Русский ад. Книга вторая Караулов Андрей
В мире очень много бессмысленной жестокости…
Зара бегала кросс, прыгала с парашютом, пыталась запомнить хоть какие-то слова по-японски и села — вдруг — на шпагат, хотя встать уже не смогла…
Тест на интеллект показал, что у Зары не дура только губа. Увидев, как на третий день «спецподготовки» она пыта ется на полусогнутых ногах доползти до своей каморки (Якубовский поселил ее в подвале своего большого дома), Заяц дал ей совет:
— Тикай, дочка, пока живая. Тикай!..
Зара не говорила по-русски, Заяц не говорил по-английски, но они прекрасно понимали друг друга!
Якубовский не знал, что Заяц — предатель. С недавних пор он никогда не поворачивался к своей охране спиной. А Зара — бежала. Вообще из Торонто. Оставила Якубовскому записку, что, если «господин русский Дмитрий» будет ее искать, она обратится к шерифу.
Как-то раз Караулов рассказал Якубовскому, как в 91-м, летом, американский актер Савелий Крамаров приехал в Сочи из Лос-Анджелеса, на «Кинотавр». Рядом с ним — зачем только? — постоянно находились два охранника: негры со зловещими лицами.
В день открытия «Кинотавра» Крамаров им нахамил, и они избили его прямо на парадной красной дорожке — при всех.
Нельзя ссориться с охраной: это люди по найму.
«Дмитрий Олегович у нас как водитель «Оки», — философствовал Заяц. — Тело в «Оку» помещается, самооценка нет…»
Якубовский лежал в зимнем саду на своем любимом диване. Тоска такая — выть хочется; хорошо, что в этой чертовой Канаде хотя бы есть снег и огромные елки; ночью снег всегда так красиво искрится под луной…
Он ждал полночь: в Москве восемь утра, можно звонить.
Баранников хорошо реагировал на его телефонные звонки:
— Не психуй, лапа. Друг твой… на букву «кэ»… столько говна налил… и оно по-прежнему идет по трубам! Но я спишусь с Президентом, выберу момент… жди, короче, я ничего не забыл… — слышишь?
— Виктор Павлович, — скулил Якубовский, — мне уже кошмары вещие… снятся по ночам. А финансовое положение — борюсь за каждую макарошку прилипшую к кастрюле…
Баранников успокаивал:
— Понимаю, родной! Знаешь, как Паша Ангелина говорила? «Держаться за землю надо, трактор низенький, ниже трактора не упадешь!» Это когда ее, голубушку, Никита Сергеевич решил министром сделать…
— А она на тракторе… для прикола гоняла?
— Нет, в деревне жила.
— Я по России, Виктор Павлович, и на тракторе готов! — уверял его Якубовский. — Лишь бы если посадят, то только на трактор…
Вошла Машка с папироской во рту. Запахло травкой.
— Я хочу спать.
— До завтра!
Уже готова, обдолбанная совершенно! Ну не дикость, — а?
Песня «Увезу тебя я в тундру» в исполнении Якубовского (петь он любил) всегда воспринималась его девушками как скрытая угроза… Его семейная жизнь всегда была какой-то односторонней: он любил всех, с кем он спал или переспал, его не любил никто.
Якубовский очень любил смотреть на снег: елки, сугробы под луной… — «Щелкунчик» в Большом театре, почти детство… Хорошо, мама рядом, — он ее обожал! Если все его жены (он был женат уже четыре раза), это его мечта о лучшей жизни, то мама — это сама жизнь. Так, как любит его Инна Александровна, его уже никто и никогда не будет любить, никто и никогда… и нет, нет покоя, сплошные нервы, а сердце вот уже какой месяц выдает, сволочь, лишний удар в минуту… Телефон сам подал голос.
Якубовский обожал ночные звонки; значит, кто-то в России о нем вспомнил.
— Ал-ло!
— Здравствуйте, дорогой друг…
Якубовский мгновенно узнавал Караулова.
— Привет, пилигрим!
— А это кто — пилигримы?
