К востоку от Эдема Стейнбек Джон
Том откинулся на спинку стула, засмеялся.
— И я не люблю, — сказал он. Ладно, ты ведай желудями, а я — свиньями.
— Вот смешно будет, Том, если мы — и вдруг наживем деньги!
— Но ты же зарабатывала в Салинасе.
— Не так уж много. Обещаниями-то я была богата. Если бы по этим моим счетам мне заплатили, нам бы теперь не требовалось разводить свиней. Завтра же могли бы отправиться в Париж.
— Я утром съезжу в город к Уиллу, поговорю, — сказал Том. Отодвинул рывком стул от чертежной доски. Хочешь, вместе съездим?
— Нет, я останусь дома — обдумывать планы. Завтра приступлю к Большому Монтерейскому состязанию.
Возвращаясь под вечер на ранчо, Том был грустен и обескуражен. Как всегда, Уилл сумел обдать холодной водой, погасить его энтузиазм. Уилл подергал себя за усы, потер брови, почесал нос, протер очки и медленно, сосредоточенно обрезал и зажег сигару. Замысел Тома оказался полон прорех, и Уилл умело сунул палец в каждую.
Состязание по сбору провалится, — хотя почему именно, Уилл не разъяснил детально. Он сказал, что вся затея весьма сомнительна, особенно по нынешним временам. Обещал, и то с великим скрипом — подумать над этой идейкой.
Среди разговора Том чуть было не сказал Уиллу про поездку в Европу, но вовремя спохватился, остановленный верным чутьем. Слоняться по Европе можно разве что уйдя на покой и вложив капитал в надежные ценные бумаги, — а иначе, с точки зрения Уилла, это чистое безумие, рядом с которым даже свино-желудевая затея — образец деловой сметки. Так что Том промолчал и уехал, увозя обещание Уилла «подумать» и чувствуя, что их план будет отвергнут.
Бедному Тому было невдомек, что одна из творческих радостей бизнесмена как раз и состоит в успешной маскировке. Для бизнесмена восторгаться чужим замыслом — полнейший идиотизм. Уилл и в самом деле решил подумать. План захватил его некоторыми своими возможностями. Том ненароком наткнулся на очень интересную идею. Купить поросят в кредит, откормить почти что даровыми желудями, продать, расплатиться с долгом — так ведь можно получить порядочную прибыль. Грабить Тома Уилл не собирался — просто оттеснить его слегка. Ведь Том мечтатель, ему нельзя доверить реализацию здравой, хорошей идеи. К примеру, Том не знает даже, почем нынче свинина и склонна ли цена возрасти или упасть. В случае успеха Уилл непременно подарит Тому солидный подарок — быть может, даже форд. А что если объявить форд первым и единственным призом? Ведь все население долины кинется собирать желуди!
Подъезжая к ранчо, Том раздумывал над тем, как бы помягче сказать Десси, что план их не годится. Лучше всего было бы сразу же заменить его другим планом. Но каким? Как заработать за один год деньги на поездку в Европу? И внезапно он отдал себе отчет, что не знает, сколько на это требуется денег. Не знает, сколько стоит билет на пароход. Надо сегодня же вечером прикинуть вместе с Десси.
Он полунадеялся, что Десси, завидя его, выбежит из дома, и приготовился встретить ее веселой улыбкой и шуткой. Но Десси не выбежала. Может быть, легла вздремнуть. Он напоил лошадей, поставил в стойло, задал сена.
Вошел в дом; Десси лежит на диване.
— Отдыхаешь? — спросил Том и тут увидел, как она бледна. — Десси, что с тобой? — вырвалось у него.
Она ответила, превозмогая боль:
— Просто живот разболелся. Довольно сильно.
— Ах, вот что, — сказал Том. — А я испугался. Ну, от живота я тебя вылечу.
Ушел на кухню и вернулся со стаканом серовато-прозрачной жидкости. Подал стакан Десси.
— Что это, Том?
— Добрая старая слабительная соль. Слегка взбудоражит кишочки, но вылечит.
Она покорно выпила, поморщилась, сказала:
— Я помню этот вкус. Мамино верное средство в сезон зеленых яблок.
— Теперь полежи спокойно, — сказал Том. — Я спроворю обед.
Ей было слышно, как Том орудует на кухне. А внутри у Десси бушевала боль. И к боли присоединился теперь страх. Соль жгла пищевод, желудок. Десси еле добралась до ватерклозета и попыталась рвотой избавиться от этой соли. По лбу покатился пот, залил глаза. Мышцы брюшной стенки судорожно отвердели, мешая Десси разогнуться.
Потом Том принес ей омлет. Она тихо покачала головой.
