Преданность. Год Обезьяны Смит Патти
Надгробие. Сет. Франция
Автор благодарит вас,
семья Альбера Камю
Джон Донатич
Дэн Хитон
Кристина Коффин
Александр Алайбегович
Клод Лаланн
Фред Камени
Лаитш Хо
Ариэль Гарсиа
Розмари Кэрролл
Энди Остроу
кафе “12 Chairs”
Ленни Кэй
Авторы фотографий:
Патти Смит,
Стивен Себринг (с. 14, 102),
Линда Бьянуччи (с. 31)
Год обезьяны
Мир обуяла роковая блажь.
Антонен Арто
Далеко на Западе
К “Дрём-мотелю” мы подъехали, когда полночь давно миновала. Я расплатилась с водителем, проверила, не забыла ли чего в машине, нажала на кнопку звонка – разбудить хозяйку. Уже без нескольких минут три, сказала она, но выдала мне ключ и бутылку минералки. Мой номер находился на самом нижнем этаже, окнами на длинный пирс. Я открыла раздвижную стеклянную дверь, и до меня донесся шум волн, которому аккомпанировали тихим лаем морские львы, развалившись на досках под пирсом. С Новым годом! – крикнула я миру. С Новым годом, растущая луна, телепатическое море.
От Сан-Франциско я добиралась час с небольшим. Только что сна не было ни в одном глазу – и вдруг почувствовала, что выбилась из сил. Сняла пальто, задвинула стеклянную дверь не впритык – хотела послушать шум волн, – но моментально погрузилась в факсимильную копию сна. Резко проснулась, сходила в сортир, почистила зубы, сняла ботинки и улеглась в постель. Возможно, мне что-то приснилось.
Новогоднее утро в Санта-Крусе, все, считай, вымерло. Мне вдруг захотелось совершенно конкретный завтрак: черного кофе и кукурузной каши с зеленым луком. Здесь такая каша отыщется вряд ли, но, на худой конец, сойдет яичница с ветчиной. Прихватила фотокамеру, направилась под горку, к пирсу. Надо мной, полускрытый величественными пальмами, нависал указатель, и я сообразила: нет, это все же не мотель. На указателе – слова “Дрим инн” и для выразительности – звезда с растопыренными лучами, навевавшая воспоминания об эре покорения космоса. Я остановилась полюбоваться, щелкнула своим “полароидом”, сняла с проявленного снимка защитную пленку, сунула его в карман.
– Спасибо, “Дрём-мотель”, – сказала я наполовину воздуху, наполовину указателю.
– Это “Дрим инн”! – воскликнул указатель.
– Ах да, верно, извините, – сказала я, несколько опешив. – “Постоялый двор сновидений”, значит. И все же мне ничего не приснилось.
– Да неужели? Ничего!
– Ничего!
Я невольно почувствовала себя Алисой, когда ее допрашивала Гусеница с кальяном. Уставилась под ноги, уворачиваясь от въедливой настырности указателя.
– Что ж, спасибо за фото, – сказала я, уже намыливаясь удрать.
Но путь к отступлению отрезали, внезапно развернувшись в воздухе, анимированные рисунки Тениелла: Черепаха Квази на задних лапах. Лакей-рыба и лакей-лягушка. Додо, затянутый в элегантный рукав от сюртука, и мерзкая Герцогиня с Кухаркой, и сама Алиса, угрюмо председательствующая на бесконечном чаепитии, где, господи прости, чаю вообще не наливали. Интересно, эту нежданную бомбежку картинками я сама себе внушила? Или мне удружил магнитный заряд указателя “Дрим инн”?
– Ну, а сейчас как?
– Это все сознание! – сердито вскрикнула я, когда анимированные рисунки умножились с ужасающей быстротой.
– Разбуженное сознание! – торжествующе хихикнул указатель.
Я отвернулась и тем прервала передачу образов. Честно говоря, у меня легкое косоглазие, и я частенько наблюдаю, как вокруг меня все скачет таким вот образом, обычно вправо. Вдобавок мозг чувствителен к всевозможным сигналам, если его по-настоящему растормошить. Но я вовсе не собиралась признавать этот факт в разговоре с каким-то указателем.
– Мне ничего не снилось! – упрямо крикнула я в ответ, спускаясь по склону, а по бокам парили саламандры.
У подножия холма была приземистая закусочная со словом “кофе” на окнах, написанным по горизонтали, буквами футовой высоты; под ними висела табличка “Открыто”. Я рассудила: если уж слову “кофе” уделили столько места, варят его тут наверняка очень даже неплохо, а может, даже подают донаты, посыпанные корицей. И только притронувшись к дверной ручке, заметила, что с нее свисает табличка поменьше. “Закрыто”. Ни тебе объяснений, ни тебе “вернусь через двадцать минут”. Перспектива выпить кофе подернулась туманом, шансы съесть донат и вовсе свелись к нулю. Наверно, почти все люди попрятались по домам и мучаются похмельем. Нельзя упрекать кофейню за то, что она закрыта в первый день наступившего года, хотя кофе, пожалуй, – самое подходящее лекарство после того, как всю ночь веселился сверх меры.
С кофе – облом; я присела на уличную скамейку, восстанавливая в памяти, хотя бы в общих чертах, вчерашний вечер. Три вечера подряд мы играли в “Филлморе”, и вот вчера, на последнем концерте, стою, срываю струны со своего “стратокастера”, а какой-то фрукт с засаленными патлами перегибается к сцене и уделывает мне ботинки. Последний вздох 2015-го, струя блевотины, возвестившая о наступлении нового года. Хороший знак или дурной? Ну-у, кто же разберет, если учесть, в каком состоянии весь мир. Припомнив вчерашнее, я поискала в карманах салфетку с экстрактом ведьмина орешника[6], которую обычно приберегаю для протирки объектива, села на корточки, очистила ботинки. С Новым годом! – сказала я им.
На цыпочках мимо указателя – и тут на меня пикирует занятная цепочка фраз, и я перерываю карманы в поисках карандаша: надо бы записать. “Пепел-птицы кружатся над городом, припорошенном ночью \ Бродячие лужайки в нарядах из тумана \ Мифический дворец пока еще был лесом \ Листья – всего лишь листья”. Синдром иссякшего поэта, вынуждающий извлекать вдохновение из капризного воздуха – так Жан Маре в “Орфее” Кокто запирался в барочном гараже в парижском предместье, забирался в видавший виды “рено”, настраивал радиоприемник и записывал на клочках бумаги обрывочные фразы – “стакан воды сияет на весь мир” и тому подобное…
Вернувшись в номер, отыскала несколько пакетиков-трубочек “Нескафе” и маленький электрический чайник. Сама себе сварила кофе, закуталась в одеяло, раздвинула двери, уселась в маленьком дворике с видом на море. Низкая стена частично загораживала обзор, но я пила свой утренний кофе, слышала шум волн и была худо-бедно довольна.