— Да такие, как ты, брат. Калики перехожие.
Якубовский удивился:
— Во, бл, как в России язык изменился! Веришь, старый, ни хрена не понимаю…
Караулов зевнул.
— Так над собой, над собой работать надо! Иностранцы тоже немало помучились, пытаясь перевести наше могучее и правдивое «е… твою мать!».
Книги, короче, читать надо, — закончил он. — Повышать квалификацию.
Якубовский оживился:
— Так я ж, старый, тут целую библиотеку купил! Хохол один… помирал и все распродавал по такому печальному случаю.
«Хохол, — говорю, — почему так дорого? Я твой последний клиент, значит самый близкий сейчас к тебе человек. Даешь дискаунт, ну и я к тебе как к другу отнесусь. Сам тебя в гроб положу, банке… молебен, то бишь, устрою!»
«А вдруг, — хохол говорит, — я выживу?.. Я выжил, а продал задешево? Я ж точно тогда умру!..»
— Весело у вас, — заметил Караулов.
— Сто процентов, бл! — подтвердил Якубовский. — Вечера на хуторе близ Ниагары! Знаешь, сколько здесь хохлов? Больше, чем в Киеве, это я ответственно говорю.
— Ладно, — Караулов сообразил наконец, что это он платит сейчас за разговор с Канадой. — Был, короче, у меня контакт…
— Сексуальный, надеюсь? — уточнил Якубовский.
— Еще какой! Из застенка прибыл товарищ. Для плодотворной беседы. Все о тебе говорили, ты не поверишь…
— И что? Не томи!
— А вчера я, — зевнул Караулов, — месседж получил. Товарищ мой новый… сообщает: двое трудящихся граждан, один из них — в чине начальника управления известной всем администрации, командируются к тебе на хутор спецрейсом государственной важности.
За народные деньги, между прочим. Но повидаться, конечно, было бы лучше в Европе. В Цюрихе, например. Или в Вене. И ты прибудешь туда со всей своей бухгалтерией…
— Ее!
— Интерес короче, гигантский, — заключил Караулов.
Якубовский не верил собственным ушам.
— Правда… что ли?..
— Ты просил — мы сделали, — важничал Караулов. Он очень гордился собой, если у него что-то действительно получалось.
— Старый… я едва жив, веришь?
— Не ври.
— А я и не вру.
— От счастья?
— От новостей…
Караулов засмеялся:
— Все остальное — уже твоя работа. Отношение к тебе не как к говну, раз самолет дали. Сам понимаешь, кто решил. И где.
— А где?
— Где-где… В гнезде!
— Демократии?
— Президент, короче, тобой интересуется, — закончил Караулов.
— Хороший человек.
— На редкость! Россия его надолго запомнит.
Якубовский растерялся; весь, полный смысл сказанного дошел до него только сейчас.
— Я тогда в Цюрих вылетаю. Прямо сегодня…Только ты, старый, в Цюрихе тоже нарисуйся… — тихо попросил он. — Пожалуйста.
— О'кей! Но будь мужчиной, очень тебя прошу. Служба Александра Васильевича гениально кости ломает, когда что-то не так…
Тут одно из двух: либо не связываться, либо служить до последнего вздоха.
Якубовский напрягся:
— Ты о чем?
— Да о своем, о девичьем! Если ты счастлив и успешен, почему-то эта власть должна обязательно подбить тебе ноги. У Коржакова сейчас вся страна со спущенными штанами живет. Как говорил незабвенный Дзержинский незабвенному Уншлихту: «На каждого интеллигента должно быть дело…» С тех пор мало что изменилось, — веришь? Месть у этих ребят — высокое гражданское чувство!
Якубовский ничего не сказал, осторожно положил трубку и еще долго-долго смотрел в окно на снег. Вечером, не попрощавшись с Машкой, он вылетел в Цюрих.
На самом деле Якубовский пока ничего не понимал, но обмануть его было невозможно: в России началась новая большая игра, и в этой игре Кремлю очень нужен Руцкой.