— Не могу, — сказала, улыбнувшись. — Я лучше просто лягу в постель.
— Соль должна скоро подействовать, — заверил ее Том. — И все будет в порядке.
Он довел ее до спальни, помог лечь.
— Как ты думаешь, что ты могла такое съесть?
Десси лежала, собрав всю свою волю — борясь с болью. Часам к десяти вечера воля стала ослабевать.
— Том! Том! — позвала Десси.
Том открыл дверь, держа в руке «Всемирный альманах».
— Том, — проговорила Десси, — извини уж меня. Но мне очень нехорошо, Том. Мне худо.
В полумраке он присел на край постели.
— Сильно режет?
— Да, ужасно.
— Может быть тебе в туалет надо?
— Нет, сейчас не надо.
— Я принесу лампу, посижу с тобой, — сказал он. — Может, ты уснешь. К утру пройдет. Соль вылечит.
Она молча скрепилась, снова собрав волю в кулак; Том читал ей вслух из «Альманаха». Когда ему показалось, что Десси уснула, он замолчал, задремал в кресле у лампы.
Его разбудил тонкий всхлип. Том вскинулся — Десси металась в постели. Взгляд ее был млечно-мутен, как у обезумевшей лошади. В углах губ пузырьками вскипала пена, лицо пылало. Том сунул руку под одеяло — мышцы живота каменно тверды. Наконец она перестала корчиться, откинулась на подушку, в полуэакрытых глазах блеснул свет лампы…
Том не стал седлать коня — опрометью взнуздал и поскакал так. Рванул, выдернул пояс из брюк и, хлеща испуганного коня, понудил к спотыкливому галопу по каменистым рытвинам проселка.
Двухэтажный дом Дунканов стоит у самой дороги. Дунканы спали наверху и не слышали, как Том колотит в парадную дверь, но услышали треск и грохот двери, вырванной с замком и петлями. Когда Дункан сбежал вниз с дробовым ружьем. Том уже кричал в телефон, висящий на стене.
— Мне доктора Тилсона! Соедините с ним! Дозвонитесь! Во что бы то ни стало! Дозвонитесь, будь оно все проклято! — кричал он телефонистке в Кинг-Сити. Дункан, еще не совсем проснувшийся, стоял, наведя на Тома дробовик.
В трубке раздался голос Тилсона.
— Да! Да, да. Я слышу. Вы Том Гамильтон. Что с ней такое? Мышцы живота напряжены? А что вы применили? Соль ей дал?! Дурак ты этакий!
И, подавив гнев, доктор продолжал:
— Том. Том, мальчик мой. Возьми себя в руки. Возвращайся к ней, мочи в холодной воде полотенца и прикладывай, чтобы как можно холодней. Льда у вас, конечно, нет. Все время меняй полотенца. Я еду немедленно. Слышишь меня? Слышишь меня, Том?
Доктор повесил трубку, оделся. Сердито и устало открыл стенной шкаф, вынул скальпели, зажимы, тампоны, трубки, иглы и нити для швов, чтобы вложить все это в чемоданчик. Встряхнул свой фонарь — проверил, заправлен ли. Рядом поставил на стол банку с эфиром, положил эфирную маску. Заглянула жена — в чепце, в ночной рубашке.
— Я иду в гараж Уилла Гамильтона, — сказал доктор Тилсон. — Позвони Уиллу. Передай, пусть отвезет меня сейчас на ранчо Гамильтонов. Если начнет разводить канитель, скажи ему, что его сестра умирает.
Через неделю после похорон Десси Том вернулся домой. Он ехал в седле подтянутый и строгий, плечи развернуты, подбородок убран — точно гвардеец на параде. Все, что надо, выполнено было не спеша и аккуратно. Конь вычищен скребницей; широкополая шляпа надета прямо и твердо. Даже и Сэмюэл не держался бы достойнее, чем Том, возвращающийся домой. Ястреб кинулся с высоты когтить цыпленка — Том и головы не повернул.
У конюшни он спешился, напоил гнедого, продержал у ворот минуту-другую, надел недоуздок, насыпал плющеного ячменя в ящик у яслей. Снял седло, повернул потник нижней стороною кверху, чтобы высушить. Когда ячмень был съеден, Том вывел коня во двор и пустил пастись на волю, на неогороженный земной простор.
В доме стулья, и вся мебель, и плита словно бы отпрянули от Тома с отвращением. Он вошел в гостиную — табурет неприязненно посторонился. Спички в кармане отсырели, и Том виновато пошел на кухню за сухими. Вернулся — лампа стоит беспристрастно и одиноко. Том поднес спичку, и сразу, охватив круглый фитиль, пламя встало желтое, дюймовой высоты.
