Дорогие дети: сокращение рождаемости и рост «цены» материнства в XXI веке Шадрина Анна
© А. С. Шадрина, 2017
© ООО «Новое литературное обозрение», 2017
Пролог
Не-мать исследует материнство: ограничения и возможности
Эта книга — очень личный проект. Как большинство моих текстов, она выросла из боли. Я хорошо помню момент, когда приняла решение написать ее. Дело было летом 2012 года. Мы с моей дорогой подругой Еленой Минченей встретились в нашей любимой минской кофейне, и я поделилась с ней своим планом. Я горела желанием разгадать загадку, которая в тот момент волновала меня больше других: почему мои отношения с мамой — самым близким и дорогим человеком — такие сложные и порой болезненные, одновременно и дающие прибежище, и ограничивающие выбор жизненных направлений.
Я не помню причину конфликта, на фоне которого это решение было принято. В памяти сохранилось лишь ощущение жгучей боли и безысходности оттого, что в каком-то важном вопросе мы с мамой не могли прийти к согласию. Как и все другие наши размолвки, эта довольно быстро себя исчерпала. Но импульс к исследованию остался. Помимо желания выяснить, как устроены наши семейные роли, у меня была еще одна важная причина для изучения социального института материнства[1] — я надеялась разобраться с собственными репродуктивными намерениями.
Прочитав несколько десятков книг о матерях, детстве и «репродуктивной дилемме» на английском языке, я поняла основное направление мысли современной западной социологии материнства. Но ни одна из них не могла исчерпывающе ответить на волнующие меня вопросы: из чего забота о детях складывается в «нашей части света»[2], почему сложные отношения с мамой — знакомая многим проблема и что может помочь принять подходящее мне решение — становиться ли матерью? Погружение в теорию материнства позволило мне понять, что я не преуспею в поисках текста, который обращался бы к комплексу интересующих лично меня предметов. Чтобы прочесть такую книгу, мне пришлось написать ее самой. У моего проекта были свои преимущества и ограничения, о которых важно рассказать.
С одной стороны, не имея семейных обязанностей, связанных с заботой о детях, я могла позволить себе инвестировать в исследование несколько лет жизни. С другой стороны, позиция не-матери этически сужала область изучения. Не принадлежа к матерям, я не имела доступа к артикуляции самого опыта материнства. Но я воспользовалась другими возможностями, изучая социальное производство семейных ролей, репрезентации образа матери в культуре и трансформации общественных условий, в которых мои современницы сегодня не только заботятся о детях, но и принимают решение — становиться ли им матерями.
Предвосхищая ожидаемую критику в адрес проекта, в котором не-мать пытается размышлять о материнстве, я надеюсь очевидным образом обнаружить, что я ни в коей мере не стремилась занять экспертную позицию в тех областях жизни, где у меня нет персонального опыта. Обращаясь к практикам материнства посредством интервью с женщинами, которые растят детей, я выступаю в качестве заинтересованной слушательницы.
Рассказывая о своем исследовании, я обычно объясняю, что у меня есть мама и это достаточная интрига для того, чтобы интересоваться социальным институтом материнства. Каждый человек, даже не имея собственных детей, многое знает о материнской работе по той простой причине, что все мы были взращены матерями или материнствующими взрослыми. Проблема, однако, в том, что социальный порядок, в котором мы живем, натурализируя материнский труд как «естественную потребность женщин заботиться о других», делает этот труд «невидимым».
Материнство сложно воспринимать в терминах затрат, усилий и жертв, поскольку в исполнении матерей забота обозначается всеобъемлющим понятием «любви», которую матери обязываются испытывать и отдавать другим. При подключении рыночных механизмов к выполнению работы, связанной с заботой, однако, становится очевидным, что риторика «материнского блаженства» исключает из традиционной экономики миллионы людей, чей труд не возмещается и не защищается социальными гарантиями.
Проще говоря, мать и няня выполняют одни и те же функции заботы. Но первая делает это из любви, а вторая получает компенсацию за свой труд. Время работы няни четко регламентировано, в случае, если она работает на «белом рынке труда», ее услуги засчитываются в трудовой стаж, который в разных социальных системах может подразумевать различные инвестиции в будущую пенсию. При этом материнская забота не подразумевает гарантированного отдыха, не засчитывается в трудовой стаж и вообще не считается работой, поскольку предполагается, что ухаживать за другими — биологическая потребность женщин.
Разумеется, в материнстве, помимо материальных и моральных затрат, есть и ресурсы. Женщины часто связывают заботу о детях с исполнением своих желаний, с обретением вожделенного статуса, с радостью от ощущения собственной нужности, с гордостью за успехи ребенка, с причастностью к родительским сообществам. Но материнство также включает конвенциональные представления о надлежащем выполнении семейных ролей, которые регулируются многочисленными экспертными инстанциями.
Иначе говоря, материнство можно рассматривать как отдельный социальный институт — систему контролирующих инстанций, оперирующих посредством идеологии материнства — свода явных и негласных правил материнского поведения. В свою очередь, материнская идеология поддерживает определенный социальный порядок, при котором от женщин ожидается, что они, в первую очередь, будут концентрироваться на удовлетворении интересов и потребностей других. В последующих главах, обращаясь к социальному институту и идеологии материнства, я буду приводить много примеров, демонстрирующих, как складываются условия, при которых современная мать в популярном воображении мыслится не личностью, но обслуживающей функцией.
Здесь же я хочу привести историю из собственной жизни, которая, надеюсь, объяснит, что эта книга, в частности, является признанием труда моей мамы, благодаря которому я живу. Помимо благодарности, этот текст — еще и способ выразить сожаление за те упреки, которые я адресовала маме, полагая, что воплощать мои желания — ее прямая обязанность на том основании, что я — ее дитя. И, конечно, эта работа — дань уважения всем, кто растит и участвует в заботе о детях.
Когда я думаю о своих отношениях с мамой, мне на память приходит один и тот же эпизод. Мне пять лет. Мы с родителями отдыхаем в Крыму. Мама, отправившись в гастроном за провизией, поручила папе присматривать за мной. Папа отвлекся, я же, освободившись от надзора, отправилась на прогулку и отошла от места, где мы должны были дожидаться маму, довольно далеко. Хватившись, пропавшего ребенка искали около получаса. Когда меня, мирно гуляющую, нашли, родители были вне себя от переполнявших их эмоций. С тех пор прошло тридцать пять лет, но я навсегда запомнила то, что случилось дальше.
Сидя на утесе скалы, мы долго молчали, вглядываясь в линию горизонта, соединяющую море и небо. Вдруг мама сказала: «Видишь, там за перевалом огоньки? Это место, куда отдают непослушных детей, которые уходят гулять без спроса. Завтра мы отвезем тебя туда потому, что мы больше не хотим тебя искать, умирая от страха». Я живо помню ощущение холодного металла, заполнившего мой живот. И ледяную корку, словно покрывшую мое лицо. Мне хотелось визжать от ужаса. Но я боялась расстроить родителей еще больше и поэтому мобилизовала все доступные мне силы, чтобы скрыть свои чувства. Какая-то часть моей души обледенела в этот момент на долгие годы — я ни на секунду не сомневаясь в правдивости маминых намерений.
Однако в тот же момент родилась новая часть меня. Помню, как я сказала себе: «Если там, куда меня собираются отвезти, живут люди, значит и я смогу». С тех пор в моей жизни произошло немало драматических событий, но именно это, как мне кажется, определило дизайн моей личности. Всякий раз, сталкиваясь с практиками исключения, я снова и снова чувствую холодный металл в животе. Но выживающая часть моей личности[3], рожденная тем крымским вечером, направляет меня, помогая пускаться в рискованные приключения. Такие, например, как написание этой книги. С пяти лет мне знакомо чувство уверенности, что я могу справиться с любыми испытаниями.
В сознательном возрасте я много раз предъявляла маме претензии за те чувства, которые мне довелось пережить тогда и их влияние на мою судьбу — возможность оказаться отвергнутой до сих пор физически затрудняет мой выход из тени. Но мои попытки обсудить детский опыт вызывали у мамы ироническую улыбку, приводя меня в отчаяние. Однако несколько лет назад, переживая публичную травлю в интернете, я долго не могла выбраться из состояния испуганного ребенка, и маме пришлось столкнуться с резервуаром моей детской боли, который легко открывается в определенных обстоятельствах.
Я рассказывала ей о том, что, сталкиваясь с конфронтацией, я вновь и вновь возвращаюсь в тот крымский вечер, когда от меня, я была уверена, отказался самый дорогой мне человек. Сквозь слезы, заливающие мое лицо, я видела, что мама больше не улыбается. Ее взгляд стал тревожным и серьезным. И вдруг она уверенно и спокойно сказала: «Я больше никогда тебя не потеряю». Эти магические слова отогрели девочку с обледеневшей душой, живущую во мне. Она наконец услышала то, что хотела, и утешилась. Но это не конец истории. Я еще не раз возвращалась к крымскому эпизоду в разговорах с друзьями и коллегами. Делясь детскими переживаниями, я всегда находила участие и понимание. Но однажды произошло нечто неожиданное. Как-то, предаваясь воспоминаниям в разговоре с приятельницей, я не встретила поддержки драматического пафоса моей детской истории.
Напротив, моя собеседница стала первым человеком, показавшим мне другую перспективу той ситуации. Коллега рассказала, что сама однажды едва не забыла своего ребенка в общественном транспорте, объяснив, что в тот момент была уставшей, невыспавшейся и перегруженной различными проблемами. Благодаря этому признанию я впервые задумалась над тем, что у другой стороны детско-родительского взаимодействия вообще-то тоже есть чувства. Иначе говоря, этот разговор позволил мне увидеть маму обычным, смертным человеком, а не мифической фигурой «без страха и упрека». Кроме того, меня поразило, что моя собеседница, делясь своими воспоминаниями, не осуждала себя как «плохую мать».
Исполненная сочувствия к людям, которые заботятся о детях, она предположила, что такие истории, как моя, — вовсе не редкость. Способность полностью концентрироваться на ребенке не всегда оказывается в доступе, поскольку родители (как правило, матери), неся первичную ответственность за благополучие детей, заботятся о них в ситуации ограниченной поддержки извне. При этом ресурсы человеческого организма не делает безграничными ни одна, даже самая пламенная и жертвенная привязанность. Так мне удалось обнаружить, что я — не единственная пострадавшая в той ситуации сторона.
Этот разговор буквально раскрыл мне глаза. Целых три десятилетия мне понадобилось для того, чтобы «вспомнить», что «потеряла» меня вообще-то не мама. Но у мамы были все основания для тревоги и гнева, учитывая то обстоятельство, что тогда в Крыму, оставленная на папу, я потерялась уже во второй раз. Первая аналогичная ситуация произошла за два года до этого. Я сейчас далека от того, чтобы перекладывать ответственность за мои детские переживания на отца. Я вообще больше не стремлюсь искать виновных. У меня здесь другие задачи, о которых я расскажу чуть позже.
В завершение короткого экскурса в свою частную историю хочу лишь сказать, что нам с мамой чрезвычайно повезло достичь большей ясности в отношениях друг с другом. Благодаря тому, что мне посчастливилось трансформировать детскую травму в опыт, я могу видеть мамину позицию в той истории более объемно. Теперь мне понятно, что она выбрала лучший из доступных ей в тот момент способов сказать мне, что мое исчезновение привело ее в отчаяние; что маленькие дети не должны уходить далеко, поскольку сами не могут должным образом позаботиться о своей безопасности.
Как бы там ни было, мамин воспитательный метод подействовал, и я больше никогда не «терялась». Кроме того, я получила от мамы бесценный дар — ее магические слова «я больше никогда тебя не потеряю». Для меня это не просто метафора. В этой фразе для меня воплощается вся любовь, которую один человек может дать другому. Эти слова согревают мою душу и дают ощущение опоры в моей взрослой жизни. Здесь важно упомянуть, что наши отношения с мамой начинались в эпоху «советской эмоциональной сдержанности», а продолжаются на фоне культуры «эмоционально вовлеченного родительствования». Во времена моего детства материнская работа еще не подразумевала той профессиональной компетенции в области психологии, которая сегодня ожидается от матерей и с позиции которой многие повзрослевшие дети сегодня «спрашивают» со своих мам за «недополученную в детстве любовь» задним числом.
В последующих главах я буду отталкиваться от традиции «детоцентризма», которая сегодня воспринимается как неоспоримый стандарт ухода за детьми. Эта культура подразумевает практики заботы, известные под названием «интенсивное материнствование»[4]. Так называется известный нам сегодня способ взаимодействия с ребенком, нацеленный на обеспечение его или ее эмоционального комфорта и всеобъемлющее развитие детского потенциала. Иначе говоря, в этой новой культуре родительствования нужды ребенка провозглашаются приоритетными по сравнению с потребностями заботящихся взрослых. Однако традиция детоцентризма — довольно новый феномен, в «нашей части света» утвердившийся лишь в последние десятилетия.
В современных русскоязычных медиа часто поднимается проблема педагогической «отсталости» советских матерей, которые сегодня задним числом обвиняются либо в слишком сильной, «удушающей любви», либо в «эмоциональной недоступности». На мой взгляд, эта риторика является продуктом нового для нас рынка психологического консультирования, использующего при продвижении своих услуг устрашающую категорию «детской психологической травмы». Я не пытаюсь утверждать, что детской психологической травмы не существует. Я лишь хочу обратить внимание на то, что страдания — неотъемлемая часть человеческого опыта в любом возрасте и мифологизированная фигура матери не в силах избавить от них, как люди ни стремились бы дать лучшее своим детям.