А потом подумала о Сэнди. Предполагалось, что он будет здесь, в номере по соседству. Перед гастролями нашей группы в “Филлморе” мы собирались встретиться в Сан-Франциско и заняться тем же, чем и обычно: пить кофе в “Триесте”, рыться в книгах в “Сити лайтс”, кататься взад-вперед по мосту Золотые Ворота под Doors, Вагнера и Grateful Dead. Сэнди Перлман, сотоварищ, которого я знала больше сорока лет, пулеметной скороговоркой разбирающий по косточкам хоть оперный цикл “Кольцо Нибелунгов”, хоть ритмические фигуры Бенджамина Бриттена. Когда мы играли в “Филлморе”, Сэнди присутствовал непременно – сидел, в бейсболке и широкой кожаной куртке, сгорбившись над стаканом имбирного эля за своим особым столиком в кулисах со стороны гримерки. После предновогоднего концерта мы намеревались отбиться от компании и в ночи, сквозь кипящую мглу, доехать до Санта-Круса на машине. Задумали первого января съесть второй завтрак в его засекреченной такерии – она где-то неподалеку от “Дрём-мотеля”.
Но все это не сбылось, потому что за день до нашего первого концерта Сэнди нашли в беспамятном состоянии, в одиночестве, на парковке в Сан-Рафаэле. Отвезли в больницу в округе Марин: как выяснилось, у него произошло кровоизлияние в мозг.
Утром в день нашего первого концерта Ленни Кэй и я поехали в отделение реанимации и интенсивной терапии в округ Марин. Сэнди в коме, весь в трубках, спеленутый жуткой тишиной. Мы встали по обе стороны от него, обещая, что будем мысленно держать его, оставим канал связи открытым: мы были готовы перехватить и принять любой сигнал. Не просто осколки любви, как сказал бы Сэнди, а целый кубок.
Вернулись в свой отель в Джапантауне; и Ленни, и я еле могли говорить. Ленни прихватил из номера гитару, и мы пошли в ресторан “На мосту” – он находится на пешеходном мостике между восточной и западной частями торгового центра. Уселись в глубине зала за зеленый деревянный стол, оба – в тихом шоке. На желтых стенах висела реклама японской манги: “Девочка из ада”, “Волчий дождь”, на стеллажах – ряды комиксов, больше похожих на романы в бумажных обложках. Ленни заказал кацу-карри и пиво “Асахи супер драй”, я – спагетти с икрой летучей рыбы и чай улун. Поели, торжественно распили на двоих чашку саке и пошли пешком в “Филлмор” на настройку. Мы ничего не могли сделать – разве что молиться и разве что играть концерты, как-то обходясь без присутствия кайфующего Сэнди. Бросились, как в омут, в первый из трех вечеров энергообмена с публикой, поэзии, негодующих речей экспромтом, политики и рок-н-ролла – и все это без передышки, я прямо запыхалась; играли так, словно своим саундом сумеем пробудить Сэнди от забытья.
В день, когда мне исполнилось шестьдесят девять, мы с Ленни рано утром поехали в больницу снова. Встали у койки Сэнди и поклялись – вопреки тому, что клятва была абсолютно невыполнима – от него не отходить. Мы с Ленни заглянули друг другу в глаза, зная, что в действительности не можем тут остаться. У нас работа, которую надо делать, концерты, которые надо играть, жизнь, которую надо – пусть даже как придется – прожить. Судьба приговорила нас праздновать мое шестидесятидевятилетие в “Филлморе” без Сэнди. В тот вечер, на миг повернувшись к публике спиной во время брейкдауна, когда мы играли “If 6 was 9”[7], я старалась сдержать слезы, а потоки слов накладывались на другие потоки, сплетаясь с образом Сэнди, по-прежнему лежащего в коме совсем рядом – только мост Золотые Ворота переехать.
Когда мы отработали в Сан-Франциско, я покинула Сэнди и отправилась в Санта-Крус одна. Так и не отменила бронь его номера – не смогла себя заставить; сидела на заднем сиденье машины, а его голос клубился вокруг. “Матрица Монолит Медуза Макбет Metallica Макиавелли”. У Сэнди была своя игра в “М”, и в ней тоже был бархатный шнур с кисточкой, и были указания, которые вели его до конечной точки – до самой Библиотеки Имеджиноса[8].
Я посидела в своем дворике, закутанная в одеяло, как выздоравливающий пациент в “Волшебной горе”, а потом почувствовала, как зарождается странная головная боль – скорее всего, от скачка атмосферного давления. Пошла к портье за аспирином – и только тут заметила, что мой номер не на первом этаже, а еще ниже, в полуподвале, и потому ближе к откосу, за которым начинается пляж. Сначала, позабыв об этой тонкости, я заблудилась, уткнулась в конец тускло освещенного коридора. Так и не смогла отыскать лестницу, ведущую к стойке портье, решила: шут с ним, с аспирином, пошла назад. Полезла за ключом – а нащупала тугой бинт толщиной примерно с сигарету “Голуаз”. Размотала марлю на треть, почти ожидая найти внутри какое-то послание, – но нет, ничего. Как бинт попал в мой карман, я понятия не имела, но снова смотала марлю, положила на прежнее место, вернулась в номер. Включила радио – Нина Симон пела “I Put a Spell on You” (“На тебе мое заклятье”). Тюлени молчали, но мне были слышны далекие волны, зима на Западном побережье. Я рухнула на кровать и крепко заснула.
Я была уверена, что в “Дрём-мотеле” снов не вижу, и тем не менее, хорошенько подумав, сообразила: нет, я все-таки видела сон. А точнее, скользила на коньках вдоль опушки сновидения. Сумерки надели маскарадный костюм ночи, а сбросив маску, обернулись зарей и осветили тропу, на которую я ступила по доброй воле, отправилась из пустыни к морю. Чайки причитали и каркали, а тюлени спали, и только их король, больше напоминавший моржа, поднял голову и взревел, обращаясь к солнцу. Было ощущение, что все ушли – ушли в баллардовском[9] смысле.
Пляж был завален обертками от шоколадных батончиков, сотнями, если не тысячами – они были разбросаны по песку, словно перья после линьки. Я присела на корточки – изучить обертки повнимательнее, сунула пригоршню в карман. “Баттерфингер”, “Пинат чуз”, “3 маскетирз”, “Милки вэй” и “Бэби Рут”. Все обертки вскрыты, но от шоколада не осталось и следа. Вокруг – ни души, на берегу – никаких отпечатков ног, – обнаружилась только магнитола, наполовину зарытая в песчаный холмик. Ключ я забыла, но раздвижная дверь была не заперта. Вернувшись в свой номер, я увидела, что все еще сплю – что ж, стала дожидаться с открытым окном, пока проснусь.
