Преданность. Год Обезьяны Смит Патти

– Ты вернул ей ресницы? – спросила я.

– Налетела чайка и их утащила: теперь они, скорее всего, вплетены в гнездо.

Я избегала смотреть ему в глаза – не хотелось ловить его на вранье. Мысленным взором я отчетливо, без малейшего усилия, видела ресницы: завернуты в давешнюю размокшую бумажку, лежат на старой конторке под картиной, изображающей маяк в неумело нарисованных клубах тумана. Приметила книгу, которую Эрнест выложил на стол, – “Арифметический треугольник” Паскаля.

– Ты это сейчас читаешь? – спросила я.

– Такие книги не читают, а впитывают.

Мне это показалось абсолютно логичным; несомненно, у него была спланирована целая сеть шагов вспять – хотя бы для того, чтобы отвлечь меня от костров. Но я, поддавшись порыву, расставила свою сеть – просто захотелось сменить угол зрения.

– А знаешь, несколько лет назад я ездила в Бланес.

Он посмотрел озадаченно: явно не догадывался, к чему я клоню.

– В Бланес?

– Ага. Это в Каталонии, приморский городок в стиле шестидесятых – Боланьо жил там до самой смерти. Там он и написал “2666”.

Эрнест вдруг сделался серьезный-серьезный. Его любовь к Роберто Боланьо чувствовалась почти осязаемо.

– Трудно вообразить, каково ему было – каково стремительно приближаться к финишной черте. Он мастерски овладел способностью, доступной немногим, совсем как Фолкнер, Пруст или Стивен Кинг, – способностью писать и думать одновременно. “Фиксация мыслей и событий каждого дня” – вот как он это называл.

– “Фиксация мыслей и событий каждого дня”, – повторила я.

– Все это он растолковал на первых страницах “Третьего рейха”. Читала эту книгу?

– На середине бросила: места себе не находила.

– Отчего? – сказал он и весь подался ко мне. – Тебе показалось, что что-то случится? А что именно?

– Не знаю: что-то плохое, что-то вырастет из недоразумения, еще чуть-чуть – и вырвется из-под контроля, совсем как в “Принце и нищем”.

– Ты имеешь в виду страшные предчувствия.

– Наверно, да.

Он глянул на мой раскрытый блокнот:

– А то, что ты пишешь, навевает такие чувства? Такую тревогу?

– Не-а. Ну, разве что комичную тревогу, может быть.

– “Третий рейх”. Всего лишь название настольной игры. Он был помешан на настольных играх. Игра – это всего лишь игра.

– Ну да, наверно. А знаешь, я видела его настольные игры.

Эрнест весь засветился, как автомат для пинбола, когда игроку везет по-крупному.

– Ты их видела? Настолки Боланьо!

– Да, когда была в Бланесе – заходила к его родным. Игры лежали во встроенном шкафу, на полке. Я их сфотографировала, хотя, возможно, мне не следовало это делать.

– А можно взглянуть на фотку? – спросил он.

– Конечно, – сказала я. – Можешь взять ее себе, вот только мне, наверно, придется долго ее искать.

Он взял со стола свою книгу – ту, в красно-желтой обложке, возвещавшей о треугольнике. Сказал, что ему надо съездить в одно место, в место, которое очень много значит. Написал на обороте салфетки адрес. Договорились встретиться на следующий день.

– И не забудь фотку.

“Кафе «Те мана», Вольтер-стрит, в два часа дня”. Я свернула салфетку, попросила жестом еще кофе. Увы, я бездумно пообещала Эрнесту фотографию, не посчитавшись с тем фактом, что она хранится где-то у меня в Манхэттене, а я не имею ни малейшего понятия, куда ее засунула – заложила в какую-нибудь книгу, кинула в какую-нибудь коробку с архивом, с сотнями всяческих третьестепенных снимков. Черно-белых полароидных снимков с улицами, архитектурными сооружениями и фасадами отелей, которые я, казалось, запомню навек – а теперь даже опознать не могу.

Вот о чем я не стала рассказывать Эрнесту: по правде говоря, когда я случайно наткнулась на настольные игры Боланьо, меня начало мутить. Не от отвращения, а от ощущения, что время разломилось. На полке встроенного шкафа хранился целый мир энергии, и внимание, которое когда-то уделялось этим стопкам коробок с играми, сохраняло свою мощь, проявлялось в чувстве гиперобъективации – что-то словно наблюдало за каждым моим движением.

День истаял, перешел в вечер. Взошла луна, почти полная, и это повлияло на мою ориентацию в пространстве. Я сидела на низкой бетонной стене, глядя, как гаснут далекие огни “WOW”. Словно в ответ, одна за другой выглянули звезды – они вдали и неотступно с нами. Вдруг пришла догадка, что, по большому счету, мне необязательно находиться в больнице рядом с Сэнди. Последние двадцать лет мы жили на противоположных побережьях, держа каналы связи открытыми, полагаясь на то, что сила мысли запросто перемахнет через три тысячи миль. Разве теперь должно быть по-другому? Я могу дежурить у его постели везде, где бы ни оказалась, сочинять колыбельную наоборот – такую, которая прорвется сквозь сон, такую, которая его разбудит.

Как и обещала, встретилась с Эрнестом на Вольтер-стрит, в приятном ресторанчике в гавайском стиле, где подавали рваную свинину и украшенные крохотными зонтиками смузи. Он пришел с опозданием, слегка растрепанный, договаривая фразу в одностороннем диалоге. Одна пуговица на его рубашке разболталась, и мне мимолетно вспомнилось, как я пришивала такие пуговицы, вспомнился мой потемневший серебряный наперсток. Эрнест заказал два кофе по-кубински и возбужденно выложил все, чем забита у него голова; если кратко, он собирает вещи и уезжает – почти напал на след святого, который избавляет недоедающих и болезненных детей от хворей, вызванных их образом жизни.

– У тебя есть дети? – спросила я.

– У меня – нет, – сказал он, – но, по моему разумению, все дети – наши. У моей сестры трое. Двое – просто необъятные, еле передвигаются. Она их балует, закармливает поджаренным хлебом с сахаром. Святой спасет детей.

Вопросы, возникшие у меня, пересекались со всем, что я читала про рост заболеваемости раком, диабетом и гипертонией в детском возрасте: мир фастфуда берет в тиски наше молодое поколение.

– И каким образом он их спасет? – спросила я.

– Об этом я тебе пока не могу рассказать.

– А откуда ты про него узнал?

Он пристально уставился на меня, словно надеясь, что я расслышу его мысли и сэкономлю его драгоценное время.

– Мне это открылось во сне, как и вся священная информация. Он в пустыне, и, по-моему, я знаю, где его найти. Это типа как секта, в позитивном смысле, и я в нее вступлю. Может, смогу работать на ферме, или помогу строить навесы, или организую бейсбольные команды для мальчиков.

– Девочки тоже играют в бейсбол.

– Это да, – сказал он рассеянно. – Бейсбол для всех.

– Да благословит детей судьба. А тебе спасибо за доверие.

– Возможно, там мы с тобой увидимся.

– Но как мне тебя найти? – спросила я.

– Носи обертки с собой, на ночь клади под подушку. Тебе все откроется во сне. А найдешь фотку – побереги для меня.

И с этими словами ушел – отправился с донельзя неожиданной миссией. В разноцветных сетях, украшавших стены, запутались морские звезды. Кофе, заказанный Эрнестом, был сладкий, с сильным привкусом корицы. Сидя там, я мысленно спроецировала себя обратно в Нью-Йорк, стала просеивать один слой памяти за другим – занялась визуальной археологией. М-да, а я ведь умолчала о том, что снимок очень темный. Игры лежат аккуратной стопкой, но фотоаппарат утаил все прочее, что было в шкафу, – и кожаную куртку Боланьо, и стоптанные кожаные ботинки, и его блокнот с заметками для “2666” – тонкий, черный, с загадочными пометками на миллиметровой бумаге. Вещи, которые я видела и трогала.