Том сел, обвел глазами вечернюю комнату, избегая глядеть на диван. Пискнули мыши в кухне, он обернулся на шум, увидел свою тень на стене — тень эта почему-то в шляпе. Он снял шляпу, положил на стол.
Так сидел он у стола, гоня от себя мысли, кроме самых пустяковых, — но зная, что этим защитишь себя ненадолго, что сейчас вызовут на суд, где судьей будет он сам, а присяжными и обвинителями — преступления его.
И вот резко прозвучало в ушах его имя, и он мысленно встал пред судом, и его стали уличать: Тщеславие в том, что он одет безвкусно, грязен, груб; Похоть — в том, что тратится на проституток; Нечестность — что притязает на талант и силу мысли, коих не имеет; Обжорство выступило рука об руку с Ленью. И Том был рад этим обличениям, ибо они заслоняли его от чего-то огромного, серого, ждущего в заднем ряду, — грозное, серое, маячило там Преступление. Том выискивал в памяти грешки и прегрешения, силясь прикрыться, спасти себя ими. Они казались почти добродетелями: Зависть к богатому Уиллу; Измена маминому Богу; пустая Трата времени и надежд; болезненное Уклонение от любви.
Раздался тихий голос Сэмюэла — и наполнил собой комнату: «Будь чист и добр, будь велик, будь Том Гамильтон».
Но Том отмахнулся от этого голоса. Том сказал: «Я занят, я приветствую друзей» — и кивнул Безобразию, Невежеству, Сыновнему Непослушанию, Грязным Ногтям. Опять обратился к Тщеславию. Но тут выступило вперед, оттеснив прочих, Серое. Поздно прятаться за детские грешки. Серое — это Убийство Сестры.
Том ощутил рукою холодок стакана, увидел жемчужно-прозрачную жидкость, в которой еще кружились, растворяясь, кристаллы и поднимались светлые пузырьки, и повторил вслух в пустой, пустынной комнате: «Соль вылечит. К утру пройдет. И все будет в порядке». Вот так он заверял ее, в точности так, — и стены, стулья, лампа слышали, и ему не отпереться. Нет во всем мире места Тому Гамильтону. Он уже искал. Он тасовал страны и города, как игральные карты. Лондон? Нет! Египет — пирамиды, сфинкс… Нет! Париж? Нет! Но погоди — в Париже ведь грешат почище твоего. Нет! Ну ладно, подожди пока, Париж, — еще к тебе, может, вернемся. Вифлеем? О Боже милостивый, нет! Тоскливо было бы там чужаку…
И тут заметим в скобках, что не всегда упомнишь, когда именно и как тебя не стало: то ли шепоток, поднятая бровь — и тебя уже нет; то ли не стало тебя в ночь, крапчатую от пятен света, когда гонимый порохом свинец, доискавшись твоего секрета, отворил тебе жилы.
И ведь верно. Тома Гамильтона уже нет, ему осталось лишь закончить двумя-тремя достойными деталями.
Диван издал короткий раздраженный треск. Том покосился на него и понял, что раздражение относится к коптящей лампе.
— Благодарю, — сказал Том дивану. — Я не заметил. Привернул фитиль, и пламя очистилось. Мысли задремывали. Но оплеухой серое Убийство разбудило Тома. А рыжий Том, каменный Том устал. Кончать с собой — возня ведь и, возможно, боль и мука.
Вспомнилось, что мама с крайним отвращением относится к самоубийству, ибо в нем сочетаются три мерзкие ей вещи: невоспитанность, малодушие и грех. Оно для нее ничем не лучше прелюбодеяния и воровства. И надо как то уйти от ее осуждения. Ведь если она осудит, то будешь страдать.
Отец не так строг, с Сэмюэлом легче — но, с другой стороны, его не перехитришь, он вездесущ. Сэмюэлу надо сказать.
— Прости меня, отец мой, — произнес Том. — Не могу иначе. Ты переоценил меня. Ты ошибся. Хотел бы я оправдать твою любовь, но зря ты меня любил и зря гордился мною. Возможно, ты нашел бы выход, а я вот не могу. Не могу я жить. Я убил Десси и хочу уснуть. И мысленно ответил за далекого отца: — Что ж, понять тебя можно. Немалый есть выбор путей от рождения к новому рождению. Но давай подумаем, как бы нам не оскорбить маму. Сделаем не торопясь, родной мой.
— Не могу не торопиться, — отвечал Том. — Не могу я больше.
— Да нет же, сможешь, сын мой любимый. Недаром я предвидел в тебе величие — оно уже расправило плечи. Открой ящик стола и пораскинь тем, что именуешь мозгами.
