Дорогие дети: сокращение рождаемости и рост «цены» материнства в XXI веке Шадрина Анна
Между тем консервативная мобилизация не является уникальным российским трендом. Откат к традиционализму, облаченный в дискурс необходимости возврата к «семейным ценностям», наблюдался во многих западных странах в 1990-е годы, где он стал откликом на некоторые последствия процессов модернизации[219]. В то время как институт брака утрачивает свою монополию на экономическое выживание, сексуальные отношения и заботу о детях, распространяется система «гибкой» (проектной, фрилансерской) занятости, вследствие чего возрастают риски, характерные для нестабильного трудоустройства. Параллельно общим стремлением большинства государств является сокращение расходов, связанных с помощью семьям[220].
В ситуации, когда власти не могут гарантировать безопасности наиболее уязвимым социальным группам, в качестве «универсального решения» системных проблем предлагается идея возврата к однодоходной нуклеарной семье, которая была распространена в странах Западной Европы и США с 1950-х по 1960-е годы прошлого века. В этом контексте довольно парадоксальными выглядят попытки российских идеологов представить именно такой уклад жизни «традиционным» для России.
Аргументом за универсализацию гендерного режима «муж-кормилец» — «жена-домохозяйка» служит идея «природного разделения мужских и женских функций». Но такой вариант жизненного уклада не является безукоризненным. Прежде всего, иждивенческая позиция для женщин связана с риском чрезвычайной бедности в случае потери кормильца. Кроме того, современников и современниц невозможно убедить выбирать унифицированный стиль жизни на фоне существенных изменений, происходящих с институтом брака.
Согласно данным последних переписей, почти половина взрослого населения в России и Беларуси в браке не состоит[221]. Отчасти такая статистика объясняется стабильно высокими показателями разводов в нашей части света[222], ростом брачного возраста и существенной гендерной разницей в продолжительности жизни. Очевидно, что люди массово организуют свои частные жизни и за пределами нуклеарной семьи. Однако в постсоветских странах, где не возникло массовых социальных движений, таких как феминизм и ЛГБТ-освобождение, позволивших радикально переосмыслить частную жизнь как арену политической борьбы за реализацию гражданских прав, семья в законодательной риторике и массовой культуре продолжает мыслиться равной браку.
В данной главе мне хотелось бы предложить дискуссию о парадоксальной ситуации, складывающейся в контексте консервативной мобилизации — «посредством нормативного регулирования и идеологического аппарата принуждения»[223] с целью защиты «традиционной» семьи[224] в постсоветских обществах навязываются именно те гендерные идентичности и отношения, которые в существующих экономических обстоятельствах делают гетеросексуальный брачный союз чрезвычайно хрупкой формацией.
Чтобы аргументировать свой тезис, я буду обнаруживать противоречия, укорененные в дискурсе исключительной ценности «традиционной» семьи, организованной вокруг конвенциональной сексуальной пары. Областью исследования этих противоречий для меня послужат медиатексты, рекламирующие специализированные тренинги, обещающие обучить женщин приемам поиска и удержания партнеров, а также репрезентации «традиционного» гетеронормативного партнерства на российском телевидении последних лет.
Анализируя риторику женских тренингов, рационализирующую «возврат к исконным гендерным ролям», я буду исследовать производство новых гендерных субъектов, которые объясняются сегодня как «традиционные». На примере популярного продукта современной культуры, сосредоточенной на «проблеме отношения полов», — мелодрамы Первого канала «Краткий курс счастливой жизни», — я покажу, как в медиа воображаются последствия претворения в жизнь «традиционных» гендерных ролей.
Иными словами, мой интерес здесь состоит в том, чтобы обнаружить, как в культуре изображается стандартная гетеронормативная пара и какие коды позволяют распознать людей на экране как участников той формы отношений, которая навязывается текущей идеологией. Однако, прежде чем приступить к исследованию противоречий, заложенных в дискурсе «традиционных семейных ценностей», я бы хотела чуть более подробно остановиться на тех социально-экономических обстоятельствах, в которых он манифестируется.
С точки зрения сугубо утилитарных функций семьей является группа людей, объединенных некой общностью, на основе которой ее члены, так или иначе, обмениваются различными формами заботы. Семейная принадлежность поддерживается лояльностью установленным правилам коммуникаций, центральным измерением которых является забота. Проще говоря, семья — это пространство, где о близких заботятся из чувства долга (принадлежности). Забота, в свою очередь, как широко она бы ни понималась, становится условием возникновения определенных эмоций, о чем более подробно разговор будет идти в последующих главах.
Забота является многогранной категорией, включающей философское, культурное, экономическое и политическое измерения[225]. В переводе на язык политэкономии семейная забота обретает значение неоплачиваемого домашнего туда. Такое понимание заботы позволяет видеть, как необходимость заботиться о нетрудоспособных членах общества — детях, пожилых и людях с инвалидностью выстраивает сложную систему социальной иерархии — кому и как в определенном обществе делегируется забота о других, кто и на каком основании от этой обязанности освобождается[226]. Учитывая, что большинство взрослого населения планеты работает за пределами частной сферы, социальные устройства разных стран предписывают отправление заботы разным институтам — семьям, государству и рынку в различных комбинациях. Эспинг-Андерсен разработал типологию современных социальных политик, которая показывает, как благосостояние индивидов связано с судьбами национальных государств в условиях неолиберальной глобализации[227].
Согласно этой оптике, западная либеральная модель семейной политики в решении проблемы совмещения профессиональных и семейных обязанностей ориентируется на рыночные механизмы. В ситуации, когда женщины, чья миссия традиционно ассоциируется со сферой заботы, должны зарабатывать, предполагается, что домашняя работа будет перепоручаться наемным специалистам/кам.
Такое видение решения проблемы, прежде всего, нечувствительно к социальному неравенству — коммерческая забота доступна не всем в одинаковой мере. Кроме того, делегирование домашнего труда меняет представления о семье. С одной стороны, работа, связанная с заботой, монетизируется и имперсонализируется. С другой стороны, чем больше нестабильности за пределами частной сферы, тем крепче вера в семью, основанную на работе матери и жены. «Материнские» качества, связанные с любовью, принятием и заботой, по выражению Арли Рассел Хохшильд, становятся мифическим островком надежности в шатком мире, где больше нет никаких гарантий[228].
В своих ставших классическими трудах Хохшильд показывает, что сегодня в странах развитого капитализма можно приобрести услуги по предоставлению внимания и участия абсолютно любого типа: от присмотра за детьми и ухода за пожилыми до ведения домашнего хозяйства и организации семейных торжеств. В неолиберальной парадигме рынок коммерческой заботы прочно вошел в семью, чтобы освободить работающих взрослых для самоотверженного труда в капиталистическом производстве.
Таким образом, капиталистическая система с ее движущей идеей «священности дома» представляет собой замкнутый цикл: нарастающее давление извне увеличивает символическую стоимость семьи, для поддержания которой необходимо из нее выйти, чтобы заработать на оплату наемной заботы, которая позволяет сохранять семейные связи. В мейнстримной культуре все люди воображаются живущими в браке. Но при развитом капитализме пара уже не справляется с тем, что традиционно понимается под сугубо семейными функциями[229].
В оптике Эспинг-Андерсена, социально-демократический тип семейной политики, действующий в части скандинавских стран, подразумевает активное вовлечение государства в сферу заботы. Идея распределения благ здесь основана на принципе гражданства, социальная политика направлена на поддержку гендерного равенства и норму семьи с двумя кормильцами.
Консервативный тип социальной политики, характерный для ряда постсоветских стран, предполагает сильное влияние государственной идеологии, поддерживающей традиционное разделение гендерных ролей и связанных с ними функций. Источником благосостояния здесь видится провайдер-мужчина, однако в реальных экономических условиях не каждая семья в состоянии выжить на зарплату одного кормильца, равно как и не каждый домашний очаг организован вокруг гетеросексуальной пары.
Консервативная мобилизация, как уже отмечалось ранее, связана с постсоветским сокращением участия государств в обеспечении благосостояния граждан. Обеспокоенность сохранением «традиционных ценностей», по сути, является эвфемизмом передачи ответственности за благополучие семей в частные руки. Жанна Чернова, исследуя новейшие трансформации семейной политики в России, отмечает, что одновременно с экспансией рыночной идеологии индивидуализма в политической риторике возникает новый объект государственной поддержки — «здоровая, благополучная и традиционная семья», подразумевающая гетеросексуальную пару с детьми. Такая семейная модель привлекательна с точки зрения власти, поскольку она соответствует принципам минимализма семейной политики начала XXI века[230].
В этой логике чем больше домохозяйств, самостоятельно осуществляющих внутрисемейную заботу о зависимых ближних, тем меньше адресатов государственной помощи. Таким образом, семейная политика формирует запрос на тип организации частной жизни, при котором государство может передать ответственность за поддержание жизнедеятельности членов семей в их собственные руки. В обществе, где пропагандируется традиционное гендерное разделение труда, забота автоматически становится женской обязанностью. При этом, согласно официальной риторике, сами россиянки желают вернуться к дореволюционному быту. Глава думского комитета по вопросам семьи, женщин и детей Елена Мизулина, рассуждая о необходимости корректировки Семейного кодекса с учетом нового внутриполитического курса России, видит истоки проблем, с которыми имеют дело современные семьи в этакратическом советском прошлом[231]:
…Традиционная семья во многом связана с религиозной культурой. Многодетная семья — та самая ключевая традиционная ценность православия, ислама и иудаизма — основных религий, исповедующихся в нашей стране.
…Не нужно забывать, что мы вышли из 70-летней истории атеизма. Советская семья — это понятно, что такое. А традиционная семья — это дань предыдущему этапу истории России, где религиозная культура была основой общественного строя…
Новый запрос общества на традиционные ценности появился в течение последних пяти лет. Востребована именно традиционная семейная культура. И хотя, безусловно, в обществе ведутся постоянные идеологические споры на эту тему, мы ориентируемся на мнение большинства и на то, что традиционно составляло основу русской семейственности…
Если целью советской семейной политики виделось содействие женщинам в совмещении семейных функций и работы вне дома, то нынешний внутриполитический курс провозглашает одомашнивание женщин наилучшим решением проблемы. Очевидно, что такой план реализуем только в контексте гетеросексуального брачного союза. Но постсоветские страны, как и большинство других государств мира, переживают процессы «трансформации интимности», которые отражаются в росте брачного возраста, отодвигании появления детей, распространении альтернативных браку способов организации частной жизни[232].
Массовое изменение ранее устойчивого брачно-репродуктивного поведения означает, что сами условия жизни мотивируют многих современников и современниц больше инвестировать в обучение и профессиональную сферу, более рационально подходить к планированию семьи и выбирать те варианты жизненного уклада, которые представляются наименее рискованными в каждой конкретной ситуации.
Доминирующая идеология культивирует убеждение в том, что именно конвенциональный брак связан с безопасностью, удовлетворением важнейших потребностей, удовольствиями и заботой. Но все эти привлекательные стороны жизни доступны в наше время и за пределами брака. Если человек не состоит в браке, это не означает, что он или она изолированы от общества, лишены заботы и ведут неудовлетворяющую жизнь. Одновременно наличие свидетельства о браке сегодня не может гарантировать практически ничего определенного.
Если люди состоят в браке, это обстоятельство не обязательно будет сигнализировать о наличии эмоциональной близости между партнерами. Брачная отметка в паспорте также не будет обязательным условием совместного проживания супругов, как и любой формы контакта между нами. Свидетельство о браке не даст достоверной информации о том, являются ли муж и жена сексуальными партнерами, вовлечены ли в интимную связь третьи стороны, есть у пары дети и, если есть, являются ли они совместными. Факт брака не предоставляет знания о том, как устроены экономические отношения внутри союза, делят ли партнеры домашний труд, поддерживают ли друг друга эмоционально, есть ли у них общие интересы и друзья.
Также наличие свидетельства о браке не будет означать, что супруги, сосуществуя, находятся в моральной и физической безопасности друг от друга. Семейное право обязует, но не гарантирует ответственности по содержанию детей обоими супругами в случае развода. В начале XXI века семья как основанное на заботе сообщество, не обязательно связана с браком, равно как последствием вступления в брак не обязательно является создание семьи.
В отсутствие очевидных гарантий благополучия, связанных с браком, и в силу хрупкости этого института, легитимация разнообразных форм организации частной жизни, включая однополые союзы и несексуальные партнерства, казалось бы, должна становиться приоритетом государства, взявшего курс неолиберального реформирования — чем больше легитимных сценариев осуществления заботы, тем меньше нагрузка на сферу социальной поддержки.
Но включение в повестку дня интересов различных групп мультикультурного и классово-сегрегированного российского общества, очевидно, не соотносится с интенциями текущей власти, делающей ставку на укрепление идеи унифицированной российской идентичности. Признание разнообразия субъективностей и опытов потребовало бы пересмотра текущей концепции прав в рамках гражданства, что, в свою очередь, могло бы повлечь за собой выход на арену новых политических субъектов, готовых к открытой политической борьбе. Однако, очевидно, приоритетом текущей власти является противоположная цель, а именно представить различия нелегитимными и враждебными по отношению к воображаемому однородному большинству.