61
Похоронная процессия поразила Бориса Александровича своей помпезностью. Не хватало, пожалуй, только красных знамен с черными траурными галстуками.
— Центр перекрыт, — объяснил Володюшка. — Пока не пронесут — не откроют.
Борис Александрович был любопытен.
— А кто преставился?
— Лошкарь. Не слышали? Газеты гудят!
Борис Александрович приехал в Тверь электричкой, Володюшка встретил его на вокзале, все, как они условились, у первого вагона, но город стоит, город провожает Лошкаря, надо подождать.
— Кликуха у него прелестная, — улыбался Володюшка. — Хрюня.
Камерный театр почти не работал. Маленький зал, всего 150 мест, цены на билеты остались прежние, советские, и спектакли не окупались. Дотаций от государства нет больше никаких, это не Советский Союз, министр культуры Сидоров был против любых дотаций, все, как учил министров Чубайс, а без господдержки разве проживешь? Если поднять на билеты цены — люди не пойдут, слишком дорого, Камерный — это не Большой, богачи вообще не знают о существовании Камерного театра, да и кто поедет сейчас на «Сокол», на «Нос» Шостаковича или на «Ростовское действо», — кто?
— Лошкарь — серьезный парень, — сообщил Володюшка. — Если бандиты хотели кого-то наказать, а Лошкарь говорил: «Воры, я против!», народ смолкал: они по пустякам не спорят!
Володюшка, директор Тверской филармонии, лучшей в стране, пригласил Бориса Александровича на постановку «Евгения Онегина».
— У них все так строго? — заинтересовался Борис Александрович.
— Уже нет. Грохнули Хрюню еще на той неделе, но милиция труп не отдавала.
— Расстреляли? — ахнул Борис Александрович.
— Прямой наводкой. Молодняк отморозился.
— Кто, простите?
— Молодые бандиты. Может — гастролеры с Кавказа, у нас же лес кругом, выгодное дело — лес, конкретно — лесопилки, они все тут незаконные…
Центр города полностью перегородили машины ГАИ, до гостиницы два шага, но у Бориса Александровича болели ноги, поэтому процессию, которая растянулась, как змея на солнце, они с Володюшкой пережидали в «Волге».
Пройдут же они когда-нибудь, эти сытые, мордастые парни и сопровождающие их девушки в красивых шубках: на улице холодно, а холод всегда подгоняет людей…
Борис Александрович так и не «вписался», увы, в «Новую Россию»: в нем было «слишком много культуры, как ехидно посмеивался над ним Гавриил Попов. Нынче все имитируется, все абсолютно. Это с блеском демонстрирует Валерий Гергиев в Мариинском театре: спектакли… что тот, что этот… все как один сделаны в картонных декорациях и на скорую руку. Новый спектакль — новый зритель. А это — новая касса! Нынешние примы умеют петь, но не знают, что такое драматическое искусство. Если любовная сцена, они эффектно закатывают глазки и заламывают руки, прижимая их к сердцу. Если «застольная» — прямым галопом несутся по сцене, перепрыгивают с одних мужских коленок на другие, а брызги шампанского достают до бельэтажа!
Какой Станиславский, кто читает сейчас эти пухлые зеленые тома, написанные приятным пером, где найти время, если продюсеры гонят концерт за концертом? Да и на хрена он нужен, Станиславский, когда и так можно сколотить приличные деньги?
В Министерстве культуры Борис Александрович неожиданно увидел проект нового здания Мариинки. И обомлел! Что это, господи: пристроить к Мариинскому театру Дворец съездов? И Гергиев продавит? Не отступит? Здесь снесут целый квартал? Неужели никто сейчас не понимает, что этот великан из стекла и бетона изуродует весь «мариинский Петербург» и прежде всего — старую Театральную площадь?
Борис Александрович бросился к Товстоногову:
— Гога! Это как?
— Как-как… — Товстоногов говорил всегда чуть-чуть в нос. — Это от гайморита в детстве и неудачных проколов. — Помнишь, Боренька, ты интересовался, что у меня в худсовете делает тусклый артист Рыжухин?
