Дама Тулуза Хаецкая Елена
– Отступился? – Гюи хмыкнул. – Граф Симон, мой отец и господин, оставил Лурд потому лишь, что его позвали более неотложные дела.
Рожьер молча сверлил Монфора глазами, как бы вымогая у него продолжения. А Гюи вовсе не собирался скрывать новости.
– Вам будет любопытно узнать, родич, где сейчас граф Симон. – На время Гюи даже перестал жевать, чтобы посмотреть, какое лицо сделается у Рожьера. – Он в Фуа.
Услышав это, брат и сестра одинаково побелели.
– Симон ненавидит Фуа, – зачем-то сказала Петронилла.
– Да, – охотно согласился Гюи, – но это вовсе не означает, что Симон не хочет Фуа.
Вот тут Рожьер и потерял, наконец, самообладание.
– Чума на Монфора! – закричал он и хватил по столу кулаком. И снова некрасивые красные пятна поползли по его щекам. – Будьте вы прокляты! Вы и ваша жадность!
Гюи слушал.
– Граф Фуа примирился с Церковью. Он отрекся от ереси, дал клятвы… И я, и наш брат, молодой Фуа, мы все… Деньги, целый мешок мельгориенов – пятнадцать тысяч всыпали в ненасытную глотку аббатства святого Тиберия, будь оно неладно… Мы храним мир, как обещали… Что вам еще от нас нужно?
– Фуа, – спокойно объяснил Гюи, отламывая от ломтя хлеба.
Рожьер смотрел, как сын Симона жует. Наконец спросил:
– В таком случае, может быть, вы расскажете также и о том, какой повод отыскал ваш хитроумный отец, чтобы занять Фуа?
– А, я же говорил, что вам будет любопытно…
Для порядка помучив Рожьера, Гюи назвал: Монгренье.
– Там сидит сейчас ваш брат, молодой Фуа. А это противно клятвам вечного мира…
Рожьер, уже не стесняясь, разразился проклятиями. Петронилла зажала уши, а Гюи слушал с искренним интересом. И не переставал есть и пить. Когда Рожьер замолчал, Гюи сказал усмешливо, совсем как иной раз его отец Симон:
– Я так и знал, родич, что мои новости заденут вас за живое.
Встал, с хрустом зевнул. Бросил жене:
– Идемте.
И напоследок, уже на пороге, Рожьеру:
– Доброго вечера вам, родич.
Глядя, как Петронилла послушно выходит вслед за мужем, Рожьер чувствовал, что у него немеют руки. Никогда, за все сорок лет, ему еще не выпадало такого унижения.
Вы только посмотрите на наш Монгренье, мессен! Вы посмотрите на него внимательно, извергнув из сердца страх, и тогда сразу отринутся от вас все сомнения.
Взять эту твердыню не под силу никому, даже Монфору. Стоит, будто воин в дозоре, на вершине голой, безлесной скалы. Ни уцепиться, ни скрыться здесь никому. Везде настигнут стрелы, и камни, и льющаяся со стен раскаленная смола.
Вниз, обдирая задницу об острые осколки, – это пожалуйста, сколько угодно; но вверх – нет, вверх по ней не подняться.
Так говорил молодой граф Фуа своему двоюродному брату Рожьеру, когда тот с дурными вестями примчался в Монгренье из Тарба сломя голову.
Рожьер, однако, стоял на своем: следует поостеречься нам с вами, брат, ибо Симон придет. Симона ничто не остановит – ни голый склон, ни раскаленная смола. Подняться-то он, может быть, и не поднимется, но и нам спуститься вниз не позволит. А запасы, сколько бы их ни было много, когда-нибудь заканчиваются, если их неоткуда пополнить.
– Так ведь отец мой примирился с Церковью… Папа Римский издал буллу относительно Фуа…
– Да срал Симон на буллу! – закричал Рожьер.
Молодой Фуа, видя такую невоздержанность, призадумался. Но потом снова покачал головой:
– Нет. Не может того быть.
– Увидите, – сказал Рожьер зловеще. – Я узнал Монфора, на беду. Симон безумен. Симон не остановится нарушить папское повеление, ибо он дружен с Господом Богом и не страшится гнева церковников.
Помолчали, подумали.
Но потом нашли еще одного заступника за Монгренье, покрепче папской буллы, – зиму. И то правда. Зимой не воюют, замков не осаждают; зимой в замках отсиживаются. Зима – она сама хоть кого осадит, и много у нее воинов: и холод, и ветер, и мокрый снег с дождем, залепляющий глаза.
