Философ Обской Дмитрий
– Это невероятно.
– О нет, все так и было, уверяю вас.
– Да я не о том – просто я знаю людей, которые пошли бы ради такой встречи на убийство.
– Ну, значит, они глупцы. Давайте не будем числить среди тех немногих вещей, за которые стоит убить, право терпеть наскоки бесцеремонного безумца.
Она прямо и без сожаления сказала мне, что замужем никогда не была – махнула рукой на уговоры родственников и поклонников и решила посмотреть мир, передвигаясь по нему на судах и самолетах, трясясь на давно списанных самыми разными странами джипах, которыми управляли беззубые, вооруженные винтовками мужчины. Китай, Россия, Египет… страны, по которым она, молодая женщина, путешествовала в одиночку, переживали в ту пору нелегкие времена. В пятидесятых-то, а? Мне и представить себе такое путешествие было трудно. В Афганистане она попала под обстрел. В Пенджабе чудом выжила при крушении поезда. В Бирме ее едва не посадили в тюрьму. Она была в Гане в тот день, когда Нкрума провозгласил независимость этой страны, однако празднества пропустила, потому что малярия на месяц приковала ее к больничной койке. «Если соберетесь туда, – сказала Альма, – настаиваю, и в выражениях самых сильных, прихватите с собой накомарник».
В конце концов странствия Альмы привели ее в Соединенные Штаты, и она прожила здесь четыре года, изучая страну. Одним из многих ее приключений стала поездка на мотоцикле из Нью-Йорка в Сан-Франциско. Она редко останавливалась в каком-либо месте на срок, позволявший завести знакомства. «В этой стране то, чего тебе не удается увидеть, куда интереснее того, что ты видишь», – сказала Альма. В 1963-м она приехала в Кембридж, нашла в частной школе работу – преподавала немецкий язык. Думала провести здесь не больше года, однако, по некоторым причинам, – тут Альма запнулась, – по некоторым причинам осела в городе.
Но как же она скучала по Вене! По культуре этого города, по его образованности, жизни. В Вене, куда ни взгляни, видишь музыку, искусство. И все до невероятия романтично. Как-то раз она попала на вечеринку в дом, хозяину которого принадлежала дюжина Климтов, – так один из них висел у него в кухне, на дверце холодильника. В сезон балов празднества шли один за другим, то были оргии вина и вальсов, продолжавшиеся до пяти утра, когда двери танцзалов распахивались и все высыпали наружу – мужчины врезались в фонарные столбы, женщины, босые, в одних сорочках, бегали по улицам. Те же, кому хватало сил и прозорливости, отправлялись, собравшись с духом, на поиски Katerfrhstck’а – раннего завтрака, состоявшего из соленой селедки и крепкого кофе, каковые гарантировали избавление от смертельного похмелья.
Все это ушло в прошлое. Альма не была в Вене с восьмидесятых, и в последний раз город произвел на нее удручающее впечатление. Ее Вена, настоящая Вена, существовала только в воспоминаниях Альмы, и я понимал: моя задача – предоставить ей чистый холст, на котором она их воспроизведет. Я делал все, что было в моих силах. Восторженно слушал ее, старался задавать умные вопросы, благо немецкий мой стал более беглым. Когда она обмолвилась, что найти настоящий торт «Захер» в Бостоне невозможно, я отправился в компьютерную лабораторию Научного центра, выгрузил из Интернета несколько рецептов и принялся печь по ним торты – по штуке в день, каждый день на протяжении двух недель, пока наконец не ухитрился произвести на свет то, что она, подмигнув, назвала «впечатляющей подделкой». Начиная с того дня я пек этот торт каждый понедельник.
После ленча мы смотрели мыльные оперы. Даже в этом занятии Альма проявляла разборчивость. Помимо «Жизнь дается только раз» она любила «Как вращается мир» и «Путеводный свет». «Больницу общего профиля» Альма отвергала как «неизящную»; «Молодых и дерзких», равно как и «Дерзких и красивых», считала «неправдоподобными». Услышав от нее эту характеристику, я не смог удержаться от смеха. И Альма тоже рассмеялась. «Человеку надлежит упражнять свои критические способности», – сказала она.
Когда смотреть было нечего, я выполнял какие-нибудь ее поручения или снова брался за книгу. В три часа дня она приходила ко мне в библиотеку ради нашей официальной беседы, а после обеда, который Альма заказывала в магазине и который мы всегда съедали на кухне, – никогда в столовой, за обеденным столом, – я отправлялся на длинную прогулку, дабы обдумать все, что прочитал и услышал за день.