Мое раздвоенное “я” продолжало видеть сны – даже под моим пристальным взглядом. Я набрела на выцветший рекламный щит, возвещавший, что феномен оберток от шоколадок распространился до самого Сан-Диего, накрыл хорошо известный мне кусочек пляжа у рыболовного пирса Оу-Би. Я шла туда, куда вела меня тропа, через нескончаемые болота, где там и сям торчали заброшенные высотки со смещенными углами. Из трещин в цементе росли длинные стройные деревья-сорняки, и их ветки, похожие на бледные руки, высовывались из мертвых зданий. Когда я добралась до пляжа, луна уже взошла, очертив лучами силуэт старого пирса. Я опоздала: все вещдоки – все обертки – уже сгребли в кучи и подожгли, развели длинную вереницу ядовитых костров – ядовитых и все-таки очень красивых, обертки в огне скручивались, словно осенние листья – только синтетические.
Все ушли – ушли в баллардовском смысле
Опушка сновидения – да еще и с развивающимся сюжетом! Пожалуй, это больше походило на божью кару, предчувствие чего-то надвигающегося – чего-то наподобие гигантского роя мошкары, черных туч, застилающих дорогу детям на велосипедах. Границы реальности так сильно сместились, что, похоже, необходимо нанести эту лоскутную топографию на карту. Малость покумекать над схемой, применив геометрическое мышление, – вот что тут требуется. В ящике стола нашлись два-три одноразовых лейкопластыря, выцветшая открытка, угольный карандаш и сложенный лист кальки, что показалось мне немыслимой удачей. Я прилепила кальку к стене, попыталась раскусить загадку этого несусветного ландшафта, но набросала всего лишь обрывочную диаграмму, логика которой была не более доказуема, чем логика карты острова сокровищ, нарисованной ребенком.
– Включи голову, – пожурило меня зеркало.
– Включи сознание, – посоветовал указатель.
Оберток у меня был полный карман. Я разложила их на столе рядом с открыткой; она была с выставки 1915 года “Сан-Диего – Панама” и подбросила идею: а не поехать ли мне в Сан-Диего, не посмотреть ли своими глазами, что творится на Оушен-Бич?
От всей этой бесплодной аналитической работы я нагуляла сильный аппетит. Нашла неподалеку ретродайнер “У Люси”, заказала горячий бутерброд с сыром на ржаном хлебе, пирог с голубикой и черный кофе. В кабинке позади меня сидели подростки, лет четырнадцати-пятнадцати, наверно. Я не прислушивалась к их разговорам – скорее меня убаюкивал шум голосов, доносившийся как бы из музыкального автомата, этакого привинченного к столику “селектора песен”, в который нужно бросить монетку. Подростки-музавтомат говорили вполголоса, и из гула постепенно сгустились слова.
– Не, без разницы.
– Ага, конечно! Одно – из двух существительных, другое – прилагательное плюс существительное. Значит, смысл разный.
– Люди говорят и так, и так.
– Значит, некоторые говорят неправильно.
– Вы все тупые, – сказал новый голос.
Внезапная тишина. Должно быть, в компании он имел вес, потому что все заткнулись и прислушались.
– Существительное плюс предлог плюс существительное – язык сломаешь. А прилагательное плюс существительное – просто и ясно. “Обертка от шоколадки” и “шоколадная обертка” – поняли?
Я навострила уши. Случайное совпадение – или все-таки нет? Гул голосов стал громче – поднялся к потолку, как пар от брикета сухого льда. Я взяла со столика свой счет и как бы бездумно помедлила перед их кабинкой. Четверо ботаников, но продвинутых, щеголяющих своей продвинутостью напропалую.
– Привет, знаете что-нибудь вот об этом? – спросила я, разгладив на столе одну обертку.
– “Чуз” написано с ошибкой. Через два “з”.
– А не знаете, откуда она могла взяться?
– Может, подделка какая-нибудь китайская.
– Ну ладно, если услышите что-нибудь, дайте знать.
Пока они таращились на меня все насмешливее, я забрала пиратскую обертку “Пинат чуз”. И правда, вот она – ошибка. Как я могла проглядеть лишнюю “з”? Кассирша вскрывала упаковку двадцатипятицентовиков. Я сообразила, что не оставила чаевых, и вернулась в свою кабинку.
– Кстати, – сказала я, задержавшись перед столиком ребят, – правильно говорить “обертка от шоколадки”.
Они встали, протиснулись мимо меня к дверям – ушли, не оставив чаевых. Я заметила, что у всех них голубые рюкзаки с вертикальной желтой полосой. Последний, уходя, зыркнул на меня сердито, у него были темные волнистые волосы, правый глаз слегка косил – почти как мой.
Телефон завибрировал. Ленни, с новостями о Сэнди – то есть с новостью, что нет никаких новостей. Стабильное молчание, требуются терпение и молитвы. Зашла в секонд-хенд, купила – почему-то захотелось – старую футболку Grateful Dead с психоделическими разводами и лицом Джерри Гарсии. В глубине зала были два небольших книжных шкафа со стопками номеров “Нэшнл джиеографик”, книгами Стивена Кинга, компьютерными играми и случайными компакт-дисками. Я нашла пару старых номеров “Библикл аркеолоджи ревью” и зачитанную “Аврелию” Жерара де Нерваля в бумажной обложке. Все стоило дешево, кроме футболки с Джерри, но и она окупала свою цену: его улыбающееся лицо прямо-таки излучало химическую любовь.
В номере меня ждал сюрприз: кто-то снял со стены мою диаграмму и свернул. Я постелила поверх подушки футболку с портретом Джерри, плюхнулась в шезлонг и раскрыла “Аврелию”, но продвинулась ненамного дальше первой, заманчивой фразы: “Наши сновидения – это вторая жизнь”. Ненадолго забылась сном про революцию – я хочу сказать, про французскую, с молодыми парнями в развевающихся по ветру рубашках и кожаных бриджах. Их вождь привязан кожаными ремнями к тяжелым воротам. К нему подходит соратник с факелом в руке, твердо держит факел, пока огонь прожигает толстые путы. Вождь освобожден, запястья у него черные, вздутые. Он зовет своего коня, а потом говорит мне, что создал группу, называется Glitter Noun – “Блестки существительное”.
– Почему Glitter? – спрашиваю я. – Sparkle лучше.
– Это да, но Sparkle уже занято. Sparklehorse.
– А почему не просто Noun?
– Noun. Мне нравится, – говорит вождь. – Пусть будет Noun.
Вскакивает на своего чубарого коня породы аппалуза, морщится, когда повод задевает за запястье.
– Обработай чем-нибудь ожоги, – говорю я.
Волосы у него темные, волнистые, один глаз косит. Он кивает и уносится со своим отрядом в отдаленные пампасы, задержавшись лишь набрать воды из бурлящего ручья, где все те же обертки с орфографическими ошибками кружатся в струях, словно маленькие разноцветные рыбешки.
