Дама Тулуза Хаецкая Елена
Тот хмурый мужлан, который прежде говорил, будто зверь – знатного рода, возразил:
– Не верная ли это гибель – идти к нему в логово в одиночку?
– А много ли проку в том, что мы ходим по лесу все вместе? – ответил ему Одар де Батц. – Он все равно таскает нас, как кур, по одному. Впрочем, – добавил он, обращаясь к хмурому мужлану, – я взял бы с собою тебя, если ты согласен.
– Я согласен, – сказал тот. И назвал свое имя – Лойс.
Прочие посмотрели, как Лойс и Одар скрываются в лесу, а затем продолжили путь.
Спустя недолгое время Лойс сказал:
– Его здесь нет. Он еще не понял, что мы отошли от прочих.
– Откуда ты знаешь? – удивился Одар.
– Знаю, – проворчал Лойс. – Вы думаете, господин мой, что один только вы угадываете зверя? Я разыскивал его не один месяц, и следы всегда приводили к реке, а там обрывались. Если то, что я думаю, – правда, то нашему доброму сеньору действительно следовало бы пытать перевозчика – он многое должен знать.
Они спустились к воде и на самом берегу увидели старый след с глубокими ямками от когтей, и еще несколько царапин на гладком камне. Но затем, как и говорил Лойс, все оборвалось. Зверь пошел по воде.
Одар обменялся со своим спутником коротким взглядом, и оба, по безмолвному соглашению, зашагали берегом вниз по течению.
– Ты ведь находил его, а? – прошептал Одар. – Ты ведь и раньше видел его логово?
Лойс молча кивнул. Одар схватил его за плечо.
– Но если ты знал, почему же никому не показывал?
Лойс все так же молча высвободился и пошел дальше. Затем он перешел реку вброд и поманил за собою Одара. Над высоким берегом в густом кустарнике таилась маленькая хижина. Ее стены были густо обмазаны глиной и облеплены стеблями камыша, так что со стороны это уединенное жилище оставалось совершенно незаметным. Вокруг стоял тяжелый дух протухшего мяса.
Одар встретился с Лойсом глазами, и тот кивнул.
– Он закапывает здесь кости и недоеденные куски.
Лойс подошел к хижине и толкнул незапертую дверь, а затем отошел в сторону и обернулся к Одару с непонятной улыбкой. Преодолев себя, Одар подошел ближе и заглянул внутрь. Он ожидал увидеть что угодно, только не то, что вдруг предстало глазам. Единственная комната хижины, с маленьким очагом, способным давать тепло, но негодным для приготовления пищи, была обставлена изысканно и даже роскошно. На стенах висели гобелены с изображением дам, цветов и фруктов, над очагом красовался щит – Одар с изумлением увидел герб Беарна. На полу стояли красивые голубые сосуды. Имелись здесь игрушки – деревянная лошадка, тележка и кукла в богатом платьице. Одежда, разбросанная по кровати, предназначалась для знатного юноши – правда, она была очень грязна.
Рассмотрев все это за считаные мгновения, Одар отскочил от хижины, будто ужаленный. Лойс поглядывал на него и ухмылялся.
– Почему же ты никому не говорил об этом? – снова спросил его Одар.
– А кто бы мне поверил, господин мой? – отозвался охотник. – Все это не моего ума дело. Вот если бы я убил зверя, хищника, – тогда с меня и грех долой. А подстеречь и заколоть мальчика из графской семьи – нет, господин мой, на такое у меня рука не поднимется. Пусть уж это сделает наш добрый господин эн Гастон.
– Эн Гастон этого тоже делать не станет, – пробормотал Одар де Батц.
– Я раз видел, как переправщик ласкает зверя, – вдруг сказал угрюмо Лойс. – Зверь так и вился у него под ногами, ходил взад-вперед, цеплял его хвостом, а переправщик мычал что-то – подвывал, вроде пел.
– А ты, я погляжу, многое видел, – сказал Одар, удивляясь все больше и больше хмурому мужлану.