– Этот господин не заплатил по счету, – нахмурилась официантка.

– Не беспокойтесь, я это возьму на себя, – сказала я.

На полу у моих ног лежала пуговица. Всего лишь серая пластмассовая пуговка с продетой в нее тонюсенькой ниткой; я сунула ее в карман – счастливый грошик, выпавший “орлом”, из сна, увиденного в совершенно другом сне.

В тот вечер я разложила обертки на столе. Ни тебе следов шоколада. Ни тебе запаха карамели. Если не считать нескольких песчинок, чисты, как слезинка ребенка. “Это типа как секта”, – сказал Эрнест. Абсурд, а не расследование – вдруг сообразила я и рассмеялась во весь голос. Мой смех повис в воздухе, словно готовясь на меня наброситься. Я попыталась составить ментальную карту ситуации. Итак, вот она я в “Дрём-мотеле”, сижу на стуле у стеклянных раздвижных дверей с видом на пляж. Мне снится сон, побуждающий отправиться из Санта-Круса в Сан-Диего, там я знакомлюсь с Эрнестом, и он рассказывает мне о кострах, которых никто, кроме меня, не видел. Помню, как ворошила обугленные обертки, а потом завернула хлопья пепла в кусок марли.

Вскочила, перерыла карманы куртки, но бинт словно испарился. Заметила, что кончики моих пальцев измазаны чем-то черным, и это заставило призадуматься: что конкретно велел Эрнест? Велел спать с обертками под подушкой, но не дал указаний насчет их состояния. В ящике тумбочки – спичечный коробок, на нем записан какой-то телефонный номер. Чиркнув сразу двумя спичками, я подожгла обертку. Горела она медленно, испуская слабый запах скошенных лугов. Я вырвала из блокнота листок, ссыпала на середину пепел, сложила бумажку в несколько раз, словно птичку-оригами.

Сунув пакетик под подушку, задумалась, можно ли считать нас с Эрнестом друзьями. Вообще-то он про меня ничего не знает, а я про него – еще меньше. Но так иногда случается: незнакомого человека с кучей недостатков знаешь лучше, чем кого бы то ни было. Я заметила на пыльном полу серую пуговицу. Наверно, выпала из кармана, когда я сбросила куртку – та, скомканная, до сих пор валяется там, где упала. Я потянулась за пуговицей – смиренный жест, неотличимый от какого-то другого, который мне, похоже, суждено повторять.

Подвывали гончие, а еще дальше, в Санта-Крусе, гортанный лай короля морских львов отзывался отголосками над пристанью, пока остальные спали. Раздался тихий свист. Вой гончих таял в тишине. И я почти расслышала звуки увертюры к “Парсифалю”, всплывающей из потустороннего тумана. Из бумажника выпало фото: маленький мальчик с женщиной в темном креповом платье. Я была уверена, что где-то уже видела этот кадр – может быть, в сцене какого-то фильма. Крупным планом глаза цвета шоколада, коврик с крохотными цветочками, по которому словно пробегает волна, – но это вовсе не коврик, а оборка платья в свете фар машины, проезжающей мимо. Я сунула руку под подушку, притронулась к пакету – он и вправду там лежит? Да, сонно подтвердила я, а потом закрыла глаза, и меня обступили дрожащие, размытые картинки: лебедь, копье, Святой простец.

Снова забрела на Вольтер-стрит, у рынка органических продуктов повстречала Кэмми, помогла ей выгрузить несколько коробок лукового джема. Заметила, что ее зарядник подключен к приборному щитку. Мой-то телефон давно разрядился: ведь свой зарядник я оставила в “Дрём-мотеле”, воткнув в настенную розетку – так он там и болтается до сих пор, несчастный, утративший свое предназначение. Кэмми одолжила мне мобильник – справиться про Сэнди. Все время, пока длился мой разговор, Кэмми болтала без умолку, но суть я все-таки уловила. Сэнди до сих пор не пришел в сознание.

А Кэмми рассказывала мне, что повстречала женщину, которая знакома с дядей одного из пропавших детей – тех самых, о ком она говорила давеча, когда мы уже подъезжали к Сан-Диего. А я-то про них почти забыла. И вот что произошло: того мальчика вернули живым и невредимым, а к его рубашке была пришпилена бирка, а на бирке было написано, что у него шумы в сердце. Мальчику такой диагноз никогда раньше не ставили, но вскоре он подтвердился. Мальчик всю ночь проплакал, просился обратно, отказывался рассказывать, что с ним было, – ни слова ни полслова. Я промолчала, но невольно подумала, что это очень похоже на сказку про Гамельнского крысолова – там мальчика-калеку вернули домой после недолгого пребывания в раю.

– Завтра мне надо в Лос-Анджелес, – сказала Кэмми. – Везу большой заказ в Бёрбанк.

– Я тут думаю, не поехать ли в Венис-Бич, – сказала я неожиданно для себя. – Можно мне с вами? Бензин за мой счет.

– По рукам, – сказала она.

В тот вечер я уселась у телефона в гостинице и стала обзванивать всех, кому, как я считала, следовало позвонить. Никого не застала дома, а точнее, никто не взял трубку. Я оставляла сообщения: “Мой телефон сдох. У меня все хорошо. Можешь позвонить мне в отель”. Во всем этом эпизоде сквозило что-то похоронное. Четыре человека, четыре мертвых телефона. Я закрыла окно. Холодало. Взяла гостиничную авторучку, исписала несколько страниц в блокноте, дожидаясь, что мне перезвонят, – но телефон молчал.

Рассчиталась за номер, позавтракала в холле отеля – черствым маффином с отрубями и черным кофе. Подъехала Кэмми на “лексусе”. В розовой кофте. На заднем сиденье ряды заклеенных скотчем картонных коробок. По дороге в Лос-Анджелес она знакомила меня с последними новостями о житье-бытье на планете Кэмми – половину я, к счастью для себя, не расслышала, потому что мысли увели меня очень далеко.

– О боже ж мой, – выпалила вдруг Кэмми, – а о пропавших в Маконе вы слыхали?

– В Маконе? Это в Джорджии? Вы ведь о пропавших детях говорите?

– Вот-вот, семь ребятишек.

У меня возникло то же самое ощущение, которое бывает, когда я смотрю вниз с огромной-огромной высоты. Казалось, по жилам медлительно поползли, подрагивая, крохотные оледеневшие клетки.

– У вас, наверно, в голове не укладывается? – сказала Кэмми. – Одна из крупнейших ЭМБЕР-тревог[11].

И включила радио, но в новостях об этом вообще не упоминали. Мы обе погрузились в долгожданное молчание – так и доехали до Венис. Я дала ей сорок долларов, а она мне – стеклянную баночку с этикеткой “Варенье из ревеня с клубникой”.

– Семь детей, – сказала я остолбенело, пока отстегивала ремень.

– Именно! – сказала она. – В голове не укладывается, а? Очуметь. Ничего не выложили в интернет, требований не предъявляли. Их словно бы увел сам Гамельнский крысолов, не иначе.

Венис-Бич, город сыщиков. Где есть хоть одна пальма, там тебе и Джек Лорд[12], и Горацио Кейн[13]. Я поселилась в маленьком отеле в двух шагах от Озон-авеню, близ пляжа. За окном – молодые пальмы и черный ход кафе “На набережной” – вот, кстати, подходящее заведение для ланча. Кофе принесли в белой кружке с картинкой: задорная синяя морская звезда над девизом заведения – “Кофе у нас ароматный, а вид из окон приятный”. Столики застелены темно-зеленой клеенкой. То и дело приходилось отгонять мух, но меня это не раздражало. Ничего-то меня не раздражало – даже то, что раздражало.

