Дама Тулуза Хаецкая Елена
Уродство скрадывало его молодость, но никак не сказывалось на нраве – озорном и блудливом. Он хорошо управлялся с собаками, а эн Гастон любил охоту; потому Песий Бог легко прижился в Бигорре.
Увидев его в первые же дни траура с девкой на постели, где отошел их господин, вдова Гастона Беарнского запустила в обоих тяжелой связкой ключей. Девка, визжа, удрала – только розовая попка мелькнула. Песий Бог остался сидеть на месте, как был, в спущенных штанах. Опустив голову, задумчиво созерцал то, что свисало между ног.
Петронилла расплакалась.
Видя, что госпожа бить его, вроде как, не в настроении, Песий Бог натянул штаны, завязал бечеву. Вздохнул, сидя на разоренной постели. Спросил:
– Я пойду?
Петронилла не ответила.
Он поднялся и осторожно вышел.
Петронилла нашла и подобрала ключи, повесила их на пояс. И снова, как и давным-давно, когда отец заставил ее выйти замуж, ей показалось, что жизнь проходит мимо.
9. Наследница Бигорры
– Вы думаете, сестра, что вы теперь вдова? – Смех. – Просто вдова Гастона? – Смех, еще более заливистый. – Вы действительно так думаете?
– Почему вы смеетесь?
Сидящий перед нею человек так похож на Гастона, что Петронилле то и дело становится не по себе. Те же темные, волнистые волосы, не подверженные белой краске старости, тот же воинственный нос и не менее воинственный подбородок. Это младший брат покойного виконта Беарнского – Гийом де Монкад. Рот до ушей, в глазах искры – стареющий чертенок.
– Я смеюсь вашей ошибке, сестра. Вы – не вдова. Вы – невеста!
От этого слова Петронилла содрогается, как от удара.
– Господи! – вырывается у нее. – Оставьте же меня в покое! Я не хочу больше выходить замуж.
Ей тридцать два года. Тонкая золотистая паутина окутывает ее хрупкую фигурку. Так легко представить себе Петрониллу сухонькой благообразной старушкой.
Монкад берет ее за руку. Склоняется к ней, доверительно засматривает в лицо.
– Дорогая сестра. Вы столько времени живете одна. Красота ваша увядает без ласки, а хозяйство хиреет без мужского пригляда. Между тем Бигорра…
Долгие речи о Бигорре. О нашествии франков, будь они прокляты. О доблести и знатности Ниньо Санчеса – двоюродного брата короля Арагонского…
Петронилла почти не слушает. Она не хочет никакого Санчеса. Ей не нужно родство с арагонской короной…
Да, но – Бигорра… Но – Монфор, будь он проклят… Но – Наварра, Гасконь, Каталония… Пиренеи должны остаться гасконскими. Не Монфору же их отдавать, сестра, вы согласны? Нет, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы Монфор…
И вот Петронилла – в красном, как девственница, стоит рука об руку с этим Санчесом Арагонским, окруженная блестящей, изнывающей от любопытства свитой, сплошь незнакомыми людьми – то родня и близкие ее покойного мужа.
Часовня, где происходит сговор, разубрана и разукрашена, как майская беседка при куртуазном дворе. Каноник, отец Гуг, сегодня важная персона. Он расхаживает взад-вперед перед обручающимися, сверкает украшениями – и на шее-то у него золото, и на пальцах сплошь рубины.
Свадьба назначена через месяц. Гости заполоняют замок. Теперь здесь тесно, шумно, но как-то скучно. Еще загодя устанавливаются столы для пиршества. Скоро будет забито много птицы. Уже зарезана свинья. Санчес и Монкад устраивают большую охоту. Берут двух кабанов.
Около полудня каноник является в часовню. Святой отец не утруждает себя ранними пробуждениями. Он вваливается в часовню полусонный, жуя на ходу, – и вдруг застывает в испуге. На полу, в пятне света, падающего из круглого окна под самым потолком, простерто неподвижное тело. Подобравшись поближе – бочком, тишком, – каноник видит, что это графиня Бигоррская.
Петронилла в разорванной рубашке, с плеточкой в кулачке, лежит на холодном полу у статуи Богоматери, щекой на босой ступне Девы Марии, слегка выдвинутой из-под плаща. Графиня крепко спит. Ее губы распухли от долгого плача. На белом плече красная полосочка, оставленная плеточкой. Статуя смотрит на спящую Петрониллу вытаращенными, ярко разрисованными глазами.