– Что тут странного, коли зверь утащил и убил мою девочку, – ответил ему Лойс. – Здесь я ее и нашел. – Он кивнул на кусты, среди которых пряталась хижина. – Я про него тогда почти все разведал. Только убить, пока он в зверином обличии, не удалось. Пойдемте-ка лучше, господин мой, обратно в деревню. У нас дома сегодня гороховый суп с поджаренным хлебцем.
Хотел было Одар де Батц прогневаться, но передумал. Этот простолюдин словно бы читал все его мысли как свои собственные. И о том, что смертно напугал Одара зверь, Лойс тоже знал. И потому Одар де Батц согласился.
Тем временем Гастон де Беарн забирался все дальше в лес и в сумерках, когда уже искали место для ночлега, зверь напал на них снова. Теперь уже охотники не отходили друг от друга и, едва метнулась в воздухе знакомая тень, все сбежались, держа наготове вилы. Гастон ощутил прикосновение горячего лохматого тела. Казалось, будто шерсть, вздыбленная над сильными мышцами, нагрелась от внутреннего жара. Из пасти смердело падалью, старой кровью. Не глядя, Гастон вонзил вилы, и тотчас кто-то рядом грубо толкнул его – второй охотник метнул свои вилы в косматый бок, а затем и третий, тонко взвыв, бросился с ножом к задранной кверху морде, целясь в белое, почти голое горло.
Зверь сильно дернулся, вырвался и побежал. Вилы, торча из пушистого бока, на ходу колебались, как рыбьи плавники. Ослепленный болью, цепляясь рукоятями вил за кусты, зверь бессмысленно бегал по кругу, а затем вдруг рухнул на брюхо. Он дышал шумно, с громким хриплым рычанием. Охотники, сбившись в кучу, стояли поодаль и смотрели, как он издыхает. Двоих или троих зверь успел зацепить когтями, все без исключения были в крови. Неожиданно зверь взвизгнул, дернул сразу всеми четырьмя лапами и застыл.
– Господь милосердный! – воскликнул Гастон. – Мы убили его!
Они упали на колени, обнимаясь, плача и благодаря Бога, а зверь глядел на них мертвыми стеклянными глазами, в которых поочередно отражались все его убийцы, сперва Гастон, а за ним и прочие.
Решено было запалить факелы и нести зверя не мешкая в деревню; по правде сказать, оставаться на ночь возле него, даже и мертвого, никому не пришлось бы по душе. Изготовили носилки, и когда уже стало совсем темно, двинулись в обратный путь, распевая на ходу гимны в честь Пречистой Девы и святых Катерины, Сальвиана, Сатурнина, Волюзьена, Стефана и других.
Мужлан-перевозчик в эту ночь не спал – предчувствуя страшное, бегал по берегу, заламывал руки. И дождался: сперва заслышал нестройное пение, словно бы пьяные горланили, ворочая неподатливыми языками, затем увидел в горах мерцание факелов, поначалу отдаленное. Жаркое оранжевое пятно медленно плыло между по лесу, и чем более оно приближалось, тем благозвучнее делалось пение, и вот уже начал перевозчик различать на противоположном берегу фигуры, которые двигались по склону, отчетливо видные между стволами. Впереди, облитая золотым светом, ступала прекрасная Дева в длинных одеждах, а в руке она несла огненный меч. Следом шествовали благообразные старцы с епископскими посохами, а за ними – юноши и девы без числа, их лица в неверном прыгающем свете разглядеть было невозможно, хотя понятно было, что все они прекрасны – ничего прекраснее и вообразить нельзя. На плечах они держали носилки, а на носилках стоял высокий мальчик, одетый в звериную шкуру. Он был хорошо сложен, но голову имел собачью. И все-таки вокруг бедной песьей головы стояло тихое золотое сияние, и плыли посреди этого сияния маленькие голубые незабудки.
Тоскуя, как немое животное, метался у воды перевозчик и все смотрел и смотрел на дивное шествие.
И тут проговорил некто у него за спиной:
– Перенеси и меня на тот берег, к ним, перевозчик.