Эту тенденцию, в частности, наглядно иллюстрирует дело Pussy Riot. Как отмечает Джанет Джонсон, к концу нулевых годов основанная на сексуализированной мужественности Владимира Путина концепция возрождения сверхдержавы стала вызывать различного рода протесты. В том числе известное остросатирическое выступление панк-группы[233]. Илья Яблоков указывает, что перформанс Pussy Riot в храме Христа Спасителя пришелся кстати российской власти, которая сначала спровоцировала рост традиционалистских настроений, а затем воспользовалась этим ростом, чтобы сконструировать образ врага, отвечающий моменту, — импортированного с Запада феминизма, якобы обладающего антироссийским характером[234].
Таким образом, нынешняя консервативная мобилизация объясняет постсоветское сокращение сферы социальной поддержки «интересом самого общества» к «традиционному» укладу быта и стремлением граждан дистанцироваться от относительно эгалитарного советского проекта. Одним из механизмов утверждения текущей программы является конструирование образа врага, угрожающего воображаемой гомогенности российского общества. При этом гендер и сексуальность становятся одними из центральных категорий, вокруг которых строится внутриполитический дискурс.
В свою очередь, идеология «традиционных семейных ценностей» находит свое применение в институтах рыночной экономики. Формулируя запрос на формирование определенных гендерных идентичностей, власть создает благоприятные условия для возникновения нового рынка коммерческих услуг, обещающих помощь в реализации «традиционного» гендерного сценария в современном его понимании. Далее я предлагаю разговор о том, почему в текущем десятилетии одной из главных примет времени стали курсы «истинной женственности»[235] и каково значение этого концепта в контексте меняющегося мира.
Улавливая не высказанное в «нашей части света» беспокойство по поводу процессов глобальной перестройки всех общественных институтов, рынок реагирует растущим предложением всевозможных женских тренингов и курсов, предлагающих сценарий социальной безопасности, соотносящийся с императивами официальной риторики. Услуга обещает помочь современницам «найти и удержать правильного партнера». В ситуации постоянно растущих требований рынка труда, трудно сосуществующих с семейными обязанностями, продается идея избавления от двойной женской нагрузки через выгодное замужество и, как следствие, отсутствие необходимости работать за пределами семьи. Сервис адресуется исключительно женщинам, им же вменяется первичная ответственность за воплощение «традиционалистского ренессанса»: женщины должны проявить инициативу, чтобы «найти» мужчину, а «найдя», «работать над отношениями», чтобы сохранить семью.
Одной из причин успешности рынка женских тренингов является массовое распространение социальных сетей в Интернете. Нуждаясь в креативной рекламе, организаторы курсов распространяют в социальных сетях «экспертные статьи», в которых объясняется, что текущий «кризис института брака» стал следствием женской эмансипации, в результате которой современницы отобрали у мужчин роль созидателей и кормильцев. Возврат к «исконным», «биологически заданным гендерным ролям» — «хранительниц домашнего очага» и «охотников на мамонта», по утверждению авторов рекламных эссе, обеспечит мир в семьях и согласие в обществе.
Однако уже сам тезис «возвращения истинной женственности», которая поможет возродить «истинную мужественность», содержит очевидные противоречия: если традиционное гендерное разделение имеет не приобретенную, но биологическую, основанную на инстинктах природу, это означает, что ее невозможно было бы «утратить». Мужчины в подобных текстах, с одной стороны, воображаются «от природы сильными и отважными», но, с другой стороны, описываются чрезвычайно хрупкими и ранимыми, вследствие чего женщинам рекомендуется уступать им символический лидерский статус. В качестве иллюстрации противоречивой риторики, стремящейся внушить идею исключительной ценности традиционного разделения гендерных ролей, процитирую статью, широко растиражированную в Интернете[236]. Текст имплицитно рекламирует семейное консультирование:
…Он — главный, и точка.
Основная проблема феминисток состоит в попытках, фигурально выражаясь, разгружать вагоны, когда вместо этого можно танцевать. Эволюцией ли, социальными установками или воспитанием в большинстве семей, но мужчина выращен для роли решателя проблем, лидера, капитана и прочее. Это никоим образом вас не унижает, если вы сами не решите, что хотите быть униженной. Одна девушка воспринимает поданную руку при выходе из автобуса как галантность, другая — как намек на ее неспособность перепрыгнуть лужу в силу физической слабости коротких ног. Понятно, какая из них наслаждается общением с противоположным полом, а какая страдает от гнета шовинистов. И это вам решать, которой девушкой быть. Подарите ему радость быть сильным, действовать, думать и играть первую скрипку. Дайте мужчине вести, и танец получится. Пускай он не всегда прав, вы можете потом тихо исправить ситуацию: даже когда на самом деле львиную долю делаете вы, если вы любите своего партнера — имитировать картину «ты мой герой, я только на подхвате» не составит никакого труда…
В данном фрагменте рекламного текста очевидным образом отражаются приемы производства новых гендерных субъектов. Прежде всего, стоит отметить, что автор занимает экспертную позицию, с высоты которого воображаемой женской аудитории сообщается «сакральное знание» о том, какими путями организуется благополучная семейная жизнь. Финансово самостоятельная, работающая женщина здесь представлена в негативном свете — «феминисткой, разгружающей вагоны». Мрачному образу независимой женщины противопоставляется образ женщины, полностью освобожденной от проблем (вместо тяжелого труда эта женщина может «танцевать»). Избавление от необходимости реализовываться за пределами семьи означивается автором в качестве «разумного желания».
Маркетинговая стратегия, продвигающая новую концепцию счастья, созвучную государственной идеологии, продает обещание научить, как воплотить ситуацию, при которой исчезнут риски и сложности постматериального мира. То есть, по сути, предметом торговли является кратковременная иллюзия возможности избегания социальной действительности. Средством реализации сфабрикованного желания в этой риторике назначается мужчина, точнее — его материальные ресурсы. Основной фокус послания — обучение приемам манипуляции мужчинами с целью получения доступа к их средствам. Под «мужчинами» в данном контексте понимаются исключительно представители определенного экономического класса — в подобных статьях никогда не ставится под вопрос экономическая состоятельность потенциального провайдера.
Мужчина предлагается воображать себя гомогенной группой, чья общность заключается не только в определенном экономическом положении и усвоенных гендерных установках («выращены для роли решателей проблем, лидеров и капитанов»), но в неспособности различать как сами предлагаемые женщинам манипулятивные приемы («имитировать картину „ты мой герой, я только на подхвате“»), так и их прагматичную цель. Анализируемый фрагмент интересен еще и потому, что автор, в общем, и не скрывает фальшивости своих обещаний, предупреждая, что воображаемой собеседнице придется выполнять обе гендерно-сегрегированные семейные функции («вы можете потом тихо исправить ситуацию: даже когда на самом деле львиную долю делаете вы»).
Дан Хили объясняет[237], что императив «игры в поддавки» не является постсоветским изобретением. Исследователь обнаруживает его истоки в послевоенных произведениях культуры, в которых женщинам предписывалось брать на себя больше ответственности за создание и сохранение брака, но избегать гендерных конфликтов посредством отказа от претензий на лидерство. Советская идеология в области семьи стояла, по мнению Дана Хили, на «трех китах»: замалчивании секса, жизнерадостности и гендерной бесконфликтности. Замалчивание секса объяснялось страхом советских идеологов перед положениями Фрейда о неустойчивости гетеросексуальности. Идеи основателя психоанализа считались опасными, поскольку они «могли внушить рабочим массам бесконтрольные желания».
Жизнерадостность, в свою очередь, встраивалась в концепцию «принудительного» счастья советского человека, который/ая не мог/ла быть несчастен/на, поскольку жил/а в лучшей из существующих стран. Идея поддержания гендерной бесконфликтности, обеспечивающей согласие женщин нести двойную нагрузку при передаче символического лидерского статуса мужчинам, возникла, как считает Дан Хили, в связи с колоссальными потерями мужского населения во время войны. Чтобы «заполучить» мужа в ситуации обостренной конкуренции на брачном рынке, женщинам предписывалось демонстрировать самоотверженную заботливость, которая должна была исцелить опаленных войной защитников родины.
Свои тезисы профессор Оксфордского университета иллюстрирует, обращаясь к сюжету классической киноработы Ивана Пырьева 1949 года «Кубанские казаки». Главными действующими лицами картины являются председатель колхоза, казак Гордей Ворон, олицетворяющий образ хорошего руководителя, и председательница соседнего хозяйства Галина Пересветова, воплощающая тип безупречного лидера. Гордей и Галина влюбляются друг в друга. Но «мужская гордость» не позволяет Ворону открыться перед успешной женщиной. Галина, следуя культурным нормам времени, не может сама инициировать сближение. Чтобы воодушевить избранника, Пересветова позволяет ему выиграть у себя на скачках, отказываясь от любых претензий, которые могу привести к конфликту. В результате любящая пара соединяется на фоне колосящегося поля, символизирующего оптимистическое будущее.
В наше время речь идет не о численной нехватке мужчин. Под риторической фигурой «правильного партнера» понимается мужчина определенного экономического класса. Так, в процессе дискурсивной селекции той социальной группы, которая сегодня обозначается привлекательной в смысле брачных отношений, отражается постсоветская классовая сегрегация. С оформлением «новых богатых» и «новых бедных» в России складывается культура гламура — система знаков принадлежности к «высшему обществу». Российский гламур изображает бытие новой элиты, не просто перечисляя и демонстрируя роскошные вещи, которыми обладают богатые. Его притягательность состоит в идее счастья, приписываемой этому обладанию.
Татьяна Михайлова демонстрирует, как в российской культуре гламур приобретает функции главной и центральной символической власти, в том числе вбирающей в себя и власть политическую. Утверждение российского гламура также совпадает со сменой идеологического вектора с демократического на неотрадиционалистский[238]. Хорошим примером этой трансформации являются романы Оксаны Робски, в которых описывается жизнь в роскошных московских пригородах. В произведениях писательницы отражены намеки на новые социальные ожидания, тесно сплетенные с государственной идеологией. В каком-то смысле Робски переводит императивы этой идеологии на язык человеческих историй. В мире ее романов социальная мобильность женщин воображается возможной посредством обмена доведенной до совершенства внешности на доступ к богатствам мужчин.
Женские персонажи книг Робски никогда не подвергают сомнению факт собственной экономической зависимости от мужей и любовников, напротив, они используют эту зависимость как прямой путь к получению власти и контроля над теми, кто менее удачлив, чем они[239]. Мужчинам в этом мире высокое общественное положение «дается от природы» — им не нужен социальный лифт, они и так находятся на самом верху иерархии. Представители других социальных групп едва ли попадают в объектив Робски. Точнее, под определение «мужчины» попадают только обитатели верхушки социальной пирамиды. Само слово «мужчина» в этой системе знаков описывает скорее классовую, нежели гендерную или биологическую принадлежность.
В сумме, идеология традиционного гендерного разделения, культура гламура и рынок женских тренингов, опираясь на доктрины советского гендерного режима, конструирует новых гендерных субъектов, парадоксально дистанцируясь от советского опыта. Адепты идеологии «традиционных семейных ценностей» часто используют риторический прием отчуждения, объясняя хрупкость советского брака тем обстоятельством, что советские женщины были переутомлены, взваливая на себя непосильное бремя. Вместо этого современницам адресуются практики, представляющие собой техники йоги и НЛП в различных комбинациях, которые должны помочь им «вспомнить о своей истинной женской слабости».
Таким образом, если советский императив гендерной бесконфликтности стремился убедить женщин принять двойную нагрузку как естественную обязанность, а социальная политика помогала реализовывать «контракт работающей матери», то постсоветская идеология «традиционных ценностей», функционирующая в рамках неолиберальных сокращений помощи семьям, внушает современницам, что двойной нагрузки можно избежать, «найдя правильного партнера». По сути, общая идея состоит в разгосударствлении функции патриарха и передаче ее в руки отдельных мужчин.
Производство новых гендерых субъектов совпадает и с возникновением новой логики осмысления личности. Процесс перехода к рыночной экономике в постсоветской части мира означает также и переход от коллективного определения смыслов и желаний, характерного для социалистического строя, к индивидуализации как капиталистическому феномену. С распадом СССР место коллективных идеалов и целей занимают ценности личного счастья и удовлетворения. Идеология индивидуализма обращается к новому типу субъективности, адресуясь на языке популярной психологии и психотерапии. В этом контексте бум психологических тренингов также не является уникальным местным феноменом.
Ульрих и Элизабет Бек полагают, что популярность психологического консультирования и разного рода эзотерических услуг во всем мире вызвана «тиранией возможностей», с которой сталкиваются индивиды в условиях глобального капитализма, освободившего людей от предписанных сценариев жизни. Рынок психологического консультирования дает иллюзию возможности выбрать единственно верную стратегию жизни среди многообразия вновь открытых жизненных опций, в идеале избегая самого выбора[240]. Встревоженные невозможностью стабильности современники, но в большей мере современницы с готовностью доверяются профессионалам мистических практик и различного рода личного консультирования, обещающим освобождение от вопроса, который ставит идеология индивидуализма: «Кто я и чего я хочу?» Однако исследователи обнаруживают, что многообразие предложения на рынке консультирования лишь укрепляет замешательство, поднимая все больше новых вопросов, на которые нет ясных ответов[241].
