Преданность. Год Обезьяны Смит Патти
– Он построит эту распроклятую стену, – говорил он, – а деньги возьмет из карманов бедняков. Времена меняются так быстро, как нам и не снилось. Мы заговорим о Ядерной Войне. Пестициды станут отдельной группой пищевых продуктов. Ни тебе певчих птиц, ни полевых цветов. Ничего, только развалины ульев и целые очереди, в которых стоят богачи – очереди к космическим кораблям, это чтобы смотаться на ночь на Луну.
Потом он примолк. Мы оба примолкли. Вид у Эрнеста был усталый, по сравнению с прошлым годом стало заметнее, как его измочалила жизнь. Мне передалась горькая печаль: она, казалось, разливалась по всему бару. Поднималась к потолку, словно удушающий газ, и немногочисленные посетители, сидевшие вразброс, вскинули головы – как будто услышали детский плач.
– Я здесь насчет острова Тенджир, – пробормотал он.
Я встала, записала в блокноте “остров Тенджир”, убрала его в задний карман. Эрнест еле заметно кивнул, но ничем не дал понять, что мне следовало бы остаться. Я заметила на полу центовую монетку, наклонилась за ней. Вышла из бара с ощущением: если я войду обратно, даже через мгновение, все успеет перемениться. Черно-белая картинка станет полноцветной, а у руля будет новая барменша – в парике, при полном марафете, в платье только что из химчистки.
Я вышла, присела на скамейку неподалеку. Интересно, что делает Эрнест в Вирджиния-Бич в ноябре? То немногое, что я про него знала, указывало: его привела сюда какая-то миссия. Впрочем, он, наверно, задается тем же вопросом про меня. Я приехала, поддавшись минутному порыву, – чисто из ностальгии. Села в автобус и доехала до Ричмонда – просто взглянуть на реку Сент-Джеймс, на места, где когда-то стояла со своим братом Тоддом и разговаривала об Эдгаре Аллане По и Роберто Клементе, любимом бейсболисте брата. Тодд был похож на Пола Ньюмана. Те же синие, как лед, глаза. Та же самоироничная уверенность в себе. На него можно было положиться во всем. Во всем, кроме того, что он останется жив.
Еще несколько отбившихся от стаи: мужчина выгуливает собаку, старая китаянка в деревянных сандалиях и толстых носках, рядом внук с невероятно огромным красным мячом. Мяч, словно от эффекта соляризации, поменял цвет. Стал гигантским круглым сгустком серебристой крови. Малыш в легкой куртке, но, похоже, не мерзнет; над водой ветер сильнее, а на набережной стихает.
Я спросила себя: неужто жду, пока Эрнест выйдет из бара? Впрочем, скорее всего, он уже свалил. Какой-то он поникший. Не тот, каким был месяцев девять или десять назад, – уже не та неистовая стихия. У него что-то накрылось, а что-то другое забросило его сюда. Может, еще какая-то конспирологическая теория, что-то насчет острова Тенджир. Я увидела, как Эрнест вышел неверной походкой из бара. Когда он пошел вдоль пляжа, по променаду, мне вдруг захотелось его выследить, но нет – слишком уж мелодраматично. Несколько минут провожала его взглядом, а потом, отвлекшись на пикирующую чайку, проморгала миг, когда он куда-то свернул. Упустив свой шанс, подумала, что надо бы поискать ночлег. С собой у меня была крупная сумма наличными, а еще кредитная карта, блокнот и зубная щетка. Вдали появился мальчик на велосипеде, подкатил к моей скамейке, слез с велосипеда.
– Извините, – сказал он. – Один мужчина, его зовут Эрнест, попросил передать вам это. – И протянул бумажный пакет – в таких берут с собой обед на работу.
Я подняла глаза, улыбнулась.
– Где же он сейчас? – спросила я.
– Не знаю, он просто попросил вам это передать.
– Спасибо, – сказала я, роясь в кармане в поисках долларовой купюры.
Надо было бы немного расспросить мальчика, но он оседлал велосипед и поехал дальше. Я смотрела, как он становится все меньше и меньше, сливаясь с горизонтом, словно один из кораблей Магеллана. Вздохнув, вскрыла пакет, вынула зачитанную книгу в бумажной обложке – английский перевод “Части о критиках”[42], поля испещрены исступленными комментариями на испанском. Перелистала, дошла до снов о воде, до трех звездочек, которые особо выделила пинап-блондинка, Лиз Нортон[43] нашей компании. То, что я прочла, подталкивало сорваться с места – меня потянуло в большой город. В город, не знающий милосердия. С малоэтажной застройкой. Мехико в 1949-м. Майами в 1980-м. Я услышала шорох: сквозь кусты ко мне подкрадывались пальцы памяти – совсем как в “Звере с пятью пальцами” оторванная рука пианиста тянется к горлу Петера Лорре. Один из любимых фильмов моего брата Тодда – и мысль об этом потянула за собой сцены, не предусмотренные сценарием, другие картины из жизни. Улыбающийся Тодд, озаренный солнцем на участке, где он выстроит дом для жены и дочери. Тодд, с сигаретой в уголке рта, перегибается через бильярдный стол. Едет через всю Пенсильванию в неотапливаемом фургоне, и в воздухе сгущаются крохотные облака, когда мы подпеваем старым шлягерам из радиоприемника. “My hero”. “You Butterfly”. “I sold my heart to the Junkman” (“Я продала свое сердце сборщику утиля”). Не сейчас, сказала я, стряхнув с себя все это, и снова раскрыла книгу и начала с самого начала. Критики казались живыми в большей мере, чем прохожие, а море внезапно стало уже не морем, а фоном для слов, чуть ли не самых гениальных цепочек слов, которые были нанизаны в XXI веке.
Когда я подняла глаза, время уже пролетело, словно на собственном малюсеньком самолете. В считаных футах от меня стоял Эрнест. Выглядел так, словно полностью владеет собой: трезвый как стеклышко. Я шагнула к нему; от души слегка отлегло, но что-то расхотелось снова ходить с ним вместе по замкнутому кругу.
– Я просто писатель, – сказала я устало, – писатель и только.
– А я просто мексиканец, который верит в истину.
Я уставилась на него с прищуром. Он слегка оторопел, а потом засмеялся.
– Ну хорошо. Мой отец был русский, но прожил недолго.
– Твоего отца звали Эрнест?
– Нет, но он был серьезен, как настоящий Эрнест.
Я улыбнулась, несмотря на прилив меланхолии. В памяти мелькнул бумажник, и рука, вынимающая фото женщины в темном цветастом платье, с аккуратно причесанным мальчиком в коротких штанишках. Прочла в глазах Эрнеста: он знает, что я сейчас вижу.
– А причем тут остров Тенджир? – спросила я наконец.