Мужлан подпрыгнул, отбросил с глаз тяжелую сальную прядь, обернулся. Прямо на него глядел со скалы мужицкий Христос с темным страдальческим лицом и повторял:
– Перенеси меня к ним, перевозчик.
Одним прыжком подскочил к нему мужлан, схватил каменного Христа обеими руками за ребристые бока, потянул. Статуя легко сошла со скалы, и переправщик, хохоча во все горло, водрузил ее себе на спину, а затем побежал обратно к реке и по дороге делал огромные прыжки.
Шествие уже почти скрылось, следовало торопиться. Ледяная вода подскакивала, кусая переправщика за бедра, камни, как живые, подворачивались под его сапогами.
– Быстрее, быстрее! – жадно торопил тот, кто сидел у него на спине.
– Тяжело… – прохрипел переправщик.
– Ты же несешь на себе все грехи мира, – сказала ноша. – Поспеши, иначе мы опоздаем!
Мужлан, всхлипывая, бросился бежать по бурному потоку, но оступился и упал лицом в воду.
Возвращаясь в Тарб, эн Гастон снова проезжал через эту безымянную речку. Одар де Батц, бывший с ним, все помалкивал – хижину они с Лойсом спалили и не сказали о ней ни словечка.
– Смотрите, – вдруг произнес эн Гастон.
Оба остановились.
В реке, придавленное тяжелой каменной статуей, лежало тело переправщика. Несколько секунд оба рыцаря разглядывали его, а затем эн Гастон в сердцах махнул рукой и пустил свою лошадь рысью.
Вот какая земля досталась новой графине Бигоррской. Но чем устрашить дитя Бернарта де Коминжа? Не старыми же страхами!.. Юная Петронилла выказала такую хватку, что изумились все гастоновы домочадцы. Не прошло и двух лет, а девочка – теперь в тяжелом чепце, со связкой ключей на поясе – уже ловко распоряжалась и в замке, и на сыроварне, оставив мужу заботу об оброках, налогах, войне и охоте.
Петронилла де Коминж не стала куртуазной дамой. Она не содержала пышного двора. В старом замке в Пиренеях на самой границе с Каталонией не проходили праздники Юности и Любви. Белые ручки супруги Гастона не вручали призов за лучшую песнь во славу Амора. Поссорившиеся любовники не прибегали к ней как к Милому Арбитру. Ей не посвящали сирвент. Под окном у нее не торчал безнадежно влюбленный кавалер. Может быть, оттого, что окна ее опочивальни обрывались в пропасть.
Словом, ничего такого куртуазного не происходило.
День низался на нитку рядом с другим точно таким же днем. Жизнь сама собой выстраивалась в долгие четки с равновеликими бусинами. Детей у Петрониллы не рождалось. Каждое утро, открывая глаза, она видела горы, властно заполняющие узкие окна. Зимой окна затягивали мутным бычьим пузырем, а в лютые холода закладывали ставнем.
Война началась в Лангедоке, когда Петронилле было двадцать два года. Эн Гастон собрал своих вассалов, согнал с земли мужчин, способных носить оружие. Он опустошил Гасконь, Гавардан, Бигорру и вместе со своим братом Монкадом ушел сражаться против Монфора.
Петронилла пряла шерсть, слушала разговоры женщин, простолюдинов, солдат. С наступлением зимы стада спускались по склонам в долину, оставляя пастбища снегу и ветрам. А ветры задували знатные, подчас погребая под снегом целые деревни. Хмурые бигоррские крестьяне выпекали ржаные хлебы с отрубями, большие, как тележные колеса, – запасали их на несколько месяцев вперед. Липкий и тяжелый, хлеб черствел, и его рубили топором, чтобы потом размочить в воде.
В суровую зиму 1210 года от Воплощения Петронилла почти не покидала постели, постоянно кутаясь в шерстяные покрывала. Крестьяне оставили свои дома и перебрались жить в хлев, где благодарно согревались о бока овец и коров.