На мой взгляд, еще одной причиной востребованности женских тренингов в постсоветских странах является особая бизнес-модель, основанная на внушении потенциальным клиенткам идей их ущербности и обещании избавления от «недостатков». В качестве иллюстрации своего тезиса приведу фрагмент из рекламы курсов для женщин под названием «На самом деле я умная, но живу как дура»[242], в котором автор применяет узнаваемую стратегию обесценивания и запугивания:
…Ты сама заработала себе на квартиру. Когда не хочется готовить, ты едешь в ресторан одна. Или берешь с собой своих незамужних подруг. Ты отлично проводишь время за границей. Жизнь удалась, и ты большая молодец! Мама может тобой гордиться.
…А ты помнишь, когда последний раз ты чувствовала себя настоящей женщиной? Цветы, восхищенные взгляды, комплименты? Когда ты ощущала, как твой возлюбленный держит тебя за руку, смотрит с обожанием в твои глаза. Как он нежно целует тебя, так что ты теряешь контроль, и в твоих мыслях остается только Он, твой единственный мужчина. Если тебе трудно это вспомнить или невозможно представить, то пора что-то менять!
…Ты еще думаешь, стоит ли идти? Те, кто решился, уже получили свои результаты: они вышли замуж. Мужчины дарят им дорогие подарки. У них улучшилось качество секса. Многие бросили курить и похудели…
Этот фрагмент представляет собой образец стигматизирующей риторики нового уровня. Очевидно, рассчитывая привлечь наиболее платежеспособную аудиторию, автор послания обращается к успешным, карьерно ориентированным современницам. Свою услугу он продвигает за счет внушения потенциальным клиенткам чувств вины и стыда за несоответствие воображаемым стандартам, попутно увязывая значения счастья и единственного способа достижения удовлетворения — с образом мужчины, чье появление превратит жизнь в прекрасный сон. Обесценивая личные достижения своих потенциальных клиенток и фабрикуя «проблему», отправитель сообщения предлагает избавление от нее посредством приобретения его услуг. Занимая позицию эксперта в области «женского счастья», автор одним рекламным текстом целится сразу в несколько возможных мишеней. Он обещает помощь той части аудитории, которая стремится «удачно выйти замуж», женщинам, обеспокоенным качеством своей сексуальной жизни, и потенциальным клиенткам, желающим избавления от «вредных привычек» и «лишнего веса».
Переходя от частного примера к общим процессам, еще раз представлю свою интерпретацию происходящего в контексте гендерной политики. На мой взгляд, идеология «традиционных семейных ценностей» формулирует запрос на формирование новых гендерных субъектов, которые будут отвечать социальной политике минимализма, характерной для постсоветских преобразований. В рыночных реалиях этот запрос подхватывает бизнес-сфера, предлагая индустрию женских тренингов. В свою очередь, рынок женских курсов продает услуги, обещающие научить приемам, которые помогут запрашиваемые гендерные идентичности воплотить[243].
В следующем разделе я приглашаю обратиться к тому, как в санкционированных властью произведениях культуры искомые «традиционные гендерные отношения» воображаются. Здесь меня также будет интересовать, какие последствия воплощения «традиционных гендерных ролей» отражаются в этих мейнстримных нарративах. Мой аргумент будет состоять в том, что именно противоречия дискурса «традиционных семейных ценностей» являются главными причинами, ослабляющими конвенциональный брачный союз. Я также буду обнаруживать в этих противоречиях протестный, эмансипаторский потенциал.
Объектом моего анализа[244] в этом разделе станет процесс производства «гегемонных» гендерных субъективностей и связанных с ними опытов в популярном и широко разрекламированном телесериале режиссера Валерии Гай Германики и сценаристки Анны Козловой «Краткий курс счастливой жизни», премьера которого состоялась на Первом канале в 2012 году. Идея обращения именно к этому продукту объясняется тем обстоятельством, что творчество Валерии Гай Германики заметно отличается от основной массы современных российских телесериалов. Специалисты/ки относят ее работы к отдельному культурному феномену. В этом смысле «Краткий курс…» представляет исследовательский интерес, соединяя в себе госзаказ и признаки авангардного, нишевого продукта.
Анастасия Денищик объясняет, что одной из главных особенностей режиссерского почерка является «эффект достоверности», который достигается при помощи относительно нового визуального языка — «трясущейся», «живой» камеры, не слишком четкого изображения, преувеличенно крупных планов. Специфика диалогов, имитирующих повседневную речь, широко используемая Германикой, усиливает иллюзию подсматривания[245]. Погружение в киномир Германики сопровождается эффектом узнавания, словно на экране мы видим жизнь, заснятую на мобильный телефон такой, «какая она есть». В этой связи интригующей задачей будет выяснить, как именно текущая идеология посредством одобряемых властью произведений культуры предлагает видеть «реальность» в контексте бытовых отношений.
Сразу стоит отметить, что иллюзия реальности происходящего на экране, создаваемая Германикой, не означает идеологической нейтральности. В работах режиссера репрезентируется выборочная аудитория и специально отобранные события, чье упорядоченное изображение несет в себе вполне конкретные послания и подталкивает зрителей к определенным выводам. «Узнавая реальность», мы в действительности распознаем популярные дискурсы, определенное мировоззрение, которое претендует на тотальность описания окружающего мира, но, содержа внутренние противоречия, критикует само себя. В поисках этой самокритики я предлагаю сосредоточиться на том, с помощью какого набора атрибутов создаются унифицированные образы мужчин и женщин, репрезентирующих «гетеронормативное российское большинство».
То обстоятельство, что центральными персонажами фильма об «отношениях» являются женщины, вполне соотносится с текущей идеологией «традиционных семейных ценностей», назначающих именно женщин ответственными за организацию и сохранение «ячеек общества» рекомендуемого образца. В данном контексте я не буду искать параллели с культовым американским сериалом «Секс в большом городе», заложившим основы жанра городской любовной одиссеи. Меня больше интересует, как в популярной российской культуре воображается «современная россиянка».
Главными действующими лицами сериала являются четыре сотрудницы кадрового агентства: белые, образованные горожанки в возрасте между двадцатью с чем-то и тридцатью с чем-то годами. Двое из них — Катя и Люба — состоят в браке, Саша — разведена, Аня не была замужем, но находится «в активном поиске». Катя растит двоих детей, у Саши есть сын от бывшего мужа, Люба отчаянно пытается забеременеть. Бытие героинь изображено замкнутым на проблемах поиска или удержания романтического партнера. Женщины, олицетворяющие целое поколение, по фильму не имеют интересов, не связанных с воплощением глянцевых стандартов внешности, решением бытовых задач и погоней за мужчинами. Политическое участие, обсуждение культурных процессов или профессионального развития, духовный поиск, хобби, солидарность не являются частью их повседневности.
Каждая из четырех протагонисток переживает индивидуальную любовную драму. Интересно, что выбранные локусом женского существования романтические коллизии разворачиваются посредством обращения к эмансипаторским дискурсам поиска сексуального удовлетворения, трудностей совмещения семейных и профессиональных обязанностей, влияния фэшн-индустрии и классовой сегрегации постсоветского общества, критики массовой алкоголизации и распространения рынка околопсихологических услуг.
Дискурсивное поле сериала представляет собой постоянное сопротивление дисциплинирующей риторики, стремящейся к конструированию послушных гендерных субъектов, чьи жизни должны быть подчинены воспроизводству текущего порядка, и эмансипаторской риторики сопротивления навязываемому асимметричному распределению прав и обязанностей. На мой взгляд, этого конфликта внутри преобладающего дискурса, сохраняющего статус-кво, невозможно избежать в предопределенных рамках романтического нарратива[246].
Любовное повествование подчиняется жанровым канонам рыцарского романа, основной пружиной которого является устранение непреодолимых препятствий на пути к мифическому освобождению от всех неразрешимых проблем. Иначе говоря, условием счастливого финала любовной драмы является неразрешимый конфликт, позволяющий истории разворачиваться в форме постоянного противостояния двух сил: силы, ведущей к освобождению, и силы, воплощающей препятствия. Назначение такого принципа создания истории состоит в том, чтобы вызвать нарастающее эмоциональное напряжение с последующим катарсисом.
В тех социальных условиях, которые позволили сериалу Первого канала стать культурным феноменом, драматическое напряжение на протяжении всего действия обеспечивается парадоксальной природой «идеологии традиционных семейных ценностей». С одной стороны, традиционалистская риторика задает основной вектор реализации бинарных гендерных субъектов — в романтической гетеросексуальной связи, а с другой стороны, настаивая на идее их биологически обоснованной «противоположности», обнажает неразрешимый по этой же причине конфликт между ними.
Эффект достоверности, который необходим для выбранного Германикой жанра, требует обращения к узнаваемым дискурсам. Так, киноповествование опирается на противостояние риторики универсальности «традиционного» разделения гендерных ролей и идеи неудовлетворенности женщин по поводу перекоса семейных обязанностей. Таким образом, стремясь к тотальности, дискурс «традиционных семейных ценностей», помещенный в контекст драматического повествования, критикует сам себя. Далее я разверну свой тезис, обращаясь к коллизиям сериала, отражающим парадоксальную суть доминирующего мировоззрения.
Красной строкой в сериале проходит тема специализированных женских тренингов, направленных на неформальное обучение женщин техникам и приемам «поиска и удержания партнера». Фильм начинается с закадрового текста, произносимого голосом Ирины Хакамады:
— Ты — добрая, милая, отзывчивая. — Оптимистично звучит обращение невидимой Хакамады к воображаемой собеседнице.
— Ты ужасно одинокая. — Интонация чтицы трагически снижается, зароняя лед сомнения в самую душу.
— Ты годами ждешь предложения руки и сердца от мужчины или годами надеешься познакомиться с тем, кто это предложение сделает. Но все впустую! Это означает лишь одно — твоя программа не работает.
— И поэтому я предлагаю тебе мой курс! — Интонация вновь поднимается, обнадеживая воображаемую слушательницу.
— Курс, который уже помог сотням тысяч женщин по всей России, — «Краткий курс счастливой жизни»!
Этот закадровый текст является частью популярного аудиогида, который слушают героини сериала. Их гуру «женского счастья» — персонаж Ирины Хакамады — консультантка Вера Родинка использует узнаваемую бизнес-стратегию, продавая рецепты успеха в любовной сфере, прежде убедив своих последовательниц в том, что они одиноки, несчастны и нуждаются в спасении. Образ Веры Родинки несет в себе сложную миссию. Выдающий набор противоречивых штампов о «мужской и женской природе» за сакральное знание, закадровый голос не только репрезентирует властный дискурс «традиционных семейных ценностей», попутно заполняя собой швы между сюжетными линиями и задавая тему очередной серии, но и разоблачает сам себя.
Сценаристка и режиссер дают понять, какого они мнения о коммерческом рынке «поиска и удержания», вовлекая персонаж Веры в одну из основных перипетий сюжета. В процессе мы узнаем, что эксперт по «счастью в личной жизни» в течение десятилетия пытается заполучить мужа другой героини — Кати. Устами Родинки говорящей, что «учить других — это одно, а быть счастливой — совсем другое», авторы вскрывают сомнительную сущность института данной «экспертизы».
Некоторые героини сериала так же скептичны в отношении Вериных рецептов. В ответ на мамины уверения о том, что, прослушав аудиокурс Родинки, знакомая ее знакомой «вышла замуж с ребенком», Саша отвечает, что «такое бывает только в кино». Тем не менее посещение специализированных тренингов регулярно возникает на экране как важная часть быта женских персонажей. При этом из виду не упускается то обстоятельство, что основной мотив, приводящий героинь к данной услуге, — это отчаяние, возникающее в результате попыток соответствовать установленным гендерным ролям. Таким образом, на экране имплицитно отражается замкнутый круг, рождающийся при подключении специализированного рынка консультирования к идеологии «традиционных семейных ценностей»: ориентированным на реализацию в конвенциональных любовных связях и разочарованным последствиями воплощений «традиционных гендерных ролей» женщинам в качестве универсального решения проблем навязывается еще более подобострастное следование традиционалистским предписаниям.
Заявленная главным смыслом жизни женщин романтическая любовь исследуется создательницами фильма на каждом этапе «производственного цикла», начиная от создания любовного мифа посредством «городского фольклора» — сообщений, рекламирующих женские курсы по «налаживанию отношений», поиска партнера в условиях большого города, «конфетно-букетного периода отношений» и заканчивая семейной рутиной как главной целью всего предприятия. Сложный по-своему, каждый из этапов «любовного производства» толкает четырех подруг «в объятия» Веры Родинки и ее коллег, где они получают рекомендации, пытаются их воплотить, разочаровываются и вновь обращаются к рынку за новой порцией советов.