Какая память у Героя Социалистического Труда!
— Кто, Гога? — удивился Борис Александрович.
— Рыжухи н.
— Честно… нет.
— Вот видишь! А я доказательно объяснял: Рыжучин — незаменимый человек. Он так глуп, что его взгляд на спектакль всегда совпадает с мнением обкома партии. Но обком явится только на следующий день, значит, у меня есть целая ночь, сутки, чтобы завтра с ходу отбить всю эту чертову цензуру! Главное — привести правильные цитаты из Владимира Ильича, потому что когда обком, особенно дамы, слышат слова Ленина, у них родимчик делается, им Ленин дыхание утесняет!
Так вот, Боренька: теперь даже артист Рыжухин не угадает, что еще эти люди «Газпром» особенно, вот-вот нагромоздят в Питере.
— А что же делать? — удивился Борис Александрович. — Куда писать? С кем говорить? Надо же что-то делать!
— Не надо,[30] — остановил его Товстоногов. — Сейчас построят, потом — снесут. Как «Интурист» на Тверской. А будешь писать, его снесут вместе с тобой!
Борис Александрович знал: Гога всегда наособицу и в властями не спорит. Это не академик Лихачев, — пока Лихачев жив, не бывать Мариинки из стекла и бетона, он ведь до Ельцина дойдет, это факт, но там, где «Газпром», где «Балтика» и другие гиганты, там все бессильны: Лихачев, Темирканов, Гранин, Федор Абрамов… все…
Неужели трудно построить Мариинку-2 где-нибудь на островах? Возле «Балтийской»? Да и дешевле, наверное: не надо сносить целый квартал, расселять людей… — Нет, Гергиев против. Ему удобно, если все рядом: старая сцена, новая сцена, Гергиев и так вечно опаздывает, он же — гений, а раз гений — можно и подождать, ничего страшного, это теперь его город…
Интересно: великий Тосканини хоть раз куда-нибудь опоздал?
Лужков принимает решение вернуть Москве храм Христа Спасителя. В детстве, по воскресеньям, Борис Александрович прислуживал в храме Христа дьякону, а если удавалось — митрофорному протоирею.
Сейчас он смотрел на стоявший «в лесах» храм и не узнавал его.
— Не мой, — бормотал старик. — Не мой, не мой…
Новодел в натуральную величину? Вот правда: не от той стены гвозди!
Портрет Лошкаря, торжественно проплывший мимо них с Володюшкой по привокзальной площади, разочаровал.
— Лицо контролера… — удивился Борис Александрович. — В автобусе.
А он что ждал, интересно?
— Вы деда Хасана видели? — усмехнулся Володюшка. — Или Япончика? Это, пардон, не Бетховен! Здесь — другая живопись!
Процессия шла очень медленно.
— Завтра у нас в филармонии вечер памяти Лошкаря, — вздохнул Володюшка. — Круг будет петь.
— Кто, простите?
— Миша Круг. Главный певчий. По тюрьмам поет. Хороший малый, но немного бешеный. В кичманах, мэтр, за колючей проволокой, неплохие деньги дают. К зэкам Круг всегда приезжает в тапочках. Жест такой: я, мол, среди вас как у себя дома…
Борис Александрович оживился.
— Так Леня по молодости хрипел… — вспомнил он. — Для Япончика. Леня Утесов.
— Умнейший человек — Утесов! — поддержал Володющка. — Я его обожал. Хотите расскажу, мэтр, почему Утесов в последний свой год не ездил в Одессу? Представьте: после концерта Леонид Осипович усаживается в обкомовскую «Чайку», вокруг гудит толпа, ему все аплодируют, вдруг на капот бросается старая толстая еврейка:
— Изя! Изя! — а за ней мальчик топчется. — Смотри, Изя: это Утесов! Смотри, пока он живой, потрогай его пальчиком, Изя, а то он скоро умрет!..