На следующий год Гастон ненадолго заглянул в Бигорру, после чего вновь сгинул в водовороте бесконечной войны с Монфором. Он забрал с собой почти всех мужчин и лошадей, увез зерно, оставив крестьянам, по настоянию жены, лишь немного – для сева. Гастону было пятьдесят четыре года, его жене – двадцать пять.
Спустя год эн Гастон умер.
Ранней несытной весной 1212 года он возвратился в Бигорру. Он был уже болен, как и многие из тех немногих, кто воротился вместе с ним. В те дни особенная гнилая лихорадка косила людей. С тяжелым вздохом улегся эн Гастон на широкую супружескую кровать, сейчас такую холодную.
Несмотря на возраст и болезнь, был все так же красив – смуглый, горбоносый, с мужественной складкой у узких губ. Велел послать за Петрониллой.
Петронилла примчалась из Лурда, где предполагала провести лето, ибо война приближалась, а Лурд – самый надежный из окрестных замков.
Однако перевезти туда Гастона было невозможно. Гастон уходил. Жизнь по капле выцеживалась из его жилистого тела, сотрясаемого лихорадкой, изъеденного недугами и усталостью.
Снег в горах еще не сошел. В душной опочивальне, где угасал Гастон, все окна были наглухо забиты клочьями старых овечьих шкур. Коптила тусклая масляная лампа; у лампы уныло дремала служанка. Воняло подгоревшим молоком.
И вот туда стремительно входит Петронилла – только что с седла и тотчас к мужу. Ей двадцать седьмой год, она вошла в пору позднего цветения.
– Вы пришли, – говорит Гастон, зарытый в теплые покрывала, исхудавший, почти истаявший на кровати.
Как была – в морозном меховом плаще – женщина ложится рядом с ним.
– Вы звали меня, вот я и пришла, – отвечает она просто. – Ведь я ваша жена, эн Гастон.
Он берет ее прохладное лицо в свои пылающие ладони, оборачивает к себе. Маленькое востроносое личико в золотистых конопушках.
– Ах, жена, – говорит он с тяжелым вздохом, – как жаль, что я умираю.
Петронилла не делает ни малейшей попытки высвободиться, хотя лежать с отвернутой головой неудобно. Она смотрит на своего старого мужа. Она видит клеймо смерти на его красивом лице, но ни сострадания, ни жалости не ощущает. Просто смотрит – доверчиво и отстраненно.
Этот человек не играл в ее жизни почти никакой роли. Он жил далеко от нее, и заботы у него были свои. Десять лет назад он взял ее в жены, но так и не сумел сделать матерью. Теперь он умирает.
Гастон приближает пересохшие губы к ее уху. Она слышит шепот:
– Я хочу отойти в чистоте. Помогите мне.
– Позвать священника? – спрашивает она. Спокойно, деловито.
– Нет. Найдите… Оливьера, Госелина, Бернарта Мерсье, Мартена… Кого-нибудь из них. Вы должны знать, где они ныне ходят…
Он торопливо перечисляет имена совершенных, подвизающихся в Гаскони.
Петронилла шевелится рядом с ним на постели, укладывается поудобнее. Все тем же равнодушным тоном переспрашивает:
– Так вы хотели бы умереть в катарской вере?
– Да, – отвечает Гастон. Внезапно его темные глаза вспыхивают. – Черт возьми! Жена! Я, знаете ли, немало крови пролил ради…
И заходится в бурном кашле.
Петронилла отирает забрызганное лицо.
– Хорошо, – тихо говорит она.
И обнявшись, они засыпают.
Разыскивать Оливьера не пришлось. Скоро он явился сам. С ним были еще двое совершенных. Оливьер обращался с ними как с сыновьями; те же держались с ним почтительно, будто со строгим отцом.
Скрестив на груди руки и склонив голову, Петронилла – графиня Бигоррская – замерла перед ними.
– Благословите меня, добрые люди.
– Благодать Господня да будет на тебе, дщерь, – отозвался Оливьер.
Она выпрямилась. За десять лет Оливьер ничуть не изменился. Все то же грубое нестареющее лицо, все те же резкие тени в морщинах. И все так же горит неукротимый синий пламень в глазах – смертных глазах, распахнутых в Небесный Иерусалим.