– Остров уходит под воду с тех пор, как по нему прокатился ураган “Эрнесто”. Я должен загладить вину.
Я заметила, что надвигаются тучи. Подумала: дождь.
– Видишь ли, существует надпись на староанглийском языке – вырезана на деревянной планке на одной из старейших в Америке построек. “Это остров Тенджир. Не станет его, не станет и нас”.
– Ты видел ее своими глазами? – спросила я.
– Такие вещи не видишь. Их чувствуешь, как и все, что по-настоящему важно: они приходят, просачиваются в твои сны. Например, – добавил он лукаво, – сейчас ты видишь сон.
Я резко развернулась. Мы стояли все перед тем же третьеразрядным кафе.
– Вот видишь, – сказал он голосом, странно напоминавшим голос кого-то другого.
– Ты – указатель “Дрём-мотеля”, – выпалила я вдруг.
– Это “Дрим инн”, – сказал он, растворяясь в воздухе.
Что-то вроде эпилога
С начала умер Мухаммед Али, за ним – Сэнди и Кастро, и принцесса Лея, и ее мать. Случилось много бурных событий, которые повлекли за собой кое-что еще почище, а затем будущее: пришло и прошло, и вот мы здесь – все еще смотрим все тот же фильм про реальных людей, про долгую цепь лишений, транслируемый в реальном времени на гигантских вечных экранах. Несправедливые поступки, от которых сердце кровью обливается, стали новой правдой жизни. Год Обезьяны. Смерть последнего белого носорога. Ураган, опустошивший Пуэрто-Рико. Массовый расстрел школьников. Уничижительные слова и выходки в адрес наших иммигрантов. Сектор Газа – сирота среди наций. А что сталось с существованием, которое рядом с тобой – только руку протяни? Что сталось со стоическим писателем, который держал на ладони татуированной руки весь мир в миниатюре? Что станется с ним, спрашивала я себя, курсируя, как ткацкий челнок, между Кентукки и прочими местами. Когда я писала эти слова в первый раз, я еще не знала ответа; что ж, человек может отмотать жизнь назад или перемотать вперед, но у времени свои привычки – оно все равно идет себе и идет, часы тикают, приходит что-то новое, чего тебе не переделать, что не поспеваешь записать. Мы – Сэм и я – часто смеялись над этой неувязочкой: пишешь, пока время есть, а потом бац – это время ушло, и, пытаясь угнаться за сегодняшним днем, пишешь совсем другую книгу: совсем как Поллок терял связь с одной картиной и принимался писать совсем другую, и терял нить обеих, и в сердцах крушил пинками стекла. Могу вам рассказать вот что – когда я в последний раз виделась с Сэмом, его рукопись была почти готова. Она лежала на кухонном столе, словно крохотная глыба, внутри которой сокрыто что-то безудержное, словно яркая вспышка, которую ничто не погасит. Почему птицы? – написал Сэм. Почему птицы? – откликнулась, как эхо, его сестра. Их песня доносилось из бумбокса, наполовину закопанного в песок. Почему птицы? – вскрикнул старик. И они захлопали крыльями, выстроились косяком, а потом разлетелись врассыпную и наконец исчезли. Что станется с писателем? Теперь ответ заключен в эпилоге, который не задумывался как эпилог, но стал им, ведь все, что мы можем, – постараться не отставать, когда впереди нас бежит Гермес-точеные лодыжки. Как нам все это разложить по полочкам – разве что рассказать так, как оно есть взаправду? Сэм Шепард не взошел бы своими ногами по ступеням пирамиды индейцев майя, не взобрался бы на выгнутую спину священной горы. Вместо этого он ловко соскользнул бы в большой сон – так дети мертвого города накрывают листами вощеной бумаги груды трупов, спешащих в сторону рая. Доберешься быстрей, если скатишься на вощеной бумаге под горку, – это знает каждый ребенок. Вот что я знаю. Сэм мертв. Мой брат мертв. Моя мать мертва, и мертв мой отец. Мой муж мертв. Моя кошка мертва. И моя собака – а она стала мертвой в 1957-м – все еще мертва. Но я до сих пор живу с мыслью, что вот-вот случится что-то чудесное. Может быть, завтра. Завтра – а оно настанет вслед за целой чередой других “завтра”. Но, вернувшись в настоящий момент, уже отошедший в прошлое, я оказалась в Вирджиния-Бич одна, вдруг стала крайней. Осталась, словно с котом в мешке, с бумажным пакетом, где лежала затрепанная “Часть о критиках”. Стояла, приросла к месту, пытаясь впитать абсурдную истинность итоговой фразы Эрнеста. Эй ты, будь начеку, сказала я зеркалу, которое между тем вывалилось из пудреницы, с которой облезала позолота, – вот что я сказала зеркалу, которое так легко наколдовать. А ну, будьте начеку, сказала я одному глазу, а потом другому, косящему, смотрите в оба. Надо охватить взглядом полную картину. Зеркало выскользнуло из моих пальцев, и, когда оно ударилось об асфальт, до меня донесся голос Сэнди: “Осколки любви, Патти, осколки любви”. И тогда я пошла в другую сторону, по длинному отрезку променада. Никто не знает, что случится дальше, думала я, по большому счету – никто. А впрочем, если б мы могли ужать будущее – сложить его как телескоп? А если бы прямо здесь, на променаде, стоял видоискатель, заглядывающий сквозь весь 2017 год в следующий – в год Собаки? Какого рода вещи мы бы увидели? В какие удивительные и ужасающие узлы завязался бы золотой канат, кое-где истертый, висящий на волоске, протянувшийся от альфы до омеги? Несколько зарубок, несколько миллионов зарубок. Смерть писателя, преображение одного из друзей, глаза Иисуса Христа – с крапинками на радужке, и пожар, охватывающий Южную Калифорнию, и снос Сильвердоума[44], и люди валятся, как выточенные из тяжести многовековых безрассудств шахматные фигуры, и истребление верующих, и стволы, стволы, стволы, стволы. И вот, в зимний день, там, на географической карте, где когда-то вышли на рынок идей три великие веры и каждая вера преподносила себя так, как свойственно ей одной, там, где Давид завоевывал, где Иисус ходил пешком, где Мохаммед возносился на небо. Смотри и сгорай со стыда, когда паломников отгоняют, когда войска приводят в боевую готовность, – кто знает, когда чья-нибудь рука бросит первый камень. Нейтральная столица, которой предназначено стать новым оплотом капитализма. Должна ли олива засохнуть? Должны ли горы вострепетать[45]? Неужели дети будущего так никогда и не узнают, как сладостно братство? Я шла дальше, и казалось, у променада нет ни конца, ни начала. Я знала, что где-то на променаде непременно есть медный телескоп, и вознамерилась его найти – не вполне телескоп, а инструмент запредельности, стоящий прямо на эспланаде. Один