Проснулась резко, глянула на часы: запас времени едва почат. Рассеянно взяла один из журналов по библейской археологии. Я их всегда читаю с удовольствием: они словно отпочковались от детективных дайджестов, их герои вечно на пороге обнаружения какого-нибудь фрагмента арамейского текста или в двух шагах от открытия обломков Ноева ковчега. Обложка была самая завлекательная. “Смерть у Мертвого моря! Правда ли, что царя Саула пригвоздили клинками к стене Беф-Сана?” Обратившись к своей памяти, услышала звучную мантру женщин: они ликовали меж тем, как мужчины возвращались с битвы. Саул победил тысячи, а Давид – десятки тысяч. Достала из ящика стола гедеоновское издание Библии, но оно было на испанском; тут-то я и припомнила, что Саул, раненный вражеской стрелой, сам бросился на свой меч, чтобы избежать глумления и пыток в плену у филистимлян.
Огляделась по сторонам: на что бы еще отвлечься? Потом взяла одеяло и вернулась во дворик, убила несколько минут на изучение обертки “Пинат чузз”, но никакой ауры не уловила. Возникло отчетливое предчувствие: что-то вот-вот стрясется. Я боялась, что это будет как нож острый, оглушит, как гром среди ясного неба. Либо – и это даже страшнее – не стрясется, а оглушительно сорвется. Поежилась, подумав о Сэнди.
Часы утекали незаметно. Вышла прогуляться, сделала полкруга в окрестностях гостиницы, миновала табличку в честь Джека О’Нила – он был знаменитый серфингист, изобрел гидрокостюм нового типа. Попыталась воскресить в памяти серфингистов из старых фильмов про девушку Гиджет. Трой Донахью носил гидрокостюм? А Мундогги? И занимались ли они серфингом взаправду? Я велела себе даже ненароком не поднимать глаза на указатель “Дрём-мотель”, но вдруг подул ветер, пальмы согнулись и закачались, и на меня обрушилась умеренно сильная волна высокомерия.
Айерс-Рок, Улуру
– Ну что, помаленьку видим сны?
– Нет, ни одного, – уперлась я. – Никаких снов. Никаких снов. Все по-прежнему, ровно ничего не произошло.
Указатель разволновался не на шутку, прощупывал меня намеками и наводящими вопросами, морочил голову давно не актуальными телефонными номерами, допрашивал про очередность песен на определенных альбомах: например, какая песня идет перед “White Rabbit” (“Белый кролик”), а какая – между “Queen Jane Approximately” (“Примерно как королева Джейн”) и “Just like Tom Thumb’s Blues” (“Совсем как блюз Мальчика-с-пальчик”)? И правда, какая? Ах да, “Ballad of a Thin Man” (“Баллада о худом человеке”). Стоп, вовсе не она, но стоило о ней вспомнить – в голове зазвучал, накрепко привязался припев: “something is happening, but you don’t know what it is”. “Что-то происходит, но ты не знаешь, что”. Ну, это, скорее всего, просто очередная провокация. Распроклятый указатель откуда-то знает обо всем: куда я езжу и откуда возвращаюсь, что у меня в карманах: обертки от шоколадок, серебряный доллар 1922 года и клочок красной шкуры Айерс-Рок – тот самый, который я пока еще не нашла на пешеходной тропе на Улуру, где пока еще моя нога не ступала.
– Когда едешь? Между прочим, лететь туда очень долго.
– Что ты вообще несешь? Я никуда не еду, – сказала я надменно, пытаясь утаить какие бы то ни было мысли о грядущих путешествиях, но исполинский монолит упрямо высунул голову, всплывая, словно нетрезвая субмарина, в море моего внутреннего мира.
– Едешь! Я же вижу! Грозные буквы уже на стене. Куда ни глянь – красная пыль. Надо лишь прочесть, что говорят знаки…
– Откуда ты можешь хоть что-то знать об этом? – требовательно спросила я, вконец обозлившись.
– Шестое чувство, – ответил указатель. – Я тебя умоляю! Улуру! Мировая столица сновидений. Естественно, поедешь как миленькая!
Мимо прошла влюбленная пара, и указатель вмиг стал просто указателем, немым и неприступным. Я постояла перед ним, оценивая обстановку. Вот в чем беда со сновидениями, думала я: они могут впутать тебя в загадку, которая на деле никакая не загадка, натолкнуть на абсурдные наблюдения и разглагольствования, из которых не вытекает ни одного вывода, основанного на фактах. Слишком уж похоже на лабиринт пререканий Алисы с Безумным Шляпником.
Однако указатель угадал мое реальное – даже слишком реальное – желание углубиться в австралийский буш, чтобы увидеть Айерс-Рок. Сэм Шепард часто заводил речь о своем одиночном путешествии к Улуру, говорил, что однажды мы, возможно, двинем туда вместе: будем надолго зависать в городках у границы национального парка, поедем на машине по бушу, по кромкам равнин, пестрящих звездочками спинифекса. Но Сэма сразил боковой амиотрофический склероз, и, когда физические усилия стали даваться ему многократно труднее, все начерно намеченные планы пошли прахом. Я задумалась: а если судьба устами указателя намекает, что однажды я все-таки увижу огромный красный монолит, доберусь до него одна – а Сэма непременно прихвачу с собой, устроив ему надежное гнездышко в каком-то неведомом науке уголке своей души?
Самое время подкрепиться. Я обошла стороной действующий пирс, побрела, куда глаза глядят, по боковым улицам, задержалась перед тако-баром “Лас-Пальмас”. Почему-то, хотя я никогда не переступала его порог, бар показался знакомым. Села в дальнем углу, заказала черные бобы и рыбные тако. У кофе был привкус ацтекского шоколада. Определенно в стиле Сэнди. Может, это и есть его засекреченная такерия? Похоже, в мои якобы импровизированные передвижения на местности вмешивается какая-то сила. Я заказала вторую чашку, медленно выпила, прониклась необъяснимой привязанностью к окрестностям “Дрём-мотеля”. Нет, надо делать ноги, подумала я, а то недолго повторить судьбу военного в “Волшебной горе”: в горы поднялся, а вниз больше не спустился. Прикрыв глаза, явственно вообразила свой номер, увидела раздвижную дверь, которая впускает внутрь рев волн, невидимых за низкой стеной – стена как стена, бетонная. Возможно, побеленная, если только бетон не бывает белым сам по себе.
– Ах ты боже мой, он может быть любого цвета. Красители. Красители.
Неужели этот треклятый указатель увязался за мной до самой Фронт-стрит?
– “Крысители”, говоришь? – переспросила я шепотом. – Из крысятины? Странный гастрономический совет – мы же у моря. Порекомендуй лучше спецпредложение от шефа: что-то из макрели и шинкованная капуста – вот блюдо, которое никогда не было мне по вкусу.
– Шинкованная капуста – не отдельное блюдо, а гарнир. И не “крысители” – “красители”!