Публичный дискурс обвинения матерей — довольно новое, на мой взгляд, явление, ставшее результатом определенных общественных трансформаций. В советское время материнство определялось как благородное и почетное служение общественной системе[5]. На фоне социальных катастроф XX века о матерях было принято говорить с почтением и любовью, о чем, например, свидетельствуют документальные произведения Светланы Алексиевич. Так, в книге «Последние свидетели (соло для детского голоса)»[6] пережившие войну детьми люди, вспоминают о своих советских матерях с невероятной теплотой и нежностью, а посланные на афганскую войну герои «Цинковых мальчиков»[7] продают местным жителям патроны, чтобы осуществить главную солдатскую мечту — купить матери подарок. Сегодня же заметной частью культурного процесса являются высказывания о том, что матери «калечат» детскую психику «неправильным» воспитанием, взращивая поколения «не приспособленных к жизни» людей.
В этой связи одной из основных исследовательских задач, которые я ставила перед собой в этой книге, было намерение выяснить, что происходит с социальной структурой, в результате изменений которой материнская фигура назначается источником проблем всего общества. Опираясь на работы феминистских исследовательниц, далее я буду прослеживать, как в «нашу часть света» приходят концепция «раннего развития» и идеология «интенсивного материнствования», которые в странах бывшего СССР в начале XXI века утверждаются за счет дистанцирования от советского опыта.
В процессе создания книги я жаждала «обратной связи» от экспертов — моих современниц, растящих детей и ученых, работающих в поле феминистских исследований. В поисках отклика, который направлял бы ход моих мыслей, я публиковала наброски будущих глав в различных журналах. В одной из таких статей 2014 года[8], рассматривая отражение репрессирующей идеологии материнства в медиа, я обращалась к наиболее громким сюжетам последнего времени, в которых публично обсуждались практики заботы о детях и связанные с ними идентичности. В частности, мое внимание привлекло широкое обсуждение в русскоязычных СМИ появления первенца в семье принца Уильяма и герцогини Кембриджской Кэтрин.
Эта история была важна в контексте моей работы, поскольку она делает видимыми два важных аспекта современного института материнства. С одной стороны, стандарты заботы о детях сегодня формируются с оглядкой на привилегированных, «звездных» мам, в чьем доступе находятся армии помогающих профессионалов. С другой стороны, с распространением цифровых сетей и возможностью интерактивного создания информации в наше время буквально каждый человек может занимать экспертную позицию в отношении чего угодно; в результате каждый аспект материнства в начале XXI века пристально разглядывается и оценивается.
В новой системе производства информации, какое общественное положение ни занимала бы мать, экспертную позицию в отношении ее материнского труда легко перехватывают все, имеющие доступ к онлайн-высказываниям. В свою очередь, критиканство в отношении матерей объясняется спецификой современных медиа. В погоне за количеством проданных экземпляров и заходов на сайт многие средства массовой информации стремятся привлекать аудиторию, провоцируя острые эмоциональные переживания.
Публичное «разоблачение» «плохой матери» всегда носит скандальный, а потому привлекательный для поп-культуры характер. Отцы, школа, расширенная семья, социальное окружение в качестве ответственных за благополучие детей инстанций рассматриваются редко. Публичные атаки на матерей в медиа отражают общественную ситуацию, которую многие женщины, согласившиеся дать интервью для моей книги, описывают так: «Современная мать должна всем, но, странным образом, ей никто ничего не должен».
Возвращаясь к истории появления на свет будущего короля Великобритании, напомню, что именно стало поводом для жарких обсуждений в русскоязычных СМИ. Успевшая стать «иконой стиля» Кейт Мидлтон показалась на крыльце роддома, не скрывая изменений, произошедших с ее разрешившимся от бремени телом. Открытость герцогини была воспринята как смелый вызов институту селебрити с его жесткими и абсурдными стандартами женской внешности. Однако публика все же нашла повод и для критики. Более других вопросов «общественность» волновало, почему новорожденного принца вынесли к журналистам без шапочки. Дискуссии о «монаршей небрежности» на страницах газет продолжались несколько дней. Все внимание комментирующих было приковано к обсуждению «материнской незрелости» Мидлтон. Этот медиасюжет, на мой взгляд, наглядно продемонстрировал, что в наши дни экспертная позиция не принадлежит самой матери, оказывающей заботу.
При этом в текущую эпоху регулируются не только практики ухода за детьми. Сама личность матери подвергается строгому контролю. У современной матери нет права быть такой, какая она есть, — она обязывается соответствовать размытому и неуловимому идеалу «хорошей матери». Многочисленные инстанции критически оценивают все аспекты личности матери, начиная с ее внешности, возраста, семейного и материального положения и заканчивая ее интересами и состоянием здоровья. Императив всеобъемлющей материнской ответственности не возникает произвольно. Он вполне соотносится с неолиберальными тенденциями социальных политик большинства стран. За некоторым исключением, большинство современных государств стремится сокращать расходы на социальную сферу, передавая задачу обеспечения благосостояния семей в их собственные руки. Иначе говоря, забота о зависимых членах семей, провозглашаясь частной проблемой, чаще всего ложится на плечи женщин, поскольку считается, что ухаживать за другими — их биологическая потребность.
Проблема в том, что большинству женщин, которые заботятся о детях, приходится совмещать неоплачиваемую домашнюю работу с профессиональной занятостью. Но эта двойная нагрузка остается «невидимой». У матерей, работающих вдвое больше других, остается меньше времени на отдых и удовлетворение собственных потребностей. В результате в условиях соревновательного общества матери конкурируют с остальными не на равных основаниях. Но в публичной риторике ограниченный доступ к общественным благам объясняется тем, что женщины «сами пассивны» и для них «все равно нет большего счастья, чем материнство».
Многие требования к матерям институционализированы. Так, мать должна справляться с семейными обязанностями в соответствии с принятыми в обществе стандартами. В противном случае существует угроза передачи ее детей под опеку государства или других опекунов. При этом на дискурсивном уровне действуют устойчивые представления о том, что становиться матерями «имеют право» не все.
Объектами стигматизирующих риторик часто становятся люди, живущие с инвалидностью, алкогольной или наркотической зависимостью, отбывающие наказания в местах лишения свободы. Но каждый/ая, кто вовлечен в заботу о маленьких детях, в текущих общественных условиях автоматически сталкивается с ограниченными возможностями и особыми потребностями, учитывая недружественную в постсоветских странах городскую среду[9] и рынок труда, как правило нечувствительный к проблемам людей с семейными обязанностями.
В популярном воображении мать не должна быть «слишком молодой» или «слишком старой». «Хорошая мать» гетеросексуальна, состоит в браке, у нее отличные отношения с супругом, которые не мешают ей выполнять материнскую миссию. Дети «хороших матерей» здоровы и демонстрируют успехи раннего развития. Мать не должна выглядеть слишком сексуальной, но при этом женщины, не стремящиеся соответствовать глянцевым стандартам внешности, широко подвергаются остракизму. С одной стороны, от матерей ожидается полнейшая самоотдача и полное растворение в удовлетворении нужд других членов семьи. С другой стороны, сами женщины часто озвучивают желание дистанцироваться от стигматизирующего образа «мамаши, в засаленном халате, погрязшей в домашних хлопотах, не имеющей собственных интересов в жизни».
Разумеется, большинство женщин хотят дать лучшее своим детям, не забывая при этом о собственных потребностях. Проблема в том, что по мере роста требований к матерям общество не торопится уменьшать женскую двойную нагрузку. Ни времени в сутках, ни индивидуальных человеческих ресурсов не становится больше. При этом коммерческая, государственная либо семейная помощь в заботе доступна не каждой матери. Но в «нашей части света» эта проблема до сих пор не стала предметом широкой общественной дискуссии. Главной женской реализацией здесь неоспоримо видится материнство, вне зависимости от условий, в которых эта «обязанность» осуществляется. В результате нереалистичные стандарты материнской заботы порождают моральную панику «плохой матери» или чувство вины за несоответствие мифическому идеалу сверхчеловека.
Большинство женщин, растящих детей, с которыми я разговаривала, работая над этой книгой, выражали сожаление о том, что они «недостаточно хорошие матери». Мне кажется, многие из них искренне верили в это. Но некоторые, на мой взгляд, говорили так, чтобы оправдывать общественные ожидания, согласно которым мать должна постоянно испытывать чувство вины. Я называю комплекс ритуальных материнских практик «материнским перформансом», в результате осуществления которого отправительница заботы безошибочно распознается обществом как мать.
Материнские ритуалы важны для самих женщин, поскольку при помощи особых действий матери утверждают определенную позицию власти в семье, необходимую для принятия на себя ответственности за жизнь и благополучие детей. В главах 5 и 6 я буду подробно рассматривать эффекты определенных властных диспозиций, возникающих в условиях детоцентризма. Однако «материнский перформанс» также становится частью социального механизма, контролирующего материнскую работу. Кто угодно, сличая практики заботы конкретной женщины с воображаемым стандартом материнствования, может выносить публичные оценки «качеству материнской любви».
Разворачивая этот тезис в вышеуказанной статье, я обращалась к истории освобождения участниц группы «Пусси Райот» Надежды Толоконниковой и Марии Алёхиной из заключения. Журналистов/к, первыми получивших возможность задать политическим активисткам свои вопросы, а также блогеров/к, среди которых было немало известных людей, в первую очередь волновало, почему, выйдя на свободу, женщины не отправились к своим детям, но отложили воссоединение с семьями, чтобы вначале встретиться друг с другом. На мой взгляд, речь в данном случае шла вовсе не о благополучии детей Толоконниковой и Алехиной, о котором пеклась «общественность». Предметом беспокойства комментирующих событие был публичный имидж участниц нашумевшей акции. Точнее, свидетелей/ниц освобождения взволновало отсутствие ожидаемого «материнского перформанса». И эта реакция является симптомом некоторых общих процессов современности.
По утверждению ведущей мыслительницы в поле социологии эмоций Арли Рассел Хохшильд, традиционные женские функции матери и жены приобретают новую ценность в условиях неустойчивого, глобализирующегося мира, воплощая идею стабильности и надежности[10]. Таким образом, ожидая от матерей непрерывной реализации «безусловной любви», общество проецирует на детей, которым якобы не хватает материнской любви, современные коллективные тревоги, связанные с непредсказуемостью ближайшего будущего. При этом дети в риторике, обвиняющей матерей в безответственности, не равны реальным индивидам. Дисциплинирующая фигура ребенка символизирует неясное, но «светлое» будущее, ради которого матерей обязывают жертвовать своими интересами. Как результат, обвинительный дискурс сводит системные проблемы к частным, назначая ответственными тех, кто и без того уязвим более остальных.
Материнская работа окружена многочисленными мифами, согласно главному из которых желание рожать и заботиться, а также навыки ухода за детьми встроены в женскую биологию. Еще десятилетие назад в русскоязычных медиа нередко можно было встретить публикации, приписывающие женщинам, отказывающимся от материнства, «психические расстройства» и «диагностирующие» у них «генетические отклонения». Однако с массовым выходом женщин на рынок труда, развитием городского образа жизни и распространением контрацепции рождаемость снижается во всем мире. Массовое сокращение рождаемости свидетельствует о том, что репродуктивное поведение определяется не только биологическим фактором, но и способом организации общественной структуры.
Кроме того, доминирующая материнская идеология с ее мифологизированным образом «хорошей матери» вытесняет многообразие субъктивностей и опытов: не все люди, рожденные в женском теле, хотят быть матерями, не все родившие хотели этого, не все давшие жизнь заботятся о детях, не все матери — биологические. В наше время преобладает представление, что в первые несколько лет жизни ребенка от вовлеченной заботы именно биологической матери зависит его/ее дальнейшее благополучие. Однако идея исключительной важности эмоциональной связи между матерью и ребенком сформировалась и начала распространяться в Советском Союзе, а затем в постсоветских странах только во второй половине прошлого столетия.
Многие исследовательницы, на чьи работы я буду ссылаться в последующих главах, показывают, что императив семейной заботы всякий раз поднимается на щит именно в тот момент, когда в интересы власти входит сокращение сферы социальной поддержки. Так, в начале прошлого века, когда молодое Советское государство нуждалось в участии женщин в индустриализации, популярной была риторика важности детских садов и ранней социализации. В конце 1980-х годов, и, особенно в начале XXI века, проблема доступности детских дошкольных учреждений актуализирует дискурсы их вреда и важности именно материнского ухода.
Культура «вовлеченного материнствования» возникает в середине прошлого века в США. В СССР «новая родительская мода» приходит двумя десятилетиями позже вместе с культовым руководством по уходу за детьми, написанным американским педиатром Бенджамином Споком, «Ребенок и уход за ним». Важно отметить, что книга, впервые увидевшая свет в 1950-е годы, адресовалась женщинам среднего класса, основной обязанностью которых в западных странах того времени было ведение домашнего хозяйства.
Подход Спока был новаторским, включал новые компетенции в области педагогики и медицины и подразумевал, что женщины с появлением детей остаются дома. Однако к тому времени, когда книга попала в Советский Союз, большинство женщин здесь были включены в общественное производство. Так, целые поколения советских детей были взращены работающими матерями по руководству, написанному для домохозяек. В этой связи неудивительно, что в позднесоветской культуре матери часто изображаются переутомленными двойной нагрузкой. Новая концепция заботы, разработанная Споком, получила дальнейшее развитие. Сегодня стандарт родительской заботы основан на идеях важности раннего развития ребенка, которое обеспечивается непрерывным и вовлеченным эмоциональным контактом с ней/ним. Доктрина «интенсивного родительского ухода» мотивирует ответственных взрослых, вне зависимости от финансовых возможностей обеспечивать детям наилучший социальный старт.
Стандарт «хорошей матери» подразумевает необходимость подготовки ребенка к будущей блестящей карьере чуть ли не до его или ее рождения. Иностранным языкам, компьютерной и общей грамоте сегодня начинают обучать параллельно первостепенным навыкам самообслуживания. Такое понимание заботы требует беспрецедентных инвестиций человеческого и материального ресурсов, притом что современная материнская идеология слепа к вопросам социального неравенства. Невозможно обойти и тот факт, что одновременно с расширением сферы материнской ответственности изменяется и рынок труда. С приходом стандарта «профессиональной матери» возникает напряжение между семейной и профессиональной работой, которая сегодня часто носит нестабильный характер и требует постоянного обновления компетенций. Несмотря на то что забота о детях по-прежнему является важной целью для большинства моих современниц, материнство становится все более дорогим и не для всех доступным «проектом».