Володюшка все время украдкой посматривал на часы: там, в гостинице, в соседнем номере его ждала любимая студентка, а он — торчит здесь, на площади, и когда Лошкарь освободит наконец проезжую часть, никто не знает!
— Ленька-еврейчик, Белка Косая и Митька-цыган… — вспоминал Борис Александрович. — Так Утесов, Юрьева, Козин звали обычно друг друга. И мы их тоже так звали! Настоящая эстрада, глубокое почитание человека человеком…
— Да-а…
— Вы, вы… не можете представить… — увлекся старик. — Когда я, молоденький режиссер, входил в Бетховенский зал, все корифеи — Козловский, Барсова, Михайлов… — все вставали: на репетицию пришел режиссер! — Мы с Кондрашиным… 50-й, по-моему, решили особенно отметиться перед Иосифом Виссарионовичем. И поставили в Большом идиотскую ораторию. О мудрости Сталина и величии социализма. Представляете? Пшеница на сцене до небес, комбайны, гудит Магнитка, везде красуются бюсты Сталина, красные флаги… я даже музыку не помню, честное слово, музыка одна: Сталин, Сталин, Сталин…
И мы, два дурака, уверены: Сталин нас отметит, будем лауреаты. Первой степени. Может, и с орденами! А Сталин не досидел до второго акта, ушел, в дверях спросил:
— А когда у вас бу-дэт «Пиковая дама»?
Володюшка нервничал и слушал вполуха, Борис Александрович ушел в себя, в свои воспоминания, — разговор не клеился. Старику очень хотелось узнать, конечно, почему Хрюню в Твери звали Хрюней, но ведь это неприлично — за давать такие вопросы! Человек с динамитом сильнее тех, кто не умеет стрелять, — но кто все-таки объяснит, почему Хрюню и таких, как Хрюня, хоронят нынче так, как прежде провожали только вождей? Почему на кладбище у них центральная аллея? И огромные, один выше другого, монументы? Ведь раньше здесь уже были чьи-то могилы. Сейчас они либо по-тихому срыты, либо перекуплены, потому что главное для Хрюни и таких, как Хрюня, престиж во всем!
Вор в законе Корзубый завещал братве похоронить его… в Венеции. Почему? Корзубый получил 22 года отсидки, шесть статей, все особо тяжкие, Корзубый — старик, до свободы не дотянет, болен, а в Венеции он никогда не был…
Почему церковь принимает от воров деньги? Ведь на них чья-то кровь! Разве Священный Синлод приветствует бандитизм? Если грабители возводят церковь, Спас на слезах… других людей, мирных, честных, ограбленных и задушенных… Патриарх — что же, спокойно освящает такие храмы? И входит в их Царские врата?
Прав Достоевский, да? Вся Россия — братья. Карамазовы!
На днях Борис Александрович видел жуткий сон: гибель Патриарха всея Руси.
Святейший умирал в муках. Весь израненный, в крови, он медленно, как во сне, поднимался с ледяного пола… и снова падал… и снова текла кровь… огромные лужи крови…
Святейший тянул к небу руки, кричал, молил Господа, но никто ему не помог. И Он — не помог.
Неужели сейчас такая Церковь, что Господь тоже от нее отвернулся?
Патриарх Тихон очень боялся Ленина и особенно Троцкого[31]. Несчастный — какие муки он принял в последние месяцы жизни…
Патриарх Тихон боялся большевиков, Патриарх Алексий боится демократов, это заметно. Может быть, конечно, Патриарх Алексий действительно верит в реформы, в Гайдара, патриарх — честный человек, но ведь шахтеры — уже на рельсах, они (семьями) перекрывают дороги. Кто поддержал их справедливый гнев своим глубоким пастырским словом? Кто стоит сегодня рядом с шахтерами?
А Чечня? Кто протянул руку православным в Чечне? В Ингушетии? В Дагестане?
Если Церковь, святая Церковь служит Богу разве Церковь может кого-то бояться? Разве Всевышний не накажет Церковь за страхи перед сегодняшним днем? Почему об этом никто не говорит?!