из тех телескопов с прорезью, куда кидаешь двадцатипятицентовик, чтобы увидеть острова сразу за пределом досягаемости, острова, населенные дикими лошадьми, – скажем, остров Камберленд или даже остров Тенджир. Мои карманы были полны монет, так что я обосновалась у телескопа надолго и сфокусировалась – сначала на сухогрузе, потом на звезде, а потом резко вернулась к планете Земля. Мне действительно был виден этот шар – весь мир. Я находилась в космосе, и мне было видно все, словно бог науки пустил меня к своему личному окуляру. Земля, вращаясь, постепенно проявилась из тумана, стала абсолютно четкой. Мне была видна каждая артерия – по совместительству река. Мне были видны воздух перемежающейся лихорадки, холодные глубины моря и огромный побелевший риф в Квинсленде, и тонущие окаменевшие скаты, и мотающиеся по волнам существа, в которых угасла жизнь, и перемещения диких лошадей – как они несутся по болотам, затопляющим острова у побережья Джорджии, и останки скакунов на свалках в Северной Дакоте, и резвость оленей шафрановой масти, и величественные дюны озера Мичиган со священными индейскими именами. Я увидела основу – она расшаталась[46], и – все, как рассказывал Эрнест, – маленький остров, похожий на пупок апельсина, и остров задыхался, и одну гигантскую черепаху, и одну юркую лисицу, и несколько старых мушкетов, ржавеющих в высоком бурьяне. Старики карабкались на скалы и укладывались, сложив руки, на солнцепеке. Мальчишки топтали полевые цветы. Увидала я и древние времена. Звонили колокола, летели в воду венки, и женщины кружились в хороводах, и пчелы исполняли свой танец круга жизни, и были великие ветра, и разбухшие луны, и пирамиды крошились, и койоты скулили, и волны свирепели, и все это пахло концом и началом свободы. И я увидела своих друзей – тех, кого с нами больше нет, и своего мужа, и своего брата. Увидела, как те, кто слывут истинными отцами, поднимаются на далекие холмы, и увидела свою мать с детьми, которых она потеряла, – у нее снова душа на месте. И увидела себя с Сэмом, на его кухне в Кентукки, и разговаривали мы о литературе. В конечном итоге, говорил он, все, что есть на свете, – сырье для сюжетов; значит, думаю я, все мы – сырье. Я сидела на деревянном стуле с прямой спинкой. Сэм стоял, глядя на меня сверху, – совсем, как всегда. Из радиоприемника – а он был в стиле сороковых – звучала “Papa was a Rolling Stone”[47]. И, когда Сэм протянул руку, чтобы отвести волосы с моего лица, я подумала: беда со снами – в том, что мы рано или поздно просыпаемся.
Эпилог к эпилогу
Я вас всех очень прошу: умеряйте страх рассудительностью, панику – терпением, а неопределенность – знанием.
Абду Шаркави
Это в наших руках
Год Обезьяны давно миновал, и мы вступили в новое десятилетие – а оно пока не принесло ничего, кроме нарастающих проблем и системной тошноты, причем не факт, что тошнит нас от несварения или качки. Это скорее психическая тошнота, и мы обязаны избавляться от нее всеми доступными средствами. Наступивший год сулил обнадеживающие решения – а обернулся так, что все прочие заботы, и наши личные, и общемировые, померкли перед отъявленным головотяпством.
Мы встречаем 2020 год, а тем временем нравственную основу нашей конституции перекраивают все безнравственнее, под руководством тех, кто клянется в верности христианским ценностям, но чурается сути христианства – а она в том, чтобы возлюбить друг друга. Повернувшись спиной к чужим страданиям, они добровольно идут за тем, кто не способен неподдельно сочувствовать людской беде. Прежде я надеялась на более цивилизованный сценарий нашего нового десятилетия: воображала, как откроются торжественные панели, словно створки величественных алтарей в дни церковных праздников, и обнаружится, что 2020-й – год абсолютно нормального зрения – “20/20” по шкале Снеллена. Наверно, надежды наивные, но они были искренними, как и удрученность неравенством, позорным пятном, которое до сих пор не смыто.
Где же яркий свет? Где же здравомыслящее правосудие? – спрашиваем мы, твердо стоя на своих позициях: на своих полях, со своими мысленными плугами, наше дело – в эти неуравновешенные времена сохранить свое душевное равновесие.
Он был цельнометаллической крысой
Панель в честь года крысы
В канонических текстах по лунной астрологии есть изречение “Обезьяне нужна Крыса”. Как та помогает Обезьяне, точно не скажу, но поговаривают, что крыса умеет развеселить обезьяну в минуты грусти, – стоит им повстречаться, воздух колышется от хохота. Разумеется, в данном случае мы подразумеваем не только эти виды животных, но и кое-какие врожденные свойства тех, кто появился на свет в годы Обезьяны и Крысы. В любом случае, мы сейчас вступаем в год Металлической Крысы по лунному календарю, и его отметят с размахом в наших крупных городах, особенно в тех, где есть великолепные чайнатауны: будут грандиозные фейерверки, артисты исполнят священный танец льва, с неба посыплются конфетти и пестрые блестки. Кульминацией торжеств станет парад 10 февраля, приуроченный к восходу полной снежной луны, – с карнавальными колесницами, и драконами, и статуями тезки года. Делаю абстрактный жест солидарности – извлекаю из коробки со старыми пластинками альбом Фрэнка Заппы “Hot Rats”. Девушка на конверте альбома, которая выбирается из пустого бассейна, – Мисс Кристин, хрупкая викторианская красавица из Girls Together Outrageously, они же просто The GTO’s.
“Hot Rats” вышел в конце 1969 года. В то время я жила с Робертом Мэпплторпом в отеле “Челси”, и мы часто разговаривали с ней в холле отеля. То было эфирное существо с непослушной – еще почище моей – гривой, с персиковым пушком на щеках. Однажды – было это в начале 1970 года – Мисс Кристин пригласила меня присоединиться к ее революционной рок-группе, и, хотя мне это призвание не подходило, я была польщена. Когда я пожимала ее тонкие пальцы, мне показалось, что я стою лицом к лицу с изящной хищной птицей. С тех пор прошло больше полувека – прямо не верится, ведь она и сегодня у меня перед глазами: широко распахнутые глаза и тихий голосок, голова склонена набок – прекрасная дочь пирата, не дожившая до двадцати трех лет. Почтительно кивнув юной протеже Заппы, вынимаю диск из внутреннего конверта и внимательно осматриваю, обнаруживаю, что он весь в мелких царапинах – словно отпечатки когтей крысиной команды, водившей хоровод.