Мое внимание привлек столик впереди – за ним сидел красавец, похожий на молодого Рассела Кроу, а напротив – густо набеленная девушка. Наверно, прячет под штукатуркой плохую кожу, но внутри у нее кипит – с порога заметно – особая энергия, подчеркнутая ее обликом: темные очки, темные волосы, стрижка “под пажа”, искусственная шуба “под леопарда” – девушка рождена, чтобы копировать кинозвезд. Они погрузились в свой мир, а я – в их мир, вообразила их в образе частного детектива Майка Хаммера и гламурно-отрешенной Вельмы[14]. Пока я все это записывала, они незаметно для меня ушли, с их столика все убрали, сменили салфетки, разложили чистые столовые приборы – и показалось, что этой пары здесь никогда и не было.

Пляж в Венис всегда мне нравился: кажется бескрайним, на время отлива его ширь становится еще шире. Я сняла ботинки, подвернула брюки, зашагала вброд параллельно берегу. Океан был очень холодный, но действовал целительно, я промочила рукава, пока зачерпывала воду ладонями, плескала на лицо и шею. Заметила одну-единственную обертку, подхваченную волной, но вылавливать не стала.

– Вот в чем беда со снами – они… – произнес с расстановкой какой-то знакомый голос, но меня отвлек, поманил к себе гвалт необычайных птиц – здоровенных, визгливых: стояли они навытяжку, еще секунда – и заговорят.

Увы, какой-то слабый внутренний голосок в моей душе затеял спор – разве птицы умеют разговаривать взаправду? – и тем спровоцировал обрыв связи. Сделав круг, я двинулась назад, гадая: отчего же я самым досадным образом замешкалась, если прекрасно знаю, что некоторые крылатые существа наделены способностью выговаривать слова, произносить монологи, а порой не давать другим рта раскрыть?

Поужинать решила в кафе “На набережной”, но пошла в противоположную сторону, мимо целой стены с фресками в стиле Шагала – сценами из “Скрипача на крыше”, музыкантами, парящими среди языков пламени; они навеяли ностальгию, выбивающую из колеи. Когда, наконец-то замкнув круг, я вошла в кафе “На набережной”, мне показалось, что я ошиблась дверью. Обстановка совсем другая, чем днем. Бильярдный стол и одни только мужчины всех возрастов, в бейсболках, да исполинские кружки пива с ломтиками лимона. Некоторые покосились на меня, когда я, безобидная инопланетянка, возникла на пороге, но вмиг вернулись к своим делам – выпивке и трепу. На большом экране показывали хоккей без звука. Шум-гам был чисто мужской, добродушно-мужской – хохот и болтовня, прерываемые только стуком кия об шар или падением шара в лузу. Я заказала кофе и рыбный сэндвич с салатом – самое дорогое блюдо в меню. Рыба была мелкая, жаренная во фритюре, но салат и репчатый лук – свежие. Кружка с морской звездой – та же самая, что и утром, кофе – тот же самый. Я положила деньги на столик, ушла. Лил дождь. Я надела вязаную шапку. Проходя мимо фрески, сочувственно кивнула идишскому скрипачу, разделяя его страх перед исчезновением друзей.

В номере не топили, и я, закутавшись, валялась на диване, смотрела вполглаза канал “Невероятные дома” – бесконечные передачи, где архитекторы разъясняли, как встроить здание в скалу или глинистый откос, какие законы механики станут подспорьем, когда конструируешь пятитонную вращающуюся крышу из меди. Жилища, похожие на исполинские каменные глыбы, – точные копии реальных глыб окрест. Дома в Токио, Вейле и калифорнийской пустыне. Я то засыпала, то просыпалась – а на экране мелькал один и тот же японский дом либо особняк, символизирующий три части “Божественной комедии”. Интересно, каково ночевать в комнате, олицетворяющей дантовский ад?

Утром смотрела, как мимо моего окна носились чайки. Окно было закрыто, и слышать их я не могла. Тихие, тихие чайки. Моросил дождь, и прически высоких пальм раскачивались на ветру. Я надела шапку и куртку, вышла поискать, где бы позавтракать. Кафе “На набережной” еще не открылось, и я выбрала заведение на Роуз-авеню с собственной пекарней и вегетарианским меню. Заказала миску кейла с ямсом, но по-хорошему мне хотелось стейк с яичницей. Мужчина, сидевший рядом, без умолку рассказывал товарищу про какое-то государство, которое завозит из-за границы гигантских плотоядных каймановых черепах, чтобы избавляться от плавающих в священной реке трупов.

В районе Роуз-авеню был букинистический магазин. Я поискала “Третий рейх”, но книг Боланьо вообще не было. Нашла подержанный диск с фильмом “Гамельнский крысолов”, с Ваном Джонсоном в главной роли. Нашла – и сама не поверила своей удаче. Явственно услышала голос Кей Старр, матери мальчика-калеки, – трогательно причитая, она пела: “Где же мой сын Джон, сыночек мой?” И это натолкнуло на мысли о пропавших детях. Дети и обертки от шоколадок. Связь определенно есть, хотя, наверно, не самая тесная. Невероятно другое: ни в одной газете о пропавших детях – ни слова. Закрались сомнения: а если ничего подобного нет и не бывало? Пусть и сложно представить, что Кэмми стала бы выдумывать такую историю.

На Пасифик-авеню, в торговых рядах, я помешкала у двери с вывеской “Кухня Мао”. Застыла в раздумье: зайти, не зайти? Тут дверь распахнулась, и какая-то женщина поманила меня внутрь. Самое настоящее заведение общественного питания: неотгороженная кухня – с плитами для готовки в промышленных масштабах и чанами дымящихся китайских пельменей под табличкой “Народная пища”, на дальней стене – выцветшие плакаты с рисовыми плантациями. Припомнилась одна давнишняя поездка: мой друг Рэй и я разыскивали пещеру близ китайской границы, где Хо Ши Мин составлял Декларацию независимости Вьетнама. Шагали по нескончаемым рисовым полям, и были они бледно-золотые, а небо – голубое, безоблачное, и мы ошалевали от зрелища, которое для большинства было привычным. Женщина принесла чайник со свежим отваром из имбиря, приправленным лимоном и медом.

– Вы кашляли, – сказала она.

– Я всегда кашляю, – рассмеялась я.

На моем блюдечке лежало печенье с предсказанием. Я сунула его в карман – приберегу на потом. Подстроилась под атмосферу смиренной умиротворенности, которая прилагалась тут к кушаньям и напиткам, размышляла ни о чем. Просто о каких-то обрывочных пустяках, ничего не значащих мелочах – к примеру, вспомнились мамины слова, что Ван Джонсон всегда ходил в красных носках, даже в черно-белых фильмах. Интересно, он и Крысолова в красных носках играл?

Вернувшись в номер, разломила печенье, развернула листок с предсказанием. “Ваша нога ступит на почку далекой страны”. Постараюсь ступать поосторожнее, буркнула я под нос, но, перечитав, сообразила: нет, тут написано “на почву”. Наутро решила отправиться вспять по собственным следам, вернуться к истоку, войти в тот же город, в тот же отель в Джапантауне, в двух шагах от той же самой Башни Мира. Пришло время для бдения у постели Сэнди, пока он мучительно трудно проходит через экстремальные состояния – причем, вопреки своему обыкновению, не ради исследования воображаемых систем, нет, сейчас он должен измерить глубины собственной души. По дороге в аэропорт пришла мысль, что история Гамельнского крысолова – в сущности, не про месть, а про любовь. Я взяла билет до Сан-Франциско в один конец. Мне мимолетно показалось, что в очереди на предполетный досмотр вроде бы стоит Эрнест.