Так рассудили между собою братья и успокоились. Но все же поставили лишнего человека на плоской крыше донжона, дав тому добрый меховой плащ и валежника для огня – пусть обогревается вволю, коли уж такая невзгода на долю выпала, сторожить на ледяном ветру, не появится ли безумный франк Симон.
И вот – уж февраль начал заметать и выть по ущельям на разные голоса – закричал стороживший на крыше:
– Симон! Симон идет!
И горящую стрелу на двор, мимо окон, пустил.
Оружие загремело, шаги затопали, снег захрустел под ногами, голоса загалдели – все разом.
Поначалу не хотели верить. Приснилось сторожевому, не иначе. Той зимой бородатые гасконские крестьяне пугали друг друга Симоном, точно малые дети впотьмах: кто первый от страха лужу под себя пустит.
– Так ведь Гюи, муж Петрониллы, похвалялся…
Да мало ли что он врал, этот юнец!.. Чего не скажешь, желая больнее уязвить. Не из камня же и железа он сделан, этот Симон, чтобы в разгар лютого февраля с конной армией в горы потащиться.
Ах, нянькина лопотня, утешить не могущая дитятю перепуганного!
Рев рогов прорезал метель, золотой лев вздыбился на древке – ветром услужливо развернуло стяг: смотрите!..
Ибо плоть северян иная, чем плоть жителей Юга. И кровь в жилах северной выделки обращается медленнее, и цвет ее иной – гуще она, чернее. Мысли же тех, кто родом с Севера, всегда обращены в одну сторону и не расходятся ни вправо, ни влево.
И потому пришел Симон под стены Монгренье в начале февраля, не дожидаясь ни подмоги от вассалов своих, ни одобрения от Римской Церкви. Не побоялся перед Римом себя полным говном выставить, ибо был франком латинской веры и знал, что победителей не судят.
А Симон пришел в Монгренье, чтобы победить, и ни для чего иного.
Обошел неприступную скалу кругом. Впереди сам ехал, неспешно, – рослый, с непокрытой, в издевку, головой, светловолосой, одного цвета с метелью. За ним тянулись остальные – осматривались, примеривались, по скользкому склону вверх-вниз взглядами ползали.
Симон велел костры палить, греть землю для ночлега. Вздымая снег, как некогда пески Палестины, помчались пятеро конных от Монгренье вниз, по долине: деревни разведывать, искать, где взять хлеба людям и сена лошадям.
Завороженно смотрят за Симоном братья Петрониллы. Вот его скрыло за пеленой, но снова вынырнул из метели темный силуэт, и крупная фигура двинулась дальше, кругами, кругами, высматривая слабые места Монгренье.
Рожьер взял у сторожевого арбалет, подержал в руке, привыкая, подпустил Симона ближе и выстрелил, да только без толку. Симон повернулся в ту сторону, откуда прилетела стрела, и, видать, засмеялся. С такого расстояния смерть не достигнет.
Симон обустраивался внизу, а Фуа с Коминжем – наверху; так что жили они в некоем подобии родственного согласия. Осмотрели припасы, осведомились насчет хвороста и угля, пересчитали стрелы, перетрогали лезвия, поранив при том несколько пальцев – довольны остались.
И вот ночью сели братья Петрониллы в башне, кутаясь в плащи овчиной к телу. Устроились у стены, и инеем пошел кирпич, сжирая тепло живой плоти.
Не спалось им в эту ночь.
– Вы были правы, брат, – говорит молодой Фуа, – а я ошибался. Но ведь Папа Римский издал буллу… Мой отец будет взывать к Церкви…
А в окне – зарево от симоновых костров.
– Симон долго не выдержит. Ведь не из камня же он…
Говорили и сами не верили тому, что Симон не из камня.
– Оставил же он Монкада в Лурде. Вот и от Монгренье отступится, когда поймет, что не взять ему Монгренье.
Говорили, а сами знали: от Монкада отступился, но от них не отступится Симон, покуда жив.
– Да ведь человек же он, умрет он когда-нибудь.
– Да, Симон человек, он умрет.
А костры пылали всю ночь, веселя сердце франка. Он не боялся ни зимних холодов, ни гнева церковников, ни тем более вражеского оружия, ибо дружен был с Господом Богом и никогда еще не вступал с Ним в ссоры.