Каноник в ужасе озирается по сторонам, но в часовне не обнаруживает никого, кто мог бы помочь. Вылетает на двор и тут же натыкается на безносого негодяя, которого ненавидит всей душой. Псарь никакой роли при графине не играет – торчит себе на псарне; однако каноник то и дело спотыкается об эту образину.
И вот каноник растерян, а псарь сюсюкает с собакой, будто с девкой. Та преданно вылизывает его рожу.
При виде каноника Песий Бог ничком валится на землю и, надавив собаке на холку, понуждает животное лечь на брюхо. Так, распластанный, орет:
– Благословите нас, добрый человек!
Шипя, как змея, каноник бьет раба ногой в бок. Псарь переворачивается на спину, дергает в воздухе руками и ногами, отбрыкиваясь от собаки и истошно крича:
– Убил!.. Убил!..
Собака радостно гавкает.
– Заткнись! – вопит каноник не своим – каким-то бесстыдно петушиным голосом.
– Убил… – самозабвенно стонет Песий Бог.
– Сукин сын!
– А-а…
– Кобель!..
Песий Бог встает на четвереньки, трясет головой и вдруг, задрав ногу и помогая себе рукой, ловко пускает струю прямо на каноника. Отец Гуг едва успевает отскочить.
С безопасного расстояния каноник кричит:
– Графиня!.. Графиня умирает!
– А? – Песий Бог садится по-собачьи, склоняет голову набок. – Помирает? Уже? А где?
– В часовне!
– В вашей часовне любой помрет, – дерзит раб. – Вон, мои собаки туда и носу не кажут.
Однако поднимается на ноги и идет следом за каноником. Некоторое время глядит на Петрониллу – та как лежала в забытьи, так и лежит – и разочарованно тянет:
– Да она и не помирает вовсе. Спит она. Вам с похмелья померещилось, добрый человек.
– Отнеси ее в спальню, – говорит каноник. – Негоже на полу лежать. Застынет.
Песий Бог глядит на каноника с ухмылкой. Затем, скрестив на груди руки и с деланным смирением склонив голову, проборматывает:
– Я и забыл, добрый человек, что совершенным запрещено прикасаться к женщине, ибо сказано: «Добро человеку жены не касатися…»
Не дав канонику времени достойно ответить, наклоняется над графиней и берет ее на руки. От натуги псарь шумно пускает ветры. Каноник отмахивается и бранится.
Песий Бог осторожно оборачивает графиню лицом к себе. В прореху ее рубахи видна грудь, маленькая, остренькая.
– Вот ведь фитюлечка, – умиляется безносый раб, едва не зарываясь в прореху безобразной рожей.
Петронилла шевелится у него на руках, тихонько постанывает.
– Умаялась, – говорит Песий Бог. Разжимает стиснутый кулачок Петрониллы, отбирает у нее плеточку, сует канонику. – Заберите, добрый человек, пригодится.
Каноник ворчит сквозь зубы.
– Бедненькая, – продолжает ворковать над Петрониллой псарь, – ведь сама себя стегала, не иначе. Довели.
– Графиня – благочестивая католичка, – значительно роняет каноник. – Графиня каялась.
– В чем ей каяться-то? – недоумевает псарь, оглядывая Петрониллу. – У ней грехи как у птички.
Но каноник не в состоянии отвечать. Он не может даже запретить псарю называть себя «добрым человеком». Каноника одолевает мучительная икота, ибо накануне он, подобно остальным, был весьма невоздержан в еде и питье.
– Идите выпейте чего-нибудь, добрый человек, – советует раб. – На вас и глядеть-то больно.
– Отнеси графиню на постель, – велит каноник. – Что стоишь?
– Отнесу, отнесу, – заверяет псарь. – Похмеляйтесь без страха, все сделаю.
– Знаю я, что ты сделаешь, блудодей.
Не доверяя Песьему Богу, каноник сопровождает его до самой опочивальни. Уже в кровати, закутанная, Петронилла сонно открывает глаза. Над нею склоняются два мужских лица – туповатых, любопытствующих.
Графиня краснеет.