Башня Мира, Джапантаун

Интенсивная терапия

Когда я снова въезжала в Сан-Франциско, на дорогах было свободно. Номер в отеле “Мияко” пока не приготовили, и я, пройдя через недра двух торговых центров, перекусила в ресторане “На мосту”. Повар меня вспомнил, приготовил спагетти с икрой летучей рыбы. Все было точь-в-точь как несколькими неделями раньше – разве что Ленни недоставало: его присутствие приободрило бы меня. На телеэкранах крутились закольцованные отрывки из аниме “Жемчуг дракона”. Я поймала себя на том, что кое-как продвигаюсь по траекториям манги – листаю задом наперед “Тетрадь смерти-7”, пытаясь разгадать зрительный ряд. Черная угроза, нависшая в воздухе над мальчиком. Свет, сочащийся сквозь страницы с прерывистыми последовательностями цифр. Мои спагетти исчезли. Я едва вспомнила, как их ела. На счете дата – “1 февраля”. Куда подевался январь – пролетел стрелой? Я составила список дел, к которым давным-давно следовало бы приступить. Скоро со всем управлюсь, сказала я себе, но в первую очередь, с самого утра, поеду в больницу в округе Марин, где в отделении интенсивной терапии лежит как лежал беспамятный Сэнди. В пику этому факту я зашла в магазин, купила Сэнди каких-то сладостей из красной бобовой пасты. Сэнди любил такие – веерообразные ломтики рая.

Легла я рано. По телевизору смотреть было нечего. Я вообразила, что нахожусь в Киото, – без труда, ведь в моем номере кровать была чуть выше пола, а рядом – лампа с абажуром из рисовой бумаги и композиция из серой гальки, продуманно разложенной в бамбуковой песочнице. На тумбочке лежал полосатый – совсем как леденец – карандаш. И не такая уж я сонная, сказала я себе, надо бы встать, написать что-нибудь. Но не встала. В итоге написала слова, которые вы видите на этой странице, хотя тем временем от меня ускользнул целый сонм других слов, которые упорядочивали эфир в алфавитном порядке, подтрунивали надо мной во сне. За сюжетами не следуют, по сюжетам пробираются. Совет, полученный от манги, закольцованная мантра, которая срослась с моими собственными мыслями.

До карандаша было, казалось, очень далеко – мне не дотянуться, и я отчетливо видела себя – наблюдала, как погружаюсь в сон. Облака были розовые и падали с неба. Я шла в босоножках, разгребала ногами груды красных листьев вокруг святилища на невысоком холме. Там было маленькое кладбище с рядами божеств-обезьян, некоторые из них щеголяли в красных плащах и вязаных шапках. Громадные вороны что-то клевали, рылись в иссыхающих листьях. Это еще ничего не значит, кричал кто-то – вот и все, что я смогла запомнить.

Утром я договорилась, чтобы меня подвезли до больницы в округе Марин – помогли общие друзья, которые взялись ухаживать за Сэнди. Никого из его родни в живых не осталось, так что все должен был улаживать маленький круг преданных друзей – те, кто знал и любил Сэнди. Я снова вошла в отделение интенсивной терапии. С прошлого раза, когда я приезжала с Ленни, ничего не изменилось; врач, по-видимому, не особенно надеялся, что Сэнди придет в сознание. Я обошла вокруг койки. На спинке висела заполненная карточка: второе имя Сэнди – Кларк, а родился он в один день с моим сыном – вот факт, о котором я почему-то позабыла. Я стояла, судорожно подыскивая правильные мысли – такие, чтобы прорвались сквозь плотную завесу комы. Мне представлялся Артур Ли в тюрьме, маленькие красные книжечки, разложенные, как колода карт. Виделось, как Сэнди медленно-медленно падает на парковке около банкомата. Еще чуть-чуть – и я расслышала бы его мысли. Выздоровление – оно же реконвалесценция. Латынь. Пятнадцатый век. Я оставалась там, пока силы не иссякли, – сколько могла, сопротивлялась сильнейшей фобии, которую в меня вселяют трубки, шприцы и искусственная тишина больниц.

Я курсировала между отелем и больницей. Запахи лекарств и шаги медсестер – на их ногах туфли на каучуковой подошве, в руках папки и пластиковые пакеты с растворами – нервировали меня, когда я сидела у койки Сэнди, отчаянно разыскивая вход в его сознание, хоть какой-то соединительный канал. В последний день, который я там провела, мне никто не приказывал уйти, хотя часы посещения давно закончились, и я просидела дотемна. Поймала себя на том, что проецирую на белые простыни Сэнди звезды и созвездия слов, бесконечную мешанину фраз, которая льется из уст чудотворных тотемов, выстроившихся на недостижимом горизонте. Медея и божества-обезьяны, и дети, и обертки от шоколадок. Как бы ты это истолковал, Сэнди? – беззвучно допытывалась я. Аппараты пульсировали. Физраствор капал. Сэнди сжал мне руку, но медсестра сказала, что это еще ничего не значит.

Святилище Хиэ

Йом 2016

Прямо напротив отеля был офис службы доставки. Я упаковала все свои оставшиеся вещи и отправила в Нью-Йорк, а потом пошла пешком на другой конец города, на территорию Джека Керуака. Пересекая Чайнатаун, нежданно застала подготовку к празднованию Нового года по лунному календарю – года Обезьяны. С неба сыпались цветные бумажки – квадратики с обезьяньей мордой, оттиснутой красной краской. “Парад 27”. Он определенно будет впечатляющим, вот только я давно уже отсюда свалю. Забавно – я покинула Сан-Франциско накануне Нового года, а теперь покидаю снова, накануне другого Нового года. Ощущаю гравитационное притяжение собственного дома – то самое, которое, стоит засидеться, перерождается в гравитационное притяжение “всех мест, где нас нет”.

Скамья трех мудрых обезьян пустовала. Я присела на несколько минут, собираясь с мыслями – ведь праздник застал меня врасплох. Вспомнила, как в детстве стояла с дядей в парке перед похожей скульптурой. “Которой из этих обезьянок ты хотела бы стать? – спросил он. – Той, которая не видит зла, той, которая не говорит о зле, или той, которая не слышит о зле?” Меня слегка замутило – так сильно я боялась выбрать не ту обезьянку.

Отыскала переулок на периферии будущих торжеств. Пельмени навынос, два столика, застланных желтой клеенкой. Меню не было. Присела, подождала. Появился круглолицый мальчик в пижаме, принес стакан чая и маленькую корзинку приготовленных на пару пельменей, исчез за цветастой, розовой с зеленым занавеской. Какое-то время я просидела за столиком, гадая, что делать дальше, и в итоге решила покориться любому порыву, который будет мощнее остальных. То есть любому порыву, который возьмет верх. Чай был холодный, и я вдруг осознала, что отрезана от всех, застряла в какой-то неведомой харчевне. Это гипертрофированное ощущение неуклонно нарастало, пока мне не померещилось, что я заперта внутри силового поля – совсем как жители Кандора в старом комиксе о Супермене: их город взяли да закупорили в бутылку.

Было слышно, как в соседнем квартале взрываются связки фейерверков. Год Обезьяны начался, а чем он кончится, я могла лишь гадать. Моя мать родилась в 1920 году, в год Металлической Обезьяны, и я рассудила: возможно, кровное родство с ней меня убережет. Мальчик не возвращался, и тогда я положила деньги на стол, протиснулась сквозь незримое силовое заграждение и пошла пешком из Чайнатауна в Джапантаун, обратно в отель.