Утро перетекало в вечер, ночь сменялась рассветом, день уходил за днем. Зима тянула по земле бесконечные позвонки своей голой хребтины.
Шел дождь и задувал ветер.
Валил снег и лютовал ветер.
Град бил в лицо и ветер неистово швырял комья снега.
Погода этим февралем стояла отвратительная. Не столько даже морозно было, сколько промозгло.
Симон упрямо торчал внизу, под стенами Монгренье, и никуда уходить не собирался.
В начале марта старый граф Фуа, Рыжий Кочет, с громкими криками примчался из Каталонии – верхом, почти без свиты, опасно оскальзываясь на обледеневших склонах. Исхудал дорогой от невзгод и волнения, на щеках белые пятна.
Влетел в аббатство святого Тиберия, едва ворота плечами не снес, рухнул с коня прямо в ноги аббату – и в рев. Разве не заплатил он аббатству пятнадцать тысяч мельгориенских солидов?.. Разве не присягнули – и он сам, и сын его, и племянник Коминж – во всем, что велено было?.. Разве не оставалась католическая вера в Фуа незамутненной?.. Разве не хранил свято мир?..
Уже скоро три месяца как ни с кем не поссорился Рыжий Кочет, и сын его, и племянник его Коминж – да когда такое бывало!..
Аббат над рыдающим стариком воркует ласково: все так, чадо, все так!..
Рыжий плачет и волосы на себе рвет, и головой о землю биться хочет, и ищет справедливости, и молит о защите, и припадает к стопам – только пусть святые отцы помогут ему клятого Монфора из Фуа выгнать.
Старика с промерзлой земли поднимают, под руки в кельи уводят, белые пятна на щеках меховой рукавичкой отирают, вина горячего в клокочущее горло вливают – осторожненько.
Симон де Монфор зарвался. Симон де Монфор занесся. Симона де Монфора, конечно же, призовут к ответу.
Рыжий в теплую постель благодарно пал и, уже засыпая, застонал, худо ему было.
Наутро, едва пробудившись, с новой силой кричать и плакать принялся. Ибо, может быть, впервые в жизни был старик Фуа кругом чист и прав перед католической Церковью и не ведал за собою ни единого греха против ее интересов.
Аббат сказал, что к Монфору уже послали человека.
Рыжий поуспокоился, попритих, стал Симона ждать, праведный гнев в себе лаская.
Спустя малое время прибыл в аббатство Симон. И ничего его, Симона, не берет – ни старость, ни усталость, ни невзгоды, ни непогода. Стрелы – и те, кажется, летают мимо, обходят Симона стороной: в такое тело угодить себе дороже.
И вот предстает Симон перед аббатом и стариком Фуа, выше обоих на голову. Ноги расставил устойчиво, крупные ладони на рукояти меча скрестил. Воздвигся – будто навеки утвердился, в пол впечатался изваянием. Зачем звали? Бойтесь теперь!
И на обвинителей своих взирает сурово и уж конечно без всякого страха.
Говорит ему аббат святого Тиберия:
– Слыхали мы, граф Симон, будто бы вы держите в жестокой осаде замок Монгренье?
А у Симона и мысли нет отпираться да оправдываться. Истинная правда, Монгренье осажден, ибо, думается Симону, так угодно Господу.
Аббат сдвигает брови.
– Отчего же, граф Симон, полагаете вы безрассудно, будто лучше нашего знаете, что угодно Господу, а что неугодно?
«…Посему Иуда со своим войском вдруг направил путь свой в пустырю к Восору и взял этот город, и избил весь мужеский пол острием меча, и взял все добычи их, и сожег его огнем; а оттуда отправился ночью и шел до укрепления. Когда наступало утро, и подняли глаза, и вот, народ многочисленный, которому числа не было, поднимают лестницы и машины, чтобы взять укрепление, и осаждают бывших в нем. Увидел Иуда, что началась битва и вопль города восходил на небо трубами и громким криком, и сказал воинам: сражайтесь теперь за братьев ваших. Он обошел врагов с тыла с тремя отрядами и затрубили трубами и воскликнули с молитвою; и узнало войско Тимофея, что это – Маккавей, и побежали от лица его, и он поразил их великим поражением…»
Некстати вспомнилось. А Симон стоит как камень, и удивительным образом начинает аббат прозревать и чувствовать – прав Симон. Не сам он себя Иудой Маккавеем назвал; но если подбирать Симону второе имя – лучшего не придумаешь.