Том выдвинул ящик, увидел там стопку тисненой почтовой бумаги, пачку таких же конвертов и два карандашных огрызка, а в пыльном углу ящика несколько марок. Вынул бумагу, очинил карандаши карманным ножиком. И стал писать:
«Дорогая мама!
Надеюсь, ты в добром здоровье. Я в будущем хочу чаще у тебя бывать. Оливия пригласила меня на День благодарения, и я, само собой, приеду. Наша маленькая Оливия умеет приготовить индюшку почти так же вкусно, как ты — но я знаю, ты этому никогда не поверишь. А мне тут повезло. За пятнадцать долларов купил мерина и, по моему, чистых кровей. Продали дешево, потому что этот мерин — человеконенавистник. Прежний владелец не столько, бывало, сидел у него на спине, сколько лежал на своей собственной, сброшенный наземь. Отрицать не буду, норовист коняга. Бросал меня уже дважды, но я все равно его объезжу, и тогда у меня будет едва ли не лучшая лошадь во всем округе. Зиму убью на это дело, но обуздаю, будь уверена. Не знаю, почему столько пишу о коняге. Но прежний владелец сказал о нем забавно. До того, говорит, зол меринок — готов зубами выесть всадника из седла. А помнишь, как говаривал отец, провожая нас на кроличью охоту: «Возвращайтесь со щитом или на щите». Ну, до встречи в День благодарения.
Твой сын Том».
Естественно ли получилось? Но устал он, сочинять заново не будет. Только приписал:
«P. S. А попугай, по-моему, неисправим. Я краснею за него».
На другом листке Том написал:
«Дорогой Уилл!
Что бы ты сам ни подумал обо мне, но прошу, помоги мне сейчас. Ради нашей матери. Меня убила лошадь — сбросила и лягнула в голову. Подтверди — прошу тебя!
Твой брат Том».
Наклеил марки, сунул конверты в карман и спросил Сэмюэла:
— Теперь все как надо?
В комнате у себя распечатал коробку патронов и, взяв свежесмазанный свой револьвер — «Смит и Вессон» 38-го калибра, — вложил патрон в гнездо, что следующим ляжет под боек при повороте барабана.
Конь, сонно стоявший у забора, подошел на свист хозяина, и Том оседлал его, дремлющего.
Было три часа утра, когда, бросив письма на почте в Кинг-Сити, Том снова поднялся в седло и повернул коня на юг, к скудным холмам родного ранчо. Том был истинный джентльмен.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ребенок спрашивает: «Какая самая главная тайна на свете?» Взрослый иногда задается вопросом: «Куда идет мир, как он кончится? Да, мы живем, но в чем смысл жизни?»
Я думаю, что в истории есть одна-единственная тайна, она вселила в человека страх и одновременно вдохновила его на благородные дела. Поэтому вся его жизнь проходит в постоянном ожидании чего-то, в сомнениях и переживаниях, как будто он смотрит фильм с Перл Уайт в главной роли20. Со всеми своими мыслями и поступками, желаниями и стремлениями, со всей своей жадностью и жестокостью, состраданием и великодушием люди с самого начала попадают в сеть добра и зла. Я считаю, что это единственная тайна, которая существует у человечества, и она захватывает все наши чувства и наш рассудок. Добродетель и порок стерегут первые проблески нашего сознания и пребудут с нами до его последнего мерцания, как бы мы ни изменяли землю, море и горы, экономику и нравы. Никакой другой тайны нет. Когда человек отрясает от ног своих прах и тлен земной жизни, перед ним встает прямой и трудный вопрос: «Какая она была — хорошая или плохая? Как я жил — правильно или неправильно?»
В своей истории греко-персидских войн Геродот рассказывает о том, как Крез, самый богатый и почитаемый современниками царь, спросил у Солона Афинского: «Кто самый счастливый человек на свете?» Он жаждал ответа, потому и задал этот вопрос. Его грызли сомнения, и ему надо было во что бы то ни стало рассеять их. Солон поведал ему о трех достойных мужах, живших в старые времена. Крез, наверное, плохо слушал его — так ему хотелось услышать о себе. И когда Солон не упомянул его, Крез не вытерпел и спросил: «Разве ты не считаешь счастливым меня?»
Солон не колеблясь сказал: «Откуда мне знать? Ты же пока не умер».
Потом, когда удача покинула Креза и он начал терять царство и сокровища, его, должно быть, неотвязно мучили эти слова. Взойдя на костер, он тоже, вероятно, думал об этом и жалел, что спросил Солона.