Разложила на кровати свои немногочисленные пожитки – фотоаппарат с помятыми мехами, удостоверение личности, блокнот, ручка, разряженный телефон, энная сумма денег. Решила, что домой отправлюсь скоро, но не сразу. Подняла трубку гостиничного телефона и позвонила поэту, тому, кто подарил мне черное пальто, мое любимое пальто, которое я потеряла.

– Рэй, можно к тебе ненадолго в гости?

– Конечно, – сказал он без колебаний, – можешь ночевать в моем кафе. Я варю зеленый кофе.

Позавтракала едой, которую подали на японской манер, в продолговатой лаковой шкатулке, рассчиталась за номер. Старик-коридорный, проработавший там много лет, спросил, когда я приеду снова.

– Наверно, скоро, когда опять подвернется работа.

– Тут все будет уже не по-старому, – сказал он скорбно. – Японских номеров больше не будет.

– Но этот отель всегда был обставлен в японском стиле, – запротестовала я.

– Все меняется, – говорил швейцар, когда я забиралась в такси.

До Таксона я долетела за два часа одиннадцать минут. Когда я прилетела, Рэй уже ждал.

– Где ты была? – сказал он.

– Да так, много где. В Санта-Крусе. В Сан-Диего. А ты где был?

– Закупал кофе в Гватемале. Потом был в пустыне. Пробовал с тобой связаться, – сказал он, уставился с прищуром.

– Я не видела сообщений про твой звонок, – сказала я извиняющимся тоном. – Мой телефон вообще-то давно отрубился.

– Я не такое сообщение отправил, – сказал он.

– Ах вот как, – засмеялась я. – Ну раз я здесь, оно меня, наверно, все-таки отыскало.

Он закрыл кафе, сварил нам супа из кукурузы с маниоком, потом разложил на полу циновку и постелил мне постель. Мы были знакомы давно, вместе ездили по труднодоступным странам, без труда подлаживались под режим и привычки друг друга. Он притащил мне стол для работы и детскую настольную лампу: на абажуре нарисован водопад, и, когда включаешь свет, вода словно бы струится. В ночи мы слушали Марию Каллас, Алана Хованнеса и группу Pavement. Он играл на компьютере в шахматы, пока я разглядывала книги в шкафах: “Cantos” Паунда, собрание сочинений Рудольфа Штайнера, толстый том по евклидовой геометрии – его-то я и вытащила с полки. Богато иллюстрированная книга, которую я и не надеялась понять, но впитать попыталась.

– Я потеряла твое пальто, – сказала я ему. – То, черное, которое ты мне на день рождения подарил.

– Оно к тебе вернется, – сказал он.

– А если не вернется?

– Тогда оно встретит тебя на том свете с распростертыми объятиями.

Я улыбнулась: эти слова странным образом приободрили. Не стала рассказывать ему ни об обертках, ни о пропавших детях, ни об Эрнесте. Мне казалось, что я уже сбросила шкуру тех дней. Но о Сэнди мы разговаривали, и о многих друзьях, ушедших от нас, но воскрешенных нашей общей симпатией. Через несколько дней ему понадобилось уехать. Не знаю, когда вернусь, сказал он, но живи здесь, сколько захочешь. Зарядил мой телефон, научил пользоваться своим коротковолновым радиоприемником. Я немножко, наудачу покрутила ручки, настроилась на канал с музыкой Grateful Dead.

Было еще темно, Джерри пел “Palm Sunday” (“Вербное воскресенье”). Я замерзла, полезла во встроенный шкаф за одеялом. Нашла одеяло “Пендлтон” кремового цвета, встряхнула – из складок что-то выпало. Наклонилась – и в этот самый миг от окна протянулся тонкий столбик лунного света. Скомканная обертка “Пинат чуз”, неправильного цвета, “чуз” написано с ошибкой, никаких следов шоколада. Любопытство разгорелось, я поискала, нет ли в шкафу еще одной обертки, обнаружила картонную коробку, неплотно заклеенную скотчем. Целая коробка чистеньких, новеньких оберток: сотни и сотни. Я сунула несколько в карман, заклеила коробку, вышла посмотреть на луну – огромный яркий пирог в небесах.

Прокрутила в памяти наш разговор. “Пробовал с тобой связаться”. Я знала – и впрямь пробовал, так уж у нас повелось – экстрасенсорные штучки. Мысленно вернулась в места, по которым мы путешествовали: Гавана, Кингстон, Камбоджа, остров Рождества, Вьетнам. Мы нашли реку Ленина, на которую Хо Ши Мин ходил мыться. В Пномпене меня облепили пиявки, когда мы застряли на затопленной улице. Потом, в гостинице, я стояла перед раковиной в ванной, меня трясло, а Рэй спокойно снимал с меня пиявок. Помню, как из густых джунглей в Ангкор-Вате вышел слоненок, убранный цветами. У меня был с собой фотоаппарат, и я тихонько смылась – пошла одна вслед за слоненком. А вернувшись, увидела, что Рэй сидит на широкой веранде храма, вокруг него – дети. Он поет им песню, и его длинные волосы подсвечивает солнце – рисует нимб вокруг головы. Невольно вспомнилось Святое Писание – “пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне”[15]. Он поднял на меня глаза, улыбнулся. Я слышала смех, звяканье колокольчиков, шлепанье босых ног по храмовой лестнице. Все это совсем близко: солнечные лучи, нежность, вкус времени, потерянного безвозвратно.

Утром выпила два стакана минералки, приготовила яичницу-болтунью с зеленым луком, съела, не присаживаясь за стол. Пересчитала деньги, сунула в карман карту, налила полную флягу воды, завернула в тряпку несколько булочек. Год Обезьяны начался, и я телепортировалась на новую территорию, на шоссе в голой степи под молекулярным солнцем. Шагала без передышки, рассчитывая, что рано или поздно подвернется попутка. Заслонив глаза от солнца, увидела – он уже близко. Он опустил стекло, сидя в кабине видавшего виды синего пикапа “форд” – преображенного обломка обветшавших небес. Он был в другой рубашке – все пуговицы на месте, чем-то напоминал кого-то другого, кого-то, кого я знала прежде.

– Ты случайно не голограмма? – спросила я.

– Залезай, – сказал он. – Поедем через пустыню. Я знаю одно местечко, где подают самые лучшие уэвос ранчерос и кофе, который и вправду можно пить с удовольствием. Вот тогда сама решишь, голограмма я или нет.

С зеркала заднего вида свисали четки. Казалось, ехать с Эрнестом посреди необъяснимого мне привычно; мы уже – то ли во сне, то ли наяву – избороздили некую прелюбопытную территорию. Я доверяла его рукам на руле. Смотришь – и вспоминаются другие руки, руки хороших людей.

– А о глушителях ты когда-нибудь слышал? – сказала я.

– Грузовик старый, – ответил он.

Говорил в основном Эрнест. О метафизической геометрии, в своей обычной манере – тихо, вдумчиво, словно выуживая слова из потайного ящика. Я опустила стекло. Нескончаемые кустарниковые пустоши, там и сям – кактусы, умоляюще простирающие руки.

– Никакой иерархии. Вот в чем чудо треугольника. Ни верха, ни низа, не надо выбирать, на чьей ты стороне. Сними со Святой Троицы этикетки: “Отец”, “Сын”, “Дух Святой” – и каждую замени на “любовь”. Улавливаешь, о чем я? Любовь. Любовь. Любовь. Они равновелики, объемлют всю так называемую духовную жизнь.

Мы держали путь на запад. Эрнест свернул к маленькому аванпосту с бензоколонкой, прилавком с сувенирами и крохотной закусочной. Вышла женщина, встретила его, как старого друга, принесла нам кофе и две тарелки уэвос ранчерос с жареными бобами и растертым в шелковистую массу авокадо. К стене, рядом с выцветшей фотографией Фриды Кало и Троцкого в оловянной рамке, была прикреплена кнопками картина-раскраска на холсте – Дева Мария Гваделупская.