В результате процессов модернизации большинство современных обществ переживает трансформацию демографической структуры — от большего количества детей и меньшего количества пожилых людей к меньшим показателям рождаемости, росту продолжительности жизни и, соответственно, увеличению численности старшего населения[11]. При этом демографы считают маловероятным, что в большинстве стран рождаемость в обозримом будущем поднимется выше уровня воспроизводства[12].
В XX веке снижение рождаемости во всем мире шло быстрее, чем в течение всех предыдущих исторических периодов[13]. У этого явления много факторов. Среди определяющих исследователи называют массовый выход женщин на рынок труда, распространение контрацепции, диверсификацию семейных форм, рост стоимости заботы о детях. Существуют различные теории относительно влияния социальных факторов на показатели рождаемости. Некоторые ученые полагают, что количество рождений сокращается ввиду снижения уровня заработной платы, роста безработицы и цены заботы о детях. Другие исследователи/льницы показывают, что экономические причины не являются определяющими, по сравнению с факторами психологическими и культурными[14].
Филипп Лонгман, задаваясь вопросом, почему обитатели/льницы современных мегаполисов, живя в достатке, имеют меньше детей по сравнению с поколениями их родителей, предлагает свой ответ. Лонгман считает, что причиной сокращения рождаемости является общее чувство нестабильности. При этом, по утверждению исследователя, люди чувствуют себя в безопасности не по достижении определенного уровня материального благополучия, но в ситуации, когда благосостояние превосходит ожидания[15].
Если говорить о России, здесь на фоне частых социальных переворотов в течение жизни двух-трех поколений произошло поистине грандиозное сокращение рождаемости. Количество рождаемых детей сократилось с 7–9 в среднем на одну женщину в конце XIX века до 1,2 — в конце XX[16]. В последнее десятилетие прошлого столетия в связи с экономическим кризисом, сопровождавшим дезинтеграцию Советского Союза, российские показатели рождаемости были одними из самых низких в мире и в 1999 году составляли 1,16[17]. Как показывают исследования, несмотря на то, что большинство россиян/ок в этот период хотели стать родителями, многие люди опасались рожать детей в нестабильную и быстро меняющуюся реальность[18].
Интересно отметить, что на фоне сокращения рождаемости, лишь 0,2 % населения России в 2009 году определяло себя «уверенными чайлд-фри»[19]. Россияне и россиянки в массе заявляют о желании растить детей, но фактически заботятся о меньшем количестве потомства, чем им бы хотелось. Согласно исследованию 2009 года «Семья и рождаемость», женщины в среднем хотят иметь 2,28 ребенка, но ожидаемое количество рождений составляет 1,72[20].
До 1990-х годов в России и в других союзных республиках существовал устойчивый сценарий демографического поведения — большинство женщин рожали первых детей в любом случае, как правило, в свои ранние двадцать лет. Однако в XXI веке, в крупных городах постсоветских стран откладывание рождения первого ребенка становится заметным трендом[21]. Так, вероятность появления первенцев в России в 2009 году была даже ниже, чем в «лихие» 1990-е[22]. Откладывание появления первых детей стимулирует рост числа бездетных женщин. В настоящее время ожидаемая бездетность в когортах составляет 17 %, что выше на 6–7 % по сравнению с 1980-ми и 1990-ми годами[23].
В свою очередь, как я надеюсь показать в последнем разделе книги, многие, в особенности карьерно ориентированные женщины отодвигают принятие репродуктивного решения в связи с растущей неуверенностью относительно перспектив финансовой стабильности и сложностями, включенными в процессы индивидуализации[24]. В этом контексте необходимо отметить, что в ответ на драматическое сокращение рождаемости в начале XXI века правительство России инспирировало одну из самых амбициозных пронаталистских кампаний в мире, введя так называемый «материнский капитал» в размере эквивалентном 10 000 долларов. Эта сумма предназначается матерям, родившим или усыновившим/удочерившим второго и последующих детей. «Материнский капитал» может быть потрачен на улучшение жилищных условий, образование ребенка или пенсионные накопления матери[25].
Нововведение было воспринято неоднозначно. Некоторые исследователи полагают, что выбранный сценарий не был наиболее удачным из всех возможных, поскольку фокусом нынешней демографической политики является увеличение показателей рождаемости, но не улучшение качества жизни детей[26]. До сих пор остается неясным, сыграл ли свою роль «материнский капитал» или другие факторы, однако к 2009 году показатель рождаемости в России вырос до 1,54[27]. При этом повышение рождаемости не коснулось вероятности рождения первых детей.
В данном разделе я не буду подробно разбирать причины массового изменения репродуктивного поведения. Этому вопросу посвящена вся книга. Здесь я лишь кратко отмечу, что сокращение рождаемости в целом многие демографы связывают с комплексом экономических, психологических и культурных факторов, возникших в связи с переходом от социализма к капитализму. Эти процессы, в частности, наглядно демонстрирует тот факт, что поколение моей мамы получало жилье бесплатно и не платило за образование своих детей. Мои родители не имели возможности выбирать, в какой стране мира им жить, не стояли перед дилеммой — менять ли карьерную траекторию в связи с трансформациями на рынке труда. С одной стороны, это означает, что у некоторой части моего поколения появились новые возможности, расширяющие жизненные горизонты. С другой стороны, эти возможности связаны с новыми рисками.
Сегодня многие мои сверстницы оказываются зажатыми между необходимостью работать за пределами семьи, заботиться о маленьких детях и пожилых родственниках. При этом традиционная для нашего региона помощь со стороны расширенных семей сокращается, поскольку в наши дни растет число «работающих бабушек». Нагрузка, которую несут матери, не внушает оптимизма многим женщинам, стоящим перед репродуктивным выбором.
Я часто слышу от моих бездетных сверстниц о том, что они хотели бы заботиться о детях, но боятся не соответствовать завышенному стандарту «хорошей матери». Это не значит, что нынешние времена тяжелее других. Родительский труд никогда не был легким. Однако при усложнении материнской работы и возрастании конкуренции на рынке труда доступной помощи матерям становится меньше. Новые риски порождают новые беспокойства. Тем не менее на уровне бытовой морали сомнения и тревоги женщин, стоящих перед репродуктивной дилеммой, часто объясняются «эгоизмом и избалованностью». Но фактически для многих людей появление детей означает не только дополнительный неоплачиваемый труд, но и снижение уровня жизни. Как бы там ни было, неизбежные сложности, связанные с заботой о детях, пугают не всех, коль скоро человечество в массе продолжает передавать жизнь и растить своих детей.
И в этой перспективе становится понятно, что мы имеем дело с совершенно новым явлением — возможностью выбирать сценарий репродуктивного поведения. Если несколько поколений назад начало сексуальной жизни, вступление в брак и рождение первых детей являлись ожидаемыми и практически одновременными событиями, то сегодня мои современницы имеют возможность выбирать, в какой последовательности эти вехи будут иметь место и будут ли. В последнем разделе моего повествования я надеюсь показать, как наличие выбора влияет на судьбы некоторых моих современниц.
Далее я хотела бы рассказать о том, как устроена эта книга. Главным образом, «Дорогие дети. Рост „цены“ материнства в начале XXI века» была задумана как продолжение разговора, начатого в моей первой монографии «Не замужем: секс, любовь и семья за пределами брака»[28]. В предыдущей работе я предприняла попытку обратиться к влиянию постсоветских социально-политических процессов на индивидуальные судьбы моих ровесниц. Своей первой книгой я намеревалась открыть дискуссию о новом социальном явлении — росте числа людей, не состоящих в браке. В фокусе моего внимания оказались мои современницы — образованные женщины, проживающие в крупных постсоветских городах. Меня интересовало, как новые возможности индивидуального развития и самовыражения создают условия для возникновения новых способов организации повседневности и как эти новые сценарии жизни соотносятся с публичной риторикой в этой области.
В «Не замужем» меня интересовало, как мои героини, живущие без романтического партнера, строят свои частные жизни. Я хотела показать, что любовь, привязанность и забота не являются монополией сексуальной пары. Работая над первой книгой, я обнаружила, что тема материнства занимала центральное, наряду с карьерными устремлениями, место в нарративах моих собеседниц. Женщины, воспитывающие детей, охотно рассказывали о своем опыте, бездетные информантки, как правило, связывали свое будущее с появлением детей.
Учитывая собственный интерес к институту, идеологии и практикам материнства, я решила посвятить изучению этих явлений отдельное произведение. Обобщая, можно сказать, что центральным фокусом данной работы являются превращения образа матери в культуре на фоне драматических социальных перемен. Более узко исследование репрезентаций материнской идеологии в медиа стало для меня точкой входа в разговор о том, как постсоветские трансформации, встроенные в глобальные процессы индивидуализации, определяют жизненные траектории некоторых моих сверстниц.
Информацию для моего исследования я собирала в трех типах источников. Материнскую идеологию я воссоздаю, обращаясь к наиболее популярным советским и постсоветским фильмам, отражающим общественные ожидания от матери, характерные для того или иного периода. Я также анализирую некоторые книги, посвященные теме «материнской любви», релевантные публикации в медиа, а также интернет-дискуссии на русском языке. В качестве критической оптики для препарирования публичных высказываний о материнстве я ссылаюсь на академические работы ведущих западных и постсоветских теоретиков в области материнских исследований. Эмпирический материал собран в интервью с моими собеседницами, кроме того, я использую автоэтнографические фрагменты.
В «Дорогих детях» я привожу фрагменты из некоторых интервью, состоявшихся во время работы над «Не замужем», другая часть разговоров была специально инициирована для данного исследования. В общей сложности я опросила 30 женщин без детей и 30 матерей в возрасте от 29 до 44 лет. В основном, мои информантки — образованные, карьерно ориентированные горожанки. Это не значит, что меня не интересует опыт моих современниц, проживающих в сельской местности. Моя выборка объясняется определенными ограничениями моего проекта. Фактически я опрашивала тех, с кем регулярно общаюсь, без необходимости специально выезжать в другие места.
Кроме того, я должна отметить, что ни одна из моих информанток не определяла себя убежденной чайлд-фри. Ввиду того, что я не ставила своей целью исследовать добровольную бездетность, опыт женщин, не включающих материнство в свои жизненные планы, не попал в мой объектив.
Географически мое исследование, главным образом, касается опыта современниц, проживающих в крупных городах России и Беларуси[29], которые я не называю в целях сохранения анонимности моих собеседниц. При этом я ссылаюсь на работы российских, белорусских, украинских, американских, британских и израильских исследовательниц. Сбор интервью в двух странах объясняется тем, что во время работы над проектом я жила в Беларуси, но часто бывала в России и, разговаривая с современницами на интересующие меня темы, пришла к выводу, что текущая идеология материнства в этих странах вполне сопоставима. Я бы даже рискнула предположить, что идеология «интенсивного материнствования» — глобальный феномен, имеющий общие положения в разных социальных контекстах.
Возвращаясь к участницам моего исследования, я бы хотела подчеркнуть, что, деля советское прошлое, мои белорусские и российские сверстницы проживают похожий, но не полностью одинаковый опыт в настоящем. Политический курс в обеих странах западными исследователями определяется как «соревновательный авторитаризм»[30]. Однако социально-экономическая система в Беларуси остается менее реформированной по сравнению с российской. Существует популярное представление о современной Беларуси как о «последнем островке советского социализма». Тем не менее, по мнению некоторых ученых, текущая белорусская социально-экономическая формация в большей степени является «сдерживаемым капитализмом», нежели социализмом[31].
Особое значение в формировании общности опыта в двух странах имеют широко потребляемые в Беларуси продукты российской популярной культуры. Вместе с фильмами, телепрограммами, печатными и электронными СМИ из соседней страны в Беларусь проникает противоречивая смесь неолиберальных дискурсов, связанных с индивидуализацией, и риторики консервативной мобилизации, инициированной текущей властью в России. При этом, имея границы с Европейским союзом, Беларусь идеологически балансирует между «пророссийскими» и «прозападными» тенденциями, более склоняясь все же к восточному соседству.
Хочу также отметить, что я приступила к работе над этой книгой до событий в Украине, начавшихся в 2013 году, когда в политической риторике еще широко употреблялся термин «постсоветское пространство», подразумевающий некую социально-историческую общность «трех братских народов». В нынешнем контексте, вероятно, было бы не менее интересно говорить об уникальности опыта независимости в этих странах. Однако в рамках моего исследования мне казалось важным сконцентрироваться на более широком и общем процессе перехода из социализма в капитализм, протекающем на фоне глобализации в контексте универсальной идеологии материнства.
В главе 1 я подробно рассматриваю дисциплинирующую мифологему «хорошей матери», которая, служа стандартом безустанной и непрерывной заботы, формирует нереалистичные ожидания от современных матерей. Опираясь на труды классиков материнских исследований, я рассматриваю материнство с разных ракурсов: как репрессивный социальный институт, делегирующий женщинам ответственность за благополучие всего общества, женскую идентичность и индивидуальный семейный опыт.
Обращаясь к популярным произведениям культуры, интервью с моими собеседницами и публикациям в медиа, я предпринимаю попытку демистифицировать идею «естественного материнского блаженства», натурализирующую труд матерей как «биологическую потребность заботиться о других», в результате чего эта работа исключается из традиционной экономики. Кроме того, мое внимание здесь направлено на утверждение нового стиля материнской заботы, в «нашей части света» именуемого «естественным родительством». В этой главе я пытаюсь выяснить, какие общественные процессы формируют запрос на стандарт неотлучной и интенсивной материнской заботы и как новая культура материнствования направляет женские судьбы.