А Симон говорит:
– Стою под Монгренье и жду, пока падет мне в руки, будто спелый плод. Ибо граф Фуа – еретик, и сын его склонен к ереси, и племянник его Коминж у себя еретиков привечает. Да они и не делают из этого тайны.
Тут Рыжий Кочет за плечом аббата багровеет. Хрипит – от возмущения полузадушенно:
– Я присягнул!.. Мы присягнули!.. Мы храним… уже три месяца!..
А Симон на него и не смотрит.
– Клятвам еретика цена грош и то не всегда, а лишь в торговое воскресенье. Их вера дозволяет лгать и присягать в чем угодно.
Рыжий осеняет себя неистовым крестом, он плюет себе под ноги, он кричит:
– Я католик! Я всегда держался латинской веры!
Симон же и бровью не ведет. Молчит тяжеловесно, будто булыжников наелся.
Аббат говорит Симону весьма строго:
– Граф Симон, вы должны снять эту осаду, ибо Фуа клятв не нарушает.
– Нет уж, – отвечает Симон аббату. – Монгренье выстроен в нарушение мирных клятв и в то время, пока граф Фуа находился под отлучением. Эта крепость должна быть снесена. Если уж граф Фуа, добрый католик… – Слова «порождения ехиднины» не прозвучали бы в устах Симона более ядовито! – …Если граф Фуа не хочет восстановить справедливость и уничтожить Монгренье, я сам сделаю за него это дело. Иисус мне свидетель, много грязи разгребли уже эти руки… – Тут Симон слегка шевелит пальцами, обхватывая рукоять меча еще теснее. – Я был золотарем Господним ради чистоты во всей Его вотчине. Не привыкать.
– Сын мой, я призываю вас утихомириться, смирить гордыню и перестать вещать от имени Господа. Вы должны снять осаду и…
– Отец мой, призовите лучше графа Фуа, коль скоро он такой добрый католик, оставить лицемерие и научите его истинной покорности.
И ушел, оставив Рыжего рыдать и злобиться, теперь уже бесплодно.
Аббат погружается в трудные раздумья: как бы так повернуть, чтобы Симон и вправду оказался чист и справедлив? Ибо к Симону лежало сердце аббата, а от графа Фуа отворачивалось, невзирая на пятнадцать тысяч мельгориенских солидов.
Великим Постом, незадолго до Пасхи, в Монгренье заговорили о том, что придется отдавать себя на милость Монфора.
– «Милость Монфора»! Вы представляете себе, мессены, какова может быть эта милость?
Мессены себе это представляли и потому омрачались и вздрагивали. Позорно, стыдно сдаваться победителю, а ненавистному врагу – еще и страшно. Больно уж разъярили Симона упрямые братья Петрониллы.
Тогда один рыцарь из бывших с ними, именем Драгонет де Мондрагон, хромой, от оспы безобразный, так сказал, улыбаясь голодным ртом:
– Я знаю Симона лучше вашего, ибо до прошлого года был с ним в добрых отношениях, а в Бокере я осаждал его человека, Ламберта, и о нем вел с Симоном переговоры.
Рожьер де Коминж нахмурился; однако Драгонета выслушали внимательно.
Он сказал:
– Граф Симон таков, что когда дает слово, то держит его. Нужно просить Симона, чтобы он позволил нам выйти из Монгренье свободными и с оружием. В обмен мы отдадим ему Монгренье без боя. Иначе он уморит нас голодом.
– Понадобится время, чтобы заморить нас до смерти, – заметил Рожьер. Ему не хотелось вести с Симоном переговоры. – А времени у Монфора нет.
Драгонет возразил:
– На такое дело время у него найдется.
Рожьер хотел было спорить, но Драгонет лишь усмехнулся криво и предложил проверить.
Вот так и вышло, что утром страстного четверга спустился с горы хромой рыцарь невысокого роста и, еще издали размахивая шарфом (какой нашелся, а нашелся красный), завопил, чтобы его, не убивая, доставили к Симону.
К рыцарю подбежали, оружие, заподозрив подвох, отобрали, но рук вязать не стали и так отвели к Симону.
Симон перезимовал. Был точно зверь, начавший по весне менять пушистый зимний мех на летний. Ну да ладно; ведь Драгонет еще хуже того выглядел, исхудал да почернел, и усы у него поредели.
Симон Драгонета сразу признал. Засмеялся.