Противоречия, заложенные в традиционалистской риторике, утверждающей, что именно гетеронормативный союз является наиболее комфортной формой организации частной жизни, служат основными пружинами центральных историй. Мужские персонажи, которые в логике идеологии «традиционных семейных ценностей» должны быть партнерами женщин в созидании счастливой жизни, оказываются главным препятствием на пути героинь к удовлетворению. Основные мужские характеры сериала, если не увлечены алкоголем, как муж Любы — Сергей, увлечены «компьютером», как муж Кати — Женя, поиском секса без обязательств, как любовник Саши — Петр, или быстрого и сомнительного обогащения, как ее же бывший муж Дима. Главной чертой, объединяющей представленную галерею мужских идентичностей, является их эмоциональная недоступность.
С точки зрения идеологии «традиционного» разделения гендерных ролей, мужья и любовники в этом фильме безукоризненно следуют патриархатным предписаниям, освобождающим мужчин от демонстрации качеств, связанных с эмпатией и заботой. Проблема в том, что женские персонажи ищут участия и партнерства в гетеросексуальных связях — той форме отношений, где паритет противоречит логике гендерного разделения. Героини «Краткого курса» слушают записи Веры Родинки и копят деньги на ее семинар, не замечая противоречий системы ценностей, которую они усвоили.
Построенные на принципе разделения «женских» и «мужских» семейных ролей, «отношения» в сериале не работают или работают плохо. Не только потому, что сам традиционалистский дискурс задает мужчинам и женщинам разнонаправленные векторы интересов. Проблема осложняется еще и тем, что в действующих условиях воплощать идеализированные представления о «мужественности» и «женственности» становится все сложнее. Вне схемы «мужчина-добытчик» — «женщина-домохозяйка» традиционные гендерные роли утрачивают свою логику, что и отражено в сериале.
Центральный женский персонаж Саша живет в квартире, где ютятся четыре поколения ее семьи: она с сыном и мама с бабушкой. Тридцатилетняя героиня имеет за плечами брачный опыт: «Он жил в моей квартире, — описывает свою семейную жизнь Александра, — ел мою еду, трахал меня, сделал мне ребенка и при этом не считал, что чем-то мне обязан». Интересно, что Сашин бывший муж не единственный из основных мужских персонажей олицетворяет осознанную позицию — быть на содержании у своей жены.
По замыслу создательниц сериала такое распределение ответственности не является результатом семейного консенсуса. В ходе просмотра фильма становится очевидным — мужчинам-иждивенцам ничто не мешает трудоустроиться, чтобы делать свой семейный вклад. Но, не будучи способными занять на рынке труда те позиции, которые удовлетворяли бы их амбициям, они выбирают «не размениваться по мелочам», живя за счет своих жен. Изображая такой выбор жизненной стратегии в качестве тенденции, авторы ставят под сомнение традиционалистский тезис о том, что все мужчины — добытчики «от природы».
Однако вернемся к Александре и тем выборам, которые совершает этот персонаж. Центральный мотив этого характера — борьба за выживание матери-«одиночки», помещенная в текущий социальный контекст, в котором правят рыночная экономика, культура гламура и инициированная властью консервативная мобилизация. Работая в рекрутинговой фирме, Саша не испытывает настоящей нужды. Основная проблема героини в том, как нам объясняется, что ее зарплаты не хватает на атрибуты «красивой жизни» — модные туфли и новый автомобиль.
В исходных идеологических обстоятельствах, низводящих бытие женщины до декоративно-обслуживающей функции, Саша выбирает прокладывать путь к «достойной», по ее мнению, жизни, обменивая свою яркую внешность на деньги обеспеченных мужчин и их дорогие подарки. Свой способ приработка героиня не считает проституцией, предпочитая верить своей маме, утверждающей в духе рекламы специализированных женских тренингов, что «мужчина должен платить за секс». Принимая оплату за свое интимное внимание, Александра рассчитывает, что ее партнеры возьмут на себя также и обеспечение ее эмоционального благополучия. Однако любовники Саши, не обманываясь относительно прагматического интереса к ним, не считают необходимым беспокоиться о ее чувствах — эмоциональная привязанность для них выходит за рамки «спонсорского контракта»[247].
Изображая две разные позиции в отношении обмена женской привлекательности на мужские материальные ресурсы, авторы сериала обнажают центральную проблему идеологии «традиционных семейных ценностей» — ориентируя женщин на реализацию в частной сфере, предполагая, что мужчины возьмут на себя роль основных кормильцев семей, традиционалистская программа, по сути, подталкивает современниц к иждивенчеству — уязвимой, маргинальной позиции. Скрытый за привлекательными символами гламура императив торговли телом действует на героинь сериала как гипнотический транс. Не находя удовлетворения в связях с мужчинами, будь то в ее отношениях с бывшим мужем, в которого она была влюблена, или в сугубо деловом взаимодействии со своими спонсорами, Саша, тем не менее, не ставит под сомнение патриархатное убеждение о том, что «женское счастье» обеспечивается лишь востребованностью у мужчин.
Это противоречие не мешает другой героине, двадцатипятилетней Ане считать Сашу экспертом в «отношениях полов», поскольку формально старшая коллега демонстрирует все признаки успешной, с точки зрения преобладающего мировоззрения, «женской карьеры»: Саша была замужем (не важно, что за проходимцем), она спит с боссом (не важно, что с женатым), у нее есть сын (не важно, что она воспитывает его без участия отца) и машина (не важно, как именно она на нее заработала). Создательницы сериала показывают, что в культуре, которая не предлагает женщинам ничего, кроме семейных ролей, у юной Ани есть только один сценарий перехода в «настоящую», взрослую жизнь — через романтическое партнерство. Поэтому она целеустремленно ищет мужчину, который окажется готовым помочь ей совершить обряд «женской инициации» — позволит заботиться о себе.
В поисках партнера Аня раз за разом пытается воплощать традиционалистские ожидания от женщин, рассчитывая на ответную заботу. Но все мужчины, которые попадаются на ее пути, принимают Анину заботу как естественную женскую обязанность и не считают, что ее усилия должны быть уравновешены ответным вниманием. Собственно, большинство мужских персонажей фильма считают сам факт своего отстраненного присутствия основанием для услужения со стороны женщин.
Сценаристка и режиссер на примере Кати, совмещающей обязанности матери двоих детей, жены и сотрудницы фирмы, демонстрируют, что гендерный перекос в осуществлении семейного труда обеспечивает женщинам определенную властную позицию в частной сфере. Однако уязвимость этой позиции обнаруживается, когда перед Катей встают следующие вопросы: если самоотверженная забота о других и есть смысл жизни женщины, что остается, когда дети вырастают и больше не нуждаются в опеке, а мужья уходят или умирают? Как жить дальше, если женская семейная работа оставляет ограниченные возможности для обретения несемейных навыков и интересов?
Из чувства семейного долга Катя не оставляет мужа и двоих детей ради связи с человеком, который ей очень нравится. Ее драма состоит в том, что семья, ради которой она жертвует своими интересами, на поверку оказывается очень хрупкой — муж («лысеющий айтишник», как его называет Катя) уходит к своей любовнице Вере Родинке, а дочь-подросток переезжает жить к бойфренду, оставляя мать с сыном — учеником младших классов.
Персонаж Кати также подключает тему недолговечности основного женского капитала в условиях патриархатного гендерного порядка — красоты, которая в данном контексте является синонимом молодости. Тридцатишестилетняя (!) Катя постоянно слышит от своей дочери, что «в ее возрасте» заботиться о внешней привлекательности «уже неуместно». В результате, чтобы «вернуть себе молодость», Катя решается лечь под нож пластического хирурга. Подруги Кати также не ограждены от токсичного влияния культа «вечной молодости», внушающего ужас перед естественным процессом возрастных изменений. Ведущая тренинга «по улучшению качества сексуально жизни», который посещают Саша и Аня, произносит узнаваемый монолог о «коротком сроке годности основного женского капитала»:
Вы посмотрите на себя! Средний возраст группы — 30 лет! Ваши бедра разъедает целлюлит. Отвязные малолетки дышат вам в спину. Вы все слышали бред про любовь и взаимопонимание. Так вот забудьте. Мужчинам нужен секс и новизна впечатлений. Сможете обеспечить — всегда будете любимы и желанны. Не сможете — вам будут изменять. Когда постареете — вообще бросят.
Ужасом перед старением объясняются предлагаемые обстоятельства, в которые авторы отправляют следующую героиню — Любу. Из уст подруги Любы мы узнаем, что четвертый женский персонаж сериала терпит причуды и балует своего мужа — безработного алкоголика «из страха, что он найдет партнершу моложе». По словам подруги, Люба «хочет привязать мужа ребенком». Так авторы картины объясняют горячее желание этой героини стать матерью. Отчаявшись бороться с пагубной страстью мужа, Люба заводит интрижку со случайно подвернувшимся ей полицейским Тимуром, в результате чего наступает долгожданная беременность. Дилемма, перед которой создательницы сериала ставят эту героиню, состоит в том, чтобы выбрать наименьшее зло между алкоголиком и садистом, которым впоследствии оказывается Тимур. Имея опыт традиционного разделения семейных обязанностей, Саша вразумляет мятущуюся коллегу: «Какая разница, от кого ты беременна, если ближайшие восемнадцать лет ребенком будешь заниматься только ты?» Так, воспроизводя дискурс деградации мужской семейной функции, авторы в очередной раз обнаруживают скрытый конфликт, заложенный в идее необходимости воплощения «традиционных» гендерных ролей.
К слову, протестный потенциал конфликта, заложенного в дискурсе «традиционных семейных ценностей», ярче всего обнаруживается в тех фрагментах сериала, в которых героини обсуждают свой опыт материнства. Например, в одном из эпизодов Катя после ссоры с дочерью завязывает на работе разговор с Сашей:
— Можно я задам тебе вопрос, который тебе покажется странным? Ты никогда не жалела о том, что родила ребенка? — робко спрашивает Катя.
— Каждую минуту думаю об этом. Я своего сына, конечно, очень люблю. Но иногда мне хочется его убить, — делится Саша.
— Вот и я о том же. Ты думаешь, это — нормально? — уточняет первая.
— Это нормально. Просто мы боимся говорить об этом, — утверждает вторая.
Этот короткий диалог является редкой репрезентацией в русскоязычном кинематографе феномена «материнской двойственности» — неосознаваемого протеста против асимметричной женской семейной нагрузки и нереалистичных требований к матерям. Однако наиболее перегруженная и переутомленная из четырех главных героинь — Катя все же находит в себе силы бунтовать против идей материнской жертвенности и покорности, которые действующей культурой (и самой Германикой) объясняются включенными в женскую биологию свойствами: «Да, я родила своих детей, — в пылу бытовой ссоры заявляет героиня своему мужу, устраняющемуся от родительской работы. — Но я не собираюсь на них всю жизнь пахать. Я всегда делала все, чтобы комфортно было другим. Теперь я хочу, чтобы комфортно было мне!»
Так, драматургическая потребность в наличии конфликта, который будет двигать сюжет, вынуждает создательниц произведения обнажать противоречия в том мировоззрении, которое выбирается ими в качестве исходного. Но, изображая своих героинь страдающими от неудовлетворенности вследствие отстраненности их партнеров, создательницы медиапродукта, тем не менее, продолжают ограничивать воображаемый мир своих современниц единственным интересом — быть реализованными в конвенциональных отношениях с мужчинами.
Женские персонажи стремятся организовывать свои жизни в соответствии с социальными ожиданиями, поскольку институционально и идеологически именно сформированные в связях с мужчинами женские идентичности распознаются «завершенными». Но чем больше они стремятся соответствовать гендерным стандартам, тем острее их разочарование «в любви». В этой связи, на мой взгляд, конфликт внутри доминирующей системы ценностей, отраженный в сериале, перекликается с классическим трудом западного феминизма — книгой американской исследовательницы Бетти Фридан «Загадка женственности»[248]. Анализируя нарративы домохозяек из буржуазного американского пригорода 1950-х годов, Фридан обнаружила парадоксальное явление — обладая всеми атрибутами «женского счастья», сформулированными текущей идеологией, ее собеседницы выражали «непонятное» разочарование своей жизнью. Автор приходит к выводу о том, что проблема коренится в способе формулировать «женское счастье». Фридан показала, что завернутый в идею благополучия императив жертвенной заботы о других приводил американских домохозяек не к удовлетворению сконструированных потребностей, но к скуке и усталости в ситуации ограниченных жизненных возможностей.
В этом смысле «Краткий курс» довольно наглядно отражает то обстоятельство, что навязываемый сценарий любви между «заботливыми женщинами» и «отстраненными мужчинами» в действительности скрывает не отвечающую требованиям времени идею социальной безопасности. И все же сериал берет курс на поддержание этого порядка. В частности, это следует из того, как карикатурно на экране изображаются карьерно ориентированные современницы. Так, нас знакомят со Светланой, которая «построила гостиницу» и обращается в кадровое агентство (где работают Саша и ее подруги) с просьбой помочь подыскать ей обслуживающий персонал.
