натирает, спасу нет, — сказал он.

Без ноги отец снова стал самим собой, стал таким, каким Адам его помнил. Только что Адам чуть ли не презирал его, но сейчас вернулись памятные с детства страх, уважение, враждебность, и оттого Адам чувствовал себя мальчишкой, который старается разгадать настроение отца, чтобы избежать опасности.

Сайрус устроился поудобнее, глотнул виски и расстегнул воротничок. Потом пристально взглянул на Адама:

— Итак?

— Что, отец?

— Почему ты завербовался на второй срок?

— Я… я не знаю. Просто так.

— Адам, тебе ведь не нравится в армии.

— Так точно.

— Почему же ты снова служишь?

— Я не хотел возвращаться домой.

Сайрус вздохнул и кончиками пальцев поскреб подлокотники кресла.

— Ты решил остаться в армии насовсем? — спросил он.

— Не знаю.

— Я могу послать тебя в Уэст-Пойнт3. — У меня есть связи. Я могу освободить тебя от службы, и ты поступишь в Уэст-Пойнт.

— Я туда не хочу.

— Ты не желаешь со мной считаться? — спокойно спросил Сайрус.

Адам долго молчал и мысли его метались в поисках спасительного выхода.

— Так точно, — наконец ответил он.

— Налей-ка мне виски, сын, — сказал Сайрус и, когда Адам выполнил его просьбу, продолжил: — Думаю, тебе вряд ли известно, каким я пользуюсь влиянием. Одно мое слово, и СВР провалит на выборах любого кандидата. Сам президент интересуется моим мнением по вопросам государственной важности. Я могу выгнать в отставку любого сенатора, и мне ничего не стоит назначить на хороший пост кого захочу. Я могу сделать человеку карьеру, но могу и поломать ему жизнь. Ты это понимаешь?

Адам понимал и кое-что другое. Он понимал, что этими угрозами Сайрус пытается себя защитить.

— Да, отец. Мне рассказывали.

— Я мог бы перевести тебя в Вашингтон… даже взять под свое начало… и многому научить.

— Я лучше вернусь в свой полк.

На лицо Сайруса легла тень досады.

— Вероятно, я дал промашку. Тупое солдатское упрямство из тебя уже не вышибить. — Сайрус вздохнул. Я распоряжусь, чтобы тебя отправили назад в полк. Прозябай в казармах.

— Спасибо, отец. — Адам помолчал, потом спросил: А почему вы не перевезете сюда Карла?

— Потому что я… Нет, Карлу лучше там, где он сейчас… ему лучше там.

Адам часто потом вспоминал тон, каким это было сказано, и лицо отца. Времени для воспоминаний ему хватало с лихвой, потому что он действительно прозябал в казармах. Он вспоминал, что у отца никого нет, что он одинок… и сам это понимает.

3

На пятый год Карл стал готовиться к возвращению Адама. Он покрасил дом и амбар, а когда подошло время, нанял одну старуху, чтобы навела в доме порядок, чтобы отдраила все до блеска.

Старуха была чистюля и вредная. Она поглядела на серые от пыли, истлевшие занавески, выбросила их и сшила новые. Она выгребла из плиты жирную грязь, которая копилась там с тех пор, как умерла мать Карла. Она щелоком свела со стен глянцевую коричневую гадость, налипшую от чада сковородок и керосиновых ламп. Она травила полы известью, замачивала одеяла в соде и все время брюзжала себе под нос: «Мужчины… скоты поганые. Свинья, и та чище. Ну прямо в дерьме живут. И чего бабы за них замуж выходят? А вонища-то, ну прямо протухнешь. А духовка — спокон веку не мытая».

Щелок, сода, нашатырь и карболовое мыло знаменовали собой чистоту, но от них щипало в носу, и, щадя свое обоняние, Карл переселился в сарай. Однако у него успело сложиться впечатление, что старуха не одобряет его манеру вести хозяйство. Когда дом засиял и засверкал, а старуха наконец убрюзжала восвояси, Карл остался жить в сарае. До приезда Адама ему хотелось продержать дом в чистоте. В сарае лежали разные необходимые на ферме орудия труда, а также необходимый для их починки инструмент. Карл обнаружил, что на кузнечном горне варить и жарить гораздо легче, чем на кухонной плите. Стоило качнуть мехи, как от углей шел обжигающий жар. Не надо было ждать, пока нагреется плита. Как он не сообразил это раньше?