– Опять вы?
– Я, – сказал Драгонет. И засмеялся тоже.
Симон пригласил его разделить с ним трапезу.
Поскольку для войны силы немалые надобны, то постов в эту зиму Симон не держал. Да и захотел бы – не смог, ибо хлеба в долине уже не было, весь давно истребили. Ели тощих весенних зайцев да птиц, какие попадались.
Драгонет по своему росту умял несоизмеримо много. Симон глядел на него, улыбался.
– А что, вы там, в Монгренье, лошадей уже поели?
– Давно, мессен. Да наверху почти и не было лошадей.
– Долго же вы держались, – молвил Симон.
– Припасов хватало, а вода с неба падала, – пояснил Драгонет с набитым ртом. – В Бокере вашего Ламберта больше всего безводье донимало.
Симон задумчиво смотрел, как Драгонет двигает челюстями.
– Думал, вы еще в начале марта ко мне прибежите.
– Зачем же вы столь низко нас цените, мессен? – Драгонет даже обиделся. – Ламберт, небось, только тогда и сдался, когда Смерть с ним на одну блохастую подстилку примостилась, под бочок.
– Это вы врете, сеньор с Драконьей Горки, – сказал Симон. – Ламберт так и не сдался. Это я вам тогда сдался, чтобы только его вызволить.
– Да? – Драгонет обтер губы. – Я позабыл. Ох, спасибо за угощение, мессен.
Симон сказал:
– Передайте графу Фуа и Рожьеру де Коминжу: Симон де Монфор, граф Тулузский, отпустит весь гарнизон Монгренье, свободными и с оружием, ибо желает справить Пасху не обремененным осадной работой. Взамен же я хочу вот чего. Пусть Рожьер де Коминж и его брат Фуа на коленях перед алтарем присягнут в том, что в течение целого года не поднимут на меня оружия. Если они этого не сделают, то умрут еще прежде Пятидесятницы.
Драгонет призадумался.
– Я так и говорил им: чтобы извести вас, мессены, у графа Симона время всегда найдется.
И встал, чтобы идти.
Симон окликнул его.
– Возьмите.
И протянул Драгонету тонкую перчатку – шелковую, с золотым шитьем. Одну.
Драгонет повертел ее недоуменно в пальцах.
– Это для графа Фуа?
– Для вас. Да берите же. И смотрите, не потеряйте.
Драгонет хитро усмехнулся, спрятал перчатку за пазуху.
– Сдается мне, мессен, скоро вы потребуете ее обратно.
– Прощайте, – сказал на это Симон. И гаркнул: – Отдайте ему оружие!
Выйдя из палатки, он долго смотрел, как маленькая фигурка, ковыляя, взбирается на гору.
В канун Пасхи, 25 марта, защитники Монгренье оставили замок и, присягнув Симону во всем, что тот потребовал, отправились на каталонскую границу.
Симон посадил в Фуа и Монгренье свои гарнизоны и спешно покинул Пиренеи, потому что получил новые вести, на этот раз с Роны.
И вести эти были дурными.
13. Рона бурлящая
Гюи де Монфор, брат Симона, нынче в Каркассоне.
Гюи, второй сын Симона, – в Тарбе, со своей женой, графиней Бигоррской. Одним глазом в сторону Каталонии косит – не движется ли напасть на отца его; другим – за женой приглядывает: как, не брюхата ли еще? Да только разве их, женщин, разберешь, где они детей прячут?
Сам Симон занят, насаждает в Фуа свой гарнизон и улаживает дела с гасконскими прелатами. Те, как ни противно им это, принуждены кое-как, криво-косо оборонять от симонова произвола Рыжего Кочета. А тот раскукарекался на всю округу, попробуй угомони.
Дама Алиса и меньшие дети – в Тулузе, под надежной защитой Нарбоннского замка.
Старый Раймон, бывший граф Тулузский, – в Арагоне, у родичей своей последней жены Элеоноры, достойной мачехи Рамонета.
А где же Рамонет?..
А вот он! Кто хотел его, на свою беду, увидеть?
Рона в зареве его костров, будто греческим огнем облита. Красноватый отблеск выплескивается на стволы деревьев, лижет стены Сен-Жилля.
Сен-Жилль! Город, куда завтра предстоит войти.
– Мессен! Их привели! Вон они, там!..
– Где?
«Их» – шестнадцать человек, франков, взятых живыми в утреннем бою, недалеко от Сен-Жилля. Не бой и был, так – столкнулись передовые отряды.
