Русский ад. Книга вторая Караулов Андрей
— Какие теперь? Где вы, Мельников, там всегда проблемы.
— Спасибо, шеф.
— Человек задыхается, Мельников, когда хочет получить все сразу.
— Согласен.
— Так начинайте уже!
— Начинаю. Позавчера в банк к Андрюхе Дробинину шеф, завалились — кучей — дядьки-приставы. Четыре часа дня. Он, сука, уже припудрил носик и полностью под «снежком»…
— Говорите коротко, Мельников, — попросил Григорий Алексеевич. — Про носик — не интересно.
— Корпоративная фигня, шеф: Шорор, Янковский и Дробинин. Были партнеры, но Андрюха их предал. Пригласил на охоту, поднял вертолет, а над лесом распахнул калитку: либо гоните, друзья, дарственную на весь бизнес сразу, либо айда навстречу смерти, парашюты у нас не предусмотрены…
Явлинский медленно допил свой бокал до конца. Третья бутылка пошла, а ему не в кайф, он не пьянеет…
— Отдышавшись, шеф, Янковский и Шорор нагнали в банк приставов. С некрасивым решением какого-то суда в Дагестане, купленного по случаю. На улице — телекамеры центральных каналов и некто Дейч из вездесущей газеты. Дробинин закрылся в кабинете и принял с горя лошадиную дозу. Эффект был выше ожидания репортеров! Дробинин вылетел из парадного подъезда «Легпромбанка» с фомкой в руках и принялся крушить автомобиль судебного пристава!
Ура, кокаин! Ты окрыляешь людей! Сбылась мечта человечества!
Явлинский налил себе немного вина. Он предчувствовал срамоту: ему не удавалось отделаться от самоощущения себя как случайного в России человека; случайные люди всегда притягивают к себе проходимцев.
Мельников нервно облизал пересохшие губы:
— Его тут же повязали, шеф, но Андрюха перескочил Зубовский и исчез в неизвестном направлений? Где он шатался целыми сутками — никто не знает, но вчера этот черт вваливается ко мне в «Калчугу».
Морда в крови, грязный, просто… снежный человек какой-то.
— Снежный?
— Ну да! Умоляет: пусть, говорит, Григорий Алексеевич сей же час позвонит Ельцину, иначе меня поймают и закроют. Банку будет полный пипец, а у нас там, Григорий Алексеевич, хотелось бы напомнить, четыре ляма трудовых доходов, плюс — первый английский взнос.
— Красивая история.
Мельников вскочил и стал носиться по комнате.
— Шеф, я не переживу!.. Взяли, сука, Сибирь! Слава Ермаку!
У него на глазах выступили слезы.
— Деньги… Четыре ляма… — причитал он по-бабьи, — как корова… языком… — о-о!..
Григорий Алексеевич был ни жив ни мертв, на самом деле терять деньги, столько денег, это катастрофа, конечно, но вида он не подавал: среди своих Григорий Алексеевич считался щедрым человеком.
— Ваш стиль… это самовозбуждение, Мельников? — поинтересовался он.
— Что?..
— Вы все сказали?
— Все!
— Ну так… и до свидания.
— Как это? — Мельников аж привстал.
— Да вот так.
— В смысле?
В смысле — идите, Алеша, с богом…
Куда?.. Куда мне идти?
А я поц-цем знаю? Я вас звал? Нет. Вы сами, Мельников, влетели, потому как вами дурная энергия движет. Эндорфин. А любая энергия сейчас подозрительна.
— И куда мне идти? — не понял Мельников. — К кому?
Григорий Алексеевич засмеялся:
— Вы, Мельников, человек из анекдота. Мужик пил целый месяц. Вдруг звонок в дверь. Стоит ангел. С крылышками.
«Ты кто? — обалдел мужик. — Тебя кто звал?»
Ангел смотрит чистыми-чистыми глазами: «Меня, говорит, никто не звал. Я — п… ц, я сам прихожу…»
— Не гоните меня, шеф! — задыхался Мельников. — Четыре ляма — это два замка в Шотландии, где я ни разу не был!