Карл ждал Адама, но Адам не возвращался. Наверно, Адаму было стыдно писать брату. О том, что Адам вопреки отцовской воле завербовался на второй срок, сообщил в сердитом письме Сайрус. А еще Сайрус намекнул, что, вероятно, в недалеком будущем позовет Карла к себе в гости, в Вашингтон, но в следующих письмах приглашение не повторялось.

Карл снова переселился в дом и, с наслаждением круша порядок, наведенный трудами старой грымзы, жил в дикой грязи. Прошло больше года, прежде чем он получил письмо от Адама — взяв для храбрости разгон с мелких новостишек, тот лишь в конце смущенно признался: «Не знаю, зачем я опять завербовался. Будто кто меня попутал. Скорее напиши, как ты, и что у тебя слышно».

Карл ответил ему лишь после четвертого встревоженного письма, и ответил холодно. «Я тебя, между прочим, не очень-то ждал», — говорилось в письме, а дальше шел подробный отчет о делах на ферме и о здоровье скота.

Время сделало свое дело. Следующее письмо Карл написал Адаму только в Новый год, и от Адама получил письмо, написанное тоже в Новый год. Пути братьев так разошлись, что их теперь почти ничто не объединяло, и расспрашивать друг друга в письмах было не о чем.

Карл начал пускать в дом разных грязнух и менял их одну за другой. Когда очередная сожительница ему надоедала, он выгонял ее взашей, легко и просто, будто сбывал с рук свинью. Он этих женщин не любил, и ему было неинтересно, любят ли его они. От городка он постепенно отдалился. Его связь с внешним миром ограничивалась визитами в салун, да еще он изредка ходил за письмами на почту. В городке кое-кто, возможно, порицал такой неприглядный образ жизни, но у Карла имелся козырь, который перекрывал все и затыкал рот любому. Никогда прежде хозяйство на ферме не было налажено так хорошо. Карл расчистил поля, огородил их стенами, подправил старые и прорыл новые канавы, расширил ферму еще на сто акров. Более того, он теперь выращивал табак, и за домом поднялся внушительный длинный амбар для хранения табачного листа. Благодаря всему этому Карл продолжал пользоваться у соседей уважением. В глазах фермера человек не может быть таким уж скверным, если на ферме у него все хорошо. Карл вкладывал в ферму большую часть своих денег и всю свою энергию.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Следующие пять лет жизнь Адама была заполнена всем тем, что навьючивает на солдата армия, дабы солдат не свихнулся от скуки: он без устали наводил глянец на металл и кожу, маршировал на парадах и учениях, салютовал флагу под звуки фанфар — словом, был статистом в спектакле, придуманном, чтобы занять людей, которым нечего делать. В 1886 году вспыхнула крупная забастовка на консервных заводах Чикаго, и полк Адама погрузили в вагоны, но забастовка кончилась прежде, чем они туда прибыли. В 1888 году зашевелились так и не подписавшие мирного договора семинолы, и кавалерию опять погрузили на поезда, но семинолы ретировались в свои болота, а армия снова впала в привычную спячку.

Ход времени воспринимается нашим сознанием странно и противоречиво. Если время состоит из однообразных будней или лишено событий, логично предположить, что оно тянется бесконечно долго. Так, да не так. Именно серые, лишенные событий дни пролетают совершенно незаметно. Другое дело, когда время пестрит происшествиями, когда оно искорежено трагедиями и пересыпано радостями — потом кажется, что все это длилось очень долго. И если вдуматься, тут есть логика. Пустоту вехами не разметишь. Два пустых дня сливаются в один. Адам не успел и оглянуться, как вторые пять лет службы кончились. Поздней осенью 1890 года он в чине капрала демобилизовался в Сан-Франциско. Переписка между Карлом и Адамом почти заглохла, но перед демобилизацией Адам все же написал брату. «На этот раз я вернусь домой», написал он, и потом Карл не получал от него вестей больше трех лет.

Поднявшись по реке до Сакраменто, Адам переждал зиму, кочуя в долине Сан-Хоакина, а когда пришла весна, денег у него уже не было. Он завязал свои пожитки в одеяло и не спеша тронулся на восток: то шел пешком, то вместе со случайными попутчиками ехал, уцепившись за решетку, под вагонами неторопливых товарных поездов. Ночи он коротал с бродягами у костров на городских окраинах. Научился попрошайничать, но просил не деньги, а еду. И вскоре сам не заметил, как стал настоящим бродягой перекати-поле.