В главе 2 я делаю обзор научных трудов в области истории детства. Если в первом разделе я задаюсь вопросом: что составляет понятие материнства, то фокусом данной главы является феномен детства в западных обществах. Здесь меня будет интересовать, в результате каких общественных процессов формируются границы «зрелости» и как оформляются отношения власти между взрослыми и детьми в исторической перспективе. Своей задачей я ставила обратить внимание на тектонический поворот в сторону детоцентризма, произошедший в начале прошлого века, в результате которого «цена» заботы о детях неуклонно возрастает, делая воспроизводство «дорогостоящим проектом».
Главу 3 я посвятила изучению трансформаций материнской идеологии в советский и постсоветский периоды. Сжатую историю материнства «в нашей части света» я восстанавливаю, обращаясь к работам ведущих исследовательниц этого социального института. Эмпирическая часть главы включает обзор наиболее ярких советских и постсоветских кинокартин о матери за последние сто лет.
В главе 4 мне хотелось бы предложить дискуссию о парадоксальной ситуации, складывающейся в контексте консервативной мобилизации, имеющей место в современной России. Здесь я исследую, как текущая идеология «традиционных семейных ценностей» навязывает именно те гендерные идентичности и отношения, которые в существующих экономических обстоятельствах делают гетеросексуальный брачный союз чрезвычайно хрупкой формацией.
Чтобы аргументировать свой тезис, я буду обнаруживать противоречия, укорененные в дискурсе исключительной ценности «традиционной» семьи, организованной вокруг конвенциональной сексуальной пары. Областью исследования этих противоречий для меня послужат медиатексты, рекламирующие специализированные тренинги, обещающие обучить женщин приемам поиска и удержания партнеров, а также репрезентации «традиционного» гетеронормативного партнерства на российском телевидении последних лет.
Анализируя риторику текстов, продвигающих женские тренинги, рационализирующую «возврат к исконным гендерным ролям», я буду исследовать производство новых гендерных субъектов, которые объясняются сегодня как «традиционные». На примере популярного продукта современной культуры, сосредоточенного на «проблеме отношения полов» — мелодрамы Первого канала «Краткий курс счастливой жизни», — я покажу, как в медиа воображаются последствия претворения в жизнь «традиционных» гендерных ролей.
В главе 5 я направляю свой объектив на разные формы труда: заботу о маленьких детях в парадигме новой родительской культуры и работу за пределами семьи в условиях глобального капитализма. Обнаруживая причины безальтернативной для многих женщин необходимости совмещать оба типа занятости, я буду обращаться к условиям осуществления и последствиям двойной женской нагрузки в постсоветском контексте.
Отправной точкой мне послужит автоэтнографический фрагмент, в котором я описываю свой опыт короткого погружения в заботу о маленьком ребенке. Обозначив особенности современной концепции ухода за малышами, далее я буду обращаться к классическим трудам в области социологии эмоций и высказываниям моих собеседниц, которые помогут мне перечислить проблемы, связанные с превращениями, происходящими с понятиями «дома», «семьи» и «работы».
В главе 6 я буду размышлять об аффектах специфических отношений власти, возникающих в культуре асимметричной родительской заботы и детоцентризма. Меня будет интересовать, как текущая общественная структура, формируя гендерные режимы семейного взаимодействия, создает условия для возникновения определенных эмоциональных переживаний. В фокусе моего внимания окажутся репрессивные политики в отношении чувств, действующие в патриархатной системе убеждений. Я буду рассуждать о том, как и почему в наше время демонстрация некоторых эмоций в контексте детско-родительских отношений признается необходимой, в то время как другие чувства и опыт, связанные с ними, подвергаются замалчиванию.
Я также намереваюсь проследить, как распространение популярной психологии и психотерапии в постсоветский период, привнося новое знание о личности, создает новые эмоциональные потребности. Моей целью будет выяснить, каковы причины и последствия политик «психологизации» отношений между матерями и детьми, разворачивающейся с середины прошлого века и принимающей в наши дни беспрецедентный размах. Я предлагаю навести объектив на возникшую вместе с рынком психологического консультирования риторику эмоциональной (без)опасности ребенка, обвиняющую матерей в гиперопеке или «эмоциональной недоступности». Я также коснусь некоторых последствий этой стигматизирующей риторики.
В Эпилоге я кратко затрагиваю проблему «тирании выбора» — нового социального условия, возникающего в контексте глобальной индивидуализации и репродуктивного выбора, в частности. Подводя итоги моему исследованию, я считаю нужным коснуться темы нового способа артикуляции личности и новых идей, мотивирующих моих современниц «искать себя», «свое предназначение» и «свой собственный путь». Здесь меня будет интересовать, какие вызовы встают перед частью моих сверстниц, имеющих доступ к новому рынку труда и связанным с ним возможностям и рискам.
В завершении Пролога я хотела бы подчеркнуть, что мое исследование ни в коей мере не претендует на репрезентативность. Доступная мне выборка слишком мала для каких бы то ни было обобщений. Несмотря на то что я использую критические теории и некоторые методы качественных исследований, я, в большей мере, писала публицистическую книгу. Своей главной задачей я видела, предложив собственную перспективу, продолжить дискуссию об интенсивных общественных переменах, внутри которых мы живем. Я хотела бы, чтобы проблема совмещения материнства и других значимых аспектов жизни стала регулярной темой публичных дебатов и в «нашей части света». В процессе работы над монографией я пережила немало важных для себя озарений. Я надеюсь, что собранная в моей книге информация окажется полезной кому-нибудь еще.
Глава 1
Материнская теория: можно ли быть «хорошей матерью»?
Hаверное, затевая разговор о матери из «нашей части света», я должна была бы оттолкнуться от образа Анны Карениной. Героиня Льва Толстого первой приходит на ум, если думать о том, какие вопросы в связи с материнством подняты русским реализмом в литературе. Предполагаю, что из перспективы сегодняшнего дня многие читатели/льницы могли бы сказать, что роман Толстого повествует «о матери, бросившей ребенка ради связи с любовником». Во всяком случае, мне не раз доводилось слышать подобные интерпретации произведения.
Интересно, что в самом романе нет и намека на то, что Анна Каренина — «плохая мать». По ходу повествования мы обнаруживаем, что привязанность к сыну Серёже становится поводом для шантажа Карениной со стороны ее супруга, не желающего идти на развод. Большинство осуждающих Анну персонажей романа винят ее в попрании «священных уз брака», однако никто, включая самого автора, не взывает к ее совести, оперируя популярной сегодня категорией «плохой матери». Очевидно, в XIX веке это дисциплинирующее понятие еще не «изобрели».
Однако уже в это время обсуждается тема неоднозначности материнского опыта и общественных ожиданий в отношении матерей, которые этот опыт направляют. Так, Толстой говорит нам, что материнское чувство Анны к Серёже — «отчасти наигранное, но в целом искреннее», а интерес к дочери, рожденной в связи с Вронским, — не такой горячий, как к старшему ребенку. Автор объясняет, что разное отношение к своим детям у Анны возникло не случайно. К моменту ухода героини из семьи Серёжа уже был подросшим мальчиком, с которым становилось интересно общаться, в то время как крохотная Ани, рожденная в больших страданиях, напоминала матери о ее сложном положении. При этом героиня, олицетворяющая в современных терминах образ «хорошей матери», — Долли Облонская, воспитывая пятерых отпрысков, волею автора тайно завидует тому обстоятельству, что Каренина не может больше иметь детей.
Если сконцентрироваться на линии материнства, для меня роман «Анна Каренина» представляется отнюдь не «разоблачением порочных и эгоистичных матерей» — на мой взгляд, Толстой если не сочувствует, то, по крайней мере, не дает оценок тому, как его героини исполняют свои семейные роли. Произведение в большей мере является критическим высказыванием в адрес общественного строя, ставящего женщин перед необходимостью выбирать между любовниками и детьми и вынуждающего матерей тайно мечтать об освобождении от бремени родительствования. Также важно, что центральный сюжет романа по сей день не утратил свой актуальности. К матерям по-прежнему предъявляется особый счет. От них ожидают полного и безоговорочного служения интересам других людей. В противном случае мать, посмевшая иметь собственные желания, станет ближней мишенью для общественной жестокости, о чем Лев Толстой так красноречиво повествует в своем трагическом труде.
Свое высказывание, однако, я начну, с истории матери американской. Именно обсуждаемый далее сюжет, так случилось, стал моим проводником в поле «материнских исследований». Несмотря на то что дальше я буду много говорить о героине, живущей в другом социальном контексте, как и в случае с Анной Карениной, ее пример универсален. В сущности, такая история могла произойти где угодно. Для разговора, затеянного мной, имеет значение, что и сюжет, и различные формы его воплощения позволяют обнаружить те проблемы, с которыми имеют дело современные матери и женщины, стоящие перед дилеммой — производить ли на свет детей?
Полагаю, многие читательницы знакомы с вымышленной историей Евы Кочадурян по экранизации романа Лайонел Шрайвер «Нам надо поговорить о Кевине», который в русскоязычном прокате вышел под названием «Что-то не так с Кевином»[32]. Чуть позже в этой главе я буду много говорить об этом романе — это литературное произведение охватывает основные направления мысли в области академических исследований института материнства. Но вначале я напомню содержание фильма. Я начинаю разговор с экранизации, поскольку именно киновоплощение романа Шрайвер, как мне кажется, явилось апогеем современного дискурса о «плохих матерях». Обращаясь к фильму, я предлагаю дискуссию о том, в результате каких общественных процессов складывается и каким целям служит система убеждений, обвиняющая матерей во всех пороках общества.
Итак, картина рассказываето матери американского подростка, совершившего массовый расстрел в школе. После того как 16-летний Кевин, сын белых, обеспеченных родителей, хладнокровно убивает собственных отца и сестру, семерых одноклассников, учительницу и работника кафетерия, мы застаем его мать Еву в поисках ответа на вопрос: «Почему?» Ева, как и многие в этой истории, потеряла своих близких. Но ее трагедии никто не сочувствует, по той причине, что она — «мать, воспитавшая кровавого монстра». На протяжении фильма героиня вспоминает, как заботилась о сыне и чего ей это стоило. С самого рождения мальчик пугал и озадачивал свою маму: взаимодействовать с ним можно было лишь на его условиях, чужих правил он не признавал.
Создав в свои бездетные годы фешенебельное туристическое бюро, Ева Кочадурян оставила любимую работу, чтобы в первые годы жизни малыша быть неотлучно рядом. Но именно с мамой Кевин вел себя коварно и грубо. Встречая отца с работы, ребенок немедленно надевал маску дружелюбия, но, убедившись, что его может видеть только мать, снова делался мрачным и строил хитроумные козни. Муж Евы Франклин отмахивался от жалоб супруги, считая, что она напрасно упрекает ребенка, вымещая на нем тоску по экзотическим странам. Беспокойство матери не разделяли и врачи, разводящие руками: «Бывает, перерастет». Кевин взрослел, ведя свою зловещую игру, напряжение вокруг него нарастало и однажды обернулось катастрофой.
Подходя к поиску посланий, отправляемых режиссером, отмечу, что художественное произведение не бывает случайным высказыванием и всегда отражает породившие его исторические условия. Одновременно с сюжетом автор воспроизводит способ, которым в конкретном обществе принято объяснять действующие нормы морали, и свою позицию в отношении доминирующего мировоззрения[33]. Философ Альмира Усманова объясняет, что киноэкран создает дистанцию, необходимую для того, чтобы ухватить «дух времени», ускользающий от определения в повседневной жизни. Специфический язык кинематографа позволяет осознавать идеалы, желания, страхи и мысли человечества о самом себе в заданный отрезок времени[34].
Являясь не столько описанием частной истории, сколько обращением к целому феномену — массовым расстрелам в американских школах, ситуация Кевина и Евы таким образом демонстрирует, как работает идеологический механизм, назначающий женщин ответственными за благополучие семьи и общества. Предметом анализа художественного произведения могут служить не только образы и смыслы, которыми оперирует автор, но и те идеи, о которых в повествовании умалчивается. Так, не случайно роли отца, школы, окружения подростка в формировании его преступного замысла не уделяется в фильме особого внимания. Изложенное через призму конфликтов с матерью взросление Кевина намеренно подталкивает к выводу о том, что становление будущего убийцы лежит на совести Евы.
Обвинение, направленное в ее адрес, находится в полном согласии с превалирующей системой убеждений в отношении общественной роли матери. Современная идеология материнства опирается на картезианскую философскую традицию, в которой мужская функция связывается с духом, интеллектом и культурой, а женская — с телом, воспроизводством и природой. Переплетаясь с теологическим символизмом, патриархатный фольклор наделяет женскую телесность двумя контрастирующими значениями: нечистой, испорченной, искушающей и потому опасной плоти. И, наоборот, чистого, асексуального, священного тела матери.
Массовая культура автоматически воспроизводит бинарную оппозицию женских образов — «падшая»/«святая». Кинематограф, говоря о матери, создает два основных, поляризованных портрета: «суперматери», которая всегда рядом, чтобы вовремя прийти на помощь своим детям, и отсутствующей дома либо из-за работы, либо по причине внебрачной интриги «матери-ехидны»[35]. Обычные матери, с обычными человеческими чувствами и заботами, редко становятся поводом для изображений в культуре. В результате складывается комплекс идей, регулирующий практики заботы о детях, который действует через стимулирующий канон «хорошей матери» и репрессирующую тень «плохой матери».
Культурный идеал «хорошей матери» в повседневной жизни нереализуем: выполняя родительскую работу, никто не может безостановочно демонстрировать желание заботиться, терпение и оптимизм, в соответствии с предписаниями действующей морали. Современная материнская идеология контролирует не только практики заботы, но и чувства, связанные с уходом за детьми, — отсутствие восторга от материнства, выражение гнева, усталости или замешательства в популярном воображении однозначно обозначаются как материнский провал.