— Да?
— Да! И куда мне сейчас идти?!
— А я откуда знаю, где вы, Мельников, проводите свои безумные ночи? Видимо, все там же, на Рублевке, в бывшем дворце товарищу Шеварнадзе… — Я, пусть с трудом, но понимаю, Мельников, за-цем товарищу Шеварднадзе понадобилась «Калчуга»: две тысщи огромных метров.
И еще три дома вокруг: для повара, медсестер, нянек и охраны, как у Тутанхамона.
Объясняю: это старая советская традиция. Посмотрите, как жил Лев Давидович Троцкий в Архангельском. Или — товарищ Крупская. Какой у нее был бассейн! Это ж коммунисты придумали: строить бассейны. И в Царском, и в Зимнем не было бассейнов, верно? А вот зачем вам, Алексею Мельникову, обаятельному демократу времен Ельцина и Бурбулиса… уши всем нам прожужжавшему о необходимости создания в России бескомпромиссной политической партии ради людей, обманутых коммунистами (такими, как Шеварднадзе), нужна «Калчуга»? Вы на хрена ее хапнули?
— Шеф…
— С-то? С-то… шеф?..
— Я хочу напомнить…
— Не надо, Мельников, вытирайте сопли! Просто у вас — рефлекс. Вы по-другому не можете. Умрете, если не хапните.
Мельников хотел что-то сказать, даже руками замахал, но ничего не вышло — захлебнулся слезами.
— Теперь вы удивляетесь, Мельников, — спокойно продолжал Григорий Алексеевич, — па-а-цему именно у вас всякая разная сволочь ищет защиту от специальных служб Бориса Ельцина? И почему в глазах всей этой сволочи именно вы, Мельников, всемогущий человек!
— Я?
— Вы. Запомните, бизнесмен — это тот, кто видит будущее. А поскольку вы, Мельников, не всемогущий и не хрена не видите, вы вприпрыжку несетесь ко мне за помощью. Только, дорогой друг и многократный товарищ, звонить Борису Ельцину не буду. Я пока не сошел с ума, хотя пью, как вы видите, в полном одиночестве.
— А четыре миллиона?..
— Ц-то… четыре миллиона?..
— В банке у Андрюхи.
— Так идите и забирайте свои цветочки.
— А он не отдаст. Пока помощи не будет!
— Да?
— Да! Шеф, я — маленький человек! — вдруг закричал Мельников. — Я мало беру! Но если мы, шеф, не протянем Андрюхе руку, все банки Москвы тут же отвернут от нас свои напыщенные морды! Владимир Александрович — раньше всех. Вы не представляете, как они держатся сейчас друг за друга! Для «ЭПИ-центра» это как два пожара сразу! — Не боремся за Андрюху? Значит, мы — крысы зеленые… Люди сейчас знают наизусть не стихи Пушкина, а те статьи Уголовного кодекса, по которым их могут закрыть.
Явлинский рассвирипел: «вина Кубани» дали все-таки о себе знать: — Ты, Мельников, знаешь… давай подожди! — предложил он. — Наши недостатки каждому из нас помогают подобрать себе друзей, а наши достоинства — найти себе врагов. Это у тебя каждая ситуация безвыходная, а вся твоя жизнь — на грани инфаркта. Но я хотел бы напомнить, Алеша: ты живешь в стране, где у нации есть только один показатель здоровья: можно человеку пить или нельзя?!
— Понимаю… — согласился Мельников. — В будни ты поднимаешь ребенка в садик, а в выходные он мстит тебе за это!
— Россия, Мельников, — тыкал в него пальцем Явлинский, — это хрящ, образовавшийся от бесконечного трения Европы об Азию. И в этой стране, Мельников, Григорий Явлинский всегда будет Григорием Явлинским. Знаешь почему?
— Вы уже говорили, шеф. В Явлинском существует загадка. России нужен человек с загадкой.
— Молодец!