Проигрыватель крутит диск, отматывая время назад. Ставлю конверт альбома на письменный стол, временно заслонив маленькую гравюру Тенниэла – разговор Алисы с Додо. Рядом с ней – подарок одного дорогого друга на день рождения: стоящий на задних лапах позолоченный хрустальный крысенок, которого я окрестила “Окрысик”. Он будет председательствовать в моей комнате – это же мой лунный талисман. Ведь все устроено именно так: на Металлическую Крысу, вступающую в свои права, мы смотрим с безудержным оптимизмом, потому что каждый новый год приходит с назначенным ему существом из лунного календаря – с существом, у которого своя, особенная броня, и своеобразный нрав, и врожденная вера в то, что скоро все наладится.
Мисс Кристин выбирается наверх. В оформлении конверта использовано фото Энди Ай
Панель праздника
“Скоро все наладится”, вот что я написала несколько дней назад, предвкушая торжества всемирного масштаба; атмосфера уже искрилась от готовности к новизне. В китайской астрологии Металлическая Крыса – первый знак в цикле из двенадцати животных, время оптимистического обновления – это уж точно. Но, увы, Металлическая Крыса вышла из-за кулис на фоне непредвиденных событий – внезапной угрозы глобальной пандемии, которая заставила всех приуныть и стала для парада этаким холодным душем. Когда в Китае уже собрались ввести карантин, я задумалась, какая обстановка на улицах у нас, и отправилась с Ленни Кэем в Чайнатаун, надеясь увидеть какие-то следы первых торжеств: традиционный блестящий мусор, а может, и разноцветных крыс на палочках, украшенных красными и золотыми лентами, и, само собой, атмосферу общего воодушевления. Вот такие были у нас ребяческие ожидания: мы рассчитывали увидеть на улицах толпы, сомневались, что найдем, где припарковаться, но, как ни поразительно, свободных мест было предостаточно. Мы посидели в кафе “Шелковый путь”, заказали чайник чая гэммайтя, потом прогулялись, высматривая приметы кипучей жизни.
Был ранний вечер, но улицы – жутковато безлюдные, прохожих совсем мало. Судя по всему, рестораны, за исключением нашего любимого “Во Хапа”, стояли пустые, найти хоть какие-то признаки первого этапа торжеств оказалось нелегко. Должно быть, мы пришли не к спеху: для одного праздника слишком поздно, для другого – слишком рано.
На краю Мотт-стрит – всклокоченные обрывки пестрой мишуры и слипшиеся комки конфетти. Но где же инверсионный след золотых драконов из огнеопасной бумаги? Они выстреливают дымными вензелями желаний – а желания эти определенно сбываются, если свет озарит их под правильным углом. По-видимому, в Китае тем, кто готовится отметить самый большой праздник в году, надеяться вообще не на что. Пекин провел спешную операцию – отменил массовые мероприятия, даже храмовые ярмарки, потому что смертельный коронавирус распространяется незаметно. Вот тебе и торжественная встреча Металлической Крысы: бедняжка угодила в карантин заодно с несколькими миллионами людей. Вирусная истерия нарастает: из Уханя болезнь перекидывается в соседние порты, и в результате – въезд и выезд перекрыт, границы на замке. Рядом с местом, где мы оставили машину, лежала, свернувшись калачиком, защитная маска. Такие маски носят многие, пытаясь избежать заражения. Некоторые носят две – одну поверх другой. “На своей я нарисовал крысу, – кричит какой-то непокорный гражданин. – И, хотя нас оставили без нашего лунного единения, я стану праздновать в одиночку, бенгальскими огнями в ночи”. Ведь, вопреки указам о запрете торжеств, люди умудряются облечь свои жизнерадостные традиции в материальную форму. Топают ногами с ухарством брейгелевских персонажей, цепляются за уверенность, что Земля не перестанет вращаться и лунный Новый год будет всегда, пока есть Луна – царствующая в полную силу, и идущая на убыль, и снова идущая в рост.
Собор Святого Николая
Панель, живущая по собственным законам
Что ж, все пошло вкривь и вкось – как теперь человеку двигаться дальше и, вопреки дурным предзнаменованиям, позвать Металлическую Крысу и устроить праздник? Вот противоречивый курс созерцательных прогулок по улицам города, а город этот теснят со всех сторон. На самых узких улочках Виллиджа куда ни глянь – стройка, неумолимая реконструкция, общественные сады перекопаны – в них готовятся возвести современные пристройки, куда ни глянь – строительный мусор да контейнеры. Все эти разрушения изгонят наших крыс из их подземных жилищ. В принципе крысы жили здесь всегда, хоть и не всегда попадались на глаза, но с недавних пор, из-за бессердечного сноса целых кварталов, дорогих нашему сердцу, нам определенно требуется Гамельнский крысолов. Прогуливаясь по ночам, я вижу их стаи, ведущие ночной образ жизни: бегают по улицам, одетым в строительные леса, рвут в клочья пакеты с мусором, швыряют нам под ноги объедки всего, что мы расточительно выбрасываем на помойку, ведут за собой своих не столь агрессивных братьев и сестер. Эти неотвязные мысли о крысах побуждают раскрыть книгу Уильяма Берроуза “Дезинсектор!”. Но вскоре мне становится ясно, что главный герой выслеживает не крыс, а гигантских кафкианских насекомых.
В ту же ночь мне приснилось, что Уильям вышел из-за обтрепанного бархатного занавеса и настойчиво сказал мне: “Вникни в эту штуку с Дентоном”. Я понятия не имела, о чем он говорит, но кивнула и вышла из сновидения прямо к завтраку. Одни загадки надо разгадывать, а другие загадки разгадываются сами собой. И порой отгадку подсказывают, когда мы спим; правда, сновидения бывают с подковыркой: в них полно интересных, но сбивающих с пути отвлекающих маневров, не всякая тропа – настоящая тропа.
Кружа по этому мысленному лабиринту, я заметила, что на календаре 5 февраля. День рождения Уильяма. Решила почитать какую-нибудь его вещь, откопала гранки “Пидора” с дарственной надписью. Пошла в кафе по соседству, заказала кофе и перечитала вступление – пронзительный образец исповедальной литературы. Надолго задержалась на том месте, где Уильям признается, что писателем его сделал выстрел, которым он случайно убил свою жену Джоан. Прочитанное потянуло за собой сокрушительную лавину воспоминаний; вдруг нахлынула боль разлуки – мне так не хватало ободряющей сердечности Уильяма, ощущавшейся даже на большом расстоянии.