В наше время тоже так. Когда умирает человек, который имел деньги, вес, власть и другие вещи, вызывающие зависть, а живые подсчитывают его богатство, его труды, заслуги и памятники, то сам собой возникает вопрос: «Какую он прожил жизнь — хорошую или плохую?», то есть люди спрашивают то же самое, о чем другими словами спросил Крез. Зависть прошла, и теперь человека меряют вечной меркой: «Любили его или ненавидели? Причинила его смерть горе или, наоборот, вызвала радость?»
Я хорошо помню смерть трех людей. Один из них был самый богатый человек нашего столетия, который продрался к богатству, уродуя судьбы и души, а потом много лет старался вернуть уважение и тем самым сослужил большую службу обществу, пожалуй, даже перевесившую зло, которое он причинил людям при возвышении. Я плыл на пароходе, когда он умер. Вывесили объявление о его смерти, и известие почти всем доставило удовольствие. Некоторые даже говорили: «Слава богу, помер-таки, сукин сын».
Другой был дьявольски хитер, он не понимал, что у каждого есть чувство собственного достоинства, зато хорошо изучил человеческие слабости и пороки и пользовался этим, чтобы подкупать и покупать людей, развращать, совращать и шантажировать их, и добился в конце концов большой власти. Он прикрывал свои поступки словами о добродетели, а я удивлялся — неужели он не понимает, что никакой дар не завоюет тебе уважение, если ты отнял у другого самоуважение. Когда покупаешь человека, ничего, кроме ненависти, от него не жди. Когда он умер, вся страна возносила ему хвалу, но в глубине души каждый радовался его смерти.
Третий, наверное, совершил много ошибок, но вся его деятельная жизнь была посвящена тому, чтобы помочь людям стать хорошими, честными и мужественными в те времена, когда злые силы в мире захотели сыграть на их страхе. Немногие наверху очень не любили этого человека, но народ плакал на улицах, когда он умер, и вопрошал в отчаянии: «Что нам теперь делать? Как нам жить без него?»
Я полон сомнений, но для меня несомненно, что под наружным покровом слабости каждый хочет быть хорошим и чтобы его любили. Мало того, большинство наших пороков — это неудавшиеся попытки найти легкий, кратчайший путь к добродетели. Когда человеку приходит время умереть и он умирает, не вызывая жалости у других, то каковы бы ни были его способности, положение и заслуги, вся его жизнь — сплошная неудача, а смерть рождает в нем ужас. Если вы или я оказываемся перед выбором подумать или поступить так или иначе, мы всегда должны помнить о смерти и стараться жить так, чтобы наша смерть никому не доставила радости.
Да, у человечества есть одна-единственная тайна. Все наши романы, вся поэзия вертятся на непрекращающейся борьбе добра и зла в нас самих. Мне иногда кажется, что зло вынуждено постоянно приспосабливаться и менять обличье, но добро бессмертно. У порока каждый раз новое, молодое лицо, зато больше всего на свете чтут добродетель, и так будет всегда.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Ли помог Адаму и мальчикам переехать в Салинас, проще сказать — перевез их: уложил вещи, отправил их на вокзал, загрузил заднее сиденье форда, а по прибытии в Салинас распаковал имущество, аккуратно разложил по местам и вообще обустроил Трасков в небольшом дома Десси. Он сделал все мыслимое для их удобства, массу сверх того и тем не менее продолжал хлопотать, дабы оттянуть время. Но вот однажды вечером, когда близнецы уже улеглись, он церемонно подал Адаму ужин. Вероятно, по этой церемонности Адам и догадался, к чему тот клонит.
— Я же вижу, ты давно хочешь что-то сказать мне. Выкладывай.
Ли заранее придумал речь, которую хотел начать так: «В течение многих лет я служил вам в полную меру моих сил и возможностей, однако теперь…», но прямое обращение Адама сбило его с толку.
— Я много раз откладывал объяснение, — сказал Ли. Настоящую речь заготовил. Хотите выслушать?..
— А тебе непременно хочется произнести речь?
— Нет, — признался Ли, — не хочется. Хотя речь хорошая.
— Когда желаешь взять расчет?
— Как можно скорее. Боюсь передумать, если буду откладывать. Вы хотите, чтобы я подождал, пока найдете кого-нибудь на мое место?
— Не стоит. Ты же знаешь, какой я медлительный. Мне понадобится время. Может быть, я вообще никого не возьму.
— В таком случае я еду завтра.
— Мальчишки ужасно расстроятся, — сказал Адам. Прямо не знаю, как они будут без тебя. Может, тебе лучше потихоньку уехать, а я им после все объясню.
— Мои наблюдения говорят о другом. Дети любят преподносить нам сюрпризы.
Так оно и случилось. На другой день за завтраком Адам объявил:
— Арон, Кейл, слушайте: Ли уезжает от нас.