Недосягаемость эталона «хорошей матери» делает реальных женщин легко уязвимыми перед идеологическими спекуляциями. Современная поп-культура, наводненная тривиальными интерпретациями фрейдовского психоанализа, объясняет любые проблемы личности последствиями пережитого в детстве. Поскольку в действующем социальном порядке модель асимметричного родительствования оправдывается идеей природной потребности женщин заботиться о детях, у матери фактически нет шансов избежать обвинений в несовершенстве мира.
В своей статье «„Нам нужно поговорить о Кевине“: материнство в категориях вины и ответственности»[36] социолог Елена Стрельник предлагает полезную оптику для понимания производства репрессирующих смыслов на примере фильма о матери убийцы. Затронутая в начале картины тема неоднозначности и сложности родительского опыта дает надежду разглядеть, наконец, за архетипической фигурой Матери живого человека, но тонет в центральном послании режиссера: «яблочко от яблоньки не далеко падает». Наблюдая за Кевином и Евой, мы понимаем, что растить особого ребенка — напряженный и часто неблагодарный труд. Но, сосредоточив поиски причин трагедии на «психологизме» отношений женщины и ее сына, режиссерская логика уводит внимание от вопроса: как возможна ситуация, при которой сигналы о бедствии, постоянно исходящие от матери, последовательно игнорируются?
Заимствуя подход американского исследователя Джозефа Зорнадо в анализе детской литературы[37], можно сказать, что создатели фильма используют прием «двойной слепоты» или «черной педагогики», отправляя героиню в ситуацию смертельной опасности, закрывая ей всякую возможность для благополучного исхода и обвиняя ее же в легкомыслии.
Послание, направленное зрительской аудитории, состоит в том, что в действующем порядке у материнской жертвенности не может быть предела. Какие тяжкие преступления ни совершались бы другими, сколько причастных ни было бы вокруг, обвиняющий взгляд всегда направлен в сторону одного человека. Даже заплатив за «счастье материнства» ценой собственной жизни, мать может быть обвинена в том, что «умерла, бросив свое дитя на произвол судьбы». «Хорошие матери» в материнском мифотворчестве испытывают блаженство, жертвуя собой и после смерти[38].
Сообщения средств массовой информации, педагогический и медицинский дискурсы, государственные политики, рынок труда, произведения культуры и искусства с детства объясняют моим современницам, кто мы, что для нас хорошо и как этого достичь: «хорошие женщины» хотят быть «хорошими матерями». Счастье «хорошей матери» — в заботе о членах семьи. Чувства вины и стыда за несоответствие нереалистичным стандартам становятся важной мерой репродуктивной стимуляции и одновременно регулируют институт бесплатной заботы о тех, кто нуждается в уходе.
Выразительный образчик материнской идеологии, приписывающей неоплачиваемому женскому труду значения потребности, удовольствия и счастья, например, представлен в статье 2012 года, рекламирующей игрушки для девочек[39], несколько цитат из которой я приведу и прокомментирую:
…Многие мамы уже привыкли, что их дочки постоянно вертятся с ними на кухне: помогают сервировать стол, мыть посуду (пусть и не всегда без жертв), стараются поучаствовать в готовке… И это прекрасно: значит, вы сами замечательная хозяйка, чей пример заразителен, раз ваш ребенок хочет вам подражать…
Автор статьи создает реальность, в которой интересы «хорошей мамы» и «хорошей дочери» сосредоточены вокруг хлопот по хозяйству. Ответственность за бытовое обслуживание домочадцев, вменяемая женщинам, преподносится как увлекательное приключение, полное разнообразных творческих задач:
…Если же ваша дочка больше предпочитает роль заботливой мамы, чем хозяйки, то она наверняка будет в восторге от интерактивной куклы-младенца, которая умеет ворчать, сопеть, чихать, бормотать, плакать, смеяться, издавать звуки сосания при кормлении из бутылочки и говорить «мама» и «папа». Для полного погружения дочери в мир забот ухода за младенцем вы можете приобрести игрушечную колыбельку, легко превращаемую в пеленальный столик, и специальную ванночку для купания с полным набором всех сопутствующих аксессуаров…
Представляя домашний труд набором захватывающих альтернатив, автор статьи, тем не менее, не скрывает манипулятивной природы своего послания, открыто приглашая потенциальных потребительниц навязывать дочерям обслуживающую функцию, представляя ее как женскую потребность. Попутно обнажается процесс принудительного конструирования сексуальной идентичности — заинтересовывать девочек в выполнении «женских обязанностей» рекомендуется стимулирующей идеей награды за труды мужским вниманием:
…Вы хотите, чтобы ваша дочь уже с малого возраста развивала в себе любовь к дому и воспринимала домашние обязанности не как нечто тяжелое, а как увлекательную игру, способную доставлять удовольствие? Тогда образовательно-стимулирующие игрушки — это то, что вам нужно. Ведь именно они помогут вам воспитать в вашей малышке лучшие женские качества, перед которыми в будущем не устоит ни один принц!..
Так, небольшая цитата из рекламной статьи отражает воспроизводство социальных позиций, привязанных к полу/гендеру. Разнообразие субъективностей низводится до двух, противопоставляемых друг другу групп — девочек и мам, которых обязуют выполнять рутинный семейный труд, и мальчиков и пап, от него освобожденных. Однако любопытно, что текст, навязывающий традиционалистское разделение гендерных ролей, сам же патриархатный миф и разоблачает, показывая, что обслуживающая миссия не является вожделенным выбором или природным качеством — она прививается. Романтизируя материнство как опыт бесконечного блаженства, доминирующая идеология делает невидимой будничную сторону материнской работы с ее бессонными ночами, усталостью, хандрой и раздражением. Но положение матерей, несущих основное бремя заботы о детях, от этого не становится легче, о чем чуть позже расскажут мои собеседницы.
В январе 2013 года мне посчастливилось принимать участие в семинаре исследовательницы из Санкт-Петербурга Надежды Нартовой «Материнство, конвенции, концепции, практики», организованном креативной женской группой «Гендерный маршрут» в Минске[40]. Представляя анализ современного института материнства как комплекса работ, связанных с заботой, и системы убеждений, регулирующей родительский труд, Нартова предложила открыть дискуссию с обмена впечатлениями о романе Лайонел Шрайвер «Нам надо поговорить о Кевине». Книга, явившаяся поводом для упомянутой ранее экранизации, рассказывает об опыте американской матери, но позволяет критически рассмотреть универсальность материнской идеологии и последствия ее влияния.
С первых страниц романа заметна разница в диспозиции взглядов, предлагаемых литературным произведением и фильмом. Если кинокамера позволяет наблюдать за Евой со стороны, то, читая, мы смотрим на мир глазами героини, вместе с ней пытаясь усвоить, вместить в себя, осмыслить произошедшее. Принципиальная новизна сочинения состоит в описании бытия матерью без традиционной романтизации и мистификации. Центральная тема рефлексий Евы — неоднозначность ее родительского опыта, разница между идеализированными ожиданиями и неожиданно прозаичной повседневностью. Через бытовые размышления героини автор выстраивает теорию материнства нашего времени, убедительно доказывая тщетность любых попыток совпасть с идеалом «хорошей матери». Каждую из озвученных Шрайвер тем я буду использовать в качестве исходных тезисов в исследовании современной концепции материнства, подробно останавливаясь на них в последующих главах.
Западные теоретики, изучающие институт материнства и его идеологию, показывают, что концепт «хорошей матери» опирается на образ белой, гетеросексуальной, замужней женщины среднего класса, тридцати с чем-то лет, воспитывающей своих биологических детей, чаще двоих, желательно не отвлекаясь от семейных забот на профессиональную карьеру[41]. Горькая ирония романа состоит в том, что полное соответствие этому стандарту не означает для главной героини ни обещанного материнского блаженства, ни защиты от обвинений и чувства вины.
История Евы открывается для нас с ее честных попыток найти ответ на вопрос: «Зачем люди вообще делают это?» Успешные в профессиях, вкушающие все преимущества жизни в большом городе, Ева и Франклин долго не решались стать родителями. Оба они осознавали, что вместе с компанией, близостью и новым опытом дети приносят проблемы и расходы. С экономической точки зрения дети в наше время «невыгодны», рассуждает героиня. И действительно, ученые объясняют, что стоимость заботы о потомстве неуклонно растет, в то время как экономический эффект снижается — сыновья и дочери больше не являются частью натурального хозяйства, пенсия и социальные гарантии обеспечивают минимум, необходимый для выживания в старости, без поддержки собственных детей[42].
Так почему люди добровольно усложняют свои жизни, становясь родителями? Ева называет нерациональными, необоснованными, но оптимистичными такие идеи в пользу воспроизводства, как страх не оставить следов своего существования после смерти и «оплата долга» перед собственными предками. Однако оба этих довода весьма спорны. Дети не вечны, так же как их родители. Семья не всегда является наиболее надежным носителем памяти о людях предшествующих поколений. «Отплатить» родителям, передавая жизнь дальше, невозможно, поскольку забота и внимание достаются в этом случае не им.
Понимая всю относительность мотивов, которыми люди чаще всего объясняют желание заботиться о детях, Ева все же решилась родить ребенка, подавив многочисленные страхи и желания, препятствующие его появлению. Вскоре выяснилось, что ее опасения не были напрасными. Первым испытанием героини стала потеря прежней идентичности, ядром которой были ее интеллект, эстетические притязания и свобода самовыражения. Забеременев, она обнаружила, что императивами ее жизни теперь оказались ответственность и жертвенность. Даже такой пустяк, как выбор ужина, больше не являлся ее личным делом, он диктовался ее беременным телом, живущим по своим законам, конфликтующим порой с интересами личности.
Новорожденный Кевин отказался принять материнскую грудь, и Ева проглотила свою первую материнскую обиду. Забота о ребенке оказалась более трудной задачей, чем она себе представляла. Привыкшая к аэропортам, морским видам и музеям, успешная бизнес-леди не была в восторге от пребывания взаперти, среди подгузников и обломков игрушек. Но беременность, тяжелые роды, сложности первых лет ухода за младенцем были только началом истории, в которой родители инвестируют в заботу о детях доступные им ресурсы, без каких-либо гарантий на вознаграждение.
Словами своего центрального персонажа Лайонел Шрайвер отмечает смену парадигмы детско-родительских отношений, произошедшую в прошлом веке. «Когда я была ребенком, командовали родители. Теперь, когда я стала матерью, командуют дети. И мы должны подчиняться. Ушам своим не верю!» — в сердцах восклицает Ева. Идея новых отношений власти в детско-родительской сфере романом освещается не случайно. Исследовательницы института заботы о детях отмечают, что педагогическая концепция, поднимающая на щит «благо ребенка» в ущерб интересам родителей, утвердилась всего несколько десятилетий назад[43]. Новое понимание потребностей ребенка и его влияние на практики заботы будут упоминаться далее на протяжении всего моего повествования.
Еще не имевшая повода сомневаться в представлениях о материнстве, сформированных популярной культурой, Ева веровала, что материнское блаженство без принуждения снисходит на всякую женщину вместе с навыками ухода за ребенком. Она ожидала, что ее усталость и смятение пройдут сами собой, как досадное недоразумение. Но в ее опыте все оказалось не таким, как было обещано в материнских мелодрамах: сын не становился ей ближе, муж не желал слушать ее жалоб. «Я винила себя, он винил меня. Я чувствовала себя жертвой группового нападения» — так Ева Кочадурян описывает свою материнскую рутину. Она действительно старалась быть хорошей матерью. «Хотя бы из страха перед институтом проверяющих социальных работников», — то ли в шутку, то ли всерьез признается Ева. Каким угодно материнство в наши дни быть не может — каждый его аспект тщательно регламентируется контролирующим институтом, действующим через семьи, медицину, школы, законодательства и медиа.
После рождения детей Франклин и Ева оказались «по разные стороны баррикад». Франклин идеализировал сына, отказываясь видеть, каким сложным тот растет, отрицая, что их семейная жизнь совсем не похожа на глянцевые образы из рекламных сюжетов. Даже увидев собственную дочь застреленной Кевином, Франклин не поверил своим глазам. «Ты жил в Америке. И ты все делал правильно. Следовательно, этого не могло быть», — обращаясь в письме к мертвому мужу Ева, пытается осмыслить, что привело их к катастрофе. Шрайвер тем самым показывает, насколько небезопасно стремление соответствовать каким бы то ни было идеалам.
Массовое убийство, похороны дочери и мужа, арест сына стали лишь продолжением испытаний для Евы. Ей еще предстояли суды — родители убитых детей требовали компенсации. К ужасу своего адвоката, мисс Кочадурян не избрала тактику защиты «хорошей матери». Она не настаивала на невиновности Кевина, не обвиняла школу, пропаганду жестокости и плохую компанию сына. Поступи она «должным образом», убитые горем соседи сами помогли бы ей вернуть судебные издержки, объясняет писательница. Вместо этого другие родители обвиняли Еву в наглости и холодности, считая, что потеря бизнеса — меньшее, чего заслуживает «плохая мать».
«Коллега по несчастью» — женщина, навещающая сына в тюрьме, в разговоре с Евой выводит мрачную формулу ответственности, вменяемой матерям: если ребенок совершит преступление — первое, что скажут люди, — «мама не научила его различать добро и зло». Никто не помянет «всуе» отца, но за каждой «виноватой» матерью обнаружится еще одна, которая была раньше и тоже «чего-то не сделала».
Так Лайонел Шрайвер приводит нас к тому месту, откуда видно, что материнская вина от Евы Кочадурян простирается до самой первой Евы. Но в этой же перспективе стигматизирующий гипноз разрушается благодаря драматургии романа, позволяющей увидеть, что частную ситуацию определяет весь социальный порядок. Проблема не в «плохих матерях», проблема в несправедливой структуре общества и оправдывающей ее идеологии. С раннего детства девочек готовят к тому, что они будут заботиться о других. Репродуктивный выбор, по крайней мере в консервативных обществах, не является личным делом взрослой женщины — «обязанность» продолжать род человеческий доминирующая идеология привязывает к смыслу бытия женщиной. Однако любая трудность, связанная с выполнением этого «долга», мгновенно становится персональной проблемой самой матери потому, что у «хороших матерей» «все хорошо». Если проблемы оборачиваются бедой, отвечать перед обществом будет «плохая мать».