У большого костра теснятся городские ополченцы из Бокера и Авиньона, оружие у них заметно лучше, чем выучка. Это главная опора Рамонета, мясо на его костях, его рабочие руки. Крестьян очень немного: лето стоит – не до войны. И рыцари Юга, верные вассалы, благородные соратники.
Собрались посмотреть на пленных, посмеяться. Хотя что тут особенного смотреть?
Франков, связанных одной длинной веревкой, с хохотом выбрасывают на середину, к ногам Рамонета. Они валятся большим неряшливым снопом – пал один, потянул за собою остальных.
Рамонет стоит, разглядывая.
При свете огня Рамонет, двадцатилетний юноша, еще прекраснее, чем при солнечном. Черные в темноте глаза сверкают, рот охотно смеется.
Шутки вокруг так и сыплются, для Рамонета одна другой солоней, а для франков – горше. Пленные тужатся понять, над чем вокруг смеются, но языка провансальского почти не понимают. А тут еще слова тонут во всеобщем хохоте. Нехорошие лица у этих франков. Лучше бы им вовсе не жить, этим франкам.
Сын Раймона Тулузского шуткам не препятствует – дает высказаться всем, кто только этого хотел, даже мужланам.
Когда выдохлись и замолчали, тихо пересмеиваясь между собою в полумраке у костра, так молвил юный граф:
– Давайте лучше отпустим этих франков на волю. Не в обозе же их с собой тащить? У нас и без того хватает подружек да шлюх…
Смешки попритихли совсем. Как это – отпустить на волю? Ради чего же тогда брали в плен? Ради чего двух человек потеряли убитыми и еще пятерых – ранеными, неизвестно, когда оправятся. Этих франков отпустишь, а завтра снова бейся с ними у стен Сен-Жилля. Лучше уж бросить их в Рону, как есть, связанными, пусть пускают пузыри.
А Рамонет улыбается от уха до уха. Губы у него нежные, едва опушенные темным мягким волосом.
– Не даром, конечно, освободим их – за выкуп. Возьмем с них плату, какую захотим…
Тут уж многие заулыбались, ножи на поясе оглаживать стали. Знали, какова любимая шутка Рамонета над побежденными врагами. А связанные франки у костра – те закаменели. Не забыли, видать, Бокера.
Рамонет неспешно кругом их обошел. Ногой потыкал, норовя по лицу попасть. Понимал, что все на него смотрят.
Поклонился соратникам своим (те рты разинули, в восторге за юным графом наблюдая). Молвил:
– Эй, есть ли среди вас торговцы?
Нашлись торговцы, двое. Рамонет им еще отдельный поклон отвесил, те от счастья онемели.
– Научите же меня, рыцаря, как следует покупать, и продавать, и сбивать цену, чести не роняя!
Из торговцев старший по возрасту отвечал степенно:
– То великое искусство, за один раз не обучишься.
– Тогда будем торговаться безыскусно, – сказал Рамонет. И пленным: – Есть у вас уши и носы, мессены, и вот что я вам скажу: сильно глянулись мне они. Хочу их себе оставить; вы же сами мне без надобности.
В темноте кто-то из авиньонских ополченцев стонал от хохота.
А один франк спросил, коверкая язык:
– В чем же твоя торговля, Раймончик?
Ответил юный граф, воинство свое веселое озирая:
– В том, что можете откупить свои носы, коли пожелаете. За нос по пяти марок, а за каждое ухо – по три.
И уселся на подушку, какую для него нарочно возили – не потому, что изнежен был, вовсе нет, а чтобы отличаться от прочих.
Началась потеха. Можно было, конечно, без всякого выкупа у франков их достояние отобрать, а самих ножами изрезать, как пожелается, но куда забавнее оказалось смотреть, как они по кошелям шарят, деньги выковыривают, со слезами друг у друга одалживаются.
Наконец приелось и это. Зевнул Рамонет и крикнул, не вставая:
– Что, собрали выкуп?
Ответа дожидаться не стал, махнул рукой авиньонцам: начинайте.
Пленных стали отвязывать по одному. Кто брыкался, вразумляли по голове. Расстилали на земле, будто девку, раскладывали крестом руки-ноги. На дергающиеся ноги усаживался обильный телесами молодец, руки прижимали двое других. Четвертый, ловкий и умелый, с острым ножом пристраивался в головах.