– Прошу вас разделить с нами хлеб, – сказала графиня смиренно.
Гости вслед за нею прошли в теплую, по-зимнему натопленную кухню. Неурочный теленок, лежавший у печи в большой плетеной корзине, при виде их поднял морду, поводил пушистыми ресницами.
Петронилла погладила его крутой лобик. Теленок тотчас же норовисто толкнул ее в ладонь.
Оливьер неожиданно тепло улыбнулся.
Петронилла кликнула стряпуху. Та вбежала, споткнулась взглядом о гостей. Застыла с раззявленным ртом. Пробормотала:
– Ох ты, Господи…
Совершенные, все трое, удобно расположились у очага. С благословением приняли горячую воду и кусок влажного, липкого, как глина, крестьянского хлеба. Графиня Бигоррская, отослав стряпуху, прислуживала сама.
Терпеливо выждала, чтобы гости согрелись, утолили первый голод. Только тогда спросила:
– Как вы узнали, что эн Гастон, мой муж, просил разыскать вас?
– Эн Гастон нуждается в нас, не так ли?
– Да.
– Мы пришли.
Душная опочивальня залита огнями. Коптят факелы, громко трещат толстые сальные свечи, смердят масляные лампы. В узкие окна задувает ветер с горных вершин.
Эн Гастон потерялся на просторной кровати. По его изможденному лицу бродят смертные тени. Графиня Петронилла, десяток домочадцев и несколько соседей – все собрались у ложа умирающего, чтобы тому не было столь одиноко.
И вот пламя свечей в ногах кровати колыхнулось, будто от резкого порыва. В опочивальню входят трое совершенных. Мгновение – глаза в глаза – смотрят друг на друга Оливьер и Петронилла, и, подчиняясь увиденному, графиня Бигоррская опускается на колени, понуждая к тому же остальных.
– Благословите нас, добрые люди.
Негромко произносит второй из совершенных:
– Бог да благословит вас, дети.
И тотчас же все трое словно бы перестают видеть домашних и друзей Гастона. Те, помедлив, один за другим постепенно поднимаются с колен.
Неспешно простирает руки Оливьер. Младший из его спутников накрывает их полотенцем, оставляя свободными лишь кисти. Второй подает большую чашу с двумя ручками. Оливьер медленно опускает руки в воду, держит их там некоторое время, а затем вынимает и дает воде стечь с кончиков пальцев. Мгновение кажется, будто руки Оливьера истекают огнем.
Но вот полотенце снимают и укладывают на грудь Гастона. Гастон вздрагивает – ему холодно. Наклонившись, Оливьер негромко говорит ему что-то на ухо, и Гастон успокоенно затихает. Даже озноб, кажется, отпускает его.
Ладонь Оливьера покоится теперь на голове Гастона. Сильные, красивые руки у Оливьера. Белые пальцы зарываются в густые темные кудри умирающего. Прикрыв глаза, Оливьер начинает говорить – еле заметно покачиваясь из стороны в сторону, растягивая, выпевая слова:
– В начале было Слово. И был человек по имени Иоанн…
Я буду вдовой, думает Петронилла.
Синева Небесного Иерусалима горит в молодых, вечных глазах Оливьера. Петронилла слушает, не понимая ни слова. Синева смыкается над ее головой, утопив, поглотив. Когда эта утопленность становится невыносимой, Оливьер резко обрывает чтение. От неожиданности все вздрагивают: точно убаюканного ударили.
– Брат! – страстно спрашивает Гастона Оливьер (а пальцы совершенного зашевелились на голове умирающего, сжимая его влажные пряди). – Брат! Тверда ли твоя решимость?
Еле слышно отвечает Гастон:
– Да.
И, кашлянув, громче:
– Да.
– Искал ли ты спасение в католической церкви?
– Да.
– Но то было прежде, не так ли?
– Да.
– Знаешь ли ты, что прежде ты заблуждался?
– Да.
– Готов ли ты терпеть за истинную веру?
– Да.
– До последнего часа?
– Да, – говорит Гастон. И снова его одолевает кашель.