– Внучка моя нарисовала, – сказала женщина, вытирая руки об фартук.

Раскрашено вкривь и вкось, но разве можно придираться к ребенку?

– Очень мило, – сказала я.

Эрнест, сидевший напротив, глянул на меня.

– Ну и? – выжидающе спросил он.

– Что – “ну”?

– Ты меня не слушаешь. Ты где-то за тридевять земель.

– Ой, извини.

– Итак, – продолжил он, вороша остатки бобов вилкой, – разве это не лучшие уэвос ранчерос в твоей жизни?

– Очень даже неплохие, – сказала я, – но, пожалуй, я пробовала и получше.

– Да? Ну-ну, я тебя слушаю, – сказал он с еле заметной досадой.

– В семьдесят втором, в Акапулько. Я гостила на вилле, нависшей над морем. Плавать я не умею, а там был большой бассейн, довольно глубокий. Другой гость научил меня плавать на спине: тогда мне показалось, что я многого достигла.

– Плавание – переоцененное удовольствие, – сказал он.

– Как-то утром я встала еще до завтрака, спустилась по ступенькам в бассейн, поплыла, лежа на спине. Зажмурилась – ведь солнце уже светило ярко, почувствовала себя свободной и всем довольной, и вдруг – открываю глаза, а надо мной кружат сарычи.

Любовь. Любовь. Любовь

Аванпост, Солтонское море

– Сколько?

– Не знаю. То ли три, то ли пять, но, кажется, с красными хвостами. Красивые, но слишком уж близко, и тут мысль: а вдруг они думают, что я мертвая? Начинаю паниковать. Облака плывут по небу, солнце подсвечивает крылья птиц, а я барахтаюсь в воде и на полном серьезе думаю: все, сейчас утону. И вдруг – оглушительный всплеск. Это повар прыгнул в бассейн, схватил меня за талию, поднял над водой, вытащил, надавил на грудную клетку, чтобы вытеснить воду из легких. Потом вытер меня досуха и приготовил мне уэвос ранчерос, самые лучшие, какие я пробовала за всю жизнь.

– Это было на самом деле?

– Да, – сказала я, – абсолютно без прикрас, мне это до сих пор снится. Но это был не сон.

– Как его звали?

– Он работал там поваром. Имени не помню, но его никогда не забывала. Гляжу на самые разные лица – и мне видится его лицо. Он был повар, ходил в белом и спас мне жизнь.

– Ты вообще откуда? – спросил он внезапно.

– А что, – засмеялась я, – ты собираешься отвезти меня домой?

– Возможно всё, – сказал он, – как-никак на дворе год Обезьяны.

Положил на стол деньги, вышел из закусочной. Я допила кофе, залезла в кабину, а он тем временем проверил покрышки. Собралась спросить, что он думает о Новом годе по лунному календарю – и тут заметила, что солнце сместилось. Какое-то время мы ехали молча, небо сделалось ослепительно-розовым, с рубиновыми и фиалковыми прожилками.

– Вот в чем беда со снами – они… – говорил он, но я была на другом краю света, брела по красной земле в сердце Северной территории.

– Тебе нужно туда поехать, – твердо сказал он.

– Вообще-то, – сказала я, слегка опешив, – на самом деле мне нужно в туалет.

Окрест не было никаких удобств цивилизации. Зря я раньше не спохватилась; впрочем, как я припомнила, на заправке на двери сортира вроде бы висела табличка “Ремонт”. Мы были на середине равнины, где валялись камни и отбросы. Она была почти бесплодная, почти неотличимая от поверхности Луны. Эрнест заглушил мотор, машина замерла. Индикатор давления в шинах светился. Я взяла рюкзак, отошла подальше, присела на корточки за зарослями серебристых кактусов. По спекшейся почве протянулась, как длинный след, струя мочи. Я задумалась над тем фактом, что Эрнест каким-то образом прочел мои мысли об Айерс-Рок. Вспомнила о Сэме и о том, как нам обоим много лет назад часто снилось одно и то же, и даже теперь Сэм словно бы знает мои мысли. След начисто высох, по моему ботинку шмыгнула крохотная ящерка. Я встряхнулась, заставляя себя вернуться в сегодняшний день, встала, застегнулась, пошла обратно к грузовику. По мертвой почве были разбросаны скелеты мелких рыбешек: сотни, если не тысячи, свернувшиеся калачиком – точь-в-точь обертки от шоколадок, обросшие соляной коростой. Подойдя поближе, я не увидела ничего, кроме еще не улегшейся пыли. Эрнест уехал. Застыла как вкопанная, обдумывая свое положение, говоря себе: все в порядке, не самое худшее место, чтобы заблудиться, – окрестности Солтонского моря[16], а это же вообще не море.

Казалось, я прошагала много миль, но вокруг все оставалось неизменным. Не сомневалась, что прошла большое расстояние – но так никуда и не пришла. Попробовала поднажать и тут же притормозить, рассудив, что столкнусь нос к носу сама с собой и разорву петлю времени, но с этим способом не посчастливилось: длинная панорама пустыни вновь и вновь подлаживалась под мой темп, и всякая моя новая привычка закольцовывалась, повторяясь раз за разом. Я достала из кармана черствую булочку, завернутую в салфетку. Посыпана сахарной пудрой, а у мякоти легкий привкус апельсина, как у пирожных, которые едят на День мертвых. Я задумалась о мальчиках в закусочной: уж не был ли их разговор просто случайным совпадением, права ли я, что говорить “шоколадная обертка” неправильно? Спросила себя: может, это прозаичность моего направления мыслей мешает мне продвигаться вперед?

Переключилась на игру в мысленный дартс, в которой мишень вращается, а задача – спровоцировать вероятные события, меняющие ход времени; в эту игру мы с Сэнди играли, если долго ехали куда-то на машине. Швырнула дротик, и он озарил путь аж до Фландрии на закате Средневековья, подтолкнул запулить в воздух череду новых вопросов: например, почему на панели “Благовещение” Гентского алтаря начертанные золотом слова молодой Пресвятой Девы, закутанной в широкие одежды, читаются справа налево и снизу вверх? Может, художник просто подшутил над нами? Или невидимый кокон, обрамляющий ее перевернутые и написанные в обратную сторону речи, изобретен только для того, чтобы их удобнее было прочесть полупрозрачному крылатому Святому Духу, которого мастер поместил над ее головой?

Этот вопрос мало-помалу оттеснил на задний план какое бы то ни было беспокойство насчет словосочетаний, существительных и прилагательных, а заодно насчет того, где я нахожусь, – я, плавно скользя, вновь посетила историческое прошлое. Увидела руку живописных дел мастера, закрывающую створки алтаря. Увидела другие руки, благоговейно распахивающие те же створки. Деревянные рамы панелей потемнели оттого, что сгустилось время. Я увидела воров, уносящих створки на корабль, и корабль уплыл в вероломные моря. Увидела разбитый волнами корпус корабля и сломанную мачту. Небо было бледно-голубое, без единого облачка, и я все шагала, пила по глоточку, скрупулезно учитывала свой запас воды. Шагала, пока не оказалась там, куда мне хотелось: перед голубем и девой, в то время, как таял, испаряясь, жир ягненка.