Уильям вдруг отклонился от темы – заговорил о чувстве духовного контакта с писателем Дентоном Уэлчем при работе над романом “Пространство мертвых дорог”. Тут-то я и обомлела. Он же сказал: “Вникни в эту штуку с Дентоном”. Я немедля полезла в интернет – выяснить, существовал ли Уэлч на самом деле. Да, существовал: английский прозаик, родился в Шанхае, умер в 1948-м тридцати трех лет, по совпадению – в день, когда мне исполнилось два года. Я чувствовала: Уильям не просто диктует мне с территории снов список рекомендательной литературы. Тут явно что-то другое. Уильям открыл канал связи с Дентоном, когда писал свой роман, и влил в свое творчество энергию Дентона так, как кроме него никто не умел. Мы много разговаривали о контактах такого рода и о фантасмагорическом ландшафте, сквозь который проходим каждый день, но вслух о нем не упоминаем. Хочется верить, что таким способом Уильям напомнил мне: никто из нас не идет по жизни в одиночку. Со мной – совсем как с Уильямом был Дентон – тоже есть кто-то, витающий где-то рядом, и он понукает меня, подводя к целой сети возможностей, замаскированной под тысячи крохотных связующих ручейков электротока. То, что ты ищешь, у тебя прямо перед носом, говорит его низкий хрипловатый голос, смени цилиндр.
Да, Уильям, шепчу я, воображая металлическую безрукавку, легкую, как папиросная бумага, – какая-никакая моральная броня. Как-никак на дворе год Крысы, живучей хитрюги, и, когда мы нервно гадаем о судьбе наступающего года, нам следует перенять у неунывающей крысы ее лучшие качества: сохранять энтузиазм, чтобы работать плодотворно, отвагу – чтобы противостоять недругам, и силу воли – чтобы привести все в порядок.
Его человечье лицо
Панель “Глобальный выезд” до расчистки лака
Ну вот, опять проснулась до зари – может, почуяла растущую снежную луну. Но снега нет – только нескончаемый дождь, и, хотя формально сейчас ночь, ночи тоже нет, небо пасмурное, а луна словно бы рухнула сверху, прижалась молочной кожей к четырем пыльным стеклянным панелям моего потолочного окна. Наваливается гнетущая грусть, и я встаю, накидываю куртку, дохожу до перекрестка. Крысы бросаются врассыпную, вдали стонет сигнализация, проносится одинокая машина. В феврале температура скачет то вверх, то вниз – этакие перепады настроения у темпераментных королев-близняшек в шахматном мире Страны Чудес. Теплый не по сезону дождь сбивает с панталыку птиц и насекомых. В такой час все кафе закрыты, и я снова поднимаюсь в свою комнату, и на душе у меня тоже как-то пасмурно. По потолочному окну колотит дождь. Апрельские ливни в феврале. Луна полная, но не видна – вплавлена в плотную систему ночных облаков. Кошка кричит. Хочет есть – и это в пять утра. Снова засыпаю, гадая, отчего воробьи – целая тысяча, не меньше – слетели с окрестных деревьев и собрались на поле, где надолго задержался один мой друг с собакой. Птицы образовали форменный рой, а потом расселись вокруг, со всех сторон, ничуть не обеспокоенные присутствием человека и беспрерывным лаем собаки. Я наполовину соскользнула в другой ландшафт, смотрю – а я на широченном поле с ветряками. Современными, металлическими, выглядят так, словно они в родстве с изящным, хоть и многократно обруганным “Конкордом”. Пошла к ним по грязи и болотам, в конце концов смогла потрогать подножие одного ветряка, и у меня от души отлегло – почти как в Улуру, когда я приложила ладонь к красной шкуре Айерс-Рок. И все же не оставляла мысль, что сейчас мне надо быть в каком-то другом месте, уже опаздываю, нельзя прохлаждаться.
В воскресной газете – статья о выставке “Ян ван Эйк: Оптическая революция”. Костяк экспозиции – немногочисленные дошедшие до наших времен работы самого Ван Эйка, в том числе блистательные панели Гентского алтаря, плюс почти сотня созвучных им шедевров позднего Средневековья. Только что отреставрированное “Поклонение Мистическому Агнцу” – центральную часть алтаря – можно недолгое время увидеть на его нынешнем месте в соборе Святого Бавона. Я затаила дыхание. На моем рабочем столе лежит объемистый труд Г. Джеймса Уила “Губерт и Ян ван Эйки: жизнь и творчество”. Просто-таки детектив, где собраны все скудные вещественные доказательства творческого пути неуловимых братьев. Я о них так много думаю, что однажды обнаружила себя в их мире и подошла чуть ли не вплотную – так близко, что в свой мир вернулась с пятнышком краски на рукаве. Подобная форма ментальной телепортации – еще одна любимая тема Уильяма и его соавтора по “Третьему уму” Брайона Гайсина, и мы часто теоретизировали о ее безграничных возможностях.
Тут вдруг оказывается, что “Мистический Агнец” ворвался в коллективное сознание. Весной все девять панелей отреставрированного алтаря воссоединятся в новом помещении в соборе за стеклянной стеной – в заточении ради вящей сохранности. Меня обуревает завистливая симпатия к реставраторам, вооруженным скальпелями и микролупами: как тесно они соприкасаются с творением рук мастера. А может, реставраторы, с головой погрузившись в работу, тоже обнаруживают, что перенеслись в мастерскую художников, подглядывают за рабочим процессом и даже присутствуют при появлении благословенной овцы, которую привели, чтоб Ван Эйки понаблюдали за ней вблизи.
Физиономия вышеупомянутой овцы – вот что привлекло главное внимание публики, потому что реставраторы, удалив несколько слоев краски – многовековые поновления, – обнажили истинное лицо агнца. Вообразите изумление: снимаешь последнюю мутную пленку выцветшего лака, и открывается совершенно новое лицо, ответный пристальный взгляд, лицо решительно человечье. В миг экстатического отчаяния возникает желание увидеть его своими глазами. Смотрю на календарь, обнаруживаю: хоть у меня много обязательств, есть в графике окошко, пять свободных дней – успею съездить. Жаль, не могу телепортироваться в Гент, как капитан Пикар – на планету Вашти, зато могу молниеносно собраться в дорогу. Обмениваю все накопленные мили на билет до Брюсселя, укладываю свой маленький чемодан – путешествую я налегке, договариваюсь, чтобы в мое отсутствие кошку кормили, нанимаю водителя, чтобы довез на машине до Гента. Вот так, на раз-два – правда, меня мимолетно пробирает дрожь, но по причинам, никак не связанным с поездкой, – я снова сваливаю.