К сожалению, критическая позиция в отношении социальных условий, в которые помещена героиня, теряется в экранизации литературного произведения. Более того, некоторые режиссерские ходы я нахожу опасно спекулятивными, поддерживающими традиционное мировоззрение, обвиняющее матерей в недостаточной жертвенности. Фильм начинается с хроники зрелищного испанского фестиваля Ла Томатина, традиционно привлекающего десятки тысяч туристов, приезжающих из разных стран для участия в перестрелке помидорами. Разгоряченная толпа, одетая в летние белые одежды, подхватывает на руки молодую Еву и через мгновение окунает ее в алую реку томатной жижи. Позже мы поймем, почему фильм начинается именно так, обнаружив, что героиня посвящает свою жизнь прокладыванию туристических маршрутов. Кроме того, цветовое решение преамбулы отчетливо рифмуется с материнским молоком и кровью. Значение этой метафоры разгадывается чуть позже.
Цвет крови будет преследовать Еву на протяжении всего киноповествования. Пережив разделение жизни на «до» и «после», она переедет из роскошного дома в лачугу, которую разъяренные соседи будут обливать алой краской. «Кровавые метки» останутся повсюду: на дверях жилища, окнах автомобиля, в волосах и на руках героини. Объединив кровавый пунктир в одну линию, мы обнаруживаем алые приметы грядущей катастрофы, сфабрикованные режиссером, задолго до рождения Кевина. Очевидно, начальный красно-белый эпизод сообщает, что Кевин унаследовал свои преступные импульсы от Евы, которая посмела иметь интересы помимо материнства, и потому ее руки тоже в крови. Довершает парад обвинений в адрес «плохой матери» название, под которым роман «Нам надо поговорить о Кевине» вышел на русском языке, — «Цена нелюбви». В результате фильм и некорректно переведенный текст, очевидно, не преднамеренно воспевают идеологию, против которой направлен манифест Лайонел Шрайвер о правах и достоинстве матерей. К сожалению, данная инверсия не снижает ни революционного пафоса романа, ни его трагичной актуальности.
В декабре 2012 Америку вновь потрясла стрельба в школе. 20-летний Адам Ланца из города Ньютаун, штат Коннектикут, убив свою мать, отправился в образовательное учреждение Sandy Hook, где расстрелял более 20 человек. Позже было установлено, что Ланца страдал от расстройства личности[44]. Трагедия заставила Америку вернуться к дискуссии о насилии, культе оружия и методах воспитания. Спустя несколько дней в социальных сетях широко обсуждалась статья «Я — мать Адама Ланцы», написанная Лизой Лонг из Айдахо, матерью мальчика, также имеющего психиатрический диагноз[45].
Автор колонки поделилась своими страхами и отчаянием. Ее 13-летний сын учится в классе для одаренных детей. Но иногда с ним случаются психотические приступы, во время которых он демонстрирует жестокость, угрожает убить кого-нибудь из близких или самого себя. Для постоянного пребывания подростка в психиатрической клинике показаний нет. Как и нет «показаний» для особой защиты его семьи со стороны полиции. В социальной службе перепуганной и уставшей матери объяснили, что полицейская махина может завертеться только в том случае, если мальчик будет обвинен в противоправном действии и побывает за решеткой. Мать не считает, что место ее сыну в тюрьме. Но как предотвратить возможную катастрофу, ни она, ни соцработники/цы не знают.
Роман Лайонел Шрайвер и статья Лизы Лонг одновременно наводят на размышления о том, насколько рискованной может быть вера в благополучный идеал семьи, где не существует сложных детей или запуганных матерей. Обе писательницы обнажают проблемы современных обществ, в которых сигналы SOS, посылаемые материями, не могут найти адекватного ответа со стороны многочисленных экспертных институтов по вопросам материнства и детства, имеющих полномочия ограничивать материнские свободы, но нечасто способных оказать необходимую помощь.
Переводя разговор о последствиях идеологии «хорошей матери» в наши реалии, мне бы хотелось упомянуть об одной дискуссии, имевшей место в сети Facebook, свидетельницей которой я оказалась. В конце 2012 года в Минске молодая женщина совершила самоубийство, выбросившись из окна высотки вместе с двумя малолетними детьми. Сразу после Нового года произошло еще одно похожее событие[46]. Пользователи/льницы социальной сети, большинство из которых были профессионально пишущими в СМИ, эмоционально спорили о том, свидетельствуют ли эти два эпизода о некой тенденции или похожесть происшествий — всего лишь печальное совпадение.
Известно, что обе женщины находились в отпуске по уходу за детьми. Но рутина и изоляция, связанные с заботой о младенцах, в условиях, когда нет сторонней помощи, ни разу не были обозначены в интернет-дебатах как возможный способ объяснения тяжелого психологического состояния обеих матерей. Критичности в отношении социальных условий, в которых женщины растят детей, препятствует консервативный крен, наблюдаемый в ряде постсоветских стран. В рамках действующей здесь идеологии «традиционных семейных ценностей» материнство объясняется как биологическая потребность и наивысшее наслаждение женщин.
О влиянии нового традиционализма на индивидуальные судьбы я буду подробно говорить в последующих главах. В данном контексте мне бы хотелось отметить, что вышеупомянутая дискуссия в социальной сети напомнила мне о фотоприеме под названием «Невидимая мать», широко используемом в начале XX веке при съемке маленьких детей. Чтобы запечатлеть индивидуальный портрет ребенка, мать, держащую его/ее на руках, накрывали с головой темной накидкой.
На мой взгляд, эта жутковатая фототехника является выразительной метафорой текущей идеологии материнства и политик, действующих в репродуктивной сфере. Мы понимаем, что ребенок не может существовать отдельно от заботящихся взрослых. Но в дискурсивной плоскости реальный ребенок перестает быть равным/ой самой(му) себе, наделяясь символическим значением Прекрасного Будущего[47]. Ребенок с большой буквы — довольно противоречивая фигура. С одной стороны, он/а представляется автономным субъектом, словно способным выжить без особых усилий со стороны ухаживающих за ним/ней взрослых. С другой стороны, в контексте детоцентризма права и интересы Ребенка видятся центральным приоритетом семей.
В следующей главе будет подробно рассматриваться, результатом каких общественных процессов стало формирование представлений о детстве как особом периоде жизни, и как значение детства менялось от эпохи к эпохе. Сейчас я хочу вернуться к реальному опыту заботы о детях, который становится невидимым под воздействием идеологии, мистифицирующей материнство. Моя информантка Н. 35, доцент вуза, не состоит в браке, воспитывает 10-летнего сына, поделилась воспоминаниями о том, как сложности, с которыми она столкнулась в первые годы материнства, неожиданно оказались табуированной темой и к каким последствиям это ее привело:
…Помню, выписались мы из роддома. Родственники пришли поздравить, торжественный момент, фотографии. А потом мама говорит: «Ну, мы пошли». Я в ужас: «Как?! И все? Но я же не знаю, что с ребенком делать!..»
…Вспоминаю страшный первый год. Постоянно с ребенком и ничем, кроме него, не занимаешься. Ни физически, ни морально нет возможности отвлечься. А мир куда-то спешит, навстречу чему-то важному и прекрасному. А я еще так молода, и душа моя рвется туда. Но кажется, что ты навсегда в прошлом своих друзей, среди памперсов в этих четырех стенах. Поговорить об этом было не с кем — отцу ребенка пожаловаться я не решалась. Маме тоже рассказать не могла. Что бы она мне на это ответила? «Ну, поплачь»? Или: «А о чем ты раньше думала?» Я же не представляла себе, что мне будет так трудно. Помню, вышла на балкон вместе с ребенком, посмотрела вниз и едва удержалась, чтобы не сброситься. Вот тогда я поняла, что надо брать няню и начинать выходить куда-то, хотя бы ненадолго.
Бытие матерью в популярном воображении прочно ассоциируется с образом счастья, безграничной любовью и всепрощением, что, безусловно, является частью материнского опыта, судя по рассказам моих героинь. Однако идея материнства как «святого долга» и «истинного предназначения» женщин отбрасывает густую тень на другую часть опыта, связанную с рутиной, усталостью и сомнениями. В результате для многих моих информанток трудности, связанные с заботой о детях, оказались неожиданными. Более того, репрессирующий образ «плохой матери» и преобладающий дискурс «материнского блаженства» создают условия для самоцензуры и замалчивания проблем.
Рассуждая о влиянии современной идеологии материнства на психологическое здоровье женщин, врач-психиатр из Москвы Марина Карпова[48] обращает внимание на то, что с появлением ребенка происходит существенное изменение привычек. Новый ритм жизни часто вынуждает отказываться от устоявшихся представлений о себе и об окружающем мире. Перестройка жизненного уклада, усталость, социальная изоляция и негласное табу на упоминание сложностей, связанных с заботой о детях, могут стать пусковым механизмом для начала тяжелых заболеваний:
…Обычно мы, психиатры, имеем дело с теми, кто уже «дошел до края» — с суицидальной настроенностью или психозами. Иногда обращаются женщины с клинической депрессией, и может выясниться, что первые эпизоды этого расстройства появились после рождения ребенка, но до нас пациентка дошла только спустя 4–5 лет. К сожалению, симптоматика тех или иных психических расстройств, возникающая после появления ребенка, чаще всего не становится поводом для обращения к врачу, даже когда проблемы «налицо», когда у женщины развивается депрессия, нарушение сна или астенические состояния. Родственники часто реагируют так: «Устает? Плохо спит? А чего она жалуется? Она же мать!»
Классическая психиатрия разделяет клиническую (эндогенную) депрессию, эпизоды которой наверняка отмечались и до появления ребенка, и реактивную — отклик психики на перемену образа жизни.
Вот типичный пример реактивной депрессии: привозят женщину, совершившую суицидальную попытку в состоянии алкогольного опьянения. В ходе беседы выясняется, что она пребывает в декретном отпуске шестой год без перерыва. Сначала с одним ребенком, потом со вторым. Спрашиваю: «Что довело до суицидальной попытки?» «Не могу ТАК больше жить. Идеальная семья, муж любит, дети здоровы. Хотела выходить на работу, но случайно забеременела вторым. В садике пока есть место только для одного. Устала очень дома».
Я сама родила в 20 лет, и состояние реактивной депрессии не обошло меня стороной. Но тогда я не представляла, что это сигнал не только для обращения к врачу, но и к пересмотру организации быта. Увы, для последнего не всегда есть возможности, полностью препоручать ребенка матери в наше время считается «естественным». На мой взгляд, обо всех трудностях родительского опыта должно быть известно до того, как люди решаются на этот серьезный шаг. Появление ребенка, в любом случае, означает определенные сложности. Но готовность к ним поможет сохранить здоровье. А в некоторых случаях и жизнь… (из интервью с Мариной Карповой).
Многие исследовательницы, изучающие социальные политики и частные практики заботы о детях, говорят об исключительной важности создания условий для озвучивания сложностей, связанных с появлением ребенка. Американская социолог Каролин Гатрелл в книге «Трудная работа»[49], посвященной современному родительскому труду в ситуации массовой профессиональной занятости, опрашивала замужних женщин, делавших карьеру до появления детей. Для большинства новых матерей, согласно ее исследованию, настоящим шоком оказываются серьезные изменения, происходящие в жизни с расширением семьи. Так, только 36 % принявших участие в опросе спустя 5 месяцев после рождения ребенка оценили состояние своего здоровья как удовлетворительное. Участницы опроса признавались, что переживали усталость, обострение хронических заболеваний и симптомы клинической депрессии, но считали, что «это в порядке вещей», и не обращались за помощью, игнорируя плохое самочувствие, чтобы продолжать выполнять материнскую работу.
Собственные интересы у женщин, растящих детей, чаще всего отодвигаются на задний план, размещаясь после интересов всех членов семьи, пишет исследовательница. Героини Гатрелл наделяют свои семьи исключительной ценностью, но это, по их признанию, не означает, что они желают всю оставшуюся жизнь посвящать удовлетворению чужих нужд и готовы отказаться от профессиональных идентичностей, которые зарабатывались годами. Маурин O’Доуэрти, исследуя нарративы женщин, переживающих послеродовую депрессию, пришла к выводу о том, что это расстройство является результатом неудачной попытки совпасть с идеалом «хорошей матери» и недостатка информации о проблемах, связанных с утратой прежнего образа жизни[50].
Безусловно, забота о детях может быть мобилизующим фактором, нести персональное развитие, радость и удовлетворение. Однако новейшая репродуктивная культура выдвигает беспрецедентные требования к родителям. Современные матери часто оказываются зажатыми между интенсивной заботой о членах семьи, растущими стандартами в профессиональной сфере и репрессирующей идеологией «хорошей матери», ведущей к замалчиванию сложностей. Для того чтобы выяснить, результатом каких общественных процессов явилось возникновение идеологии «хорошей матери» и какие значения составляют эту концепцию, ненадолго обратимся к «материнской теории».
Корпус текстов, сформировавших теоретическую традицию в изучении материнства, был создан на волне женского движения 1970-х годов такими западными исследовательницами, как Нэнси Чодороу, Адриен Рич, Сара Раддик, Энн Оэкли. Но автономной дисциплиной «материнские исследования» стали лишь в последние два десятилетия. В 2006 году этот термин впервые ввела в академический обиход профессор Йоркского университета (Канада), глава Центра исследования материнства Андреа О’Рейлли[51].
Согласно психоаналитической концепции Нэнси Чодороу, распределение гендерных ролей, принятых за «норму» в большинстве современных обществ, усваивается в процессе воспитания и не имеет биологического обоснования[52].