Оливьер замолкает. Ждет. Эн Гастон хрипло, трудно дышит, пытаясь справиться с кашлем. Наконец он просит:
– Благослови же меня, брат.
– Господь наш Иисус Христос да благословит тебя, брат, – отзывается Оливьер. У Петрониллы вдруг перехватывает горло. Этот ласковый, низкий, братский голос исторгает у нее слезы.
Гастон, блестя глазами, неотрывно смотрит на Оливьера, будто бы тот мог избавить его от страха и смертной муки, – как голодное дитя на мать с ломтем хлеба в руке.
А Оливьер продолжает вопрошание.
– Обещаешь ли ты служить Богу и Его Писанию?
– Обещаю, брат, – шепчет Гастон. У него лязгают зубы, его трясет в ознобе.
– Не давать клятв?
– Обещаю.
– Не прикасаться к женщине?
– Да.
– Не спать без одежды?
– Да.
– Не убивать живого – ни человека, ни дикое животное, ни птицу, ни домашнюю скотину, – ибо кровь неугодна Господу, пусть даже пролитая за святое дело?
– Я не буду… убивать, – с трудом выговаривает Гастон.
– Обещаешь ли ты не есть ни мяса, ни молока, ни яиц?
– Да.
– Соблюдать четыре сорокадневных поста в году?
– Да.
– Не совершать ничего без молитвенного обращения к Господу?
– Да.
– Ничего не делать без спутников из числа твоих братьев?
– Да.
– Обещаешь ли ты жить только для Господа и истинной веры?
– Обещаю, – говорит умирающий.
Оливьер протягивает ему свою книгу, с которой, видимо, не расстается. Гастон приникает к ней губами.
– Обещаешь ли ты, брат, никогда не отрекаться от нашей веры?
– Да.
– Даже и в руках палачей?
– Да.
И Гастон бессильно падает назад, на покрывала.
Оливьер кладет книгу ему на грудь, как на жертвенник, и скрещенными ладонями накрывает его голову.
– Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – возглашает Оливьер. Умирающий вздрагивает под его руками. – Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
– Истинно, – отзывается один из совершенных.
Второй подхватывает:
– Дух Святой, Утешитель, приди, низойди на брата нашего!
Первый вновь произносит:
– Истинно.
– Славим Отца и Сына и Святого Духа! – восклицает Оливьер.
Гастон вжимается в свои покрывала. Оливьер освобождает, наконец, его голову от тяжести своих рук и забирает с его груди покров и книгу. Гастон вздыхает свободнее.
– Отец наш, сущий на небе, – начинает петь Оливьер. Гастон вторит ему. Он знает эту молитву. Петронилла тоже теперь знает ее. Вместе с совершенными (их уже не трое, а четверо) она просит доброго Бога об избавлении от власти зла – творца всякой плоти, и о хлебе сверхсущном, который есть слова Жизни.
Когда последнее «истинно» смолкло, Оливьер склоняется к Гастону. Гастон приподнимается ему навстречу, вытянув губы трубочкой, и Оливьер подставляет под этот поцелуй свой утонувший в бороде рот. После, выпрямившись, передает поцелуй стоящему рядом; тот – своему сотоварищу, а третий из совершенных, поскольку рядом с ним оказалась Петронилла, лишь касается ее плеча книгой. Петронилла передает поцелуй той унылой девке, что караулила гастонову смерть, просиживая у господской постели, – и так дальше, от одного к другому, пока поцелуйный круг не замкнулся.
– Брат, – говорит Оливьер Гастону, – живи отныне в чистоте и храни свое обещание, ибо в этом – залог твоего грядущего спасения.
– Да благословит тебя Бог, брат, – отзывается эн Гастон. – Я буду жить в чистоте, как обещал…
На рассвете он скончался.
Перед уходом Оливьер благословил впрок несколько больших коробов с хлебом, чтобы оставшимся было что вкушать в минуты, когда потребуется утешение.
– А утешение будет вам насущно необходимо, – сказал Оливьер графине Бигоррской. – Ибо утекли времена лазурные и проницаемые для света и настали времена железные и проницаемые для тьмы.