— Россия в загадку верит как в сказку.
— Вот! А ты, Мельников, оценил сегодня мою политическую загадку в четыре ляма, как ты выразился! Надо защищаться, Мельников, от разрушающей силы плохого. От разных там… снежных людей. Но ты, Алеша, — алчный. А все алчные люди всегда чуть-чуть как дети.
— Шеф…
— Не перебивай, меня, Мельников, я не всегда откровенен! Политик заранее должен знать, что можно, что нельзя. Но ты ворвался ко мне без стука, прижимая к брюху грязные ботинки! И даже шубу не снял… это, кстати, бобры? Красивый мех!
Григорий Алексеевич опять потянулся к бутылке.
— И я уверен, Мельников: ты еще не раз ворвешься ко мне с воплем: «Наших бьют!» И будешь твердить о «понятиях», о Гусинском, о том, что в тюрьме Дробинин с удовольствием расскажет милиционерам о вашей с ним сердечной дружбе, о «Легпромбанке», где у тебя, Мельников, есть даже свой кабинет… — о, эт-то кто же сейчас… так успешно прячется в дверях? За нашими спинами?..
Только сейчас Явлинский увидел Альку Она скромно стояла в дверях — в красивом вечернем туалете, лакированных туфлях и с голыми, как положено при туалете, ногами.
— Здра-а-сте вам… — протянул Явлинский. — С прибытием.
— Всем привет, — улыбнулась Алька.
Мельников оторопел:
— Слушай, — у тебя подруга есть? Я ж еще не женат…
— Не женат, значит, до смерти в мальчиках будешь ходить… — засмеялась Алька.
— Так есть подруга? Скажи!
— Есть. И не одна. Но им по пятнадцать, дядя…
Мельников облизнулся:
— А тебе сколько?
— Посадят, дяденька, посадят…
— Не, если серьезно?..
— Женщине, дорогой, столько, на сколько она выглядит перед завтраком. А сейчас — почти ночь.
— Подслушивала?.. — Григорий Алексеевич нахмурился.
— Конечно.
— И как? Интересно?..
— Интересно, — Алька пожала плечами, — но не все понятно. Нас что, трое сегодня?
Мельников встал:
— Ухожу, ухожу… Вот ведь… не мой день сегодня. Всем надо, чтобы я свалил!
— До свиданья, — кивнул Явлинский.
Он все-таки понял, что пьян.
— Эх, Григорий Алексеевич, — театрально воскликнул Мельников. — На полтиннике не сошлись! А ведь какая любовь была…
— Ну, и цтоже было самое интересное? — усмехнулся Явлинский, повернувшись к Альке. — Из подслушанного?
— Все интересно. Слушай… а ты действительносчитаешь, что послан в Россию с небес?
Явлинский замер, посмотрел на Альку, и у него вдруг дрогнула нижняя губа.
— Другая половинка у меня появится, только если меня переедет поезд… — громко сказал он.
Бабушки, сидящие на лавочке у сауны, никогда не ошибаются в людях.
«Кино с гарантией…» — подумал Мельников. Он взял шубу, сунул ноги в ботинки и молча выставил себя за дверь.
51
…Эх, Никита, Никита… Ничего Хрущев не доводил до конца! конца! Не довел он до конца и низвержение Сталина, а немного еще — и ничьи бы зубы не разомкнулись кричать о «великих заслугах» убийцы…
«Хвала XX съезду!» — торжествовала Люша Чуковская, радуясь выходу «Ивана Денисовича». — «Остановись, дурак! Кто работать будет?» — резолюция Сталина на расстрельном списке Хрущева от 16 августа 1937-го, присланного в Кремль, вождю на утверждение.
Одной бумагой. Точнее — одним отношением.
В списке Хрущева были 55 741 человек.