Характер этой героини раскрывается через ее внезапно вспыхнувший интерес к хозяину рекрутинговой фирмы — Петру, который по совместительству является любовником Саши. Запутавшийся в отношениях со своей беременной женой и любовницей, Петр не без колебаний отвергает владелицу отеля, что мгновенно превращает расчетливую бизнес-леди в жалкое, нелепое существо, единственной настоящей ценностью для которого является мужское внимание. Персонаж «деловой женщины» пригождается создательницам сериала, чтобы в очередной раз натурализировать декоративно-обслуживающую «женскую миссию». В одном из эпизодов, желая вызвать ревность любовницы, Петр в разговоре с Сашей обнаруживает преимущество Светланы перед «остальными женщинами»:
— Она совсем другого разряда женщина, — заявляет Петр.
Саша и зрители с любопытством ожидают объяснений превосходства Светланы.
— Знаешь, что она первое сделала, войдя в мой кабинет? Она задрала платье. У нее чулки на подтяжках. Я давно такого не видел, — дразнит Петр свою любовницу.
Усвоив озвученную стратегию успеха, Саша немедленно приобретает чулки, что не решает никаких из ее проблем. Однако послание, отправляемое авторами сериала в данной сцене, направлено убедить аудиторию в том, что даже профессиональная реализация для женщин немыслима вне обслуживающей мужские интересы функции.
Скромное собрание образов карьерно устремленных современниц в фильме дополняет двадцатипятилетняя Нина, дающая частные уроки немецкого языка. Нина, пожалуй, единственный женский персонаж сериала, действительно увлеченный своей работой. Но ее интересу к профессии дается недвусмысленная оценка — героиня изображается бездушной и грубой мужененавистницей, в соответствии с патриархатным мифом, приписывающим женской автономности воинствующую природу.
Образу самостоятельной Нины противопоставляется старшеклассница Маша. Обе девушки встречаются с одним и тем же молодым человеком. Однако, если Маша отчаянно влюблена, покорна и готова буквально умереть в битве за своего избранника, Нина практически не замечает Антона. Маркерами ее «эгоизма» служат плотный рабочий график и отсутствие стремления обслуживать любовника в быту. Антон принимает решение остановить свой выбор на Маше, после того как Нина, отказавшись отвлечься от работы, предлагает ему сходить в магазин и самостоятельно приготовить себе обед. Такое «жестокое» отношение к себе Антон перенести не в силах.
Изображая современниц, которые «хотят от жизни чего-то большего», прокладывающими профессиональный путь через свою сексуальность или грубыми и «мужеподобными», авторы фильма выступают на стороне идеологии, чья цель — ограничить интересы женщины семейно-бытовой сферой. Любопытно, что сама режиссер при этом исключительно успешна в кинобизнесе. Таким образом, личное профессиональное развитие Германики обеспечивается посредством поддержания социального механизма, угнетающего женщин как группу. Служение действующему порядку позволяет ей занимать более выгодное положение среди других женщин.
Занимая позицию уважаемого профессионала, Германика представляет своих современниц ущербными и неспособными к реализации в публичном пространстве не только в своем сериале. Например, в 2013 году в интервью Ксении Собчак, отвечая на вопрос о том, почему среди известных режиссеров мало женщин, Германика говорит: «…призвание женщины — быть хорошей женой и хорошей матерью. Так должно быть. Душа может стремиться к чему-то другому, но природа берет свое». Далее, рассказывая о своих творческих проектах, режиссер дистанцирует себя от тех качеств, которыми сама же женщин как группу и наделяет в своем фильме, объясняя, что ей «трудно работать с женщинами, поскольку те склонны к эмоциональным эксцессам и непоследовательности»[249].
Это высказывание вместе с внутренней мизогинией режиссера одновременно демонстрирует и беспомощность попыток дискурсивной универсализации женщин. Собственным примером заметная участница культурного процесса Германика в компании публичной персоны Собчак доказывает, что воплощение «традиционной и биологически обоснованной» женской роли не является приоритетом для всех женщин. Далее мне бы хотелось более подробно поговорить о том, как в популярном произведении культуры, созданном и выпущенном в эфир санкционированным властью телеканалом, воображаются «современные молодые мужчины-россияне».
Одна из серий телефильма открывается популярным тезисом женской ответственности за инфантилизацию мужской семейной роли, который озвучивается закадровым голосом Хакамады-Родинки: «Для многих из нас сегодня „женственность и мягкость“ — пустые слова. Девяносто процентов людей на вопрос, какой должна быть настоящая женщина, ответят: „самостоятельной“. Но задумываемся ли мы, каково мужчинам с самостоятельными женщинами?» Оперируя популярной среди авторов тренингов по «поиску и удержанию партнера» категорией «истинной женственности», создательницы фильма обращаются здесь к послевоенному императиву гендерной бесконфликтности, который приобрел в наше время новое звучание. Если послевоенная идеология в области семьи приглашала женщин подбодрить опаленных войной мужчин, уступая им символический лидерский статус, то в XXI веке «игра в поддавки» рационализируется за счет внушения идеи, что женская эмансипация губительна для мужчин в целом.
Концепция «истинной женственности» или «настоящей женщины», как в данном случае, является дисциплинирующим инструментом, позволяющим производить и контролировать послушных гендерных субъектов. В обществе, не пережившем собственных движений за женские права, которые бы способствовали оспариванию традиционалистских представлений о гендерных ролях, понятие «женственности» безальтернативно связывается со стандартами внешности и ориентированностью на заботу о других. На уровне практик обращение к категории «истинной женственности» является риторическим приемом, позволяющим захватывать позицию власти. Так, например, ведущие специализированных женских тренингов часто используют этот прием, позволяющий им легитимно оценивать «степень близости» конкретной женщины к идеалу «настоящей женщины». Недостижимость идеала обеспечивает беспроигрышную бизнес-стратегию, предоставляя возможность продавать все более новые услуги стремящимся к совершенству клиенткам.
Одновременно недосягаемость вымышленного ориентира служит условием формирования «незавершенной» женской субъектности. Идея женской неполноценности, в свою очередь, является стимулом к постоянному воспроизведению перформанса женственности — в такой системе знаков приобрести статус «истинной женщины» можно, лишь постоянно доказывая стремление соответствовать воображаемому идеалу. Параллельно, риторика, обвиняющая женскую эмансипацию в «кризисе маскулинности», запрашивает и мужскую гендерную субъектность, сформированную под воздействием идеи чрезвычайной эмоциональной хрупкости мужчин. В традиционалистской логике «мужественность», которая ассоциируется с силой и решительностью, объясняется врожденным, но вместе с тем эфемерным качеством, которое может проявиться лишь в искусственно созданных женщиной условиях.
Таким образом, обвиняя женщин, «отобравших у мужчин их биологическую роль защитников и кормильцев», в «кризисе маскулинности», сам императив гендерной бесконфликтности и инфантилизирует мужского гендерного субъекта, создавая противоречия и протестный потенциал внутри самого дискурса исключительной ценности «традиционного» разделения гендерных ролей. Далее я попытаюсь развернуть этот тезис, отталкиваясь от репрезентаций мужских образов в «Кратком курсе».
Практически всякий раз, вынуждая своих героев совершать ритуалы, связанные в популярном воображении с идеями «мужественности», авторы сериала венчают эти попытки оглушительными провалами. Перечислю несколько наиболее ярких примеров. После сексуальной сцены у Саши дома ее начальник и любовник, обнаруживая текущий кран в ванной, делает поспешное заявление:
— Пользуйся тем, что у тебя мужик в доме! — Вдохновленный предыдущим чувственным эпизодом, он закатывает рукава.
Саша польщена готовностью Петра проявить заботу. Однако показательная починка крана заканчивается грандиозным потопом, сражаться с которым Саша вынуждена уже в одиночку, когда шефу необходимо вернуться к жене и детям. Проблемы и разочарования сопровождают отношения Саши и Петра на протяжении всех шестнадцати серий. Свое видение отношений с мужчинами героиня озвучивает так: «О чувствах я могу поговорить с подругой. А вы, любимые, нужны для того, чтобы платить и хотеть залезть мне под юбку». При этом авторы сериала недвусмысленно дают понять, что Петр — не лучший кандидат на выполнение обоих пунктов Сашиного «гендерного контракта». Он не выполняет обещаний перед любовницей и трудовым коллективом, вводит Сашу в заблуждение относительно своих намерений подарить ей новую машину, переживает трудности сексуального характера.
Географию неудач персонажа расширяет его семейный антураж. Брак Петра и Лизы обозначается как непрерывная цепь конфликтов. Недовольство супругов друг другом нарастает. Обнаружив новый адюльтер Петра, Лиза ставит ультиматум:
— Все десять лет ты жил в квартире моего отца, делал, что хотел, интересовался только шлюхами. Я решила: или ты завязываешь, и мы растим детей, или ты уходишь с зубной щеткой.
Этой сценой нам дают понять, что успехом своего бизнеса Петр обязан поддержке семьи жены. Связанный финансово, он не спешит разрушать «цепи Гименея». Демонстрируя лояльность жене, он несколько отстраняется от своей внебрачной связи, при этом тщательно изображая моральные страдания от необходимости выполнять требование чаще бывать дома. Наблюдая, как холоден и груб Петр с их пятилетней дочерью, Лиза пытается достучаться до чувств мужа:
— Дети — это смысл жизни!
— Это смысл твоей жизни, — резко отвечает Петр. — Если ты до сорока лет не нашла смысл жизни, нечего сваливать с больной головы на здоровую.
Создательницы фильма недвусмысленно показывают, что Петр — плохой муж, плохой отец, плохой любовник и плохой бизнесмен. Однако его «безнадежность» во всех сферах жизни очевидна лишь зрителям/льницам и авторам, в то время как Лиза и Саша продолжают отчаянную борьбу за отстраненное присутствие Петра в их жизнях.
Обсуждая очередной конфликт Саши и Петра, Люба дает наставления своей коллеге, озвучивая один из главных императивов доминирующей гетеронормативной риторики:
— Мужчины — все охотники. Если ты будешь недоступная, ты поднимешься в его глазах до небес.
Ирония авторов здесь состоит в том, что реальный семейный контекст Любы чрезвычайно далек от патриархатного мифа о мужчине-охотнике, чья доблесть, однако, является «спящим качеством», которое «пробуждается» лишь в искусственно созданных условиях, когда женщины имитируют «слабость» или «недоступность». Среди основных занятий мужа Любы, Сергея, — распитие в одиночку алкогольных напитков и дневной сон. Провайдер в этой семье — Люба, но ее супруг не намеревается вносить свой вклад в совместное благосостояние, принимая функцию поддержания домашнего очага. Напротив, он ожидает от Любы обеспечения «полного пансиона». Обнаружив, что в доме завелись мыши, Люба в панике обращается к Сергею за помощью, на что тот реагирует вынесением «вердикта»: «У нормальной женщины мыши в доме не заводятся». Отстраняясь от решения бытовой проблемы, Сергей охотно раздает рекомендации, как лучше изловить и уничтожить мышь, объясняя, что «сам не может конфликтовать с животными». Так и не изловленная мышь пригождается авторам в последующем обыгрывании мужских характеров.
«Немужественному» Сергею противопоставляется «мужественный» полицейский, Тимур, пристреливающий злосчастную мышь из табельного оружия во время своего визита к Любе. Но именно его «мужественность» оказывается проблемной для Любы, когда она решает предпочесть любовника мужу. Любу раздражают его грубость, его брутальные друзья и родственники, его интерес к низкосортным телешоу. В конце концов Тимур демонстрирует склонность к насилию и Люба принимает решение, что бесполезный в быту, «тихий пьяница» муж — наименьшее из зол для нее.
Галерею мужских образов сериала дополняет бывший супруг Саши — Дима, чья миссия здесь также состоит в том, чтобы воплощать «кризис маскулинности». Ввязавшись в сомнительную бизнес-аферу и потерпев неудачу, Дима, скрываясь от партнеров, вынашивает планы по возвращению долга путем обманной продажи квартир своих бывших и будущих любовниц. При этом он открыто демонстрирует мизогинию, в частности, озвучивая свое кредо в «любви» Ане, у которой он проживает:
— У всех девушек нет мозгов и чувства юмора. Поэтому все, губки на замочек…
Аня, в свою очередь, так объясняет свои мотивы связи с Димой:
— Я нашла человека, он со мной спит. Он со мной ни о чем не разговаривает, ему наплевать на мои чувства. И, знаете, я счастлива.
Почему же эта героиня видит свое счастье именно так? Объяснение этому дается в линии отношений более опытной Саши и юной Ани. Младшая из женщин благоговеет перед Сашиной востребованностью на «любовном фронте» и теми «трофеями», которые эта востребованность обеспечивает. Аня даже тайно записывает Сашины высказывания, используя их как прямые руководства к действию. Мировоззрение, которое артикулирует старшая коллега, связывает идею женского счастья с популярностью на сексуальном рынке. В частности, Саша так объясняет младшей коллеге «сущность женского счастья»:
— Женщина может быть счастливой, только если ее постоянно хотят.