– Ступай вон, – говорит она Песьему Богу.
Тот лениво удаляется.
Каноник уже успел глотнуть вина. Ему уже легче думается, руки-ноги вновь приведены к порядку и слушаются, в соответствии с тем, что сказано у святого Августина: «Ум приказывает телу, и тело повинуется».
– Я заснула в часовне? – тихо спрашивает Петронилла.
– Вы были в забытьи, домна. Должно быть, вы рано пришли на молитву и молились слишком истово.
– Да. Еще затемно. Мне не спалось, отец Гуг. Думаю, это бесы одолевали меня. Такие недобрые, такие греховные мысли…
Каноник с пониманием кивает головой. Да, это, должно быть, были очень недобрые, очень греховные мысли. И очень злые бесы. Ибо трудно канонику представить себе достаточную причину для того, чтобы подняться с постели ни свет ни заря.
– Скажите мне, дочь, что это были за греховные мысли?
Видно, что Петронилла изнемогает от стыда. Каноник подбадривает ее.
– Говорите, говорите же. Раскаяние убивает грех, покаяние отгоняет бесов.
– Я каялась…
– Да, и весьма усердно. Вы стегали себя плеточкой, дочь. Ваше раскаяние было искренним, мы это видели. Но вы должны исповедаться.
– Ох, отец Гуг…
Канонику признаться во всем не так страшно, как Оливьеру. На Оливьере нет пятна. Он устрашающе чист, почти нечеловечески. Однако Петронилла сомневается во власти каноника разрешить ее от греха. В конце концов, она говорит:
– Сказано: исповедайтесь друг другу.
– Пусть это послужит вам к духовному укреплению, дочь.
– Отец Гуг, я желала смерти другому человеку.
В светлых глазах Петрониллы – долгая тоска.
Отец Гуг поражен.
– Вы? Господь с вами, домна! Все так любят вас. Вы так кротки, так всем любезны…
Она молчит. Каноник придвигается ближе, его лицо делается строгим.
– Говорите же, дочь. Кому вы желали смерти?
– Я хотела… Я молилась, чтобы Монкад и его друг Ниньо Санчес, мой жених… чтобы оба они на охоте свалились в пропасть и сломали себе шею.
Зима уныло плелась от Пиренейских гор – вниз, в долины, а оттуда уж засылала гонцов на равнину, к восходу солнца. Голая Тулуза жалась к правому берегу Гаронны под высокомерным взором, всегда устремленным на нее из Нарбоннского замка.
От холодов привычно маялись все: и воины, и женщины, и простолюдины, и монахи, и чада с домочадцами графа Симона. Раскаленная докрасна жаровня усердно согревала только одну комнату во всей башне: ту, что отведена для меньших детей. Там же проводил время второй сын симонов, Гюи, а с ним увязалась и тощенькая его подружка Аньес.
И вот скучным снежным вечером граф Симон ведет долгие разговоры со своей супругой, дамой Алисой, и со своим братом Гюи, и с мужем своей сестры, мессиром де Леви из Альбижуа, и со своим старшим сыном Амори, а дети, под добрым солнцем маленькой жаровни, развлекаются совершенно иным образом.
Сыновья Симона, Робер и Симон-последыш, а с ними и двоюродный их братец Филипп – все разом наседают на Гюи-меньшого. Вот бы одолеть такого важного противника. Вот бы опрокинуть его на спину, наподобие черепахи, – пусть подергает руками-ногами, пусть побрыкается. Вот бы на животе у него утвердиться, кишки ему пооттаптывать.
Гюи, смеясь, отбивается. Время от времени – для порядка – наделяет то одного, то другого братца преувесистым тумаком. Филипп громко ревет – Гюи разбил ему губу.
Всю солому на полу разворошили, будто мышь ловили.
Посреди комнаты, на расстоянии вытянутой руки от жаровни (чтоб пожара не случилось) – просторная кровать. Там и спят все графские отпрыски, сбившись в кучу, как щенки одного помета. Сейчас на этой кровати, зарытая в одеяла, восседает Аньес – раскинув тощие ноги, уронив руки между колен, – остренький носик, большой улыбчивый рот, ясные глазки. Глядит Аньес на своего возлюбленного и господина – как он с мальцами забавляется – и сердечко у ней от любви к нему стучит то сильнее, то слабее.