Обманул всех Хрущев с XX съездом, обманул — прежде всего он свои следы зачищал, говорил о Сталине, а боялся за себя, за свои списки, его рукой подписанные… — такие скоты, как он, как Ежов, Розалия Землячка, Эйхе… да и Хрущев, конечно… они всю страну были готовы отправить в лагеря.[15]
В официальной советской табели о рангах Твардовский — поэт № 1. [А.Т. не терпит, кстати, Маяковского. Он тоже был когда-то № 1.) Волнуется: Маяковский недостоин в Москве иметь площадь, тем более — рядом с Пушкинской!
И тот, кто сегодня поет не с нами, –
Тот против нас!
Ожидайте расстрелы. Такое — и выпустить! Форменный психопат, — Александр Трифонович, кстати, при крестьянской его схватчивости на лица, сразу это заметил[16]. — Так вот: если Твардовский у них — поэт № 1… ну и озаботилась бы компартия, что кандидат в члены ее ЦК по какой-то своей, совершенно немыслимой алкогольной оси регулярно уносится в тот мир, где ему никто не плюнет в душу, не поставит подножку, как это гениально делают в ЦК КПСС… — в тот мир, где так плохо его могучему телу, но так уютно, так хорошо его чистозвонной душе…
Если AT. пил, то глубоко. Так пил — будто смерть искал.
Замуровав себя здесь, в Рязани, Александр Исаевич весь последний месяц не отрывался от работы. Он вдруг пробился туда, где прежде был ему от ворот поворот: вставали, поднимались перед ним сейчас эти живые тени — его раковые больные, люди, от которых отвернулся Господь.
Александр Исаевич лично знал многих из этих людей, но самое главное — он вдруг пробился вдруг к себе самому, то есть к тому Солженицыну, вдребезги разбитому болезнью, которого там, в лагерной больнице, оперировал какой-то неизвестный доктор. — Тот, уже почти мертвый, почти умерший Солженицын давался Александру Исаевичу с колоссальным трудом. А перед самым приездом AT. в Рязань строчки вдруг сами стали ложиться на карандаш, да так густо, так легко, что он действительно не отрывался от письменного стола…
Обидно: «Круг» AT. не взял. Сам, без чьих-то советов, потому что сердцем не принял.
Не приучены они оба торговать душой…
Машина, старенький «шевроле», осторожно, на плохих тормозах, катилась под горку
— Ты не устал?
— С чего же?..
— Остановимся?
— Да. Надобно походить.
Теленок, столько лет бодавшийся с дубом, так и не сумел его пошатнуть. Дуб здорово подпилил лично Генсек и Президент — Горбачев.
Хотел, видно, сухие ветки убрать, навозику подкинуть, чтоб жил дуб еще тысячу лет. Но в этот момент из дупла вылез заспанный, полупьяный Ельцин, потянулся и — повалил всю конструкцию наземь…
Александр Исаевич снова вспомнил о Копелеве.
Получив его письмецо, Александр Исаевич так и не дочитал его до конца — выкинул. А теперь — жалел. Свое «Обращение» Копелев писал не для чужих глаз, только для одного Александра Исаевича и в печать — не отдал. А тут новость из Парижа, с рю Борис Вильде: Розанова хвалится, что копию «Обращения» Ефим Эткинд, приятель Копелева, передал в их с Синявским «Синтаксис», велел пока не печатать, но сейчас свой запрет снял.
Копелев не может простить Александру Исаевичу что он не поехал в Ленинград, на похороны Воронянской: подруга классика повесилась, когда «гебуха» изъяла у нее экземпляр «Архипелага».
Ночь в Ленинград (Александр Исаевич всегда плохо спал в поездах), целый день на холоде и на ветру, ночь обратно. Два дня потеряно. А каждый день — это 20–30 новых страничек, между прочим: печатный лист.
Их много нынче, грозных вопрошателей: Копелев, Войнович, Максимов, Маслов, Эткинд, Лакшин, Синявский, Некрасов… Они (все?) действительно не понимают, что его жизнь и, главное, его тексты нельзя судить по тем меркам, которые для них, его коллег, общее правило?..
Александр Исаевич внимательно смотрел на Наташу:
— Скажи, я ведь сейчас таран раскола?..