— Правда?.. — переспросил Кейл. — Знаешь, сегодня вечером баскетбольная встреча. Вход десять центов. Ты не против, если мы пойдем?
— Идите. Но вы слышали, что я сказал?
— Факт, слышали, — отозвался Арон. — Ты сказал, что Ли уезжает.
— Совсем уезжает!
— И куда он едет? — поинтересовался Кейл.
— В Сан-Франциско. Он будет там жить.
— А-а… — протянул Арон. — На Главной улице появился один, видел? Поставил свою печку прямо на тротуаре, жарит сосиски и кладет в булки. Всего десять центов за штуку, а горчицы сколько хочешь бери.
Ли стоял в дверях кухни и, глядя на Адама, улыбался. Когда близнецы собрались в школу, Ли сказал:
— До свидания, мальчики.
— До свидания! — выкрикнули оба и выскочили из дома.
Адам уставился в чашку с кофе и пробормотал виновато:
— Бесенята бесчувственные! Вот тебе награда за десятилетнюю службу.
— По мне лучше так, — отозвался Ли. — Притворись они, что опечалены, они покривили бы душой. Для них мой отъезд пустяк. Может, они иногда вспомнят обо мне втихомолку. Я не хочу, чтобы они огорчались. Надеюсь, у меня не настолько мелкая натура, чтобы радоваться, когда по мне скучают. — Он положил на стол перед Адамом пятьдесят центов. — Пойдут вечером на баскетбол передайте им это от меня, и пусть купят булочки с сосисками. Только бы там не оказалось птомаина, в моем скромном прощальном подарке. Были такие случаи.
Адам удивленно смотрел на раздвижную корзину, которую Ли принес в столовую.
— Это все твои вещи?
— Кроме книг. Книги я сложил в коробки и оставил в подвале. Если вы не возражаете, я пришлю за ними или приеду сам, когда устроюсь.
— Конечно. Знаешь, Ли, мне будет здорово не хватать тебя. Не знаю, приятно тебе это слышать или нет. Ты в самом деле собираешься купить книжную лавку?
— Таковы мои намерения.
— Писать-то хоть нам будешь?
— Пока не знаю. Нужно подумать. Говорят, чистая рана быстрее заживает. Для меня самое печальное — общаться по почте. Когда близость держится одним клеем на марке. Если не видишь человека, не можешь его услышать или потрогать — его все равно что и нет.
Адам встал из-за стола.
— Я провожу тебя на вокзал.
— Ни в коем случае! — резко возразил Ли. — Ни к чему это. До свидания, мистер Траск. До свидания, Адам, — добавил он и быстро вышел. Пока Адам успел выговорить «До свидания», тот уже спустился по ступенькам крыльца, а его выкрик вдогонку «Пиши!» совпал со стуком калитки.
В тот вечер после баскетбольной встречи Кейл и Арон умяли по пять булочек с сосисками, и это было кстати, потому что Адам забыл приготовить ужин. По дороге домой братья первый раз заговорили об отъезде Ли.
— Интересно, почему он уехал? — спросил Кейл.
— Он давно об этом поговаривал.
— Как же он будет без нас?
— Не знаю. Спорим, что он вернется, — сказал Арон.
— Как так вернется? Отец ведь сказал, что он хочет книжную лавку открыть. Смех да и только китайская книжная лавка.
— Приедет он, соскучится по нам и приедет. Вот увидишь.
— Спорим на десять центов, что не приедет.
— До какого времени?
— До никакого! Вообще не приедет.
— Идет, — согласился Арон.
Целый месяц Арон ждал своего выигрыша, а еще через неделю дождался.
Ли приехал десятичасовым и вошел в дом, отперев дверь своим ключом. В столовой горел свет, но Адам был на кухне — он яростно скреб консервным ножом чугунную сковородку, стараясь счистить с нее черную корку. Ли поставил свою корзину на пол.
— Надо залить водой и оставить на ночь. Тогда она легко отстанет.
— Правда? Я жарю, а у меня все подгорает. Свеклу варил, тоже подгорела. Вонь — хоть святых выноси! Кастрюлю вот на двор выставил… У тебя что-нибудь случилось, Ли? — спросил Адам.
Ли взял у него сковороду, поставил в раковину и залил водой.
— Будь у нас газовая плита, вмиг бы кофе сварили, сказал Ли. — Впрочем, я и печь могу растопить.
— Печь не горит.
Ли открыл дверцу.
— Вы золу-то хоть раз выгребали?
— Какую золу?
— Вот что, отдохните-ка пока в комнатах, — сказал Ли. — А я кофе заварю.
Адаму не сиделось в столовой, но перечить Ли ему не хотелось. Наконец тот принес две чашки кофе и поставил их на стол.