Большинство авторов, разрабатывающих материнское направление в гуманитарных науках, опирается на тезис Адриен Рич, изложенный в ее знаменитой книге «Рожденные женщиной»[53]. Американская писательница, поэтесса и феминистка впервые обратила внимание на то, что термин «материнство» включает два понятия — конкретные отношения между матерью и ребенком и репрессивный социальный институт, предписывающий и контролирующий практики заботы.
Писательница и социолог Энн Оэкли подвергла сомнению доктрину биологического детерминизма, утверждающую, что все женщины испытывают потребность быть матерями, а все дети нуждаются в своих матерях. Ссылаясь на общества, в которых уход за детьми осуществляется коллективно или нянями, бабушками и дедушками, братьями и сестрами, Оэкли показала, что сценарии заботы, как и представления о потребностях, зависят от культурных и исторических условий[54].
Большой вклад в материнскую теорию внесла философ Сара Раддик, автор бестселлера «Материнское мышление»[55]. Ее инновационный подход состоит в понимании материнства как работы, связанной с заботой, традиционно выполняемой женщинами. В перспективе Раддик, матерью является любой человек, выполняющий материнскую работу. Ее логика позволила исследовательницам следующих поколений анализировать материнские практики отдельно от материнских идентичностей.
Опираясь на «Материнское мышление», последовательницы феминистской традиции различают материнство (англ. — motherhood) как социальный институт, оперирующий посредством законодательств, экспертов и репрессирующей идеологии, и материнствование (англ. — mothering) как совокупность опытов и практик заботы о детях. Милли Чендлер развила эту мысль и предложила рассматривать слово mother (мать) как глагол to mother (материнствовать, выполнять функцию матери)[56].
Обращаясь к местным реалиям, российский социолог Татьяна Гурко отмечает, что предметом советской социологии чаще являлась «воспитательная функция семьи» или «семейная социализация». Идеологический вопрос о «семейном воспитании» традиционно был встроен в приоритеты советской политики, направленной на созидание социалистического образа жизни. Термин «родительство» вошел здесь в научный лексикон в 1990-е годы, вместе с переводами западных текстов[57]. С этого времени анализ функционирования семьи с ее традиционной ролью женщины, совмещающей оплачиваемый и неоплачиваемый труд, становится предметом постсоветских гендерных исследований. В частности, закрепленные за советскими женщинами обязанности или «контракт работающей матери» были описаны исследовательницами Анной Роткирх, Анной Тёмкиной и Еленой Здравомысловой[58].
Условия наступившего тысячелетия бросают новые вызовы: глобальные изменения в брачном и репродуктивном поведении, развитие цифровых и биотехнологий, экономические и природные катаклизмы трансформируют представления о детско-родительских отношениях буквально на глазах. Исследования XXI века рассматривают материнство уже в трех его ипостасях: как институт и идеологию, комплекс практик и совокупность идентичностей.
Инициированные в 1990-е годы обширные эмпирические исследования на Западе показали вариативность материнских практик в зависимости от этнической принадлежности, социального класса, сексуальной и гендерной идентичностей. Завоевание современных исследований материнства состоит в том, что предметом анализа теперь являются не «особенности женской психологии», а социальные условия, в которых функционирует процесс воспроизводства.
Так, например, модель социально приемлемой в наши дни заботы о детях или норма «хорошей матери» поддерживается идеологией «интенсивного материнствования», которая, в свою очередь, стала продуктом определенной эпохи. Современную систему взглядов, регламентирующих практики заботы и их влияние на женщин подробно описала американская социолог Шерон Хейз[59]. Анализируя популярные руководства по уходу за детьми авторства легендарных педиатров своего времени Бенджамина Спока, Берри Бразелтона и психолога Пенелопы Лич, Хейз обнаруживает, что эксперты, чье влияние ощутимо до сих пор, ориентируются на «детоцентристскую семью», подразумевающую первичную ответственность матери за благополучие ребенка и приоритет детских потребностей над ее индивидуальными интересами.
Рекомендации культовых педиатров основываются на посылке, что никто лучше матери не может заботиться о младенце. Интенсивный уход за ребенком «по Споку» предполагает полное физическое и эмоциональное вовлечение матери и ее высокую медицинскую и педагогическую квалификацию. При этом Шерон Хейз уточняет, что культовые руководства были написаны в 1950-е годы, во время расцвета американских пригородов, когда многие женщины в западном мире еще не работали вне дома. Ее книга «Культурные противоречия материнства» исследует конфликт между нормой «хорошей матери», сформированной до массового выхода западных женщин в сферу оплачиваемого труда, и современной рыночной идеологией, мотивирующей к соревновательному участию в профессиональных сферах.
Чуть более подробно останавливаясь на демографическом контексте, в котором сложились новые взгляды на материнские практики, необходимо упомянуть так называемый «беби-бум» — десятилетний расцвет нуклеарной семьи и рост показателей рождаемости, отмечаемый в Америке и странах Западной Европы в период с 1950-х по 1960-е годы. Теоретики «бебибума» объясняют этот феномен тем, что поколения, ответственные за всплеск рождаемости, были малочисленными, поскольку сами родились в период экономического кризиса второй половины 1920-х — первой половины 1930-х годов. Небольшой размер когорт «бебибумеров» способствовал их успешной занятости и подъему благосостояния в эпоху экономической стабилизации. Молодые люди, чьи доходы были сопоставимы с доходами родителей, воспринимали открывшиеся возможности как чрезвычайно благоприятные условия для формирования семей в раннем возрасте и, как следствие, рождения большего количества детей[60].
Таким образом, идеология «интенсивного материнствования» стала откликом на сложившуюся общественную ситуацию, в которой единственным кормильцем семьи был мужчина, а женщины отвечали за благополучие «домашнего очага». Но в советском мире послевоенного «беби-бума» практически не отмечалось. Здесь в результате социальных потрясений первой половины XX века возникли свои особенности семейных практик и политик, о чем более подробно речь пойдет в главе 4. В данном контексте я лишь кратко обозначу те социальные обстоятельства, которые способствовали утверждению концепции «интенсивного материнствования» в «нашей части света».
В советском проекте построение социализма виделось возможным через ликвидацию всех типов эксплуатации, в том числе через достижение женского равноправия. Путь к этому лежал через выход женщин в сферу оплачиваемого труда, получение ими образования и овладение современными профессиями. В результате эмансипаторской социальной политики советские женщины со временем оказались экономически независимыми от мужчин[61]. Кроме того, как отмечает Татьяна Гурко, несколько поколений советских людей выросли в условиях физического отсутствия отцов. Это обстоятельство не способствовало формированию образов, вовлеченных в семейные заботы мужчин[62], которые разделяли бы с женщинами домашний труд. К советской концепции гендерного разделения труда я еще вернусь в главе 5.
Будучи материально автономными от мужей, советские женщины, тем не менее, зависели от государства, которое обеспечивало возможность совмещать материнство и работу вне дома, предоставляя продолжительный и оплачиваемый декретный отпуск, систему детских садов, групп продленного дня в школах, пионерских лагерей и «семидневок»[63]. Дополнительной помощью служил «институт бабушек», помогающий советским труженицам растить детей, который Анна Роткирх называет практикой «расширенного материнства»[64].
Медицина в СССР являлась одним из главных экспертных институтов в сфере ухода за детьми, о чем свидетельствовала, в частности, огромная популярность журналов «Здоровье» и «Семья и школа». Легендарная книга Бенджамина Спока впервые была переведена на русский язык в 1956 году и с тех пор пользовалась в Советском Союзе большим спросом. Моя мама вспоминает, что американское руководство было «страшным дефицитом» в конце 1975 года, когда я появилась на свет. Близкий друг моих родителей, медик по профессии, «достал» книгу «по большому блату»[65]. Мама успела прочесть только раздел по уходу за новорожденными, когда «Спока» пришлось передать другим родителям. За одной копией бестселлера выстраивалась длинная очередь советских семей.
Социолог из Беларуси, живущая в США, Елена Гапова в своем блоге в Живом Журнале делится воспоминаниями о знакомстве с сочинением американского педиатра:
…По сравнению с советской книгой для мам американская была очень разумная и либеральная. Представление, что совсем маленького не надо отдавать в ясли, было «всегда». Считалось, что так поступают те женщины, которым совсем уж некуда деться («с завода», лимитчицы и т. д.). Советская система социальной защиты постепенно шла к тому, чтобы родитель(ница) мог(ла) быть с маленьким ребенком сначала до года, потом до трех лет…
…Президент Обама в обращении к нации в начале 2013 года говорил о необходимости увеличения количества детских садов/ясель. В Америке их не просто мало, а очень мало и стоят они очень дорого. Обама озвучивал идею, что такая коллективная социализация способствует интеллектуальному развитию детей и приносит впоследствии много общественной пользы.
Тему подхватило национальное общественное радио. Это почти революция в американском контексте. В Америке ожидается, что женщина работает, а как она решает проблему «детского досуга» — никого не касается, это ее «частная жизнь». Такая схема женского равноправия получилась: крутись как хочешь…
Помню, в начале 1990-х, когда в «нашей» части света пошла агрессивная пропаганда в поддержку буржуазной модели семьи (мама дома, папа зарабатывает), много писалось о том, каким ужасным злом являются детские сады, т. к. отрывание ребенка от матери в раннем возрасте ведет впоследствии к отставанию в интеллектуальном развитии и психологическим проблемам. Многим работающим женщинам было внушено чувство вины за детские страдания и беды общества, построенного на коллективизме. Дискурс был — преступные матери[66].
Как уже отмечалось выше, до распада СССР государство частично разделяло с женщинами заботу о детях. С перестройкой и дезинтеграцией страны семейная идеология и система социальной защиты претерпели существенные изменения в тех странах, о которых идет речь в книге. Постсоветские государства стремятся передать основную ответственность за благополучие семей в частные руки[67], что является благодатной почвой для утверждения здесь идеологии «интенсивного материнствования». Елена Стрельник указывает[68], что в бывших союзных республиках, однако, больше прижился термин «естественное родительство», обозначающий метод заботы о детях, основанный на наблюдении за коммуникативными знаками новорожденных с целью удовлетворения их эмоциональных и физических потребностей.
Основополагающими принципами «естественного родительства» являются продолжительное грудное вскармливание, тактильный контакт с ребенком, предусматривающий ношение его или ее на руках и совместный сон, закаливание и здоровое питание. Перечисленные стратегии заботы основаны на новом понимании детских потребностей и подразумевают полное эмоциональное погружение в их удовлетворение, что конфликтует с профессиональной занятостью, о чем я буду говорить еще не раз.
Учитывая возрастающую по сравнению с традициями XX века вовлеченность отцов в заботу о детях как некоторый результат женского освободительного движения на Западе, необходимо все же сказать, что этот процесс в постсоветской части мира происходит медленно и в большей мере означает символическую включенность отцов, нежели реальное разделение ответственности с матерями. В этой связи стоит признать, что под словом «родительство» в данном контексте нужно понимать в большей мере материнский труд.
Идеология «интенсивного материнствования» или иначе «естественного родительствования» через дискурсы о «плохой» и «хорошей» матери организует женщин таким образом, чтобы они сами ассоциировали себя с социальными функциями заботы о других. Женщины хотят быть «хорошими матерями» потому, что в «массовом сознании» гендерно сегрегированного общества понятия «женственность» и «материнство» являются синонимами и определяют центральный смысл бытия женщин.
Возвращаясь к дисциплинирующему понятию «хорошей матери», отмечу, что более поздние исследовательницы[69], отталкиваясь от сформулированной Шерон Хейз концепции «интенсивного материнствования», проблематизируют «размытость» современного материнского канона. Недостижимый идеал проступает сквозь убеждения конкретных женщин, санкционированные практики и образы массовой культуры, вследствие чего современный идеал «хорошей матери» допускает вариативность. «Хорошие матери» могут полностью посвящать себя «домашнему очагу», но могут быть и профессионально успешными. В этом случае, однако, сохранение материнского реноме потребует удвоенных усилий — мать, занятая карьерой, становится легкой мишенью для упреков в том, что она «бросает детей» ради удовлетворения своих амбиций. Каждый аспект материнства пристально разглядывается и оценивается многочисленными общественными институтами. Даже внешность «хорошей матери» в наши дни регламентируется глянцевыми стандартами. «Хорошие матери», в современном понимании, не должны ассоциироваться с «аполитичными домохозяйками в засаленных халатах, без разбора потребляющими низкопробные телепередачи».
«Хорошие матери» успевают совмещать заботу о детях с заботой о внешности и активной жизненной позицией. С другой стороны, в постсоветском политическом процессе женщины часто дискурсивно отстраняются от участия, в частности, в политических протестах на том основании, что они являются или будут матерями, поскольку предполагается, что забота о детях должна быть их первичным интересом. Размытость стандарта, а также стигма «плохой матери» создают дискурсивный климат, вынуждающий женщин сомневаться в правильности собственного подхода к материнствованию. Н. 39, преподавательница вуза, состоит в браке, находится в декретном отпуске, заботясь о двухлетней дочери, рассказала о том, как практика сличения материнских стратегий вызывает у нее чувство беспокойства:
…Я очень переживаю, что мы мало гуляем на улице. Нам хорошо и дома. Но я вижу, что другие мамы с детьми постоянно находятся на свежем воздухе, и чувствую вину, что не все делаю, «как надо»…
…Мне очень нравится наблюдать за тем, как растет мой ребенок. Моя бы воля, я бы сидела в декрете все три года. Но в нашей среде это считается «неприличным». И я в постоянном стрессе из-за того, что не делаю карьеру…
…Я слышала от одной коллеги, что ей неприятно кормить грудью, что это заставляет ее чувствовать себя не личностью, а «молочной фермой». Этот комментарий меня очень смутил. Потому что я считаю, что кормить надо не менее года, в соответствии с рекомендациями ВОЗ.