Авторы картины показывают, что неопытная Аня слишком буквально понимает наставления старшей подруги. Создательницы оставляют за этой героиней шанс на восстановление собственного достоинства — в конце концов, Аня перестает мириться с пренебрежительным отношением Димы и просит его съехать. Впрочем, вскоре Аня продолжает «искать себя» в отношениях с мужчинами, и в новой связи ее унижают еще более изощренно. Но об этом чуть позже. Сейчас я хочу закончить краткий обзор тех примет «кризиса маскулинности», которые несет персонаж Димы.
Многоплановую несостоятельность этого героя Козлова и Германика демонстрируют, подключая тему отцовства. По сюжету, результатом недолгого брака Саши и Димы становится рождение их сына Степы. Вскоре после этого Дима уезжает в другую страну в поисках «лучшей жизни», не принимая никакого участия в судьбе ребенка. Однако, вернувшись через несколько лет, Дима заявляет о своих отцовских правах и говорит, что «планирует помогать». Очевидно, у Саши есть причины не доверять бывшему мужу, в связи с чем она препятствует общению Димы с сыном. Но мама Саши, Ирина, тайно организует встречи внука с его родителем из соображения «пусть у ребенка будет хоть какой-то отец».
Авторы, очевидно, не так согласны с тезисом необходимости присутствия «хоть какого-то отца». Их скепсис отражен красноречиво — единожды доверенный Диме малыш, по воле создательниц сериала, падает из-за невнимательности папаши с качелей, в результате чего оказывается в больнице с сотрясением мозга. Позже Дима совершает попытку похищения собственного ребенка с целью получения выкупа и расплаты с долгами. Но, потерпевший фиаско на всех фронтах, выгнанный и бывшей женой, и любовницей, Дима отправляется на поиск других женщин, чье желание воплощать конвенциональный сценарий жизни он сможет какое-то время использовать в корыстных целях.
Не найдя удовлетворения в отношениях с Димой, Аня стремительно ныряет в новый роман. Вот как она сообщает об этом своим подругам:
— Я познакомилась с прекрасным человеком. Он психотерапевт, у него огромная машина, кожаный салон, он подарил мне собаку.
Однако довольно быстро выясняется, что новый визави Ани, психотерапевт Григорий оказывается ничем не лучше предыдущего. Свою позицию «интеллектуала» он утверждает за счет унижения партнерши, произнося, например, следующий монолог:
Думаешь, я не задавал себе вопроса: зачем я связался с тобой? Ты вообще в курсе, что у всех моих женщин было высшее гуманитарное образование? У кого-то — два. Одна девушка была доктором наук. Я много раз себя спрашивал: зачем я связался с тупой секретаршей? Мне это нужно потому, что мозги для бабы — это самое страшное. От них одно зло. Для меня твоя тупость — Божья благодать.
Аня не уверена в себе настолько, что готова не замечать морального насилия, отправляемого Гришей, ожидая, что тот вот-вот «сделает ей предложение». То есть, по сути, ради обретения статуса женщины, которую выбрал мужчина, Аня не против того, чтобы унижения, которым ее подвергает бойфренд, приняли постоянную форму.
В то время как создательницы сериала последовательно развенчивают миф о «настоящем мужчине», с чьим появлением в жизни разрешаются все проблемы, их женские персонажи продолжают в него слепо верить. Это также заметно в обстоятельствах, созданных вокруг другого центрального героя — мужа Кати, и параллельно — многолетнего любовника Веры Родинки. Обе женщины не удовлетворены Жениным отстраненным присутствием и взывают к мифологизированному мужчине-герою, как мужской биологической данности:
— Ты боишься любых конфликтов. Ты привык прятаться за мою спину. Ты как не мужчина, — упрекает Женю жена.
Любовница вполне разделяет мнение своей соперницы, так рассказывая о своем возлюбленном:
— Это мышь серая. Это не Бэтмен. Он мне десять лет нервы трепет…
Однако обе женщины не намерены прекращать неудобные для них отношения, надеясь «настоящего мужчину» в Жене все-таки «пробудить». Исследовав показ «кризиса маскулинности», вероятно, можно сделать вывод о том, что герои и героини «Краткого курса» по-разному понимают реализацию стандарта мужественности. Если мужские персонажи убеждены, что их эмоционально недоступного присутствия или проявления грубости достаточно, чтобы соответствовать образу «настоящего мужчины», то женщины из сериала ожидают от своих партнеров разделения практической, эмоциональной и материальной заботы.
Таким образом, представляя на экране нормативных гендерных субъектов, помещенных в жанровые рамки романтического нарратива, авторы одновременно и воспроизводят существующий гендерный порядок, и обнаруживают протестный потенциал, заложенный в противоречиях дискурса «традиционных семейных ценностей». Как я уже отмечала ранее, условием любовного повествования является неразрешимый конфликт, мотивирующий героев устранять часто непреодолимые препятствия. Таким конфликтом в данном случае выступает идея традиционного гендерного разделения функций, а точнее, ее тот факт, что именно это разделение является проблемой для создания гармоничного союза.
Женщины, изображенные безальтернативно стремящимися к реализации посредством любовных отношений с мужчинами, по ходу сериала постоянно сталкиваются с непреодолимым препятствием — системным отказом мужчин от равноправного разделения ответственности за поддержание этих отношений. Так, парадокс, отраженный на экране, заключается в том, что счастье, которое из перспективы преобладающего мировоззрения видится возможным лишь в конвенциональном союзе, именно в такой форме отношений оказывается невозможным. Вскрывая противоречия текущей семейной идеологии, авторы, тем не менее, завершают фильм традиционным хеппи-эндом, изображая счастливые улыбки и поцелуи вновь образованных пар. Посылая финальное сообщение о том, что «любовь — волшебная сила, которая устраняет все проблемы», Германика и Козлова передают ответственность за разрешение системных противоречий в частные руки.
Говоря о глобальных процессах трансформации интимности, протекающих в постсоветском обществе на фоне консервативной мобилизации, создательницы фильма отправляют своих героинь искать новых партнеров, словно проблема состоит в частном несовпадении характеров, но не в самой системе ценностей, которая предлагает в качестве основы семейных союзов неразрешимый гендерный конфликт. В следующей главе речь пойдет о том, как в нынешней общественно-политической ситуации воплощается натурализированная двойная женская нагрузка. Точнее, я подниму вопрос о том, как выглядит забота о детях в социальных обстоятельствах, при которых стирается грань между понятиями «любви» и «работы».
Глава 5
Любовь и/как работа: забота по любви и за деньги
В наши дни большинство женщин совмещают материнство и профессиональную занятость. Но текущая концепция материнствования, подразумевающая интенсивное погружение в заботу о детях, плохо согласуется с нарастающей соревновательностью на рынке труда. Героини моего исследования, воспитывающие детей, признавались, что напряжение между семейными и профессиональными обязанностями особенно велико в первые годы жизни ребенка, когда уход за ним/ней наиболее времяемок. Некоторые мамы, поделившиеся со мной своими историями, объясняли, что не желали надолго покидать рабочие места после появления детей, поскольку профессиональная реализация была для них настолько же важна, как и любовь к своим семьям. Другие женщины говорили, что просто не могли позволить себе находиться дома в течение всего срока отпуска по уходу за ребенком по финансовым причинам.
В условиях неолиберального поворота ответственность за детскую дошкольную социализацию постепенно передается семьям: время «декретных» отпусков увеличивается, в то время как количество яслей и детских садов сокращается. Эта динамика ставит работающих матерей перед непростым выбором — совмещать семейные обязанности с полным рабочим днем или соглашаться на менее оплачиваемые и менее престижные позиции, предполагающие более гибкий график. Параллельно обостряющемуся дефициту детских дошкольных учреждений, в связи с ростом числа работающих пенсионерок, сокращается помощь со стороны «института бабушек». В такой ситуации все большее количество семей вынуждено переадресовывать часть домашнего труда наемным специалисткам/ам. Это означает, что работа, ранее выполняемая матерями предположительно «из любви», имперсонализируется и коммерциализируется.
Приобретающий в исполнении коммерческой няни рыночную стоимость, уход за детьми позволяет демистифицировать материнский труд, натурализированный риторикой «биологической потребностью женщин заботиться о других» и исключенный из традиционной экономики. Кроме того, вхождение рыночных механизмов в сферу домашней заботы позволяет обнаруживать трансформации, которые переживает служащая идеологическим стандартом нуклеарная семья, утрачивающая способность собственными силами растить детей.
В данной главе я намереваюсь направить свой объектив на разные формы труда: заботу о маленьких детях в парадигме новой родительской культуры и работу за пределами семьи в условиях глобального капитализма. Обнаруживая причины безальтернативной для многих женщин необходимости совмещать оба типа занятости, я буду обращаться к условиям осуществления и последствиям двойной женской нагрузки в постсоветском контексте. Отправной точкой мне послужит автоэтнографический фрагмент, в котором я описываю свой опыт короткого погружения в заботу о маленьком ребенке. Обозначив особенности современной концепции ухода за малышами, далее я буду обращаться к классическим трудам в области социологии эмоций и нарративам моих собеседниц, которые помогут мне перечислить проблемы, связанные с превращениями, происходящими с понятиями «дом», «семья» и «работа».
Для того чтобы получить практическое представление об уходе за малышами, не имея собственных детей, я в течение месяца работала няней с проживанием в семье, где растет двухлетний мальчик, а вскоре ожидалось появление девочки. Сохраняя инкогнито участников моего полевого эксперимента, я не буду называть имен и раскрывать географию моего включенного наблюдения. Я осознаю, что описываемая далее ситуация не является типичной для постсоветских стран, и не намерена ее представлять таковой. Тем не менее среди моих информанток есть женщины, пользующиеся услугами коммерческих нянь. И те представления об актуальных практиках заботы, которые я получила в ходе моего короткого погружения, оказались, на мой взгляд, созвучными основным конвенциям культуры детоцентризма, отталкиваясь от которых я буду обращаться к теоретическим текстам далее.
Нижеследующее повествование является отредактированной версией дневника наблюдений, который я вела во время своего пребывания в семье, о которой расскажу кратко: отец малыша — сотрудник крупной компании, мать, ведя небольшое собственное дело, работает дома в режиме фриланс. Отведенный мне месяц я замещала находящуюся в отпуске постоянную няню. Мой опыт был коротким, но весьма интенсивным. За те четыре недели, что я помогала заботиться о малыше, мне буквально считаные разы удалось выйти в магазин. Мой взрослый мир был ограничен квартирой и детской площадкой.
Моими обязанностями было присматривать за малышом в первой половине дня и развлекать его несколько часов вечером. Мне не приходилось ежедневно укладывать его спать, что позволяло иметь некоторое личное время для работы над данной главой моей книги. Опыт совмещения заботы о ребенке с профессиональным проектом был условием исследовательской задачи, которую я перед собой поставила. Я надеялась выяснить, что представляет собой концепция «интенсивной заботы» в действие, и каких ресурсов ее реализация требует.
К моей большой радости, с мальчиком у нас сразу установилась взаимная симпатия. Я моментально привязалась к ребенку, часто вспоминаю о нем и охотно рассказываю о том, как малыш не по годам развит, как он необычайно весел и доброжелателен. Совершенно определенно, среди многих детей этот маленький человек для меня — особенный, и я бы хотела принимать участие в его жизни. Делясь впечатлениями о своей работе няней, я много раз отмечала, что испытываю гордость, рассказывая о достижениях доверенного мне ребенка. Чувство особой приязни и причастности возникло в результате нашего ежедневного эмоционального контакта, который является безоговорочным условием заботы о детях в ее нынешнем понимании.
Концепция раннего развития, на которую опирается ставшая традиционной модель ухода за малышами, делает акцент на становлении индивидуальности. В практическом смысле это означает, что перед заботящимися взрослыми стоит непростая задача — находить баланс между удовлетворением уникальных потребностей и желаний ребенка, обеспечением его/ее безопасности и собственными нуждами. Как я поняла, наблюдая за мамами и нянями, особенность нового подхода состоит в том, чтобы не заставлять ребенка следовать распорядку, удобному в первую очередь ответственным взрослым, но пытаться находить некую обоюдно приемлемую схему взаимодействия путем «мирных переговоров». В контексте детоцентризма ограничения не столько провозглашаются, сколько обсуждаются с ребенком.
Принцип заботы, который мне необходимо было усвоить, я бы сформулировала как «супервизия без насилия над волей». Пристальное внимание, уделяемое отправлению власти в новом понимании педагогики, с одной стороны, позволяет видеть в ребенке личность и уважать ее границы, но с другой — требует огромной эмоциональной вовлеченности в добавление к физической нагрузке. Изучая концепцию интенсивного ухода, я была готова к тому, что эта работа потребует вовлечения всех моих ресурсов. Однако неожиданным открытием для меня стало то обстоятельство, что взаимодействие с ребенком может рождать особое общее пространство, уникальную связь, как и в случае с близкими взрослыми. К моему изумлению, этот опыт оказался не только «про заботу», но про «отношения» и «компанию».