Все, о чем только может попросить человек
Панель мелких вещдоков
На таможне с моего маленького чемодана взяли мазок: досмотр по принципу случайной выборки. В эту случайную выборку меня включают, похоже, систематически; поэтому я воздержалась от сарказма и постаралась не терять чувство юмора – вот, несомненно, спасительная для меня броня Металлической Крысы. По ту сторону океана выхожу из самолета – а водитель уже ждет. Английским владеет свободно, складно рассказывает о своих многочисленных профессиях – помимо всего прочего, основал кондитерскую фабричку, которая специализируется на желейном мармеладе. «Не «Мишки Гамми», а «Машинки Гамми», – говорит он с гордостью, – кое-что абсолютно новенькое. Возьмите одну на пробу, – уговаривает, протягивая мне пакет с крохотными мармеладными машинками цвета драгоценных камней, в форме «фольксвагена-жука». – Бельгия – интересная страна, – говорю я, когда мы мчимся в сторону Гента. – Похоже, она таит много секретов. – А вот правительства у нас нет, – печально отвечает он. – Нашу демократию оттесняют на обочину”.
Думая о том, что нашу демократию сейчас вообще демонтируют, погружаюсь в молчание. Поправляю на себе незримый защитный панцирь, даю клятву, что в ближайшие дни ничто не сможет ранить эту путешественницу в сердце. Валентинов день в Генте. Трехдневная миссия с конкретной целью – окунуться во все, имеющее отношение к братьям Ван Эйкам, и, надеюсь, смыть ту докучливую усталость, с которой я в последнее время воюю. Прощаемся с водителем перед моим отелем. Отсюда меньше километра до собора Святого Бавона, где обитает Мистический Агнец.
Светлый приветливый зал, где подают завтрак. Беру чашку черного кофе, маленькие белые сосиски, сливы и черный хлеб, а потом, сверившись с нарисованной от руки картой, выхожу на улицу.
Перехожу мост, останавливаюсь перед архангелом Михаилом на высоком насесте – этакий воин-флюгер. Именно здесь я стояла лет десять назад со своей сестрой Линдой – любовалась панорамой соборов, пока Линда, околдованная освещением, фотографировала воду. Она ездила со мной в Гент, когда я сотрудничала с кинорежиссером Джемом Коэном. В перерыве между работой мы побежали смотреть алтарь, но, когда пришли в собор Святого Бавона, до закрытия оставалось совсем недолго. Помню, в темноте Мистического Агнца уже было невозможно рассмотреть, но на наружные панели падал свет нескольких маленьких лампочек. Я обошла вокруг алтаря, потрогала тяжелую дубовую раму. Сестра стояла на стреме, пока я в полумраке снимала на “полароид” панель с юной Марией в сцене Благовещения. Торопливо сунула беззаконный снимок в карман и вышла из собора отчасти преображенная – почувствовала себя мелкой преступницей, посвященной в знаменитую тайну.
Отчетливое ощущение контакта с чем-то, возникшее при этой короткой встрече, не имело отношения к религии – скорее я почувствовала физическое присутствие художника. Почувствовала ауру его сосредоточенности и проницательный взгляд его призматических глаз. Поклялась когда-нибудь вернуться, но все не возвращалась и не возвращалась. А лишь погрузилась в чтение книг, и в единственный тусклый полароидный снимок, и в царство памяти, которая живет в клетках твоего организма, окликает минувшие столетия и порой слышит ответ. А теперь, снова в Генте, я не побежала изо всех ног к самой желанной цели, а продвигалась неспешно, стараясь хорошенько осмыслить шаги, которые меня к ней приведут.
В соборе Святого Николая по обе стороны прохода, ведущего к главному алтарю, выстроились святые в человеческий рост. У каждого в руках – символ его призвания или судьбы: ключ, книга, математический прибор или даже золотая пила. Я села на скамью в нескольких футах от статуи святого Варфоломея, поигрывающего на диво современным кухонным ножом. В высокие окна с витражами струился свет; я ощутила теплый прилив блаженства и все утро писала в блокноте.
Дети носились по дорожкам, вымощенным искусственным камнем, обвязавшись лентами, и ленты подхватывал ветер, и они реяли в кильватере, точно длинные разноцветные хвосты воздушных змеев. Живые воздушные змеи, думала я, когда они взмыли в небо, словно и не слыша окликов своих мам. Туда, где бодрящий туман цвета роз и девичьего румянца, исчезли в благожелательной ночи – и вправду улетели. Колокол “Роланд” звонил, не унимаясь, но никто не надевал доспехи, чтобы пойти в бой, – все только рыдали, потому что никакое оружие, никакая, даже самая могучая сила не могли сдержать разящий натиск чумы. Никто не мог сделать так, чтобы горящие образки не сгорали; собор был переполнен, и многие верующие лежали ничком, простирая руки, на вымощенном плиткой полу. И все детали падали вокруг меня, словно снег. Детали свалившейся сверху игры, в которой не выигрывает никто, кроме времени, а оно летит неудержимо, так быстро, что вышвыривает меня в перекроенное настоящее. В то, которое страшится пандемии и все более отчетливого запаха глобальной войны. Игра, всё – игра, которую природа если и проигрывает, то одновременно вот-вот выиграет, потому что есть вода жизни, и она – благо, а есть язычок пламени, и оно – всего лишь свет, который пошел по кривой дорожке.
Прочла молитву, поставила свечку за детей, которых мы любим, и за тех, которых никогда не узнаем. Направляясь к выходу, обнаружила маленькую скульптуру, спрятанную в нише позади замысловатой резной кафедры. Искусно отлитая рука художника держит ручку с пером – возможно, хочет сделать набросок, но заодно ассоциируется с писательством. Я подумала о руках Уильяма и ощутила нежность духовного контакта.
В Генте мой шаг стал легче, перо бежало по бумаге резвее, а мое странствующее сердце зорко внимало множеству областей мира. “Я – Роланд”, – вызванивали колокола. Пролились первые капли дождя, и я поспешила по булыжной мостовой обратно в отель. Поразилась мысли, что по тем же камням сотни лет ступали верующие, купцы и дети – те, кого я явственно себе представила, работая в соборе. Дождь лил до вечера, и меня клонило в сон. Я выпила рюмку русской водки “Кауфман”, слегка перекусила и улеглась спать рано, не выключая телевизор. “C. S. I.: Место преступления Майами” показывали на фламандском, в дубляже, и это усыпляло не хуже, чем подсчет овец, прыгающих через туманный забор.
Утром в субботу светило солнце. На вечер воскресенья я заказала индивидуальный осмотр “Поклонения Мистическому Агнцу” в соборе Святого Бавона, но решила сначала взглянуть на него при стечении народа. Все молча стояли плечом к плечу в небольшом помещении, где размещен алтарь. Многовековые наслоения потемневшего лака и поновлений удалены с хирургической тщательностью, стали видны далекие деревья и золотые шпили. Мы внимательно рассмотрели ангельский хор, поклоняющееся Агнцу человечество, лучезарные складки на одеждах коленопреклоненных дев и кроваво-красный наряд Иоанна Крестителя. Изначальный колорит масляных красок расцвел ярко, словно наступила весна, на зеленых полях запестрели, чувствуя себя привольно, полевые цветы. На помосте стоял стоический агнец, символ жертвенности, и его кровь лилась в чашу завета. Вверху Дух Святой в облике голубя озарял толпу лучами любви.