И вот дети, навалившись хищной стайкой, безжалостные, как зверьки, пересиливают взрослого недруга. Они роняют Гюи на пол. Копаясь в соломе у самой кровати, Гюи отлягивается от них длинными ногами. Но Аньес видит, что еще немного – и Гюи запросит у мальцов пощады. Того и гляди загрызут.
Теперь разобижен Робер. Ему сильно досталось по скуле. Взревев ужасно, он с кулаками бросается на Гюи и нешутейно уже норовит выдавить старшему брату глаз. Гюи уворачивается, ловкий и гибкий, и, прижав Робера к полу, угощает его двумя короткими ударами меж лопаток. Гюи бьет локтем, а локоть у Гюи костлявый и твердый, как дротик.
Остальные братцы тем временем висят у Гюи на загривке, точно охотничьи псы, взявшие кабана.
Аньес в постели стонет от смеха.
Но тут неожиданно входит граф Симон. Ой-ой! Аньес с тихим писком ныряет под покрывала. А Симон на нее и не смотрит – зря перепугалась. Граф оглядывает побоище взором грифа-стервятника: нет ли падали поклевать. Гюи, придавленный своими тремя братьями, отчаянно пыхтит на полу.
– Вот вы где, – говорит Симон своему сыну Гюи и подталкивает его ногой. – Я искал вас.
Гюи стряхивает с себя братьев. Замешкавшегося Робера Симон снимает сам – за шиворот – и забрасывает на кровать, ловко угодив в Аньес. Скрытая одеялом, та говорит:
– Ой!..
Разом поскучнев, Гюи встает на ноги.
– Я вам нужен?
– Да.
За стенами – промозглый вечер. Не вздумал же отец выступить в поход на ночь глядя, в преддверие зимы?.. Гюи надеялся заснуть на теплой постели, под боком у жаровни, в куче братьев, обняв Аньес. Девушка такая худенькая, что почти не занимает места.
Симон глядит на сына, щурясь. На мясистом лице графа все явственнее проступает усмешка.
Гюи плетется к отцу – плечи опущены, голова повешена. Симон манит его пальцем.
– Не печальтесь, – говорит Симон. – Не агнец, не на заклание идете.
– А куда? – спрашивает Гюи.
Симон шумно фыркает.
– Вы женитесь.
Как и ожидается, Гюи широко разевает рот и замирает в таком положении. Вид у него достаточно дурацкий, чтобы насмешить Симона.
Мальчишки принимаются понимающе хихикать, толкать друг друга локтями, показывать на Гюи, хлопать себя между ног. Усердствует главным образом старший из троих, Филипп, а двое остальных – за ним следом.
Позабыв свои страхи, Аньес высовывает из кровати блестящий глаз.
Симон – уже открыто – усмехается.
– Вам понравится, вот увидите.
И уходит, уводя за собой ошеломленного Гюи.
Дети забираются на кровать к Аньес. Она обхватывает их, кутая в покрывала. Вместе с ними тихонько покачивается – баюкает, утешает. Все четверо смотрят вослед графу, хотя тот давно уже скрылся из вида.
Скрылся – и увел с собою Гюи.
Наступает ясное утро, и небо над горами – сверкающей, бездонной глубины, и воздух залит осенним золотом и полон горьковатого запаха дыма.
В этот день из Тарба прибывает епископ, который должен венчать Петрониллу с Ниньо Санчесом – высокородным отпрыском графа Россильонского, кузеном знаменитого короля Педро Арагонского и так далее.
Однако встреченный с превеликим почетом епископ нынче ужасно суров и, кажется, немного растерян.
Он освобождается от тяжелых зимних плащей. Он позволяет проводить себя к башне (а слуги суетятся вокруг и так и эдак, то сбоку заглянут в строгий лик святого отца, то спереди забегут).
Его усаживают в кресло, придвигают поближе жаровню. Тихо шипят: «Где Детц?» Прибегает Детц, мальчик с черными от грязной работы пальцами. Пристроившись возле святого отца, усердно растирает его закоченевшие ноги.
Тогда-то только святой отец и объявляет со всевозможной торжественностью, что венчать Ниньо Санчеса с графиней Бигоррской не вправе и что, напротив, он прибыл объявить помолвку недействительной. Святой отец неспешно перечисляет десяток препятствий к этому браку – догматического характера и иного.