Альбрехт Дюрер “Кабинет святого Иеронима”

Что говорил Марк

Перелеты через несколько часовых поясов с запада на восток переносишь тяжелее, чем перелеты с востока на запад. Что-то там с клетками – водителями ритма. Я не про рукотворный водитель ритма, а про участок мозга, следящий, чтобы наши биоритмы оставались созвучными миру. Несколько недель на Западном побережье определенно сбили с панталыку мои ритм-клетки. Пообедаю – и отрубаюсь, а потом, в два часа ночи, вдруг вскакиваю с постели. Приохотилась к ночным прогулкам – ходила, закутавшись в молчание. На пустынных улицах в воздухе витало что-то мертвенное, и в этом ощущении я узнавала свое настроение. Я снова дома, на самой середине февраля – забытого месяца.

Валентинов день выдался в Нью-Йорке самым холодным за всю историю метеонаблюдений. Изысканная мантия изморози накрыла все вокруг, развесила на голых ветках симфонию замерзших сердец. Ледяные висюльки, довольно опасные – могут и поранить – отламывались, срывались с навесов и строительных лесов и долго еще валялись на тротуарах, словно брошенное оружие первобытного человека.

Я почти ничего не писала, и внутри сна того, кто видит сон, ни с кем не входила в контакт. Казалось, по всей Америке догорают, один за другим, светильники. Масляные лампы былой эпохи, ярко вспыхнув напоследок, гасли. Указатель отмалчивался, но книги на тумбочке манили. “Крестовый поход детей”. “Колосс”. “Марк Аврелий”. Я раскрыла его “Размышления”. “Жить, не рассчитывая на тысячи лет”[17]. Мне это было до ужаса понятно – я ведь взбиралась по хронологической лестнице, все ближе и ближе к семидесятому году своей жизни. Соберись, сказала я себе, просто смакуй последние сезоны шестьдесят девятого года, а шестьдесят девять – священное число для Джими Хендрикса, который на такие предостережения отвечал: “Свою жизнь проживу так, как захочу”. Я вообразила, как схлестнулись Марк и Джими: каждый выбирает массивную сосульку, но пока они раскачаются скрепя сердце сговориться о поединке, сосульки в их руках успеют растаять.

Кошка терлась об мое колено. Я открыла банку сардин, кошкину порцию мелко нарубила, потом нарезала несколько луковиц, поджарила два ломтя овсяного хлеба и сделала себе сэндвич. Разглядывая свое отражение на боку тостера – блестящем, как ртуть, – подметила, что выгляжу одновременно молодой и старой. Поела второпях, прибираться не стала – вообще-то ужасно хотелось увидеть хоть какие-то, хоть мелкие признаки жизни, армию муравьев, которая тащила бы крошки, выковырянные из трещин кухонного кафеля. Я ждала с нетерпением, пока набухнут почки, заворкуют голуби, рассеется мрак, вновь наступит весна.

Марк Аврелий рекомендует нам бдительно подмечать, как проходит время. Десять тысяч лет или десять тысяч дней – ничто не в силах ни остановить время, ни отменить тот факт, что в год Обезьяны мне исполнится семьдесят. Семьдесят. Всего лишь число, но оно возвещает, что львиная доля песка, выделенного тебе судьбой, уже перетекла вниз: песок этот струится в кухонных песочных часах – таймере для варки яиц, а горемычное яйцо – ты сама. Песчинки сыплются, и я ловлю себя на том, что больше обычного скучаю по умершим. Замечаю, что, когда смотрю телевизор, на глаза чаще наворачиваются слезы – плачу над чьей-то влюбленностью, над уходящим на пенсию сыщиком, которому выстрелили в спину, пока он созерцал морскую даль, над усталым отцом, когда он берет на руки своего малыша. Замечаю, что мои же слезы жгут мне глаза, что разучилась быстро бегать, а мое чувство времени словно бы частит.

Стараюсь, как умею, придать изящество этой картинке, не выходящей у меня из головы, сделать ее поприятнее – даже заменяю кухонный таймер хрустальными часами, где вместо песка струится растертый в пыль мрамор; такие часы можно видеть в тесном бревенчатом кабинете святого Иеронима или в мастерской Альбрехта Дюрера. Хотя скорость песка предопределена, вероятно, каким-то непреложным принципом, ты все равно ничего не выгадаешь, если твои часы выглядят солидно, а песчинки в них – идеальной формы.

Поразмыслив над словами Марка, я теперь пытаюсь подмечать, как бежит время, – авось удастся подглядеть за космическим сдвигом, когда одно число сменяет другое. Но, несмотря на все мои старания, февраль пролетел незаметно, даром что в нынешнем, високосном году был дополнительный день для наблюдений. Вглядываюсь в цифры “29” на календаре, нехотя отрываю листок. Первое марта. Годовщина моей свадьбы, двадцать лет без него, и это побуждает вытащить из-под кровати продолговатую коробку, приоткрыть совсем ненадолго – только чтобы разгладить складки викторианского платья, полускрытого под хрупкой вуалью. Запихивая коробку на место, испытываю странное ощущение – я словно накренилась на оси: недолгое головокружение от горя.

Тем временем во внешнем мире небо быстро почернело, сильные ветра налетели со всех четырех сторон и слаженно, вместе с ливнями, которые немедля двинулись в атаку, взбаламутили воздух, и нежданно-негаданно хляби небесные разверзлись. Все произошло так стремительно, что я не успела ни похватать с пола книги и одежду, ни задраить хлипкое потолочное окно: вода разлилась повсюду, поднялась выше щиколоток, до колен. Дверь – так мне померещилось – исчезла, я застряла посреди комнаты, как на острове, – и тут эллиптическая тьма, растекшаяся чуть ли не во всю оштукатуренную стену, распахнулась, и стала видна длинная тропа с разбросанными невеселыми игрушками. Я пошла к тропе вброд, увидела сумасбродные волчки, которые выписывали зигзаги на узкой лужайке с нарциссами – косили цветы, подбрасывали раструбы их бутонов в нестабильный воздух. Я вытянула руки вперед, разыскивая на ощупь то ли выход отсюда, то ли вход в пустоту, – и тут меня огорошил хор криков, вроде бы птичьих.

– Это только игра, – прощебетал шаловливый голос.

Высокомерный тон указателя – его ни с кем не перепутаешь. Я попятилась, собираясь с духом.

– Прекрасно, – парировала я, – а что за игра?

– Ну, естественно, Игра в Разброд.

Об этой так называемой игре я кое-что знала. Разброд – игра с большой буквы против божества с маленькой буквы, сулящая неискушенному участнику одни только неприятности. Обнаруживаешь, что тебя атакуют компоненты гнусного уравнения. Один дурной глаз, две звезды-вертушки, вечные слезы и обозы. Самый настоящий разброд, а подговаривают к нему божество текущего лунного года и его шайка крылатых обезьян – вездесущих проныр, которые когда-то уволокли зазевавшуюся Дороти с гипнотических полей страны Оз.

– Пожалуй, я пас, – сказала я непреклонно, и все враз прекратилось – так же внезапно, как и началось.

Я оценила масштабы ущерба. Легкий беспорядок, в остальном все как было. Во внезапном затишье осмотрела стену от угла до угла: никаких следов овального входа, ни единой трещины – даже штукатурка не вздулась. Я провела ладонью по поверхности стены, воображая фрески, кипучую работу в мастерской, где выстроились в ряд чаны со сверкающими пигментами, небосвод, выкрашенный берлинской лазурью, желтой охрой и кармазином. Когда-то я жаждала жить в те времена – быть маленькой девочкой в муслиновом чепчике, созерцающей цветовой круг Гёте: местами яркий, местами тусклый, неспешно вращающийся в глубине ртутного пруда. Вмиг вернувшись к первоисточнику картинки, обнаружила, что весенний нарцисс пророс слишком рано, увидела, как он задрожал, отшатнулся.