Братья Ван Эйк бок о бок
Утром в воскресенье над городом Нависло ненастье – буйный арьергард бурь, которые в то время сотрясали Великобританию. Я дошла с улицы Рамен до моста Святого Михаила, миновала собор Святого Николая, старинную улицу Колокольни и магазин “Редкая монета”, вообразила, как эти монеты позванивают в карманах путников XV века. Повернув направо, отыскала за трамвайными путями сквер, над которым царит памятник Губерту и Яну ван Эйкам. К небу тянулся башенный кран: похоже, стройка увязалась за мной от самого Нью-Йорка. Вход в сквер был закрыт, но я рассмотрела братьев сквозь решетчатую ограду. Губерт с книгой в руке, Ян – с палитрой, их приветствуют горожане с лавровыми венками – благодарят за шедевр, умноживший значимость города как в Средневековье, когда жили эти мастера, так и на много веков вперед, в будущем, теряющемся вдали.
Ветер крепчал, запахло дождем. Я обошла вокруг всего собора, исследуя ниши, где шла реконструкция. Вспомнилась одна художница, которая делает маски из найденных там и сям маленьких железок, – и что же: прямо под ногами валяется кованая розетка, идеально подходящая для ее работы. Спустя несколько минут вообразила гвозди из арсенала плотника старых времен – а передо мной старый гвоздь. Припомнила отбросы праздника в Чайнатауне – и набрела на рощицу растрепанных деревьев, обвешанных линялой мишурой. Проходя мимо недоступного штабеля красных кирпичей, пожелала иметь хоть обломок, которым можно писать, – и за углом дожидался именно такой обломок, а заодно небольшой камень в форме скрижали: казалось, материализовался, едва я о нем подумала. Небо почернело, и когда сильный ветер закружился вихрем, я ускорила шаг, разрумянившись от удовольствия, набрав полные карманы сокровищ.
Позднее, рискнув выйти под проливной дождь, я встретилась с близкими мне по духу сотрудниками музея и получила возможность свободно рассматривать произведения Яна ван Эйка и превосходные вещи, свидетельствующие о его колоссальном влиянии на следующие поколения. Постояла перед панелью с Гавриилом – крылья у него цвета африканских смокв в разрезе, а напротив – панель с Марией: складки ее одеяния окутаны сияющей дымкой. Склонив голову, прочла короткую молитву за сестру. Было 16 февраля, ее день рождения, и я вновь встретилась с панелью, десять с лишним лет назад вдохновившей наше тайное приключение: оно подарило нам чуть смазанный полароидный снимок, которым я всегда буду дорожить.
И детали стали падать вокруг меня, словно снег, складываясь в картину зимы. В этот отрезок времени судьба одарила меня целой россыпью мистических мгновений, обломком красного кирпича, каштаном, ржавой железкой, гвоздем, а также плоским камнем в форме древней скрижали. Да, они никак не отражали великолепие увиденного мной шедевра, но по-своему тоже вдохновили мою новообретенную удовлетворенность жизнью. Я аккуратно, с тщательностью сыщика, убрала их в чистый пластиковый пакет. Вещественные доказательства того, что я сознаю относительную ценность незначительных пустячков.
Покрытая мраком неизвестности панель “Глобальный въезд”
В самолете смотрела “космическую одиссею 2001 года” – и легла в дрейф, едва Обезьяна потянулась к Монолиту. Проспала почти весь перелет, и мне снилось, что утерянная панель “Праведные судьи” всплыла на поверхность Балтийского моря в черном похоронном мешке. Нашлась! – эйфорически воскликнула общественность. Однако в ходе запутанной сцены в суде было решено: пусть так и лежит в мешке, молнию не расстегивать, – иначе панель рискует превратиться в суетную пыль будущего. Последовали дебаты, но в то самое время, когда выносили итоговое заключение, меня тронули за плечо. Я пристегнулась, когда самолет кружил над аэропортом Ньюарка, и записала все на широкой салфетке, а салфетку нечаянно выбросила в урну, когда, направляясь к таможенному посту, наводила порядок в карманах.
Короткая поездка послужила мне напоминанием, что внутри вселенных есть другие вселенные, что есть общительная страна, сознающая ценность мелочей – тех самых, которые судьба подбрасывает, указывая тебе дорогу на перекрестных путях, усеянных непредвиденными помехами. Стоя в очереди, я получила сообщение, что моя просьба о карточке “Глобальный въезд” отклонена ввиду того, что я проживаю в Нью-Йорке. Карательные меры, навязанные нынешней американской администрацией штату, который хоть отчасти сочувствует нуждающимся в убежище.
В мире должно быть добро
Панель в честь изумруда здравомыслия
При отчаянных поисках вакцины не менее двух с половиной тысяч макак целенаправленно заразили летальной разновидностью коронавируса. Макак именовали “лабораторными обезьянами” – словно это отдельный биологический вид, пришедший в мир исключительно для того, чтобы служить человечеству. Их лица, иссушенные болезнью, ничуть не похожи на лица смышленых проказливых обезьян, заправлявших всем в лунном 2016 году. Смогла бы панель задорных крыс развеселить их по-настоящему? Возможно, когда-нибудь нас предадут суду за это жертвоприношение, которое вряд ли назовешь добровольным. Пытаюсь забыть их печальные глаза, выглядывающие из-за проволочной сетки клеток: макаки гадают, что станется с ними дальше – и, раз уж на то пошло, со всеми нами.
Когда пишешь в реальном времени, чтобы изменить его курс, или замедлить его ход, или сбежать из этого времени, стараешься явно зря, но кое в чем не напрасно. Вот сейчас пишу этот эпилог к эпилогу – а сама прекрасно понимаю, что ко времени, когда вы его прочтете, он успеет устареть. Но, как всегда, ощущаю потребность что-то написать – неважно, с конкретной целью или вообще без цели, сплетать воедино факты, вымысел и сны, горячо надеясь, а потом возвращаться домой, чтобы сесть за стол, за отцовский письменный стол, и расшифровать написанное.
Мы с Сэмом частенько сочувствовали друг другу оттого, что нас донимала неустанная потребность писать хоть что-нибудь – писать, не заботясь о том, выведет тебя это куда-то или заведет в никуда. Внезапно осознаю, какое счастье, что я встретила Сэма: добрую половину жизни мне было с кем поговорить. Мы были друг для друга живыми спасательными кругами – взаимной опорой для творчества, даже когда Сэм вел самую тяжелую из своих битв, ту, в которой духовно победил, но в качестве человека в земном мире потерпел поражение.