Выражение его лица никогда не менялось, но какая-то мысль вдруг так его цапанула, что он даже нахмурился.
Люди, переносящие на ногах любую боль, в душе самые беззащитные.
Наташа остановила машину.
Они сидели неподвижно, как провинившиеся школьники.
— Раскололи мы зэков. Сосморкано наземь…
— Каких еще зэков? — насторожилась Наташа.
Машина неловко приткнулась у небольшого сугроба. Наташа думала, что Александр Исаевич выйдет на воздух, но он молчал и сидел неподвижно.
— Саша… Ты сказал неправду
Она положила ему на колени руку, словно хотела его согреть.
— Если бы неправду… — откликнулся он.
Наташа никогда не говорила с Александром Исаевичем о ГУЛАГе, но однажды все-таки не удержалась, спросила: что там, в лагере, было для него самое страшное…
Солженицын ответил: как-то раз он проснулся от шороха. Лагерники знали каждый шорох в бараке. Но это был особенный шорох. Александр Исаевич приподнялся: вши стадом сбегали с тела его мертвого соседа; помер он где-то час назад, труп остывал, и вши оставляли его со скрежетом…
Если Александр Исаевич волновался, он начинал говорить очень быстро, не так, как всегда; его степенность куда-то пропадала, и было видно, как же он на самом деле беззащитен, мрамор таял, как снег, на глазах появлялись слезы…
— Мы-то думали, Наташа, «Архипелаг» — первый камень в будущем музее коммунистической инквизиции. Равенство в бесправии. И когда Михаил Сергеевич великодушно объявил «гласность»… вот же, господа коммунисты, вот они, все ваши преступления, пронумеровано и подшито.
«Архипелаг» начинает, а все, кто хотел бы что-то сказать, продолжают: кто крохоткой в тетрадке, кто большой развернутой строкой, а кто и рисунком… — разве «Архипелаг» недостоин надежд читающей России?
Но после «Архипелага» лагерники наоборот раскололись, и мы видим сейчас взаимную отчужденность зэковских сердец.
— Ты не прав, Саша…
Он сидел, погруженный в себя, и говорил с трудом, очень спокойно, но твердо.
— Копелев, Лакшин, Войнович, ясно же выбрана линия: опорочить имя. В Древнем Риме был когда-то такой обряд: изъятие имени.
— Нобелевские имена не умирают.
— Еще как! Десятки примеров. Кто знает, что Чазов — нобелевский лауреат? Кто читает Шолохова? А главное, зачем?
Наташа не ответила.
— Поехали, наверное… Когда едешь, веселее как-то… — предложил он.
…«Шевроле» завелся только с третьего раза. Совсем старенький, продать бы его поскорее…
И опять они всю дорогу молчали: Александр Исаевич был какой-то потерянный, не в своем контуре. — Левка, Левка… пишет грубо, с патетикой; правдивость, видите ли, у Александра Исаевича дает трещины и обваливается… И все это только потому — Копелев не сомневается, что Александр Исаевич провозгласил себя «единственным носителем единственной истины».
Интересно: если бы Солженицын жил где-нибудь далеко от Москвы и там, в его укрывище, родились бы «Один день…», «Матренин двор», «Раковый корпус», «В круге первом» и, наконец, «Архипелаг»… — послушайте, если бы он сразу, в один день предъявил бы человечеству все свои книги, его бы тут же назвали святым!
Если происходит Обретение, если он, бывший солдат и бывший узник, вдруг получает — для чего-то — еще одну жизнь и в ней, в этой жизни, из ее духа, из ее подвига (вся жизнь как подвиг) рождаются, одна за другой, его великие книги… почему тогда свои, прежде всего свои, сегодня ведут себя так, будто он, Солженицын, всем им чем-то обязан?