…Надо же — у уголовников свой шансонье! И воры таким людям с удовольствием платят? Отступают, отступают воровские законы! Не просто так стоит Круг у микрофона в тапочках! — А Тверь скорбит о том, кто грабил Тверь?
Володюшка растерялся:
— Удивлены, мастер?
— А как же, скажите, не удивляться?
Володюшка знал, старик обязательно спросит, почему памятный вечер будет в филармонии. Лошкарь что, артист или рефиссер?
Володюшка ответил сам, не дожидаясь вопроса:
— Это неправда, что с деньгами, мэтр, тяжело расставаться. Горазлдо труднее сейчас с ними встретиться!
…Борис Александрович был по-прежнему задумчив. Что испытывает старый, многоопытный человек в кругу дикарей? Так ведь было уже когда-то, Борис Алексадрович даже помнил — чуть-чуть — революцию 17-го: началась она в феврале, а закончилась только через год, в 1918-м — разгромом Учредительного собрания. — И на первый план вдруг быстро выходит пришлый человек — Ленин, хотя Керенский («О, паршивый адвокатишка! Такая сопля во главе государства — он же загубит все» — восклицал Нобелевский лауреат, физиолог Иван Павлов), — по замыслу Вильсона, президента США, например, Керенский должен был бы передать власть в России Троцкому и — исчезнуть, переехать в США, например, где он мог бы спокойно заниматься адвокатской практикой и сочинять мемуары.
Почему все православные храмы Нью-Йорка отказались отпевать Керенского после кончины?
«Он погубил Россию»… — как, почему?
Так ведь и Ельцин пришлый: с Урала. И неожиданного для всех Ельцин опережает Горбачева. Словно сама жизнь несет сейчас Ельцина вперед, — а там, где такие, как Ельцин, сразу появляются и такие, как Сидоров: самый тихий министр при Гайдаре, один из тех, о ком нечего вспомнить, — ноль! Начиная с 40-х Борис Александрович неплохо знал всех руководителей советской культуры. Разные люди, каждый из них, бесспорно, был по-своему ортодоксален, но все они (кто выше неба, как Фурцева, кто… меньше, гораздо меньше, как Поликарплв, завотделом в ЦК), но все они что-то сделали для государства[32]. А что сделал Сидоров? Кто скажет? А до Сидорова — Юрий Соломин? Был бы жив Михаил Иванович Царев, многолетний директор Малого театра, он бы умер от смеха, узнав, что Соломин — министр.
Но больше всего Борис Александрович удивлялся, что современные молодые люди — глубокие, умные, настоящие — вообще сейчас ничему не удивляются. И — никому. Даже такому деятелю, как Ельцин. Смеются, но не удивляются, принимают все как есть! Разве их страна — это уже не их страна?
Где они сейчас, те студенты, кто шел за гробом Достоевского и нес кандалы каторжника? Где?!
Бог есть, если бы Бога не было, его бы кто-нибудь непременно выдумал, потому как на таинстве, на любом таинстве всегда можно быстро и легко заработать. Рядом с Богом — люди, вся их жизнь — это молитва. Тоже труд, однако: всю жизнь молиться! В Великую Отечественную почти никто из священников не погиб от голода. Даже в блокаду. Люди не позволили. Сами — умирали. Священников — берегли. Монахи уходили в гражданское ополчение? Историки говорят: да. Как часто? Сколько человек? Никто не знает. Почему?
Себестоимость свечки сегодня — 5 копеек. Цена — 5 рублей.
Разве Иисус не выгнал торговцев из храма, развернувших — у алтаря — свои товары?
— А почему, мэтр, никто не удивляется, — оправдывался Володюшка, что в Питере, в шаге от Невского, стоит Кумарин?
— Кто? — удивился Борис Александрович. Он никогда не слышал эту фамилию.
— Кумарин, Борис Александрович! Его монумент.
— На Невском?
— Рядом. Лидер тамбовских. Ночной губернатор Петербурга.
— Какой… губернатор?
— Ночной.
— Он что, преставился?