Теперь я могу рассчитывать только на себя, но, по-моему, все равно могу разговаривать с Сэмом – так я разговариваю и с другими дорогими мне душами, которые, полное ощущение, живы. Могу снова наведаться в мир полночных разговоров, когда Сэм звонил из Кентукки и мы разговаривали обо всем на свете: от путешествий на баржах до умения лавировать между рифами одиночества. Часто размышляли вслух о том, почему писателей, стремящихся писать то, что не укладывается в готовые категории, обычно заставляют помечать их произведения этикетками “художественная литература” или “документальная литература”. Нас обоих окрыляла перспектива написать книгу, которая была бы уникально многогранной – сразу и не разберешь, где в ней вымысел, а где непридуманное.
Перед тем как пожелать спокойной ночи, я умоляла его рассказать еще разок историю про Кортеса и Изумруд Здравомыслия, и, пока он рассказывал, время от времени задремывала с телефоном в руке. Начинается эта история с подарка, который Монтесума вручил Эрнану Кортесу, – с изумруда, который был величиной в ладонь, цветом – как море, весил не меньше девятисот каратов, висел на кожаном ремешке. Изумруд был прямоугольной формы – совсем как скрижаль, на которой начертаны священные слова закона. А еще про него рассказывали, что он обладал мистическими свойствами – давал Монтесуме советы, когда тот принимал решения.
Каждый раз Сэм рассказывал историю в новой версии, отклоняясь от фактов в любую сторону, и теперь в моей памяти уцелели лишь фрагменты, вроде изменчивых трейлеров какого-то фильма. Я могу спроецировать определенные образы из историй Сэма на раскрытые створки грандиозного триптиха. На центральной панели беспощадный конквистадор барахтается в морской пучине, воздев одну руку: мясистое запястье обкручено ремешком, в стиснутом кулаке – колючий изумруд; на боковых панелях изображено во всем великолепии бушующее море, тёрнеровская битва волн.
Кортеса смыло с корабельной палубы в водоворот. Природа разглядывает его с насмешкой. Житейской мудрости у этого молодца – с гулькин нос. Неужто он готов умереть за этот камень? Камень не съешь, не выпьешь, к чему же эти отчаянные попытки его спасти? Кипящее море выплевывает Кортеса – он спасен и крепко держит свой трофей. Но в итоге этот трофей ему, по сути, ничего не дает. Кортес так и не понял, в чем мистическая ценность камня, и не обрел настоящего могущества – так вышло и с нацистами, завладевшими тем самым копьем, которое, согласно легенде, пронзило бок Христа. Считалось, что у копья есть божественные свойства, но нацисты так и не извлекли из него никакой пользы. А все потому, что у таких вещей собственный кодекс чести: помните, им принципиально важно, чтобы золотые весы склонялись в сторону добра. Ведь, чтобы мир все преодолел, в нем должно быть добро. Так вам скажет, даже не прерывая стоического молчания – если вы зададите вопрос с милосердием в сердце, – Изумруд Здравомыслия, оракул, которым его и считал Монтесума.
Джерри Гарсиа, “Филлмор уэст”
Панель-посткриптум
В четыре утра просыпаюсь от негодующих монотонных мужских криков на улице внизу. Из окна мне виден силуэт Башни Мира; в эту самую минуту облака, волочащиеся по кровоподтеку неба, обнажают яркую кляксу – сегодня полнолуние червяков. Начинает завывать сирена, но крик все равно слышится: вой наполовину волчий, наполовину человечий. Срочная новость: все население Италии в карантине, страна на самоизоляции. Явственно вижу кофейни с золотыми эспрессо-машинами, музеи, театры, извилистые улочки – все обезлюдело по указу сверху. Думаю о Милане, где стену церкви Санта-Мария-делле-Грацие украшает “Тайная вечеря” Леонардо: мерцающие выцветшие контуры дежурят, как призрачные сиделки, у койки напуганных провинций Лация. Затворившись в церкви, пережидают вирус, словно неотвратимое нашествие варваров. Здесь-то я и оставлю нас – с катастрофической стратегией, которая пытается тягаться с осмотрительностью.
Свой дневник я закрываю в гримерке в “Филлмор уэст”, где все это и началось в день, когда мне исполнилось 69, на пороге года Обезьяны. В легендарном коридоре присоединяюсь к своей группе, ненадолго задержавшись перед нишей, откуда нам улыбается портрет Джерри Гарсии, и мы поднимаемся на сцену с надеждой, что наш ликующий концерт хоть в какой-то мере станет источником коллективной радости.
Нью-Йорк – Гент – Сан-Франциско
Список иллюстраций к книге «Год Обезьяны»
с. 122 “Дрим-инн”, Санта-Крус
с. 130 Бомбей-Бич
с. 135 Айерс-Рок, Улуру
с. 144 Кафе “WOW”, Пирс Оу-Би.
с. 153 Монастырь Ковиль, Сербия
с. 155 Автовокзал компании “Грейхаунд”, Бёрбанк
с. 170 Башня Мира, Джапантаун
с. 174 Святилище Хиэ, Токио
с. 180 Бомбей-Бич
с. 183 Нацпарк “Джошуа три”
с. 184 Аванпост, Солтонское море
с. 188 Автор
с. 190 Альбрехт Дюрер “Кабинет святого Иеронима”
с. 198 Стетсоновская шляпа Сэма
с. 202 Адирондакские кресла
с. 203 Окно кухни
с. 208 Чашка моего отца
с. 213 Фетровый костюм Йозефа Бойса, Осло
с. 214 Мой чемодан
с. 217 Кафе “А Бразилейра”, Лиссабон
с. 220 Мое кресло, Нью-Йорк
с. 223 Витрина, Элизабет-стрит
с. 226 Для Сэнди, Рокуэй-Бич
с. 230 Джексон и Джесс, Детройт
с. 234 Ботинки писателя
с. 236 Настольные игры Роберто Боланьо
с. 238 “Плененный единорог”, Клойстерс
с. 250 Футболка от Александера Маккуина
с. 256 Алтарь братьев Ван Эйк, Гент, Бельгия
с. 260 Телефон Сэмюэля Беккета, Дублин
с. 262 Трость, Призрачное ранчо
с. 268 Телефонная будка, Мехико
с. 286 Рука автора
с. 288 Окрысик
с. 291 Альбом Фрэнка Заппы “Hot Rats”
с. 294 Церковь Св. Николая
с. 298 “Мистический Агнец”, деталь
с. 302 Вещицы на память из Гента
с. 305 Вид с моста Св. Михаила
с. 308 Губерт и Ян ван Эйки
с. 312 В пещере, Юкка-Вэлли
с. 316 Джерри Гарсиа, “Филлмор Уэст”
Изображения на страницах 190 и 238 – “Кабинет св. Иеронима” и “Плененный единорог” являются всеобщим достоянием, срок авторского права на них истек.
Автор всех фотографий —Патти Смит.