Вот только где они, наконец, те его читатели, его знакомые и незнакомые друзья, кому он «невидимым струением» посылал — все эти годы — свои книги? Почему Копелеву, Войновичу всем если кто и возражает сейчас, так только Юра Кублановский, но у Кублановского — мягкое перо, он поэт, а ведь в лицо-то Александру Исаевичу несется настоящая агрессия…
Описывая в «Красном колесе» Надежду Крупскую, он заикнулся было, что Ленину жилось с Крупской скучно и поэтому —; тяжело.
Копелев почему-то решил, что «цюрихский» Ленин — это автопортрет самого Александра Исаевича, а Крупская «списана» с Натальи Дмитриевны: «Жить с Надей — наилучший вариант, и он его правильно нашел когда-то… Мало сказать, единомышленница. Надя и по третьестепенному поводу не думала, не чувствовала никогда иначе, чем он. Она знала, как весь мир теребит, треплет, раздражает нервы Ильича, и сама не только не раздражала, но смягчала, берегла, принимала на себя. На всякий его излом и вспышку она оказывалась той же по излому, но — встречной формы, но — мягко… Жизнь с ней не требует перетраты нервов…»
И опять они стояли на какой-то опушке.
«Людям — тын да помеха, а нам смех да потеха!» И он, Солженицын, уже не писатель, оказывается, а пропагандист и иллюстратор! Все, все идет в ход, любая чушь: и забор в Пяти Ручьях — шесть метров с видеокамерами, и погубил он, Солженицын, свой талант точно так же, как Шолохов когда-то погубил себя грязным крестьянским «первачом»!
Асфальтовые дороги через полуголый лес — вот как к этому привыкнуть?
Наташа вышла из машины и потянула его за собой.
— Я сейчас, сейчас… — пообещал Александр Исаевич.
Он обернулся. Школьная тетрадка в линейку по-прежнему лежала на заднем сиденье автомобиля; он с ней не расставался в последние месяцы.
«Конспект, — написано на обложке. — Др. слав. История».
Какой почерк, а? Мелкий-мелкий, буковки как семечки.
«Тихий Дон». Главный вопрос: чего стоит человеку революция?
Солженицын. Главный (и без ответа) вопрос его нынешней жизни: чего стоит человеку эмиграция?
Вся русская история — в этой тетрадке:
— культурные народы Римской империи и Близкого Востока (слово «близкий» Александр Исаевич дважды подчеркнул) считали славян разбойниками и дикарями; такими они и были (Vl-УШ);
— жизнь у славян не дружная, племена жест, нападают др. на друга. Грабеж (по занятиям) на пер. месте, за ним — торговля и землед;
— предм. вывоза (продажи) у ел.: меха, мед, воск. Но осн. источник дохода — рабы. Славяне постоянно продают друг друга в рабство. Сильные с удовольст. торгуют слабы ми, полубольными; все араб, и европ. рынки «забиты» рабами-славянами. Между славянами постоянная внутренняя война. Слово «раб» (в английском — «slave», у французов — «esclave») от слова «славянин» (подчеркнуто дважды). В Средневековье словечко «дулос» («раб») вытеснено словом «склавос» — так др. греки именуют славян.
«Slave», «esclave» — вся планета знает (говорит), что славяне — это рабы. Теперь вопрос: рабы Древнего Рима — это тоже славяне?..
Даже монголы, азиаты с рысьими глазами, не торговали др. другом и своей ближ. родней.
Разве предки немц., белы, могли выжить в пещ. Колизея, где пр. доб. свинец? — А светлокудрые, ничего… — выж.!
Кстати, о светлокудрых. Когда Владимир Васильев в Большом театре танцует «Спартак», он… кто? Кого он танцует? Итальянца, что ли?
На с/д в плену выж. только те славяне, кто не ценит свою жизнь. Насмерть бьется на гладиаторских боях. Им. насмер. иначе не умеют. У ел. вся жизнь есть несконч. поединок. Их отл. закалили лесные дебри и войны друг с другом. Не ведают страха. На медведя с рогатиной ходили.
Сюда, на бер. Припяти и Зап. Двины, визант. купцы приезж. прж. вс. за деш. раб. силой. Все др. товары (мед, пенька, лен) можно купить и в центре Европы, путь в Бел. Русь смерт. опасен, но сл. — рабы стоят риска!