Внутренне Монкад кипит от негодования, однако епископа не перебивает – пусть выскажет все, что считает необходимым. Наконец, епископ замолкает. Мальчик помогает святому отцу обуться и убегает.
Тогда Монкад произносит вкрадчиво, встопорщив при том усы:
– Насколько мне известно, в Гаскони, кроме вас, имеются и другие прелаты, святой отец.
Святой отец отвечает:
– Насколько мне известно, все прелаты в Гаскони держатся того же мнения, что и я.
– А епископ Ошский?
– Сын мой, препятствия к браку вашей сестры с сеньором Ниньо Санчесом остаются неизменными.
– Знаю я, что это за препятствия! – орет Монкад, уже не стесняясь.
Он готов разразиться длинной тирадой и перечислить все свои подозрения и прямые обвинения, но епископ опережает его, молвив утомленно:
– Вот и хорошо, сын мой. Это существенно упрощает дело.
Так вот и случилось, что жених Петрониллы де Коминж, высокородный Ниньо Санчес, вкупе с братом ее покойного мужа, Гийомом де Монкадом, а также и вся прожорливая орава их гостей, не теряя присутствия духа, отступили перед превосходящими силами противника и двинулись на запад, в горы, в то время как противник накатывал с востока, от Тулузы.
Петронилла осталась на попечении епископа Тарбского. Через несколько дней к нему присоединился также епископ Ошский, а спустя седмицу – и Олеронский.
Монкад же и Санчес тем временем заняли замок Лурд, превосходно укрепленный и снабженный всем необходимым для того, чтобы выдержать долгую осаду, ибо они не теряли надежды все же заполучить впоследствии и всю Бигорру.
К Гюи теперь не подступиться. Гюи – рыцарь. Он женится на Петронилле де Коминж, он получит за женою графство. Аньес шмыгает мимо, не поднимая глаз. Однако Гюи успевает поймать ее, пробегающую, за волосы. Аньес потешно верещит – ровно мышка, если ухватить ту за хвостик. Гюи хохочет. Он тащит Аньес в оружейную. Она сердится, обвиняет его в жестокосердии: в оружейной пол каменный, ничем не застеленный, а лавок и вовсе нет. Но Гюи смешно, он не слушает ни упреков, ни жалоб.
На каменном полу и вправду так жестко, что Аньес непрерывно пищит. И вообще она недовольна. А Гюи – тот очень доволен.
Вдруг он спрашивает у Аньес:
– А ты не беременна?
– Не знаю, – отвечает она.
– Хорошо бы ты была беременна.
Она пожимает плечами. Гюи усаживается рядом с ней на полу, задумчиво глядит куда-то вбок, мимо Аньес.
– Ложись, – говорит он повелительно. Ни с того, ни с сего.
– Что, снова?
Он не отвечает. Она послушненько укладывается на спину, прикрывает глаза. Ждет. Гюи принимается давить пальцами ей на живот.
– Ой, что это вы делаете?
– Ищу ребенка. Где ты его прячешь? Где вообще вы, женщины, прячете детей?
Аньес не выдерживает – заливается хохотом. Тянется руками к своему возлюбленному, лезет ему под рубаху.
– Это вы прячете моего ребенка, мессир Гюи. Вот здесь.
А на следующее утро граф Симон забрал Гюи с собой в Бигорру – женить его на старой графине, на этой еретичке – дочери, сестре, вдове злейших врагов Монфора.
Симон де Монфор как в Бигорру явился, так еще загодя принялся хмурить брови: повсюду ему чуялись ересь и недовольство. С Симоном был отряд в сто человек; все хорошо вооружены и преданы католической Церкви. Так вез Симон своего второго сына, дабы тот укрепил владения Господа на западе Страны Ок. Ибо не один только Монкад понимал, что Бигорра – ключ к Пиренеям; в этом отношении мыслил с ним Симон сходно.
Мессир епископ Тарбский подготовил уже Монфору добрую встречу: расчистил ему пути, сделал их вполне ровными. Монкада с Санчесом лишил надежды и изгнал, пригрозив еще и отлучением от Церкви, если станут чинить препятствия к браку. Взятых Монкадом на охоте кабанов велел изжарить, закоптить и, обложив мочеными яблоками, выставить на стол.