— В кастрюльке сварил, — сказал Ли, — чтобы побыстрее. — Он нагнулся к корзине, развязал веревку и вытащил глиняную бутылку. — Это китайская настойка на полыни — уцзяпи. Иначе еще лет десять пролежит. Да, я забыл спросить: вы нашли кого-нибудь на мое место?
— Вокруг да около ходишь, съязвил Адам.
— Я знаю. Но я знаю и другое: лучше всего прямо сказать, и кончено дело.
— Ты проигрался в маджонг?
— Если бы. Нет, мои деньги целы… Черт, пробка раскрошилась, придется внутрь пропихнуть. — Ли влил черной жидкости себе в кофе. — Никогда так не пробовал. Вкусно, однако.
— Отдает подгнившими яблоками, — заметил Адам.
— Верно, только помните, как Сэм Гамильтон сказал? Хоть и подгнили, но хороши.
— Может, ты все-таки наберешься духу и расскажешь, что же с тобой произошло?
— Ничего со мной не произошло, — ответил Ли. Мне одиноко стало, вот и все. Или этого мало?
— А как же книжная лавка?
— Не нужно мне никакой книжной лавки. Наверное, я понимал это еще до того, как сел в поезд. Просто время потребовалось, чтобы окончательно в этом убедиться.
— Выходит, пропала твоя последняя мечта?
— Скатертью дорога! — Ли был возбужден до крайности. — Мистел Тласк, китаеза сисас наклюкается.
— Что это вдруг на тебя нашло? — встревожился Адам.
Ли поднес бутылку ко рту, сделал долгий жадный глоток и выдохнул спиртные пары из обожженного рта.
— Адам, — сказал он. — Я бесконечно, безмерно, безгранично счастлив, что снова дома. Никогда в жизни я не был так чертовски одинок.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
В Салинасе были две начальные школы — огромные, крашенные желтой краской, с высокими мрачными окнами, да и двери тоже не веселили. Одна находилась на Восточной стороне, другая на Западной, и назывались они соответственно. Школа на Восточной стороне была у черта на куличках, на другом краю города, и в ней учились ребята, жившие восточнее Главной улицы, поэтому ее я описывать не буду.
Школа на Западной стороне представляла собой большое двухэтажное здание, обсаженное по фасаду сучковатыми тополями. Оно делило школьный двор на две части — для мальчиков и для девочек. За зданием мальчишечья площадка была отгорожена от девчоночьей высоким дощатым забором, а позади школьный двор упирался в болото со стоячей водой, где росли тимофеевка и даже камыш. В школе занимались ученики с третьего класса по восьмой. Первые два класса ходили в Детскую школу, она была в другом месте.
В школе на Западной стороне каждый класс имел свою комнату; третий, четвертый и пятый размещались на первом этаже, шестой, седьмой, восьмой на втором. В каждой классной комнате стояли обшарпанные дубовые парты, кафедра, квадратный учительский стол, висели часы «Сет Томас» и непременно картина. Картины в каждом классе были разные, но написаны все под сильным влиянием прерафаэлитов. Галахад21 в сияющих доспехах указывал путь третьеклассникам; состязание Аталанты22 будило воображение четвертого класса; горшок с базиликом23 ставил в тупик пятый и так далее до восьмого, где осуждение Катилины Цицероном внушало выпускникам чувства высшей гражданской добродетели, необходимые для перехода к среднему образованию.
Кейла и Арона по возрасту зачислили в седьмой класс, и они быстро изучили каждую черточку в своей картине, изображавшей Лаокоона и его сыновей, опутанных змеями.
После тесной школьной комнаты в деревне братьев поразили размеры и великолепие школы на Западной стороне. На них произвело глубокое впечатление и то, что здесь могли позволить себе роскошь держать учителя для каждого класса. Это казалось им расточительством. Но люди быстро привыкают к хорошему. Первый день близнецы изумлялись, второй восторгались, а на третий почти позабыли, что раньше ходили в какую-то другую школу.
Учительницей у них была хорошенькая темноволосая женщина, и у братьев с ней не было никаких неприятностей, так как они быстро сообразили, когда надо поднимать руку, чтобы тебя спросили, а когда нет. Кейл первый придумал, как надо действовать, и объяснил Арону.
— Обычно ребята как делают? Если выучат урок, то тянут руки, а не выучат — прячутся под парту. А мы по-другому поступим. Знаешь как?
— Нет, не знаю. Как?
— Ты заметил, что она не всегда вызывает тех, кто высовывается? Других спрашивает, а они, само собой, ни бум-бум.
— Верно, — заметил Арон.