В наше время такие одинокие скитальцы редкость, а в девяностых годах их было много, и они не искали иной жизни. Одни скрывались от закона, другие порвали с обществом, считая, что оно к ним несправедливо. Иногда они работали, но недолго. Слегка подворовывали, правда, только жратву, да еще могли при нужде спереть с веревки штаны или рубашку. Среди бродяг попадались самые разные люди: грамотные и невежественные, опрятные и неряхи, но всех их единила неприкаянность. Их притягивало тепло, и они стороной обходили слишком холодные или слишком жаркие края. Вслед за весной они двигались на восток, а первые заморозки гнали их на запад и на юг. Они были сродни койотам — оставаясь дикими, койоты живут поблизости от людей и курятников; бродяги жили поблизости от городов, но не в самих городах. С себе подобными они могли сдружиться на день, а то и на неделю, но потом все равно разбредались кто куда.

У маленьких костров, пока на огне булькала затеянная в складчину похлебка, говорили о чем угодно, не принято было говорить только о личном. Из этих разговоров Адам впервые узнал об ИРМ4 и о яростных протагонистах этого движения. Он слушал философские споры, рассуждения о потустороннем, о красоте, о превратностях бытия. Его товарищами по ночлегу могли быть убийца, священник, отлученный от церкви или отлучивший себя от нее сам, профессор, расставшийся с уютным креслом из-за тупости факультетского начальства, одинокий гонимый человек, бегущий от воспоминаний, падший ангел или делающий первые шаги дьявол — и каждый из них вносил в эти беседы частицу своих знаний и наблюдений, точно так же, как все они вносили что-нибудь в общий котел: кто морковку, кто пару картофелин, кто луковицу, кто кусок мяса. Адам постиг искусство бриться осколком стекла и по виду дома определять, вынесет хозяин поесть или нет. Он научился не связываться с суровыми полицейскими и находить общий язык с теми из них, кто помягче; научился ценить женщин за доброе сердце.

Эта новая жизнь была Адаму в радость. Осень едва тронула верхушки деревьев, когда он уже добрался до Омахи, а оттуда, не ведая почему, не думая и не гадая, заспешил на юго-запад, перемахнул через горы и со вздохом облегчения ступил на землю Южной Калифорнии. Он продвигался вдоль берега, удаляясь на север от мексиканской границы, и добрел до Сан-Луис-Обиспо, а по дороге научился разорять оставленные приливом заводи, вытаскивая оттуда угрей, окуней и мидий, откапывать на отмелях съедобных моллюсков и ловить у дюн кроликов в силки из рыбацкой лески. А еще он лежал на теплом от солнца песке и считал набегавшие волны.

Весна позвала его снова на восток, только теперь он уже не так торопился. Лето в горах было приятно прохладным, а горцы, как многие, кто живет в глуши, были народ добрый. Адам подрядился работать на ранчо близ Денвера у одной вдовы и смиренно делил с ней стол и постель, пока холода не погнали его опять на юг. Минуя Альбукерке и Эль-Пасо, он пошел по Рио-Гранде через Биг-Бенд и Лоредо до Браунсвилла. Он узнал, какие слова означают по-испански еду и ласку, и еще узнал, что, когда люди очень бедны, у них все равно найдется, что тебе дать, и дают они охотно. Он полюбил бедняков: эта любовь зародилась в нем потому, что он сам прежде был бедняком. Теперь же бедняцкая униженная робость превратилась для него, опытного бродяги, в орудие ремесла. Он исхудал, почернел от солнца и уже научился низводить свое «я» до той степени обезличенности, которая не вызывает гнева или зависти. Голос его стал тихим, а в его речи перемешалось столько говоров и диалектов, что его нигде не принимали за чужака. Такие качества надежно оберегали бродяг, служили им защитной оболочкой. На поездах он теперь ездил нечасто, потому что в стране росла враждебность к бродягам, шедшая от враждебного отношения к жестоким акциям ИРМ и усугублявшаяся суровостью карательных мер против «уоббли»5. Как-то раз Адама арестовали за бродяжничество. Лютость скорых на расправу полицейских и соседей по камере напугала его и отбила охоту участвовать в сборищах бродяг. С тех пор он странствовал в одиночестве и не позволял себе ходить небритым и грязным.

С наступлением весны он двинулся на север. Он догадывался, что для него кончилась полоса безоблачного покоя. И он держал курс на север, где его ждали Карл и угасающие воспоминания детства.