Монфору забота эта пришлась весьма по душе. Припал к стопам святого отца с искренней благодарностью. Бывали времена, когда Монфор повелевал прелатам, но наступало и такое время, когда прелаты властвовали над Монфором. Очень тонко умел граф Симон различать, когда одно время сменяется другим.
С дороги освежились, и голод утолили, и отряд симонов разместили в тепле и сытости, и потребовал тогда граф Симон, чтобы представили невесту жениху, а жениха – невесте. Да и самому любопытно было взглянуть на дочь Бернарта де Коминжа – небось, ряба, да руда, да безмозгла, как курица, если в отцовскую родню удалась.
И вот восседает Монфор – хоть и некуртуазен, но величав и спесив, как надлежит. А рядом Гюи, лицо каменное, а взгляд беспокойный.
Отец Гуг за руку приводит Петрониллу. Та одета скромно, по-вдовьи, только цепь на груди золотая. Она вежливо кланяется гостям, наклоняя свое рябенькое личико.
Монфор – не так неотесанны франки, как о них болтают! – встает со своего места, и забирает графинюшку у каноника, и подводит ее к креслам, где заранее уже лежит мягкая подушечка, и усаживает, и целует ее ручку, а после говорит, окатывая Петрониллу запахом чеснока и моченых яблок:
– А этот рыцарь – Гюи де Монфор, мой сын.
Гюи тоже встает и тоже подходит к Петронилле. Преклонив колено, как учили, говорит деревянным голосом:
– Я приехал просить вашей руки, госпожа.
Петронилла бледна, под глазами круги, тонкие губы бесцветны. Она старше Гюи ровно в два раза.
Еле слышно она отвечает:
– Прошу вас, мессен, встаньте.
Наслушавшийся в Лангедоке куртуазных романов, Гюи отвечает, как должно:
– Нет, я не встану, госпожа, покуда вы не ответите мне согласием.
– Вы же знаете, мессен, – говорит Петронилла, – что все уже решено и сговорено.
У нее такой несчастный вид, что Симон ощущает во рту привкус кислятины.
Поздно вечером, когда Петронилла удалилась в свою одинокую опочивальню, Симон задумчиво молвил:
– …Бигорра…
И потребовал вина.
И Гюи потребовал вина. И белого хлеба.
– А то от этого чеснока что-то отрыжка свирепая.
Служанка, почему-то помертвев, аж приседает.
– Белого нет, мессен. И вообще – нет. То есть… Он невкусный.
– Неси невкусный.
– Он… Ой…
Служанка мнется. Не может ведь она сказать Монфору, что хлеб освящен Оливьером, совершенным катаром?
Подражая отцу, Гюи сдвигает брови.
– Что – с червями?
– Нет, мессен.
Симон поворачивается в ее сторону, невнятно рычит – не то горлом, не то утробой, совершенно по-медвежьи. Служанку точно ветром сдувает.
Она убегает, она берет хлеб, она, плача, отламывает половину от большого каравая, несет Монфору и подает. Она отводит глаза, ей жутко.
Бедная девушка, она твердо убеждена в том, что Монфор, едва лишь откусит, так тут же и падет мертвым. Посинеет весь, и язык у него распухнет и вылезет изо рта, наподобие того, как молочная каша вылезает из котла, и шея раздуется…
И тогда ее сожгут за то, что она отравила графа Симона. И графиню Петрониллу сожгут. Скажут – по приказу графини.
И все это случится потому, что Монфор решил отведать хлеба, освященного добрыми людьми.
Однако покуда служанке мерещатся все эти страхи, Монфор и его сын – оба с удовольствием обмакивают хлеб в вино и отправляют в рот, ломоть за ломтем. И ничего дурного с ними не случается, и никакое благословение их не берет.
Монфор поднимает от кубка глаза и грозно говорит служанке:
– Брысь!
Девушка убегает, грохоча башмаками.
Оставшись наедине с Гюи, Симон возвращается к прежнему течению своих мыслей. Повторяет, еще более задумчиво, чем прежде:
– …Бигорра…
У Гюи ощутимо портится настроение.
– Какая же она старая и некрасивая, мессир.
Симон устремляет на Гюи свирепый взор.
– Бигорра?