Вот, к слову, почему ел. пл. пост, напад др. на друга: рабы — это деньги, рабы — это вес. вино, яркие одежды и оружие!
«Каждое русское дело непременно должно оказаться либо не по силам тем, кто его предпринимает, либо окончиться неудачей, вследствие апатии людей, ради которых оно предпринято…»
Прав философ? Так? Но кто в эт. лесах видел — когда-нибудь — такие латы, такие мечи, молнией сверкающие на солнце?
Это от древних римлян. Их звон.
Потряс. Корин, портр. Ал. Невского. Кто-нибудь удивл., что рус. полководец облачен сейчас в римские доспехи?.
Александр Исаевич пишет только для себя, не для чужих глаз, поэтому пишет где может, сокращенно, экономит время.
Кажд кр. рус. город — мощный бастион на верш, холма. Бастион называется «Кремль». Виден отовсюду. От кого защищ. славяне? От Ногайской орды? От Сибирской орды? Именно у ел. (кривичей, живших в междур. Днепра, Волги и Зап. Двины) ритуал: око за око, смерть за смерть. (Позже на Кавк. у соседей это наз. «кр. местью».]
На славян, пр. всего — мол. мужчины, девушки, дети, есз… славяне же, те… кто сильнее… выменивают: оружие, вино, предм. роскоши, золото, ткани.
Человек, его жизнь, приравнен к вину, к деньгам.
(Ремарка на полях: тогда — племена, сегодня — шайки, экономический бандитизм, — какая разница?]
Александр Исаевич отложил тетрадку в сторону: с первых дней Петербурга, с «засилия иностранцев» (в этой стране всегда — засилие), русская интеллигенция дружно взялась за сочинение отечественной истории.
Кто придумает громкую фразу, еще лучше — событие, тот и патриот! От «Княжнин умер под розгами!» (Пушкин) до «Пусть без страха жалуют к нам в гости, но кто с мечом придет, тот от меча и погибнет…»-Александр Невский никогда этих слов не говорил, их сочинила академик Панкратова, оголтелая сталинистка.
А ведь укрепились слова, мгновенно укрепились!
«Ключевский счит, что слав, призв. варягов только для защиты своих рубежей. (А уж потом, позже, варяги коварн. обр. захват, власть над сл./землями). Но ни одна летопись (подчеркнуто) не сообщает нич. подобного.
Главное: у славян не было правды (выд.) в их внутр. отношениях. А как? Если это все банды. Какая м. б. «правда» у разбойников и работорговцев?
— Приходит Рюрик (Рорук?). Приглаш. ел. на царство (с братьями и дружиной). Пират, тиран, предтеча царя Иоанна, неврастеника и алкоголика; — Русь — древнескандинавское «рогхремен» («гребцы, морех.»), то есть варяги дают этим землям, фактич. своей колонии, еще и свое имя;
— от Волыни до Оки, от Азова до сев. морей — везде правят варяги. (Везде без исключен., подчеркнуто.) Появл. т/образом нов. (исключ. пришлый) правящий строй буд. страны;
— X век — Русь управляется конунгом, т. е. киевским князем (из прямых потомков конунга Рюрика);
— середина X в., «Русская Правда». Закон, созданный варягами для славянских земель. Официально узак. неравенство: за убийство княжьего мужа — 80 гривен компенсации (прим. 20 кг серебра), за убийство смерда — 5 гривен;
— чтобы войти в высш. слой р/общества, надо быть варягом. Пусть не по крови, хотя бы — по стилю жизни…»
Александр Исаевич оторвался от тетрадки и взглянул через стекло на Наташу, на ее веселое, раскрасневшееся лицо! Ветер меньше не стал, ну так что же, ради такого воздуха, такой чистоты, как здесь, ветер можно стерпеть…
«И безвозвратно уходило время только в том, что безвозвратно изнурялась моя родина…»