Гастон остывал в опочивальне. Беседа между совершенным и вдовой Гастона происходила во дворе, куда прислуга нарочно притащила короба. Окруженный хлебами, овеваемый сильным, уже весенним ветром, Оливьер вещал:
– Вкушайте хлебы Жизни во всякое время, ибо сказано: «Я есмь хлеб Жизни». Ешьте этот хлеб в ознаменование нашего братства и единства истинной Церкви.
Младший из его спутников спросил почтительно:
– Отец, в прежней своей жизни я слышал, как учили католики о том, что освященный хлеб есть тело Христово.
– Сын, – отвечал Оливьер, – они лгали. Ибо сказано: «Дух животворит; плоть не пользует нимало». Хлеб освященный не может преобразоваться в плоть Иисуса, ибо плоти Иисус не имел. Нелепице и лжи учили католики. Подумай, сын. Хлеб и вино суть грубая земная материя.
– Истинно, – сказал совершенный, склоняя голову и вновь поднимая ее.
– Кто есть отец грубой земной материи?
– Я не хочу поименовывать его.
– Назови! – сурово велел Оливьер.
Потупясь, младший из совершенных вымолвил:
– Дьявол.
– Как же творения дьявола могут пресуществляться в кровь и плоть одного из ангелов?
Совершенный молчал.
– Сын! Нелепице и лжи учили католики!
Смиренно пав на колени, совершенный склонился перед Оливьером и замер. Помолчав немного, Оливьер позволил:
– Встань.
И, не простившись ни с кем, как бы прогневанный, Оливьер переступил через короба и направился к воротам.
И вот эн Гастон, умиротворенный, одеревеневший, чисто прибранный, со втянутыми внутрь щеками и носом как клюв, шествует на плечах слуг из опочивальни в семейную усыпальницу. Его провожают жена и домочадцы, а также три дюжины сержантов и двое соседей, прибывших ради такого случая, благо добираться недалеко. Каноник Гуг хотел было явиться тоже, но Петронилла наказала слугам преградить ему пути.
– Не собаку хороните! – бессильно кричал каноник, грозя кулаком.
Безносый псарь пялился на него с широкой ухмылкой.
– Собаку хоронить – вас позовем. – И ловко попал канонику по голове тяжелой кожаной рукавицей. – Сперва тонзуру бы побрили, а то Святому Духу и приземлиться-то некуда.
Пока велись эти бессвязные разговоры, эн Гастон проплыл по воздуху на носилках к месту своего упокоения. Сняли одну из плит в полу и уложили в подземную клеть покрывала и подголовье, а после, на длинных полотенцах, спустили туда же негнущегося Гастона. У Петрониллы в руках свеча. Горячий воск стекает на деревянное кольцо, надетое у основания. Склонившись над смертной пропастью, в последний раз глядит на своего мужа. Один глаз у Гастона приоткрыт, тонкие губы чуть искривлены.
– Покойтесь с миром, эн Гастон, – говорит Петронилла. Ей легко и немного печально.
И вот плита задвигается, и эн Гастон остается в темноте, рядом со своей матерью, графиней Бигоррской, в ногах у своего отца, Гийома де Монкада. А Петронилла и остальные выходят из склепа, жадно вдыхая мокрый весенний воздух.
Петронилла сменила одежду на более темную. Запретила веселье и плотские утехи на два месяца. Засела за прялку. Она не слишком остро ощутила перемену в своей жизни. С первых лет замужества она привыкла к одиночеству.
И вот седмицы со дня похорон не минуло, как Петронилла, заглянув по хозяйской надобности в малую опочивальню, застала там одну из своих прислужниц – совершенно голую, затисканную – и кем? Песьим Богом!
Песьего Бога Петронилла еще десять лет назад выпросила у своего отца – в подарок на свадьбу. Бернарт де Коминж поморщился, но в такой малости не отказал. А Песьего Бога никто не спрашивал. Это псам он был бог; графу же Бернарту – вонючий раб, хоть и ощутимо полезный.