Я отказалась принимать все последующие сигналы, залпом допила кофе, расплатилась и побежала назад в отель. Я непременно была должна сказать этому указателю несколько ласковых. Лицом к лицу.
– Тебя слегка трясет, – сказала я, перехватывая инициативу.
Указатель только хмыкнул.
– И вид почему-то бледный. Тебе самому ведерко красителя не помешает: как насчет железной лазури, освежить эту унылую звезду?
– Гм-м. О красителях я могу и сам тебе кое-что рассказать, – объявил указатель фальцетом. – К примеру, про тайный цвет воды, и где искать такой краситель – в нескольких лье под землей, где воды нет и в помине.
Очевидно, я уязвила его в больное место, потому что меня вдруг опутали и завертели щупальца полупрозрачного вихря. Внизу грянул гром, и разверзлась бездна. Упав на колени, я узрела лабиринт штолен с надежно запрятанными грудами драгоценных камней, золотых безделушек и пергаментных свитков. Тот самый подземный мир чудес, который воображала в детстве: с эльфами, гномами и пещерами Али-Бабы. Возликовала оттого, что все это существует взаправду. Но вскоре эту радость вытеснило раскаяние. Упрямое облако скользнуло мимо солнца, стужа, пропитавшая было воздух, развеялась, а потом все стало таким же, как прежде. Я стояла перед своим достойным противником, ожидая кары.
– Истин много и миров много, – сказал указатель торжественно.
– Да, – сказала я с чувством, что моя гордыня смирилась. – И все было так, как ты сказал. Сны мне снились, уйма снов, и были это не сны, а что-то намного большее – они зародились словно бы на заре сознания. Да, сны мне снились – и еще как снились.
Указатель примолк. Пальмы перестали гнуться, холм окутала сладостная тишина.
Сидя под исполинскими буквами, образующими слово “кофе”, я познакомилась с парой, которая ехала на машине в Сан-Диего. Решила, что это добрый знак. Ехать восемь часов, за восемьдесят пять долларов они меня возьмут. Договорились встретиться утром. Правило – не вести никаких разговоров. Я спешно, не особо задумываясь над этим, согласилась.
В тот вечер, несмотря на холод, я прошлась из конца в конец Санта-Крусской пристани, самого протяженного деревянного пирса в Америке – полмили в длину. Когда-то, во времена золотой лихорадки, на нем сгружали картошку, которую везли из Сан-Франциско в лагеря старателей в горах Сьерра-Невада. На пирсе, обычно оживленном, не было, считай, ни души, над головой – ни одного самолета, на горизонте – ни одного корабля, только морские львы постанывали и хрипло чихали во сне.
Я позвонила Ленни, сказала, что вернусь нескоро. С тяжелым сердцем поговорили о Сэнди. Все мы были знакомы столько лет. Познакомились в 1971-м после моего первого поэтического вечера, когда Ленни аккомпанировал мне на электрогитаре. Сэнди Перлман сидел по-турецки на полу в церкви Св. Марка[10], вся одежда на нем была кожаная, а-ля Джим Моррисон. К тому времени я уже прочла его “Выдержки из истории Лос-Анджелеса”, один из лучших текстов всех времен о рок-музыке. После концерта он сказал, что мне стоило бы сделаться фронтвумен в какой-нибудь группе, играющей рок-н-ролл, но я только засмеялась и сказала, что у меня уже есть хорошая работа в книжном магазине. А потом он упомянул о Цербере, сторожевом псе Аида, посоветовал мне углубиться в его историю.
– Не только в историю пса, но и в историю понятия, – сказал он, сверкнув умопомрачительно белоснежными зубами.
Мне он показался надменным, хотя эта надменность была притягательной, а вот его совет стать фронтвумен в рок-группе показался неосуществимым, но интригующим. В то время я встречалась с Сэмом Шепардом. Пересказала ему слова Сэнди. А Сэм просто посмотрел на меня пристально и сказал: ты можешь всё. Тогда мы все были молодые, и эта идея владела умами. Идея, что мы можем всё.
Теперь Сэнди лежит без сознания в отделении интенсивной терапии в округе Марин. Сэм, в стадии угасания, борется с болезнью. Я почувствовала, что космос тянет меня в разные стороны сразу, призадумалась: что, если какое-то особенное силовое поле загораживает собой другое поле – поле с маленьким фруктовым садом посередине, а в саду деревья увешаны плодами, в которых таится невообразимая сердцевина?
Утром я встретилась на обочине шоссе с той парой. И не увидела от них ничего, кроме недружелюбия. Мне пришлось выплеснуть свой кофе в кювет – неровен час, что-нибудь оболью; затем пришлось отдать им деньги вперед, и только после этого меня допустили в машину – кстати, тот еще драндулет. На полу валялись баллончики спрея от москитов и миски “Таппервер” с присохшими объедками, а кожаные сиденья словно бы кто-то распорол зазубренным ножом. Перед мысленным взором замелькали разнообразные сцены с места преступлений, но музыкальный вкус у этой парочки был отменный – они крутили мелодии, которых я не слыхала десятки лет. После шестого сингла – “Butterfly” (“Бабочка”) Чарли Грейси – я не смогла смолчать.
– Плейлист великолепный! – вырвалось у меня.
К моему удивлению, машина вдруг свернула на обочину. Мужчина вылез, открыл дверцу с моей стороны, дернул подбородком – мол, вон отсюда.
– Мы сказали: не разговаривать. Главное правило.
– Пожалуйста, простите меня на первый раз, – сказала я.
Мужчина скрепя сердце завел машину, и мы покатили дальше. Я хотела спросить, разрешается ли подпевать или ахать, когда звучит просто гениальная песня – впрочем, покамест все они были гениальные, и те, от которых неудержимо тянуло в пляс, и мистически-заумные. “Oh Donna”. “Summertime”. “Greetings (This Is Uncle Sam)” (“Здравствуйте (Это Дядя Сэм)”. “My Hero” (“Мой герой”). “Endless Sleep” (“Бесконечный сон”). Может, эта парочка родом из Филадельфии? Из города нестареющих золотых хитов. Я сидела в покорном безмолвии, а про себя пела, и меня перенесло в прошлое – на танцевальные вечера в школе, к мальчику, которого называли Бучи Мэджик, белокурому итальянцу из Южной Филадельфии; он был скуп на слова, зато ходил с выкидным ножом; его образ проступал со страниц тетрадок, в которых я делала уроки, пробирался в сны, поселился в безмолвном закутке юного, не знавшего взаимности сердца.
Когда мы остановились на заправке, я взяла свой рюкзак и пошла в туалет: умылась, почистила зубы, взяла кофе навынос, вернулась, помалкивая так, что не придерешься, – вернулась как раз вовремя, чтобы увидеть, как парочка, ударив по газам, нырнула за горизонт позабытых ритм-энд-блюзов. Какого хрена? Ну и ладно, нате выкусите. – “My Hero”! – заорала я. – Какая песня! А кто исполняет “Endless Sleep”? А кто – “Greetings This Is Uncle Sam?” Так я стояла, выкрикивая список всех гениальных песен, которыми совсем недавно наслаждалась молча.