Адам быстро пересек бескрайние просторы восточного Техаса, прошел через Луизиану, через подогнанные встык торцы Миссисипи и Алабамы, и оказался во Флориде. Чутье подсказывало ему, что задерживаться нигде нельзя. Негры во Флориде были бедны ровно настолько, чтобы быть добрыми, но они не доверяли белым, пусть даже нищим; а белая голытьба здесь боялась чужих.

Неподалеку от Теллахасси его арестовали, признали виновным в бродяжничестве и определили в кандальную команду на строительство дороги. В те годы дороги только так и строили. Адама приговорили к шести месяцам каторжных работ. Едва он отбыл свой срок, его снова арестовали и дали еще шесть месяцев. К тому времени он уже усвоил, что некоторые люди считают других зверьми, и чтобы тебе было с такими проще, ты действительно должен стать зверем. Чистое лицо, открытое лицо, прямой взгляд в глаза — вот тебя уже и заметили, а значит, накажут. Совершая подлость или жестокость, человек причиняет себе боль, размышлял Адам, и потому должен кого-нибудь за эту боль наказать. Во время работы тебя сторожили с оружием, на ночь приковывали за ногу к общей цепи, но это были просто меры предосторожности, а вот то, что малейшее проявление силы воли и даже ничтожный намек на самоуважение или неподчинение свирепо подавлялись кнутом, доказывало, пожалуй, что охранники побаиваются каторжников, а страх, как понял Адам еще в армии, превращает человека в опасное животное. Но Адам, как и всякое живое существо, боялся того, что способен сделать кнут с его телом и духом. И потому он огородился стенами. Он стер со своего лица чувства, погасил в глазах свет и приказал себе молчать. Позже, оглядываясь назад, он удивлялся не столько пережитому, сколько тому, как он смог все это пережить, причем без особых страданий. Воспоминания об этом кошмаре были страшнее, чем сам кошмар. Необходимо высочайшее, героическое самообладание, чтобы глядеть, как людей порют кнутом, глядеть, как на спине у них проступают сквозь рубцы белесые поблескивающие полосы мышц, и ничем не выдавать своей жалости, гнева или любопытства. И Адам этому научился.

Видим человека мы лишь в первые несколько мгновений, а потом мы его уже скорее не видим, а ощущаем. Отбывая второй срок на каторжных работах во Флориде, Адам сумел низвести свое «я» до степени со знаком минус. От него не исходило никаких токов, никаких волн, еще немного, и он, наверно, превратился бы в невидимку. Охранники больше не ощущали его, а потому перестали и бояться. Они поручали ему легкую работу: он убирал в бараке, разливал по мискам баланду, носил воду.

Адам выжидал, пока приблизится конец его второго срока. В тот день, когда ему осталось отбыть на каторге всего трое суток, он сразу после обеда сходил за водой, вернулся и снова пошел на речку принести еще пару ведер. На берегу он наполнил ведра камнями и утопил, потом соскользнул в воду и поплыл по течению: он плыл, пока не устал, а отдохнув, поплыл дальше. Так он плыл весь день и лишь в сумерках приглядел местечко, где можно было укрыться в прибрежных кустах. Из воды он не вылез.

Среди ночи мимо него с лаем пробежали собаки, пущенные в погоню по обоим берегам реки. Чтобы они не учуяли запах человека, он заранее натер себе голову листьями. Оставив над водой только нос и глаза, он сполз на дно. Утром собаки равнодушно пробежали в обратную сторону, а у охранников уже не было сил прочесать берега как следует. Когда они скрылись, Адам выгреб из кармана расползшийся мокрый кусок жареной рыбы и съел его.

Торопливость он обуздал в себе, еще готовясь к побегу. Большинство беглецов попадалось из-за собственной поспешности. Короткий путь до Джорджии занял у Адама пять дней. Он не рисковал, свое нетерпение он подавлял с железным упорством. Он сам поражался такой силе воли.

Перебравшись из Флориды в Джорджию, он спрятался на окраине Валдосты и пролежал в кустах до поздней ночи, а потом, как тень, проник в город, подкрался к заднему окну дешевой лавчонки и, медленно нажимая на подъемную оконную раму, вытянул гвозди шпингалета из раскрошившейся от солнца древесины. Затем он воткнул шпингалет обратно, но окно оставил открытым. Дальше ему пришлось действовать в темноте при тусклом свете луны, сочившемся в грязные окна. Украл он пару дешевых брюк, белую рубашку, черные башмаки, черную шляпу и клеенчатый дождевик, причем все сначала примерил. Прежде чем вылезти через окно на улицу, он заставил себя проверить, не нарушил ли в лавчонке порядок. Из вещей, которые были там в малом количестве, он не взял ничего. В ящик кассы даже не заглянул. Осторожно опустил окно и заскользил в лунном свете от одного островка темноты к другому.