Отношения с двухлетним мальчиком помогли мне узнать много нового не только об уходе за детьми, но и о себе самой. В этой конкретной связи я заново открывала свои возможности и ограничения, а также получала неожиданную обратную связь. Как мне казалось, ребенок, совершенно очевидно понимая особую роль мамы и папы, доверялся и мне и был заинтересован в нашем общении. Я была рада обнаружить себя под пристальным взглядом маленького человека. Меня поражало всякий раз, когда малыш реагировал удивлением на какую-то незначительную, как мне казалось, перемену в моих повседневных практиках. Так, он с любопытством разглядывал мой макияж, который я однажды нанесла против обыкновения. И бывал удивлен, если я заговаривала с ним на английском языке. Развиваясь в мультиязычной среде, мальчик понимает английский, но языком нашего с ним общения был русский. Тот факт, что он отмечал детали моего присутствия, говорил о том, что ребенок видит меня как отдельную и уникальную личность. Это его особое внимание доставляло мне огромное удовольствие.
Однако, несмотря на горячую симпатию к мальчику, в рутине заботы о нем обнаружились не только приятные сюрпризы. Тяжелее всего мной переживалась «утрата идентичности», которая для меня связана с моей интеллектуальной деятельностью, устоявшимся распорядком дня и моим кругом общения. Первое время, не имея возможности поработать, отвлечься или прогуляться, когда мне удобно, почитать или посмотреть фильм, я была подавлена. Непривычным и болезненным опытом стало и исчезновение моего «личного пространства». Вся моя приватная территория медленно переходила во власть малыша. Сначала им заполнились мои мысли и чувства, затем отведенная мне комната «заросла» игрушками, бутылочками и книжками. Поначалу это вызывало протест, который постепенно перешел в отупляющее чувство обреченности.
Самым долгожданным временем суток для меня стала ночь, когда можно было провести несколько часов в полном уединении. Но не каждая ночь награждала возможностью насладиться тишиной и покоем. В этот период, когда продолжают «идти зубки», малышу не всякий раз удавалось сразу уснуть и проспать до утра. В бессонные ночи рядом с плачущим мальчиком находилась его мама. Но спокойно отдыхать, если в соседней комнате страдает ребенок, не получалось и у меня. Иногда в стремлении «наверстать» дневное время я увлекалась и засиживалась за компьютером до рассвета, что оборачивалось ослабленной способностью концентрироваться на следующий день. Внимательность — важнейший инструмент «интенсивной заботы», как выяснилось, плохо совмещается с недосыпанием. Регулярное недосыпание снижало качество обеих моих работ. И если в случае с книгой любую ошибку легко исправить, то в отношении ребенка задействованы серьезные риски, о столкновении с которыми я расскажу чуть позже.
Моя писательская продуктивность в этот период значительно снизилась. Привыкшая следовать за вдохновением и работать на «свежую голову», я не испытывала знакомой мне радости творчества, механически выполняя намеченное, когда позволяли обстоятельства. Нет, пожалуй, ничего удивительного в том, что именно эта глава книги далась мне труднее других. Забота о ребенке гораздо интенсивнее связана со стрессами, чем все, что мне приходилось делать ранее. Современное понимание функций ответственных взрослых предполагает постоянную комбинацию различных задач: эмоциональную включенность и поддержку малыша, обеспечение его или ее безопасности, контроль над собственными чувствами. Эти навыки быстро осваиваются, но оставляют мало простора для других задач и интересов, их координация держит в постоянном напряжении.
Ко времени нашего знакомства мальчик быстро развивался и во многом был готов сотрудничать. Но терпение и понимание оказывались в его доступе не всегда. Будучи любознательным, он без устали исследовал окружающий мир на ощупь и вкус. Для меня, в соответствии с текущей педагогической концепцией, это оборачивалось необходимостью поминутно объяснять, проявляя дружелюбие, почему не надо есть цветы, швырять камни, бегать по мокрым ступенькам, брать чужие игрушки без спроса и экспериментировать с электроприборами.
Временами малыш бывал всерьез не согласен переключить внимание с травмоопасного занятия или отказывался внимать увещеваниям о том, что пора уходить с залитой солнцем детской площадки, идти обедать или оставить пылесос в покое. В этом случае его протест выливался в «звуковую атаку». К своему возрасту он уже разучил некоторые тактики манипуляции и выяснил, что крики и слезы иногда могут привести к желаемому результату. Часто, увлекшись выражением недовольства, он забывал в процессе, что стало причиной его слез. Иногда эмоциональный всплеск перерастал в затяжную истерику. Утешать рыдающего ребенка, проявляя сочувствие и не обесценивая детских горестей, — задача уровня компетенции профессиональных помогающих практиков. Наблюдая за тем, как с этой работой справляется мама мальчика, я, как мне кажется, существенно расширила свои представления о современной педагогике.
В другие дни малыш был благодушен и игрив, но в его намерение входило методичное исследование границ дозволенного. Зная, например, что я не разрешаю играть с кабелем от моего лэптопа, маленький проказник часто демонстративно брал в руки шнур, с любопытством ожидая моей реакции. Навык отвечать на любое действие ребенка конвенциональным спокойствием привился мне довольно быстро — всего за пару дней. Но способность контролировать эмоции еще не означает соответствия внешней доброжелательности внутренним переживаниям. Работа с собственными эмоциями для меня была важной и трудоемкой частью процесса.
Довольно часто я испытывала досаду оттого, что мне изо дня в день приходилось смотреть один и тот же излюбленный мальчиком мультфильм, бесконечно повторять, чего не надо делать, возвращать перевернутую мебель в исходное состояние, снова и снова собирать разбросанные игрушки. Но как бы ни сердили меня выходки моего партнера по эксперименту, я каждую минуту помнила о том, что задача взрослых в наше время видится в максимальном содействии развитию ребенка. Впрочем, забыть об этом не было никакой возможности, постоянно находясь под взглядом других нянь и матерей. Не впадать в отчаяние мне помогали чувства умиления и радости оттого, что малыш проснулся в хорошем настроении, демонстрирует особое расположение, научился у меня чему-то полезному или забавному. Тем не менее чувство нежности постоянно было смешано с усталостью и раздражением.
В один из дней я встала «не с той ноги», и мне было особенно трудно контролировать эмоции. Малыш хулиганил, мне хотелось отвечать ему грубо или даже дразнить его, что совершенно недопустимо в текущей парадигме заботы, которую исповедует «моя семья». Я следила за его безопасностью, подавляя свою агрессию, и в тот момент сильнее всего меня страшила мысль, что это состояние больше не покинет меня никогда. Однако после дневного сна настроение мальчика переменилось, он проснулся ласковым и веселым. Обезоруженная, я перестала сердиться, но во мне поселилось чувство вины за «недопустимые» утренние эмоции. Никто из родителей и нянь, с которыми я ежедневно сталкивалась, не выражал гнева в адрес детей, по крайней мере публично. Напротив, все демонстрировали доброжелательное и терпеливое внимание. Общий благодушный фон детско-родительского мира в этом весьма зажиточном квартале невольно заставлял меня думать о том, что только я испытываю неконвенциональные чувства. Эта иллюзия порождала тревоги и сомнения в себе.
В то же время мне очень помогала рефлексивная позиция, которую занимает мама мальчика, ее открытость и готовность делиться со мной своим опытом, не мистифицируя материнские чувства. Благодаря ей я убедилась, что самая крепкая привязанность не может предупредить усталости от выполнения трудной работы и совмещения ее с другими видами занятости. Нет никаких противоречий в том, чтобы любить ребенка и одновременно испытывать досаду, раздражение или гнев.
Я также обратила внимание на то, что, помимо внешнего и внутреннего контроля над эмоциями, потребление является важной частью семейного труда. Проще говоря, если ребенок видит новую игрушку у соседа/ки, не купив ему/ей такую же, родители или помогающие взрослые столкнутся с определенными трудностями. Нашему мальчику, например, папа и мама задумали подарить на грядущий день рождения четырехколесный велосипед. В преддверии сюрприза мне несколько раз в день приходилось извиняться на игровой площадке перед нянями и мамами других детей за то, что доверенный мне ребенок катается на их велосипеде без спроса. Моему двухлетнему товарищу еще не довелось освоить концепцию частной собственности и правил обращения с ней. Но не все мои взрослые «коллеги» реагировали на «непосредственность» малыша одинаково радушно. Ежедневное ведение переговоров по поводу чужих велосипедов утомляло меня не меньше, чем безостановочная беготня за мчащимся ребенком, чьи «батарейки» требовали полной разрядки.
Но ассистировать ребенку в его/ее физическом становлении — только часть процесса. По моим наблюдениям, концепция раннего интеллектуального развития, вне зависимости от того, являются ли родители горячими сторонниками подхода, встроена в детский досуг посредством мультфильмов, игр и книг, современные версии которых по умолчанию предусматривают элементы научения. Вероятно, ввиду всеобщей озабоченности ранним развитием и нацеленностью на достижения превосходных результатов, большинство мам детей дошкольного возраста, с которыми мне приходилось общаться, так или иначе выражали обеспокоенность тем, что их ребенок «отстает в развитии от соседского», какие бы успехи ни демонстрировал/а малыш/ка. Привыкнуть к этой новой вселенной, в которой детей приобщают к навыкам, освоенным мной лично уже в самостоятельном возрасте, было непросто. Первое время меня поражало, что ребенок, еще не научившийся самостоятельно одеваться, уже знает буквы двух алфавитов, может пользоваться компьютером и ловко управляется с электронными игрушками, не читая инструкций.
Безусловно, необходимо отдать должное способностям конкретного малыша. Однако невозможно не учитывать и того факта, что жизнь нескольких взрослых людей подчинена содействию его развития. При этом количество взрослых в составе мамы, папы и няни вовсе не ощущалось избыточным, поскольку присмотр за малышом каждый из нас совмещал с профессиональным проектом.
Как-то в середине моего включенного наблюдения коллега, которая также является одной из героинь данного исследования, разговаривая со мной по скайпу, поинтересовалась, каково мне находиться в новой для себя роли. Я ответила, что для меня этот опыт настолько же познавателен и захватывающ, насколько изнуряющ и скучен, в связи с той изоляцией, в которую попадают заботящиеся о детях взрослые по сравнению с разнообразными возможностями социализации в бездетной жизни. Приятельница предположила, что если бы это был мой родной ребенок, все было бы иначе, подразумевая, что биологическая связь служит своего рода «анестезией», превращая рутину заботы в процесс бесконечного умиления. Но, по моим ощущениям, временный характер моей работы и скорая перспектива вернуться к своим привилегированным бездетным привычкам существенно облегчали мою «участь».
Разумеется, я не знаю, каково это — наблюдать за развитием кровного ребенка, и доверяю тем женщинам, которые говорили мне о том, что это совершенно особое чувство. Но вместе с тем именно миф о «материнском блаженстве» как идея встроенного в женскую биологию желания заботиться о других, является тем инструментом, который перекладывает всю ответственность по уходу и воспитанию на матерей, освобождая от этого труда остальных членов общества.
В перспективе социологии эмоций популярные представления о социальных ролях оказывают влияние на наши переживания. Чтобы поддерживать свой общественный статус, мы стремимся чувствовать то, что «положено» испытывать в различных ситуациях, или, по крайней мере, заявлять о том, что происходящее с нами внутри соответствует эмоциональным стандартам. В этой связи меня, в первую очередь, интересовали не те эмоции, которые включены в производство материнской идентичности, а те, которые возникают в результате «интенсивной заботы» о ребенке.
В течение моей вахты мы с малышом довольно часто переживали травмоопасные ситуации, две из которых потенциально граничили с большими рисками для жизни. Однажды я отвлеклась, и мальчик проглотил несколько случайно оставленных на столе таблеток. К счастью, медицинского вмешательства не потребовалось. В другой раз, желая проявить самостоятельность, он, вырвавшись из моих рук, побежал вниз по лестнице, упал и серьезно ушибся. Каждый из этих инцидентов для меня сопровождался значительным стрессом. Кажется, мне никогда не забыть того падения, которое я наблюдала, словно в замедленной съемке, мелкой дрожи, пронзившей все мое тело, и немых рыданий, охвативших меня после того, как выяснилось, что дело обошлось ссадинами, а сам малыш не испугался. Честно говоря, я сомневаюсь, что в подобной ситуации кровное родство могло бы усилить или уменьшить страх, сострадание и чувство вины за недостаточное внимание при отправлении заботы.
На мой взгляд, распространенная в наши дни концепция интенсивного ухода с ее практикой глубокого эмоционального взаимодействия между взрослыми и детьми способствует установлению уникальных отношений и сокращает дистанцию между заботой «по любви» или «за деньги», с той разницей, что из обязательств, связанных с коммерческим присмотром, легко выйти. Соединив свой опыт заботы о малыше с опытом преподавания в университете, я пришла к выводу о том, что участие в процессе социализации следующих поколений может давать особое чувство удовлетворения от включенности в работу на благо общества. Но я не пытаюсь сравнивать коммерческую педагогику с родительским трудом, поскольку последний не предполагает ни оплаты, ни выходных.