— Пока нет, — усмехнулся Володюшка, — но месяц в коме лежал. Тротилом руку отрезало. И там, где его взорвали, прямо у подъезда Кумарина, только в центре пешеходной улицы, стоит монумент. Как… Спас на крови. Красивый пьедестал, на пьедестале — Кумарин. За руку держится. Словно чувствует: сейчас она отлетит.
— Кто? — опешил Борис Александрович.
— Рука.
— Куда?
— Говорили — на шесть метров. Врачи примчались тогда отовсюду: Америка, Израиль, Южная Корея… Такой вот был… взрыв. Сейчас — памятное место.
Борис Александрович не верил собственным ушам:
— И власть одобряет?
Светофор дал зеленый свет. Машины не заревели, а зарыдали от счастья: им тоже надоело стоять!
— Кумарин очень похож на Гоголя, мэтр! Вы не поверите: одно лицо. И на монументе надпись: Гоголь. Так что власть, я думаю, была просто обманута. В лучшем случае. А это кликуха Кумарина — Гоголь!
Борис Александрович обмер:
— Матерь Божия… А лев Толстой…у них тоже есть?
— Смешно, правда? — засмеялся Володюшка.
— Как же так…
— Вот. И несознательные граждане путают нашего Гоголя с тем Гоголем — с Украины. Если Кобзону, мэтр, в Донецке воздвигнут монумент, то Гоголю… нашему… на средства граждан сооружен. И на медной табличке, привинченной к памятнику, имена спонсоров. Так вот, мэтр: эти парни — все кумаринские и половина из них — уже полегли!
Борис Александрович задумался.
— Напьюсь сегодня, — наконец сказал он. — Не судите строго.
— Вы помните, мэтр, чтобы у Гоголя… с хутора близ Диканьки… были проблемы с руками?
— А вдруг это гипербола? — встрепенулся Борис Александрович. — Гоголь схватил себя за руку, чтобы не спалить второй том?
— Он что… левша? Кумарин за левую держится!
Борис Александрович не знал, что сказать.
— Пройдет год-другой… — тараторил Володюшка, — и автор композиции, тоже шансонье… только в бронзе… сделает, я думаю, официальное признание: на пьедестале воздвигнут Володя Кумарин, вы уж… нас всех… извините! Если талантливый журналист Парфенов снимает Кумарина в своем кино, там Кумарин то ли Меншикова, то ли Столыпина изображает, почему же, спрашивается, не увековечить Кумарина в бронзе? Или Парфенов не знает, кто он такой? Весь город знает, а Парфенов не знает? И момент сложный, драматический: потеря руки…
Борис Александрович был так взволнован, что даже забыл, похоже, зачем он приехал в Тверь.
— Вы не слышали, — вдруг тихо спросил он, — а в Ленинграде есть памятник Анне Ахматовой? У «Крестов», как она хотела…
— Не скажу, мэтр… — отмахнулся Володющка. — Просто не знаю.
Когда в дом ломятся бандиты, все понимают, что надо делать! А если в дом ломится (именно ломится) другая культура? «Эх, дороги…» — кто поет сейчас Анатолия Новикова! А «Владимирский централ»? Он же повсюду!
…Репетиции шли интересно. В третьем акте «Онегина», в финале, Борис Александрович вдруг наткнулся на каскад из труб, прежде им незамеченный. Неужели это Чайковский вот так… смеется над Онегиным? Сколько раз Борис Александрович ставил «Евгения Онегина», его спектакль, сделанный в 44-м, до сих пор идет на сцене Большого, но «смех» труб вдруг прозвучал для него очень неожиданно.
Борис Александрович тут же позвонил в Питер Ростроповичу Накануне Слава исполнил в филармонии концерт Дворжака. В газете «Культура», на первой полосе, была опубликована рецензия: бойкий молодой критик заявил, что «сейчас любой студент играет лучше Ростроповича…».
Любой! Так и сказано.
— Ты знаешь, — кричал в трубку Слава, — я так люблю Россию, что никогда больше не буду здесь выступать! Не хочу мешать молодым!