Днем он отлеживался в кустах, а на поиски еды выходил ночью и воровал только то, чего вряд ли хватятся — репу, три-четыре кукурузных початка из кормушек в конюшне, пару яблок-падалиц. Блеск новеньких башмаков он затер песком, а чтобы придать поношенный вид плащу, измесил клеенку, как тесто. Лишь через три дня наконец пошел дождь, который был ему так необходим (или просто казался необходимым из-за его крайней осторожности).

Дождь начался ближе к вечеру. Скрючившись в своем клеенчатом плаще, Адам дожидался темноты, а когда стемнело, двинулся сквозь сумрачную морось по Валдосте. Черную шляпу он нахлобучил на самые глаза, а желтый дождевик крепко стянул тесемкой у горла. Дошагав до станции, он всмотрелся в мутное от дождя стекло. Станционный распорядитель в зеленом целлулоидном козырьке и черных нарукавниках, высунувшись в окошко кассы, болтал с приятелем. Приятель ушел только минут через двадцать. Адам провожал его взглядом, пока он не спустился с платформы. Потом, стараясь унять волнение, сделал глубокий вдох и вошел в здание вокзала.

2

Карлу приходило мало писем. Бывало, он не заглядывал на почту неделями. Когда в феврале 1894 года из Вашингтона пришел толстый пакет от какой-то юридической фирмы, почтмейстер подумал, что, должно быть, письмо важное. Он прошел пешком до фермы Трасков, отыскал Карла, который в это время колол дрова, и вручил ему конверт. Ну и раз уж он взял на себя такие хлопоты, остался ждать, пока Карл расскажет, что там написано.

Карлу было плевать, что почтмейстер ждет. Очень медленно он прочел все пять страниц, потом перечитал их еще раз, проговаривая про себя каждое слово и шевеля губами. Потом сложил письмо, развернулся и зашагал к дому.

— Что-нибудь случилось, мистер Траск? — вдогонку ему поинтересовался почтмейстер.

— У меня отец умер, — ответил Карл, вошел в дом и закрыл за собой дверь.

«Переживал, — рассказывал потом почтмейстер. Очень переживал. Но все в себе. Больше молчал».

Войдя в дом. Карл зажег лампу, хотя было еще светло. Положил письмо на стол, вымыл руки и только после этого уселся читать снова.

Послать ему телеграмму в Вашингтоне было некому. Юристы отыскали его адрес в бумагах отца. Они выражали соболезнование — «Весьма прискорбное событие». А еще они были прямо-таки взволнованы от приятной неожиданности. Когда Траск поручил им составить его завещание, они, конечно, допускали, что он сколько-то подкопил для своих сыновей — скажем, долларов пятьсот — шестьсот. Им тогда казалось, что больше у него не наберется. Но теперь, когда они проверили его банковские книжки, обнаружилось, что на лицевом счете у него больше девяноста трех тысяч долларов и еще десять тысяч в ценных бумагах. Это обстоятельство существенно изменило их отношение к мистеру Траску. С такими деньгами человек богат. И беспокоиться ему не о чем. Таких денег достаточно, чтобы основать династию. Юристы искренне поздравляли Карла и его брата Адама. По условиям завещания, поясняли они, наследство делилось поровну. Далее прилагался перечень личных вещей покойного: пять именных сабель, которыми наградили Сайруса на различных съездах СВР; выточенный из ветви оливы и украшенный золотой пластинкой молоток председателя собрания; масонский брелок в виде циркуля с головкой из бриллианта; золотые коронки с тех зубов, которые покойный был вынужден удалить, когда перешел на вставные челюсти; часы (серебряные); трость с золотым набалдашником и так далее.

Карл перечитал письмо еще два раза и застыл за столом, обхватив голову руками. Он думал об Адаме. Ему хотелось, чтобы Адам вернулся домой.

Карл чувствовал, что чего-то не понимает, и пребывал в унылом недоумении. Он развел огонь, поставил на плиту сковородку и, пока она грелась, резал и клал на нее толстые куски соленого окорока. Потом вернулся назад, опять уставился на письмо. И вдруг схватил его и сунул в ящик кухонного стола. Надо на время выкинуть все из головы, решил он.