С неплотно прикрытого окна на потолке капала вода. Куда ни глянь – срубленные цветочные головки, испускающие, когда их топчешь, анестезирующий аромат. Отмахнувшись от их усыпляющего воздействия, я выбросила желтые головки в мусорную корзину, принесла швабру и ведро, собрала воду с деревянных половиц. Потом задала себе другую работу – разлепить несколько вымокших страниц разрозненной рукописи, в отчаянии наблюдая, как слова растворяются, превращаясь в неразборчивые кляксы.

– Пруд – это еще и зеркало, – сказала я вслух, своему возможному слушателю, кто бы он ни был.

Присела на край кровати, несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, надела сухие носки. Приближавшиеся мартовские дни насмехались надо мной. 4 марта – смерть Арто. 9 марта – уход Роберта Мэпплторпа. 14 марта – рождение Робина и день рождения моей матери – того же числа, когда, как рассказывают, ласточки накануне начала весны[18] возвращаются в Капистрано. Мама. До чего же хотелось порой услышать ее голос. Интересно, а в нынешнем году мамины ласточки вернутся? – снова всплывает в голове мой детский вопрос.

Мартовские ветра. Мартовские свадьбы. Мартовские иды. Джозефина Марч[19]. Мистический март и все, с чем он четко ассоциируется. И, конечно, в моей жизни всегда был Мартовский Заяц. Помню, в детстве чудак Заяц меня просто обворожил, и я была уверена, что он и Безумный Шляпник – одно лицо, даже инициалы общие – “Эм-Эйч”: March Hare и Mad Hatter. Я твердо уверовала в то, что они взаимозаменяемы и, однако, могут оставаться самими собой. Рационально мыслящие взрослые сочли мою теорию недоказуемой, но меня не могли переубедить ни иллюстрации Тенниела, ни диснеевский мультик, ни даже сам Льюис Кэрролл. Скажете, в моей логике концы с концами не сходятся? Но и в Стране Чудес не сходились. Заяц был за хозяина на бесконечном чаепитии, потому что задолго до начала чаепития время, которое можно измерить, убили. И убил его Шляпник, широко раскинув руки, напевая неувядающую музыкальную тему Страны Чудес – ту, которую я внимательно слушала все детство. Когда Джонни Депп вжился в образ Шляпника, его тоже поглотил водоворот этого единства во многих лицах, Депп – больше не какой-то Джонни. Он, несомненно, стал глашатаем этой священной маленькой песенки.

“Ну что – умрем немножко?”[20] – пел он, расставляя руки, словно пытаясь все объять.

Я слышала это собственными ушами, и каждая нота капала слезой радости, а потом испарялась. С тех пор я часто размышляла над призывом Шляпника в исполнении Джонни – “Ну что – умрем немножко?” Что он имел в виду? Безусловно, какой-то небольшой, безобидный тарарам, либо своеобразное гомеопатическое заклятье, маленькую смерть, которая дает иммунитет к ужасу большой смерти.

Первые часы марта переплавились в последующие дни. Я позволяла, чтобы меня направлял кто-то другой, была только каплей, которая скользит вниз по хвосту обезьяны, закрученному спиралью. В мамин день рождения в новостях сообщили, что ласточки и впрямь нашли дорогу обратно в Капистрано. В тот день мне приснилось, что я снова в Сан-Франциско, в отеле “Мияко”. Стоя в середине сада камней – если честно, это была лишь слегка облагороженная песочница, – я услышала мамин голос. “Патриция” – только это она и сказала.

В первый день весны я взбила перину и открыла ставни. Виртуальные медальоны падали с веток молодых деревьев, и одуряющее благоухание нарциссов вернулось. Я приступила к делам, насвистывая мелодию, которую так легко забыть, и твердо веря в то, что мы, как и времена года, все превозмогаем, а десять тысяч лет – лишь мгновение ока для опоясанной кольцами планеты или для архангела, опоясанного стеклянным мечом.

Стетсоновская шляпа Сэма

Рыжий Гигант

Первое апреля – день дурака. Трикстер хватался за бразды, за ручки управления происходящим, и на нас катились шары кутерьмы – десятки стальных битков сшибали нас с ног, не давали восстановить равновесие. Новости сыпались лавиной, и ум силился найти логику в кампании кандидата, который городил ложь так проворно, что не успеваешь ни уследить за его руками, ни уяснить, что к чему. По его капризу мир вывернулся шиворот-навыворот, оброс каким-то металлическим налетом – золотом дураков, как прозвали пирит, причем эта фальшивая позолота уже успела частично облупиться. Дождь и снова дождь, апрельские ливни, совсем как в детском стишке[21], дождь падал прямыми струями во всей Америке, продвигался к западу над округом Марин – стал меланхоличным очевидцем борьбы Сэнди за жизнь. Я пыталась отгонять от себя тревогу, делать свою работу, читать свои молитвы, ждать своего шанса. А по потолочному окну снова барабанил дождь – тысяча ударов взбалмошных копыт, редкостно щедрая энергия обрушилась на земную поверхность.

Я села за стол, раскрыла ноутбук, взялась неспешно разбираться с длинной чередой просьб и приглашений. Их были десятки, в основном связанных с моей работой, и я велела себе рассмотреть каждое предложение потенциальной работы, и где-то на середине списка помедлила и возликовала. Меня звали поработать в Австралии ровно через год – сыграть концерты в Сиднее и Мельбурне, а также на фестивале в Брисбейне. Я закрыла ноутбук, взяла с полки атлас, раскрыла на карте Австралии. Лететь далеко, ждать еще долго, но я точно знала, что сделаю – отыграю девять концертов, а потом, когда группа разъедется по домам, взбегу по трапу винтового самолета, вылетающего в Элис-Спрингс, а там найму водителя, и тот отвезет меня к Улуру. Не мешкая, написала ответ. Да, на эту работу я согласна. И пометила числа в календаре на 2017 год, совершенно пустом. Несколько “А”, разбросанных по марту будущего года: Австралия, путешествие к Айерс-Рок.

О моей пламенной мечте увидеть Айерс-Рок догадался необъяснимым образом указатель в “Дрём-мотеле”, и Эрнест тоже догадался. Несколько десятков лет назад мой маленький сын, вдохновившись любимым австралийским мультсериалом, который мы смотрели вместе, нарисовал эту скалу в моем блокноте красным восковым мелком, замазав мои записи. Пусть не сбылась надежда в один прекрасный день отправиться туда с Сэмом – я все равно, с его благословения, обязательно туда доберусь. Во встроенном шкафу дожидаются мои ботинки, и вот что любопытно – в их подошвах застряла красная почва краев, где моя нога никогда не ступала.

Спустя несколько дней я позвонила Сэму, но пока не упомянула о величественном красно-рыжем монолите – а вот о рыжих конях поговорили.

– Несколько дней назад был день рождения Секретариата, – сказала я ему.

– Ну и ну, ты – и вдруг знаешь дни рождения лошадей? – засмеялся Сэм.

– Потому что это твоя любимая лошадь, – сказала я.

– Приезжай в Кентукки. Расскажу тебе историю Мановара – другого рыжего гиганта. Мы можем сделать ставки на дерби и посмотреть забеги по телевизору.

– Хорошо, Сэм, я загодя изучу список лошадей.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Короткий рассказ - обрубленный хвост мышки. На начало был запал, но к концу, как обычно, все стухло....
Материя - это форма энергии. И люди об этом догадались. Они создали устройство, с помощью которого м...
В этой книге будут раскрыты оккультные практики и верования элиты, в частности Голливудского и полит...
Эта книга – результат многолетней работы Кристофера Воглера и Дэвида Маккенны. Будучи профессиональн...
«Воля к смыслу» – одна из самых авторитетных, блестящих, богатых на афоризмы и точные формулировки р...
Книга I из серии «Тайны без тайн» представляет собой сборник новелл, посвященных т. н. городским лег...