— Ну так вот, первую неделю мы зубрим, как каторжники, но руки поднимать не будем. Она, конечно, вызывает нас, а мы чин-чином отвечаем. Это собьет ее с толку. Другую неделю ничего не учим, зато изо всех сил тянем руки. Но она нас не спрашивает. Потом третью неделю мы просто сидим тихо-мирно, то ли готовы отвечать, то ли нет — она не знает. И очень скоро она вообще от нас отвяжется. Зачем ей тратить время на тех, кто успевает?
Кейлова метода вполне оправдала себя. Прошло совсем немного времени, и учительница действительно оставила братьев в покое, а сами они завоевали репутацию ребят сообразительных и ловких. Собственно говоря, Кейл даром тратил время, придумывая свой план. Оба были способные ученики и схватывали все на лету.
Кроме того, Кейл ловко играл в шарики, втянул в игру полшколы и накопил целое богатство из цветных мелков и камешков, и всяких стекляшек. Когда увлечение игрой в шарики прошло, он стал менять свое богатство на волчки. Один раз он собрал и стал использовать в качестве платежного средства сорок пять волчков всевозможных размеров, форм и расцветок — от топорных, низеньких кубарей для малышни до изящных высоких башенок на тонюсенькой ножке с острым концом.
Все, кто знал Арона и Кейла, видели разницу между ними и удивлялись несходству близнецов. Кейл вырос смуглым, темноволосым, был быстр в движениях, уверен в себе и скрытен. Даже если бы он очень постарался, ему не удалось бы спрятать свою сообразительность. Взрослых поражала в нем ранняя, на их взгляд, не по годам зрелость, и это настораживало их. Кейл не пользовался особой симпатией, его даже побаивались, но именно поэтому уважали. Близких друзей у него не было, но одноклассники покорно приняли его в свою компанию, и скоро он естественно и с сознанием своего превосходства заделался школьным верховодом.
Кейл умел скрывать свои намерения, но умел скрывать и обиды. Поэтому его считали бесчувственным, толстокожим, даже жестоким.
Арона же любили все. На вид он был робкий и хрупкий. Сама его внешность — нежная кожа, золотистые волосы, широко расставленные голубые глаза привлекала всеобщее внимание. Эта его привлекательность вызвала в школе кое-какие осложнения, пока его обидчики не убедились, что Арон упорный, умелый и совершенно бесстрашный боец, особенно если его довести до слез. О драках стало известно, и охотники учить новичков уму-разуму поняли, что с ним лучше не связываться. Арон не пытался скрывать ни свой характер, ни свое настроение, но окружающих, которые хотели разгадать его, обманывала его внешность. Решившись на что-то, он не отклонялся с пути. В его натуре было мало граней, еще меньше гибкости. Тело его было нечувствительно к боли, а ум не способен на изворотливость.
Кейл хорошо изучил Арона и, выводя его из равновесия, мог вертеть им как хотел, однако пользовался своим умением до определенного предела. Он знал, когда надо уступить и отступить, а когда вообще держаться от брата подальше.
Единственное, что сбивало Арона с толку, это перемена пути. Он сам выбирал себе дорогу и шел по ней, не видя, что творится вокруг, и нисколько не интересуясь этим. Желания его были немногочисленны и глубоки. И глубина его натуры таилась за ангельской внешностью, которой он не замечал, как олененок не замечает пятен на своей молоденькой шерстке.
В первый же день занятий Арон едва дождался перемены и пошел на запретную половину, чтобы встретиться с Аброй. Стайка визжащих девчонок не отпугнула его. Потребовалось вмешательство учительницы, чтобы изгнать его на мальчишечью площадку.
В полдень, на большой перемене, ему опять не удалось повидать Абру: за ней приехал отец в своей коляске на высоких колесах и увез домой на второй завтрак. После уроков он решил подождать ее за воротами школы.
Абра вышла, окруженная подругами. Она и виду не подала, что заметила его. Из всех учениц она была самая хорошенькая, но Арон вряд ли обратил на это внимание. Девочки плыли по улице веселым облачком, и оно никак не рассеивалось. Арон шел следом, отстав от них шагов на пять, шел упрямо и невозмутимо, даже когда те оборачивались и отпускали колючие шуточки по его адресу. Постепенно то одна девочка, то другая отделялась от группы, сворачивала к себе, и их осталось всего трое, когда Абра подошла к своей калитке и скрылась за ней. Подружки посмотрели на Арона, захихикали и пошли дальше.
Арон сел на бровку тротуара. Через минуту щелкнула задвижка, белая калитка распахнулась и появилась Абра. Она подошла к нему и остановилась.
— Что тебе нужно?
Арон поднял на нее глаза.
— Ты ни с кем не помолвлена?