Ко мне подошел охранник:
– У вас все в порядке, мисс?
– Ой, да, извините. Только что упустила машину, которая подвозила меня в Сан-Диего.
– Гм-мм. Моя невестка едет в Сан-Диего. Она вас наверняка подвезет, если вы частично оплатите бензин.
Звали ее Кэмми, ехала она на “лексусе”. Я села на переднее сиденье. Заднее было уставлено коробками с надписью “Соленья” и еще несколькими с надписью “Эйвон”.
– А еще полный багажник стеклянных банок, – сказала Кэмми. – Это для одной приятельницы. Она держит органический ресторан. Я для нее солю и мариную все что пожелаете. Лук, помидоры, огурцы, молодую кукурузу. А она через ресторан продает. А еще пришел выгодный заказ на мои маринованные закуски – от заведения, где подают хот-доги для гурманов.
Кэмми любила быструю езду, что меня вполне устраивало. А еще она любила поговорить и, не делая пауз в разговоре, переключала радиостанции, а потом вдруг заводила параллельную беседу – с бестелесным голосом из динамика. В ушах у нее были крохотные наушники, второй ее телефон стоял на зарядке. Кэмми не умолкала ни на миг. Задав вопрос, сразу отвечала на него сама, исходя из своей точки зрения. Я редко вставляла хоть слово. Тоже безмолвствовала, но это было уже совсем другое безмолвие. Наконец я спросила, не слыхала ли она об обертках, которыми был завален пляж у пирса Оу-Би.
– Дело нешуточное! – сказала она. – Дико странно, вон в Редондо-Бич было то же самое, только не на пляже – вообще-то на задворках газового завода. Сотни оберток или даже тысячи. Бред какой-то, верно?
– Да, – сказала я, хотя мне не казалось, что это бред. Мне казалось, что это тактический ход.
– А о пропавших детях слыхали?
– Нет, – сказала я.
Ее телефон зазвонил, и она протараторила какую-то информацию про заказы, связанную, несомненно, с ее империей солений.
– Весь мир свихнулся, – продолжила она. – Прошлой весной я была в Квинсе, так у сестры кусты азалий расцвели на несколько недель раньше срока. А потом вдруг, ни с того ни с сего, ударили заморозки, и они все засохли. Вот что я вам скажу: если хоть что-то предвещает, можно ведь накрыть посадки брезентом, но все случилось в одну ночь. Столько мертвых цветов – у нее сердце разрывалось. А белки в Центральном парке – про белок слышали, нет? Было так тепло, что они вышли из спячки, прямо ошалели, а потом – бац – в апреле пошел снег: да еще и на Пасху. На Пасху – снег! Через десять дней их нашли рабочие – ну, те, которые мусор длинными кольями собирают. Десятки, бельчата и их мамочки, замерзли до смерти. Мир свихнулся, вот что я вам скажу. Весь мир свихнулся.
Кафе “WOW”, пирс Оу-Би
Кэмми высадила меня на Ньюпорт-авеню у пирса Оушен-бич, я дала ей пятьдесят долларов одной купюрой, и она, подмигнув мне, укатила. Я сняла номер в старом отеле “Сан-Висенте”, где десятки лет не менялось почти ничего, за исключением названия. Была рада заселиться в свой давнишний номер на третьем этаже. Когда-то я воображала, как буду под покровом безвестности жить в этом номере, сочинять детективные рассказы. Открыла окно, окинула взглядом длинный рыбацкий пирс с единственным кафе, и от этой картины нахлынула щемящая, желанная ностальгия. Было слегка ветрено, и шум волн, казалось, подкреплял зов дальних стран, скорее сюрреалистичных, чем реальных.
Я выполоскала грязную одежду в раковине, повесила сушиться в душе, потом, прихватив с собой куртку и вязаную шапку, прогулялась быстрым шагом по пляжу. Высматривая и вынюхивая, припомнила, что Кэмми так и не закончила свой рассказ о пропавших детях. В любом случае, никаких примет нашествия оберток не было – все, как всегда. Шла, ни на что не отвлекаясь, вдоль пирса, нацелившись на кафе “WOW”. Вдали виднелся пеликан, сидящий на обращенной к морю стене, на которой громадными голубыми буквами было написано “КАФЕ”. Еще одна картина, которая показалась мне блаженно-знакомой. Те, кто варит там кофе, накоротке с Богом. Их кофе – ниоткуда: его делают не из бобов Коны и не из бобов Коста-Рики, его привозят не с полей Аравийского полуострова. Это просто кофе.
В “WOW” было неожиданно много народу, и я присела в конце общего стола, где задавали тон двое мужчин – назвались они Хесусом и Эрнестом – и блондинка в стиле пинап, оставшаяся безымянной. Хесус был из Сантьяго. Определить, откуда родом Эрнест, мне не удавалось: может, мексиканец, а может, и русский; его глаза все время менялись, как кольцо-хамелеон, – то совершенно серые, то цвета шоколада.
Я невольно увлеклась их разговором о череде недавних чудовищных преступлений, но кое-какие ключевые детали подсказали мне, что на самом деле спор идет об убийствах в Сономе в “Части о преступлениях” – одной из книг шедевра Роберто Боланьо “2666”. Мол, это были реальные убийства или все они вымышленные? Зайдя в тупик, они выжидающе посмотрели на меня: так или иначе, я подслушивала уже несколько минут. Как-никак книгу я читала и перечитывала, вот и сказала им: убийства, скорее всего, реальные, а девушки, описанные Боланьо, символизировали реальных девушек, но не факт, что именно тех самых, убитых. Упомянула также, что, как мне говорили, Боланьо раздобыл у одного отставного полицейского дознавателя дела, касавшиеся нераскрытых убийств нескольких молоденьких девушек в Сономе.
– Да, об этом я тоже слышал, – сказал Эрнест, – но никто не может быть уверен – то ли история про полицейского, которую все друг другу пересказывают, – чистая правда, то ли ее сочинили, чтобы подкрепить выдуманный отчет полиции.
– А может, описания взяты из отчета полиции слово в слово, а имена изменены, – сказал Хесус.
– Ну ладно, допустим, убийства реальные, но станут ли они выдумкой оттого, что Боланьо вставил их в роман? – спросил Эрнест, уставившись на меня своими глазами подменыша.