Работа няней сделала меня терпимее в отношении детей — я заметила, что меня больше не раздражают детские крики в общественных местах. Но главное, я стала иначе смотреть на материнский труд. Ненадолго погрузившись в ситуацию интенсивного ухода, я больше не посылаю неодобрительных взглядов матерям, например, «повышающим голос» на своих детей. Теперь я лучше понимаю, какие напряжение и усталость стоят за раздражением и какова цена «выращивания ребенка» в культуре детоцентризма.
С мамой мальчика мы много обсуждали негативное влияние идеологии предотвращения «детской психологической травмы», обязывающей матерей к круглосуточной доступности для своих чад и «чемпионскому спокойствию» в любых ситуациях. Ее подход состоит в том, чтобы практиковать внимательность к детям, в меру своих возможностей, не исключая того, что конфликты и разногласия неизбежны в процессе воспитания. Чувство эмпатии в ее мировоззрении не исключает возможности проявлять родительскую твердость в отношении своих намерений. Мы сошлись во мнении о том, что предусмотреть все возможные травматические ситуации не в состоянии ни одна самая преданная мать, поскольку невозможно спрогнозировать, какие именно действия или слова могут ранить ребенка. Именно риторика первичной материнской ответственности за психологическое развитие и безопасность детей, вселяя в женщин чувства беспокойства и вины, вытесняет из фокуса внимания перекос ответственности за воспитание новых поколений.
Обсуждая возможности снижения тревог, с которыми сталкиваются матери в культуре детоцентризма и материнской гиперответственности, в дружеских беседах со мной мама мальчика говорила о том, что невозможность исполнения всех желаний ребенка — важная часть научения человеческому опыту. Моя собеседница также поделилась своим видением разделения ответственности за благополучие детей с другими общественными институтами. Она рассказала мне, что научит сына тому, где можно найти помощь, если ему придется пережить тяжелый психологический опыт. Годом позже похожую идею я обнаружила озвученной в фильме Ларса фон Триера «Нимфоманка» (2013). Одна из эпизодических героинь картины, сыгранная Умой Турман, во время драматического выяснения отношений с супругом, обращается к своим малолетним сыновьям:
— Дети, смотрите внимательно и запоминайте, чтобы во взрослой жизни вам было о чем рассказывать своему психоаналитику.
На мой взгляд, этот эпизод проблематизирует дисциплинирующий дискурс ответственности матерей за недопущение детской психологической травмы и коммодификацию этого понятия, о чем я буду подробнее говорить в следующей главе. Я нахожу, что эта сцена несет пафос освобождения современной матери от тяжкого бремени страха за каждое свое движение. При этом я осознаю, что ритуал освобождения в киноповествовании граничит с намеренным причинением детям моральных страданий.
Мать в исполнении Умы Турман переживает унижение со стороны супруга, но она не боится проявлять свои эмоции на глазах у детей, протестуя против несправедливости. Возвращая институту психологической экспертизы возложенную на матерей ответственность за психологическое здоровье будущих поколений, героиня одновременно отвоевывает право, выполняя семейную функцию, оставаться личностью, обладающую своими границами.
Подводя итог своему короткому погружению в мир заботы о детях, я бы хотела развить послание, которое вижу в вышеуказанном эпизоде. Получив представление о цене совмещения заботы о ребенке с профессиональным проектом, наиболее важным итогом своего эксперимента я считаю усвоенное мной знание о том, что взрослые, трудоспособные люди «не сходят с конвейера готовыми к труду на благо общества». За каждым человеком, с которым мы ежедневно по тем или иным причинам сталкиваемся, стоят годы чьей-то самоотверженной родительской работы, так мало ценимой в современном мире, но без которой сам мир был бы невозможен.
Отталкиваясь от опыта, полученного в ходе моего полевого исследования, далее я бы хотела подробнее рассмотреть две основные темы, привлекшие мое внимание. Мне бы хотелось обсудить некоторые трансформации, происходящие на рынке труда и в сфере заботы о детях, как условия, дающие новые инструменты для понимания материнского труда и семейных практик. Эти перемены более отчетливо заметны в странах развитого капитализма, где они и начали исследоваться в поле социальных наук в конце прошлого века. Однако постепенно процессы, связанные с индивидуализацией, становятся очевидными и в нашей части света, прежде всего, затрагивая судьбы той части общества, которая встроена в международный рынок труда.
Ненадолго очутившись в ситуации интенсивной заботы о ребенке, я обнаружила, что уход за детьми, в современном его понимании, главным образом связан с эмоциями. Отправляющие заботу утешают, поддерживают, поощряют, создают безопасное пространство и рамки дозволенного, при этом контролируя выражение собственных чувств, в соответствии с текущим стандартом «интенсивного» или «естественного» родительствования. Параллельно интенсификации заботы работа за пределами семьи также становится все более эмоциональной и менее материальной. Оплачиваемый труд, подразумевавший координацию ума и тела в индустриальную эру, в наше время чаще имеет отношение к координации эмоций. В постиндустриальном обществе люди, пусть и посредством устройств, чаще взаимодействуют друг с другом, чем в предыдущую эпоху, когда основной задачей труда было обслуживание механизмов. Чувства все больше подчиняются коммерческой логике и становятся неотъемлемой частью рынка труда[250].
В широком смысле центральной дефиницией экономики услуг является любовь: рынок предлагает внушительный спектр сервиса, связанного с приязнью и заботой за деньги. При этом демонстрация любви к работе часто включена в профессиональные обязанности. Арли Рассел Хохшильд на примере работы бортпроводниц/ков объясняет, что люди научились контролировать и продавать главный атрибут эмпатии — улыбку. Так, улыбка члена экипажа во время авиаполета служит символом безопасности и сигналом надежности. В то время как скорбные интонации агента похоронной службы обозначают сочувствие и сострадание тем, кто понес утрату. Работу, связанную с выражением чувств, Хохшильд предлагает называть «эмоциональной работой», а способность управлять чувствами в коммерческих целях — «менеджментом эмоций». Исследуя рынок эмоционального труда, теоретик задается вопросом, насколько чувства сегодня принадлежат сотрудникам/цам сервисов, если выражение неконвенциональных переживаний или отсутствие характерных атрибутов эмпатии влекут за собой штрафные санкции[251].
Развивая эту мысль, сложно обнаружить компоненту личности, которая не отчуждалась бы современным рыночным субъектом в пользу капиталистического производства. Высокая конкуренция на рынке труда требует от современниц/ков не только постоянного обновления компетенций, но и соответствия глянцевым стандартам внешности. Специалисты/тки поощряются к совершенствованию своих тел, демонстрации «личностного роста» и навыков управления эмоциями. При этом наивно было бы полагать, что клиентская роль в условиях рынка более свободна от внешнего и внутреннего мониторинга эмоций. Механизм контроля качества обслуживания вынуждает потребительниц/лей отчуждать свои чувства в пользу капиталистического производства. Вопрос «Как вам понравилась наша услуга?» под видом заботы требует вместе с оплатой счета поделиться переживаниями и ощущениями во имя повышения эффективности. Так, в условиях рыночной экономики счастье, любовь и даже боль обслуживают коммерческие интересы.
Хорошим примером здесь может служить новая форма заботы о постояльцах, недавно предложенная одной из британских гостиниц. Гости, путешествующие в одиночку, теперь могут арендовать аквариум с рыбкой по имени Хэппи (счастье с англ.). По мнению хозяев отеля, «друг напрокат» поможет усилить атмосферу домашнего уюта и создаст компанию для одиноких путников/ц. Автор идеи, комментируя свою задумку, объясняет: «Рыбка пригодится тем, кто не хочет возвращаться в пустую комнату и желает провести время в компании с живым существом. На Хэппи можно не только смотреть, с ней можно разговаривать»[252].
На мой взгляд, распространяя с рекламой данной услуги сообщение о том, что пребывание в одиночестве связано с «нежелательными» эмоциями, владельцы бизнеса создают новую эмоциональную потребность и тут же предъявляют коммерческое предложение по ее удовлетворению. Для соответствия текущему стандарту персональной успешности в ситуации «плохого пиара», которым сопровождается уединение, теперь предлагается прилагать особые усилия — искать компанию и источник одобряемых эмоций. Так чувства и их выражение становятся дополнительной работой, включенной в процесс создания благополучной идентичности, с одной стороны, и получения прибыли с другой.
Анализируя включение эмоциональной сферы в экономику, Хохшильд говорит о том, что дом в наше время становится работой, а работа — домом. В условиях капиталистического производства семьи все меньше могут позволить себе отвлекаться от оплачиваемого труда на выполнение неоплачиваемой домашней работы, в связи с чем забота все чаще передается на аутсорсинг. Так, сферы, ранее контролируемые семьей «по любви», трансформируются в области профессиональных компетенций. В то же время эмоции, ранее доступные только в приватной сфере, такие как любовь, объединяющий энтузиазм, гордость от принадлежности, теперь индивиды могут получать и на рабочем месте. Многие корпорации в целях повышения эффективности используют идеи командного духа, что, с одной стороны, должно мотивировать сотрудников/ц служить интересам компании, а с другой — «семейная атмосфера» в коллективе призвана обеспечивать индивидам удовлетворение их эмоциональных потребностей «без отрыва от производства»[253].
Результатом этих новых условий, при которых офис обретает для карьерно ориентированных индивидов значение дома, а дом понимается как рабочее место, является расширение сфер деятельности, требующих эмоционального подключения. Фактически, у людей, имеющих семейные обязанности, сегодня две работы, обе из которых часто — эмоциональные.
Имея небольшой опыт преподавания в коммерческом вузе, я в полной мере смогла ощутить на себе влияние аматериальной экономики. В условиях неолиберальных трансформаций высшего образования большой частью преподавательских функций является работа с эмоциями — своими и чужими. Так, моей задачей в классе было, составляя конкуренцию социальным сетям и гаджетам, вовлекать студетов/к в учебный процесс эмоционально. В контексте «студентоцентристского» подхода, который исповедует этот университет, показателем эффективности моей работы являлось не только качество студенческой отчетности, но и удовлетворение студентов моим преподавательским стилем. Необходимость создавать эмоциональный контакт со студенческой аудиторией и координировать эмоции в процессе передачи знания существенно увеличивает нагрузку преподающих в сравнении со «старым» педагогическим стилем, когда от преподавателя/ницы не ожидалось ничего сверх формального чтения лекций.
В моем опыте преподавание в современном университете прозападной ориентации оказалось столь же интересной, сколь и трудоемкой занятостью. Честно говоря, иногда после лекций и семинаров я чувствовала себя эмоционально истощенной. И тогда мне казалось, что такое профессиональное занятие я бы едва смогла совмещать с семейными обязанностями. Однако в действительности многие мои информантки, являясь матерями, преподают в университетах, ведут собственный бизнес или заняты в других вовлекающих эмоции сферах. Следовательно, совмещать семейную работу и карьеру возможно. Вопрос в том, какова цена, которую женщины платят за то, чтобы «иметь все».
Исследуя влияние издержек ухода за ребенком дошкольного возраста на предложение труда женщин в России, Юлия Казакова отмечает[254], что подавляющее большинство матерей сегодня работает полную рабочую неделю (от 30 до 45 часов) или даже являются сверхзанятыми (работают свыше 45 часов в неделю). Из трудоустроенных, имеющих детей до 3 лет, частично занятыми является 20 % женщин, а из женщин, имеющих детей от 3 до 6 лет, только 12,8 %. Среди женщин работающих, но не имеющих детей-дошкольников режим частичной занятости еще менее популярен. Им пользуется только 10 % женщин. Исследовательница считает, что низкий уровень частичной занятости среди матерей объясняется несколькими причинами: нехваткой соответствующих рабочих мест, предусматривающих гибкий график, и потребностью женщин в большем доходе. В поддержку данного тезиса приведу цитату из интервью с одной из моих информанток. М. 42. Предпринимательница:
…Я вышла на работу спустя несколько месяцев после рождения дочери, наняв няню. Для меня моя работа — это то, чем я живу. Но помимо моей увлеченности, я должна кормить семью и зарабатывать на зарплаты тем, кто на меня работает. Без няни я просто не выжила бы. В случае необходимости я бы могла урезать любые расходы, кроме оплаты няни…
…Когда моя дочь подросла, по воскресеньям ее надо было возить в танцевальную школу через весь город. Это полтора часа в один конец. Потом надо было сидеть там несколько часов и ждать, пока дети танцуют. Зимой родители ждали в холодном зале, где не ловился Интернет. Жизнь приучила меня ценить время. Потратить выходной день на школу танцев, не имея возможности хотя бы поработать с почтой, для меня было неприемлемо, ни в моральном плане, ни в материальном…
…Я рада тому, что у меня есть моя дочь. Чем старше она становится, тем мне с ней интереснее. Но, вспоминая ее ранние годы, должна признать, что я не фанат домоводства и всего, что требует забота о маленьком ребенке. Если можно этого не делать, я с радостью перепоручу это, чтобы работать и зарабатывать. Мне хорошо, когда я занимаюсь своим делом….Я считаю, что довольная мать лучше недовольной…