Первичная ответственность за благополучие детей, вмененная матерям, мотивирует женщин постоянно подвергать оценке собственные действия и мысли и соотносить свой и других женщин опыт с усвоенными канонами, что позволяет репрессирующему социальному институту воспроизводиться. В данном контексте я не буду останавливаться на горячих дебатах вокруг различного отношения к грудному вскармливанию, о котором говорит информантка. Я лишь бегло упомяну исследование Саймона Дункана, в котором автор, опрашивая матерей из разных социальных групп, обнаружил, что выбор практик ухода за маленькими детьми часто продиктован и объяснен как наиболее рациональный, исходя из общественно-экономической ситуации, в которой находится конкретная семья. Это значит, что женщины выбирают доступный им способ заботы о детях и объясняют именно его как единственно правильный[70].
Приведенный выше фрагмент интервью, на мой взгляд, однако, свидетельствует о том, что вне зависимости от выбранной стратегии заботы идеал «хорошей матери» и тень «плохой матери» в равной степени заставляют женщин сомневаться в собственной родительской компетенции и испытывать чувство вины. Идеология «интенсивного материнствования» транслирует нормы, ориентируясь на возможности среднего класса, вытесняя из публичной дискуссии разнообразие способов организации частной жизни и социальных условий, в которых растут дети. Одна из моих собеседниц, О. 37, замужем, преподавательница вуза, растит двоих детей поделилась информацией о том, как стандарты заботы, сформированные на основе идеи определенного достатка семьи, порождают соревновательные родительские практики в детском саду, где ее младший сын готовится к школе:
…Мы прикреплены к очень хорошей школе. Сюда приезжают со всего района, конкуренция очень высокая. Поэтому важно получить рекомендацию из детского сада. У нас, к сожалению, не принято скидываться на подарки к праздникам для воспитательниц централизованно. Поэтому каждый несет кто во что горазд. Все родители стараются угодить как можно лучше. Приходится «вертеться», чтобы «не ударить в грязь лицом». В этот раз на подарки к 8 Марта у меня ушла сумма, сопоставимая с пенсией моей мамы…
Родительская конкуренция, основанная на классовой разнице, подпитывается нормализирующим идеалом «хорошей матери». В свою очередь, одним из критериев оценки материнских усилий являются достижения ребенка. Надежда Нартова объясняет, что идеология «интенсивного материнствования» спаяна с концепцией раннего развития[71]. Родоначальником «моды» на обучение с младенчества считается японский бизнесмен Масару Ибука, автор популярной в 1970-е годы книги советов по воспитанию «После трех уже поздно»[72]. Новаторское предположение японца состояло в том, что дети до трехлетнего возраста обладают способностью усваивать любую информацию без каких-либо усилий, в связи с чем он настаивал на раннем развитии навыков игры на музыкальных инструментах и обучении иностранным языкам.
Текущая концепция материнства подразумевает не только неотлучную и вовлеченную заботу, но и стремление дать наилучший социальный старт своему ребенку. В нынешних рыночных условиях, помимо наличия материальных ресурсов, позволяющих такой старт организовывать, работа, связанная с заботой, подразумевает новые компетенции. Современные матери обязываются обладать знаниями в педиатрии, педагогике, менеджменте и психологии, нацеленными на развитие всевозможных способностей у детей. В свою очередь, новые требования, выдвигаемые матерям, также имеют новые последствия. В. 39, журналистка, состоит в браке, находится в декретном отпуске, заботясь о двухлетней дочери, рассказала о некоторых особенностях материнства в современных условиях:
Мы пошли в группу раннего развития. И мне показалось, что мы там немного отстаем от других. На что мне местная психолог сказала: «Мама, вы за развитие ребенка так не переживайте. Вы на себя обратите внимание, у вас гипертревожность». Я что-то действительно уж слишком ответственно подхожу ко всему, стараюсь все контролировать, делать правильно. Чувствую, крыша начинает съезжать потихоньку. Сейчас период особенно трудный — идут зубки. Она не спит, хнычет постоянно, я тревожусь. Думаю, надо бы мне сходить к психологу, «расслабить гайки».
В парадигме исключительной важности, которой наделяется раннее развитие детей, материнская успешность оценивается достижениями ребенка. При этом проблема социальной разницы, а также уникальность опытов детей и взрослых в постсоветских медиа и культуре рефлексируются редко. Надежда Нартова отмечает, что новое представление о родительствовании, основанное на ожидании результата, связанного с достижением успехов, совпало с развитием медицинских технологий, в частности аппаратов ультразвукового исследования[73].
В последние несколько десятилетий сложилась система взглядов, вовлекающих в практики «интенсивного родительствования» и подготовки «будущих вундеркиндов» еще даже до момента зачатия[74]. Культуру воспитания, ориентированную на достижения, важным условием которой являются цифровые технологии, подробно описывает в своей книге «Под давлением: спасая наших детей от гиперродительствования» британский журналист Карл Хонорэ[75]. Проинтервьюировав сотни родителей в Европе, Америке и Азии, автор пришел к выводу о том, что в наши дни в обеспеченных семьях дети становятся «статусным символом» наравне с другими доказательствами благополучия. Идеология достижения успеха мотивирует участников/ниц рыночной гонки стремиться обладать идеальной внешностью, идеальными домами, проводить идеальные каникулы, растить идеальных детей. Анкеты доноров спермы, в которых указаны лучшие показатели здоровья и IQ, пользуются наибольшим спросом на донорском рынке, что свидетельствует, по мнению Хонорэ, о популярности идеи создания «идеального потомства».
Распространение цифровых технологий, внедренных в сферу заботы о детях, имеет сложные последствия. В середине прошлого века, пишет британец, отправляя детей в летние лагеря, родители были спокойны неделями, не получая от своих чад никаких известий. В наши дни за каждым ребенком установлено круглосуточное цифровое слежение. С учетом возможностей современной медицины — за каждым зародышем.
В 2005 году в мировой прессе широко обсуждалась экстравагантная причуда Тома Круза[76]. Известный американский актер приобрел аппарат ультразвукового сканирования, чтобы в домашних условиях следить за развитием зародыша в утробе его беременной супруги Кетти Холмс. Комментируя этот случай, Карл Хонорэ сравнивает стратегию гиперродительствования с фантастической реальностью легендарного фильма «Шоу Трумана»[77], в котором рефлексируется современное увлечение всевозможным цифровым слежением.
Ранее упомянутая информантка О. 37, замужем, мама двоих детей, рассказывает о том, как способы контроля над беременностью в ее опыте изменились всего за одно десятилетие: «…Когда я была беременна старшим сыном, 17 лет назад, не помню, чтобы мне выписывали витамины или делали генетические анализы. Через десять лет, во время беременности младшим сыном, уже были разные анализы и специальные препараты. Врачи „вели“ нас весь срок».
Развитие цифровых технологий изменяет подход к родительской заботе, не только позволяя обнаруживать отклонения в протекании беременности, но и становясь дополнительной мерой контроля над материнским поведением. Любые проблемы, связанные с внутриутробным развитием плода, в популярном воображении приписываются «легкомыслию» женщины, которая «недостаточно хорошо питалась», «недостаточно много гуляла на свежем воздухе», «нервничала, вопреки запретам врачей». Однако гиперконтролю в новой парадигме заботы подвергаются не только матери.
Развивая тему культуры родительской гипер-опеки, Карл Хонорэ пишет о том, что сегодня распорядок дня ребенка с самого рождения порой не уступает расписанию руководителей крупных компаний. «Детство слишком драгоценно, чтобы оставить его детям» — так британский исследователь формулирует главный педагогический принцип Новейшего времени. В результате уставшие «цветы жизни» из обеспеченных семей, практически не имеющие в своем распоряжении свободного времени, становятся особенностью текущей эпохи. Наряду с приоритетной ценностью образования огромную роль в идеологии «интенсивного материнствования» играет потребление. Хонорэ объясняет, что современные родители, стремясь загладить вину за несоответствие недостижимым культурным образцам, пытаются компенсировать дефицит времени покупкой все большего количества игрушек. «Любить» в наши дни, по его мнению, становится синонимом слову «покупать».
Елена Стрельник, исследуя новые материнские идентичности, сформированные потреблением в Украине, отмечает, что, несмотря на уменьшение показателей рождаемости, общий объем рынка детских товаров растет[78]. Исследовательница утверждает, что сегмент детских товаров и услуг, основанный на манипуляциях родительским тщеславием, стирает границу между необходимостью и ее симуляцией. В частности, современный рынок товаров для ухода за младенцами наводнен слингобусами, нибблерами, хипситами, системами докорма у груди и прочими новшествами. Мода на слинги, как результат идеологии «естественного родительства», показывает Стрельник, обернулась формированием потребительской индустрии со множеством сопутствующих товаров: слингокурток, колец для слингов и даже детских слингов для игры в «дочки-матери» и слингокукол. Сфера услуг также не осталась в стороне — появилась новая профессия — «слингоконсультант» — обучающая правильному ношению детей в слингах.
Важное место в родительском потреблении относится к рынку гаджетов. Карл Хонорэ считает, что мобильные телефоны и компьютеры, с одной стороны, позволяют постоянно быть на связи с детьми, но с другой способствуют аморфному образу жизни и, как следствие, появлению новых детских недугов. Обеспокоенность автора книги «Под давлением» вызывает и сама культура коммуникации в цифровых сетях, по его мнению, ослабляющая навыки «живого» общения. Впрочем, он оговаривается, что «моральные паники» по поводу технологических новшеств известны со времен распространения книгопечатания, которое в свое время считалось опасным для воспитания нового поколения.
Еще одной важной темой, которую поднимает Хонорэ, является распространение ювенальной юстиции. Исследователь отмечает, что современные дети наделены субъектностью большей, чем когда-либо в истории. Идеология равных прав родителей и детей, таким образом, ставит новые педагогические задачи — обнаруживать порой тонкую грань между строгостью и жестоким обращением.
В завершение обзора идей и практик заботы, возникших вследствие новейших общественных трансформаций, необходимо упомянуть, что приметой нынешней эпохи является сама возможность выбора репродуктивного поведения. Сегодня многие мои современницы могут выбирать, в каком возрасте производить детей и производить ли, а также способы зачатия и сценарии родительствования, чему отдельно посвящен последний раздел книги. Однако, вопреки популярной риторике природной материнской жертвенности, идеология детоцентризма существовала не всегда. Само понятие детства, с его четкими возрастными границами и особым значением, возникло лишь в эпоху индустриализации. О том, как дети из «бесплатной рабочей силы» и «маленьких взрослых» превратились в «символ будущего» и «цветы жизни», я предложу разговор в двух следующих главах.
Глава 2
История детства: «бесплатная рабочая сила» и «цветы жизни»
Историю института материнства невозможно рассматривать отдельно от истории детства, поскольку способ взаимодействия с детьми связан с идентичностями, которые принимаются взрослыми в различные эпохи. Кто и как родительствует, определяется уровнем общественного производства и смыслами, которыми наделяются различные жизненные этапы в определенный исторический период. Для нас привычно ассоциировать детство прежде всего с идеями нетрудоспособности, сексуальной и эмоциональной незрелости. Педагогические концепции и педиатрические подходы, принятые в XXI веке, строятся на общей убежденности в особой физической и психологической уязвимости детей. Взаимодействие с детьми в наши дни детально регламентируется во всех сферах жизнедеятельности и контролируется многочисленными институтами с целью предупреждения эксплуатации и насилия. Пространства в современных западных обществах разделяются на зоны, доступные и закрытые для детей.
Однако четкие границы между жизненными фазами существовали не всегда и в разных обществах устанавливаются в соответствии с особенностями социальной структуры. Так, в домодерных обществах в крестьянской среде дети с ранних лет начинали вносить свой вклад в экономику семьи. Историческая память об эпохе преобладания натуральных хозяйств сохраняется до сих пор, в частности, в форме ритуального возделывания дачных участков с обязательным привлечением к сезонным сельскохозяйственным работам членов расширенной семьи, проживающих в городах. Экономическая выгода в данном случае часто имеет второстепенное значение по сравнению с важностью поддержания традиции совместного семейного труда.
В период промышленной революции и массовой миграции крестьянства в крупные центры на производствах активно использовался детский труд. Брошенные дети и сироты времен индустриализации в целях выживания брались за любую оплачиваемую работу, которую могли найти, включая проституцию и преступную деятельность. Во времена сталинского террора 1930-х годов бывали случаи, когда дети наравне со взрослыми ссылались в лагеря по политическим мотивам[79]. Некоторые соотечественники и соотечественницы, чье детство совпало с войной, приближали победу в тылу, работая на военную промышленность, другие состояли в партизанских отрядах, участвовали в выполнении подрывных и боевых операций.
Таким образом, детская повседневность включена в исторический контекст, ее также определяют классовое и этническое измерения. Помимо этого, каждой эпохе соответствует определенный идеологический образ «надлежащего детства», который часто не совпадает с многообразием реальных жизненных примеров.
Так, в русской литературе XIX века складывается миф о детстве как о лучшей, счастливейшей поре жизни[80]. Каноническим произведением этого периода является «Детство» — первая повесть автобиографической трилогии Льва Толстого, в котором описан мир аристократического ребенка. Однако ко второй половине XIX столетия на литературную сцену всходят писатели, представляющие средний класс. Они делают видимым опыт не барского, часто обездоленного детства. Например, рождественский рассказ Ф. М. Достоевского «Мальчик у Христа на елке» повествует о нищем маленьком горожанине, который умирает от холода и голода, зачарованный видом детского праздника за окном богатого дома. По-своему полная драматических переживаний жизнь детей знати из романов Льва Толстого все же бесконечно далека от тяжелых будней крестьянского мальчика из рассказа А. П. Чехова «Ванька», в котором подмастерье сапожника пишет знаменитое письмо «на деревню дедушке» с просьбой забрать его из города в родное село.