У меня был наготове вариант ответа, но я промолчала. Задумалась: что происходит с книжными персонажами, когда писатель умирает, оставляя в подвешенном состоянии их судьбы? Спор заглох, и я заказала чаудер с лепешками. На обороте меню рассказывалась история кафе. “WOW” – сокращение от “walking on water”. “Ходить по воде”. Я подумала о чудесах, о Сэнди, не реагирующем на раздражители. Почему я уехала? У меня была идея поселиться в окрестностях больницы, дежурить у койки, вымолить чудо, но я ее не осуществила – меня отвращали обманчиво-обеззараженные коридоры и невидимые зоны засилья бактерий: все это пробуждает во мне инстинкт самосохранения и непреодолимое желание поскорее сбежать.
Хесус с Эрнестом снова кинулись спорить: говорили одновременно, иногда соскальзывая на испанский, и я упустила момент, когда беседа переключилась на первую книгу “2666” – “Часть о критиках”. Точнее, они обсуждали сны, которые снятся критикам. Один сон – про бесконечный, зловещий плавательный бассейн, а другой – про водоем с живой влагой.
– Писатель должен знать собственных персонажей как свои пять пальцев – даже содержание их снов, – говорил Эрнест.
– А кто сочиняет сны? – спросил Хесус.
– Кто-кто? Кто, если не писатель?
– Но писатель сочиняет им сны или заглядывает в реальные сны своих персонажей?
– Ключевое свойство – прозрачность, – сказал Эрнест. – Он заглядывает в их черепные коробки – видит их насквозь, когда они спят. Как будто они стеклянные.
Блондинка перестала ковыряться в шинкованной капусте на своей тарелке, достала из сумочки пачку сигарет. Какую-то иностранную на вид – пачка белая, слова “Филип Моррис” оттиснуты красным. Она положила пачку на стол, рядом с телефоном-раскладушкой.
– Но еще больше впечатляет его неортодоксальная манера разделять части текста, – сказала она, глубоко затянувшись. – “Вода была живая”, написал он, а потом поставил три звездочки. Читатель брошен посреди длинного, темного и бесконечного бассейна, не имея даже самодельного спасательного круга.
Мы все уставились на нее озадаченно. Внезапно она показалась самой продвинутой из всех – куда уж нам до нее. Я забыла, что проголодалась. Кто заводит речь о звездочках, разделяющих текст, и таким вот образом обрубает разговор?
Самое время выйти подышать. Я дошла до самого конца пирса, явственно воображая Сэнди: на голове у него бейсболка, он сворачивает на парковку, крутит руль своего белого фургончика, который смахивает на чердак интеллектуала-скопидома: завалы книг и исследовательских материалов, запчастей к усилителям и устаревшим компьютерам. В молодости он ездил на спортивном автомобиле, и мы проезжали сквозь Центральный парк, делали остановку в “Папайя кинге”, или катили дальше, до самой оконечности Манхэттена. На некоем этапе жизненного пути он сменил эту машину на белый фургон, и как-то в девяностых, после концерта в Портленде, мы поехали в Ашленд, на Орегонский Шекспировский фестиваль – на постановку “Кориолана” в современном прочтении. Сэнди любил Шекспира, особенно “Сон в летнюю ночь”. Его прямо-таки загипнотизировала идея обращать мужчин в ослов. Я рассказала ему, что Карло Коллоди в “Пиноккио” превращал озорных мальчишек в бедных обманутых осликов. Но старина Вильям додумался первый, торжествующе возразил Сэнди.
Какое-то время мы замышляли оперу на основе истории Медеи. Не традиционную оперу, для которой потребовались бы певцы, учившиеся своему делу всю жизнь, но все же оперу. Он хотел, чтобы Медею сыграла я. Я ответила, что уже стара ее играть, но Сэнди сказал, что Медее достаточно быть грозной, а я в два счета выдержу слепящий блеск ее вдребезги расколотого зеркала.
– Осколки любви, Патти, – повторял он. – Осколки любви.
Мы с Сэнди собирались написать душераздирающую колыбельную для детей, которых она убивает в отместку неверному мужу, – кровавую арию с отсылками к Пуччини. Вот о чем мы вели нескончаемые разговоры по ночам, пока искали для Сэнди порцию чизкейка. Наша Медея. Напишем ли мы ее когда-нибудь? – задумалась я. Правда, наверно, в каком-то смысле мы ее уже написали: в том фургоне, пока звезды над нашими головами двигались своим путем.
За столиком ничего не изменилось, хотя беседа почему-то перешла на тему собачьих бегов. Бывший жених блондинки – владелец по меньшей мере трех чемпионов в Санкт-Петербурге.
– В России проводят собачьи бега?
– Боже мой, да нет, в том, что в Флориде.
– Надо сходить. Из Бёрбанка до Тампы можно доехать “Грейхаундом”.
– Угу, с тремя пересадками как минимум. Но бега прикроют – вот какие слухи до меня доходят. Не повезло собачкам: целая свора прекрасно обученных грейхаундов – и вдруг без работы.
– Беговым собакам не полагается пособие по безработице.
– Их перестреляют.
Она провела по векам бумажным полотенцем, смоченным в горячей воде, – пыталась растворить клей, на котором держались ее длиннющие ресницы.
– Ничего себе ресницы – ими можно человека зарезать.
Блондинка вдруг встала. Нет, она вовсе не пустое место: голова золотая, а формы – как у Джейн Мэнсфилд.
Хесус и блондинка удалились. Эрнест сунул в карман скомканную салфетку, в которую были завернуты ресницы. Похоже, ему есть о чем подумать. Несколько минут он просидел, крутя поставленный на ребро десятицентовик, потом вдруг схватил его со стола и ушел. Вот странно – такое ощущение, что Эрнеста я откуда-то знаю, но где с ним встречалась, вспомнить не могу. Я предавалась мыслям, не стоящим ломаного гроша, до самого заката. До самого отбоя: ведь “WOW” никогда не было ночным кафе.
Утренний свет расплескался по тонкому одеялу. На секунду почудилось, что я снова в “Дрём-мотеле”. Проголодавшись, торопливо спустилась по лестнице, прошла мимо ребят, игравших на пляже в мяч, дотопала до конца пирса, снова вошла в “WOW” Съела яичницу с бобами и, углубившись в детектив про комиссара Бека “Полиция, полиция, картофельное пюре!”, пила уже вторую чашку кофе, когда вошел – бесшумно, словно мокасиновая змея – Эрнест, уселся напротив.
– “Смеющийся полицейский” лучше, – сказал он.
– Это да, – сказала я. Удивилась – я и не ожидала, что Эрнест появится. – Но я его уже два раза прочла.
Немного посидели, поговорили. Я невольно дивилась взаимной непринужденности: мы перескакивали с одной мало кому известной темы на другую, от шведских детективщиков до аномальных стихийных бедствий.
– Как ты истолкуешь вот это? – спросил он.
Пожелтевшая вырезка из газеты за 2006 год. “Ураган Эрнесто поднял мертвых из могил”. Фото небольшого поля с перевернутыми надгробиями.
– Это в Вирджинии случилось?
– На острове у берегов Вирджинии. Мой тезка.