Но, разумеется, ни о чем другом он думать уже не мог, и мысли его тупо ползли по кругу, возвращаясь все к тому же исходному вопросу: «Откуда у него взялось столько денег?»

Когда два события схожи по характеру, по времени или месту, мы спешим радостно ухватиться за это сходство и усмотреть в нем полное совпадение — отсюда и рождаются мифы, которые мы копим, чтобы потом рассказывать знакомым о чудесах. До того дня Карлу ни разу в жизни не приносили на ферму ни одного письма. А тут вдруг, спустя всего месяц, на ферму прибежал мальчишка с телеграммой. Карл потом всегда связывал в уме эти письмо и телеграмму, точно так же, как мы невольно связываем между собой две смерти и ждем третьей. С телеграммой в руке Карл поспешил в городок, на станцию.

— Ты послушай, чего я тебе прочту, — сказал он телеграфисту.

— Я уже читал.

— Как?

— К нам же по телеграфу приходит, — объяснил телеграфист. — Я сам и записал.

— Да?.. А, ну да, конечно. «Прошу срочно переведи телеграфом сто долларов. Еду домой. Адам».

— Пришло наложенным платежом, — сказал телеграфист. — С тебя шестьдесят центов.

— Валдоста, Джорджия… Я и не знал, что есть такой город.

— Я тоже не знал, но, стало быть, есть.

— Слушай, Торнтон, а как это перевести деньги телеграфом?

— Очень просто: принесешь сто два доллара шестьдесят центов, а я пошлю телеграмму в Валдосту, и тамошний телеграфист выдаст Адаму сто долларов. Но за тобой все равно еще шестьдесят центов.

— Я заплачу… Слушай, а как я узнаю, что это Адам? Вдруг вместо него кто-нибудь другой получит?

Телеграфист снисходительно улыбнулся с видом умудренного жизнью человека:

— Мы сделаем так; ты придумаешь вопрос, чтобы ответ на него знал только Адам и больше никто. Я пошлю туда и вопрос, и ответ. А там человеку зададут этот вопрос, и если он не знает ответа, денег ему не видать.

— Ловко. Тогда я придумаю вопрос позаковыристей.

— Ты лучше неси скорее сто долларов, пока старина Брин не закрыл кассу.

Карл был в восторге от этой игры. Он вернулся, зажав деньги в кулаке.

— Придумал, — объявил он.

— Надеюсь, это не девичья фамилия вашей матери. Такие вещи многие забывают.

— Нет, совсем другое. Вопрос такой: «Какой подарок ты подарил отцу на день рождения в тот год, когда ты ушел в армию?»

— Вопрос хороший, только уж больно ты его развез. Покороче не можешь, чтобы слов десять?

— Ты, что ли, платить будешь? А ответ — «Щенок».

— Да уж, поди догадайся. — Торнтон хмыкнул. — Дело хозяйское, платить не мне, а тебе.

— Во будет потеха, если он забыл, — сказал Карл. Ни в жизнь до дому не доберется.

3

Со станции Адам дошел до фермы пешком. Рубашка на нем была грязная, и весь его ворованный гардероб выглядел несвежим и мятым, потому что он целую неделю спал не раздеваясь. Зайдя за дом, он остановился и прислушался, пытаясь понять, где сейчас Карл, и почти тотчас услышал, как тот стучит молотком в большом новом амбаре.

— Эй, Карл! — крикнул Адам.

Стук прекратился, наступила тишина. У Адама было ощущение, что брат внимательно разглядывает его сквозь щели амбара. Но вот Карл торопливо вышел, подбежал к Адаму, и они пожали руки.

— Ну, как ты?

— Прекрасно, сказал Адам.

— А похудел-то, господи!

— Наверно. И вдобавок постарел.

Карл окинул его взглядом.

— Ты, похоже, не разбогател.

— Угадал.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Рабочая тетрадь, составленная по книге Брайана Трейси «Выйди из зоны комфорта», убедит вас немедленн...
Это первая и пока единственная книга, где дана вся программа йоги для женщин. Она будет интересна, к...
Мечтаете о шикарных путешествиях, дорогих авто и элитной недвижимости, но думаете, что это удел избр...
«Любимый» – это когда хочется бежать навстречу, раскинув руки, даже если расстались всего на час. «Л...
На одной из праздничных школьных линеек проходит церемония вскрытия временной капсулы с письмом буду...
Стремление любить и быть любимым – это так естественно в семнадцать лет! Мальчишка ищет свою любовь,...