– Остров?
– Нет. Ураган.
Он бережно сложил вырезку, убрал в потрепанный бумажник из змеиной кожи – тогда-то из бумажника и выпала маленькая черно-белая фотокарточка. Я успела увидеть женщину в темном цветастом платье, с маленьким мальчиком. Хотела было расспросить Эрнеста о фотокарточке, но он вдруг смутился. И тогда я ни о чем расспрашивать не стала, а пересказала сон, который приснился мне в Санта-Крусе: обертки не того цвета, костры в сумерках и ощущение странного химического спокойствия, захлестывающее с головой.
– Некоторые сновидения – вовсе не сновидения, а лишь физическая реальность под другим углом зрения.
– Как мне это истолковать? – спросила я.
– Со снами вот в чем штука, – продолжал Эрнест, – уравнения решаются абсолютно уникальным способом, выстиранное белье затвердевает на ветру, а матери являются нам с того света, повернувшись спиной.
Я только таращилась на него, гадая: кого он мне напоминает?
– Послушай, – продолжал он вполголоса, – костры пока не сбылись. Ты их увидишь попозже, на пляже, ровно в сумерки.
Небо было пасмурное, пропитанное каким-то странным, иррациональным сиянием. Я попыталась вычислить, когда это – “ровно в сумерки”. Во сколько они наступают? Я бы поискала ответ в интернете – но мой телефон разрядился. На обратном пути разулась, вошла босиком в ледяную воду. Пловчиха из меня никакая, так что дальше мелководья не забираюсь. Подумала о Сэнди. Подумала о Сэме. Подумала о Роберто Боланьо: в каких-то пятьдесят лет умереть в больнице, а не в пещере на скалистом побережье, не в берлинской квартире, не в собственной постели.
Предвкушая час, назначенный Эрнестом, я не отходила далеко от пляжа. Пока день, описывая дугу, клонился к вечеру, сидела у окна в отеле, писала за маленьким белым карточным столиком. Между страницами блокнота лежало фото моей дочери. Она улыбалась, но, казалось, вот-вот расплачется. Я писала об указателях, о незнакомых людях, но о своих детях – ни словечка, хотя они присутствовали неотступно. Солнце стояло в зените. Я почувствовала, что капитулирую, плененная их абстрактной неподвижностью.
Резко проснулась. Быть такого не может: опять задремала – да еще и сидя – за карточным столом. Быстренько разложила гладильную доску – переносную, в желтом клеенчатом чехле, расправила мокрые брюки, которые утром подвернула, вытряхнула песок, прогладила штанины утюгом, чтоб просохли, а потом торопливо спустилась по лестнице и, перейдя улицу, оказалась на пляже. Уже темнело, но я предполагала, что Эрнест еще там. Должно быть, я проспала дольше, чем казалось, и, судя по всему, пропустила главную движуху: на пляже – никого, только длинный ряд маленьких тлеющих костров. На миг подступила тошнота – как будто я надышалась дымом мертвецов.
Внезапно появились два охранника и обвинили меня в разведении противозаконных костров. Я услышала свой растерянный лепет – не нашлась с ответом. Почему-то никак не могла припомнить, что я здесь делаю: не только на месте костров, но и с чего все началось, что привело меня в Санта-Крус. Принялась продираться сквозь туман. Сэнди в больнице. Мы собирались поехать в “Дрём-мотель”, чтобы написать кусок нашей “Медеи”, ту часть, когда она впадает в транс и переносится в будущее, на ней черное платье-кафтан с нитками массивных янтарных бус, на которых вырезаны головы священных птиц.
– Это опера, – говорила я им, – Медея сбрасывает сандалии и идет по тлеющим углям костров, по одному костру за другим, вид у нее абсолютно бесстрастный.
Хотела бы я пожить тут немножко
Похоже, они оторопели не меньше, чем я. Я производила плохое впечатление, но не могла придумать никаких более толковых объяснений. Охранники сделали мне предупреждение, прочли нотацию о надлежащем поведении на пляже, правилах и штрафах. Я поспешила назад в гостиницу, предостерегая себя: только не оглядывайся. Это Эрнест сказал мне про костры, про сборище в сумерках. Я знала все это, так почему же умолчала? Возникла догадка, что Эрнест изобрел какой-то словесный триггер, временно закрывающий портал. То есть портал, ведущий к самому Эрнесту. Очень даже неплохой приемчик, думала я, но и весьма коварный, если пользоваться им не по делу. Попыталась вычислить, что значит “пользоваться не по делу”, но все это казалось высосанным из пальца. Ты видишь сон, сказала я себе, глядя на силуэт длинного пирса, очерченный лунным светом. И в тот же момент в голове мелькнул указатель на вершине холма, запеленутый в саван из черной москитной сетки.
Утро. Светает, поблекшая луна еще видна. Остальная моя одежда высохла, и я аккуратно свернула ее, а потом, усевшись у окна, дочитала “Полицию, полицию”. Незадолго до финала вдова следователя, которого убили в “Смеющемся полицейском”, переспала в отеле с Мартином Беком – вот уж чего я не ожидала. По ту сторону улицы дрались за недоеденный сэндвич чайки; на пляже – ни следа каких бы то ни было костров.
Автовокзал компании “Грейхаунд”, Бёрбанк
Снова войдя в “WOW”, решила выбросить из головы всю эту историю с кострами, заказала кофе и тост с корицей. В кафе было почти пусто, оно выглядело уютным и как будто принадлежало мне одной. Хотела бы я пожить тут немножко – прямо в “WOW”, в подсобке, где была бы только узкая кровать, стол, чтобы писать, старый холодильник и потолочный вентилятор. Каждое утро варила бы себе кофе в жестяной кастрюльке и, спроворив бобы с яичницей, читала бы в местной газетке об окрестных происшествиях. Просто пробиралась бы по областям компромисса. Никаких правил, никаких перемен. Но ведь рано или поздно все меняется. Так устроен мир. Циклы умирания и воскресения, но не всегда такие, как в нашем воображении. Например, вполне возможно, что все мы воскреснем в таком виде, что сами на себя не будем похожи, в одежде, которую прежде ни за что бы – даже под страхом смерти – не надели.
Подняв глаза от дыры, которую прожег в картине мира мой взгляд, я заметила Эрнеста: он разговаривал с Хесусом, а тот, похоже, был сильно взвинчен. Эрнест положил руку на плечо друга, и Хесус успокоился, перекрестился, неожиданно ушел. Эрнест присел рядом, ввел меня в курс дела. Хесус и блондинка едут на автостанцию компании “Грейхаунд”, ту, что в деловом центре Лос-Анджелеса: на автобусе им ехать до Майами двое суток и еще девятнадцать часов, а там возьмут напрокат машину и доедут до Санкт-Петербурга.
– Хесус что-то сам не свой.
– У Мюриэль много багажа.
А-а, у блондинки есть имя.