Чудесная была жизнь, и спокойная, и волнующая сразу. Если у меня и имелся повод для жалоб, то давала его уборщица, дородная румынка с похожими на караваи грудями и трехмерным родимым пятном на верхней губе. Раз в неделю она приезжала к нам в фургончике «субару», передние фары которого держались на кусках клейкой ленты. Приезжала рано утром, входила в дом через боковую дверь и приступала к старательным попыткам разбудить меня, наделав побольше шума: топала по дому, напевала, подметая полы и вытирая пыль, нечто минорное, останавливаясь лишь для того, чтобы смерить меня злобным взглядом, когда я выползал, намереваясь почистить зубы, из спальни. Ее нелюбовь ко мне была понятной (хотя приятнее от этого не становилась). Я добавил ей работы, а она, как я потом узнал, оплату получала не почасовую, но обговоренную при найме. До моего появления особо утруждать себя ей не приходилось. Теперь же она вынуждена была стирать дополнительную одежду – мужскую – и убираться еще в трех комнатах. Вот она и старалась досадить мне, как только могла, таскаясь за мной по пятам по всему дому, грузно топая, тяжело сопя и напевая. Что бы она ни пела, все отдавало похоронным маршем. Надо полагать, молодость ее, проведенная в Восточном блоке, была невеселой.
Не думаю, что она знала мое имя. Если ей приходилось ссылаться на меня, она прибегала к третьему лицу, а обращаясь непосредственно ко мне, что случалось нечасто, использовала титул «сэр», произнося его как «сиир» – с карикатурным сарказмом. Интересно было бы узнать, кем она меня считала. Молодым любовником? Внуком? Я надумал было пронять ее учтивостью. Благодарил за самые пустячные услуги. Хвалил ее пение. В конце концов она начала встречаться со мной глазами, и я решил, что сумел перебросить мосты через разделявшую нас пропасть, однако на следующей неделе Дакия ввалилась в мою комнату в шесть утра – с ревущим пылесосом наперевес. Я заплетающимся со сна языком велел ей удалиться.
– Извиняйте, сиир, – сказала она и удалилась, хлопнув за собой дверью.
Я сдался и стал уходить в ее рабочие дни из дома, отправлялся просматривать мою электронную почту. Возможность проводить, не заглядывая в электронный ящик, целую неделю доказывала, что я нуждаюсь во внешнем мире гораздо меньше, чем мне представлялось. Просто поразительно, насколько значительную часть того, что сходит у нас за связь, составляет никчемный, если говрить честно, хлам. Я лишился и телефона, и Интернета – и ничего, хуже мне от этого не стало. Ясмина вела, вне всяких сомнений, направленную против меня пропагандистскую кампанию, излагая нашим знакомым свою версию случившегося, так что людей, с которыми мне хотелось бы поговорить, осталось, если не считать Альмы, всего ничего. Приходившие мне по почте приглашения на разного рода мероприятия я игнорировал, да и вообще пристрастился почаще использовать кнопку DELETE. Мир мой сужался, и меня это более чем устраивало.
Каждый из нас живет в собственном ритме, определяющем то, как мы говорим, движемся, взаимодействуем с нашей средой обитания. Есть люди, которые любят на всем оставлять свои следы. Ты входишь в комнату, из которой они только что вышли, и замечаешь, что стулья в ней слегка передвинуты, что абажуры настольных ламп наклонены под иными, нежели прежде, углами. И есть другие, подобные мне, предпочитающие оставаться неприметными. Всю мою взрослую жизнь я провел бок о бок с другими людьми, и ритм мой неизменно приходил в столкновение с ритмами тех, кто меня окружал. Ясмина была единственным исключением. Я уже успел соскучиться по легким синкопам подобного рода и теперь наслаждался ими заново. С Альмой я чувствовал себя и не одиноким, и не затерянным в людской толпе. Она источала спокойную и ровную жизненную энергию, которую я ощущал даже с другого конца дома. Мы постоянно оставались на связи, обмениваясь из смежных комнат шуточками, успокаивая друг дружку звуками наших шагов.
Но каким бы уютным ни было ее соседство, нездоровье Альмы оказывалось пропорционально губительным для этого уюта. В первые проведенные мной в ее доме шесть недель она пережила четыре приступа. Я понимал – случилось неладное, как только выходил из библиотеки и обнаруживал, что дом наполнился странным спокойствием, что согласие наших ритмов нарушено. Какая-либо упорядоченность в ее приступах отсутствовала, и это было особенно невыносимо. Один продлился час, другой с полудня до ночи, и, хотя Альма продолжала твердить, что никакая опасность ей не угрожает, ведь уже на следующий день она поправляется, мне было очень трудно сидеть сложа руки. И потому я страшно обрадовался, услышав от Альмы, что завтра ее посетит врач. Вернувшись в тот день с прогулки, я увидел на подъездной дорожке зеленый «БМВ», за руль которого усаживалась сухопарая женщина.
– Вы, должно быть, новый постоялец. Я – Полетт Карджилл.
Я тоже представился.
– Не знал, что врачи все еще навещают больных на дому.
– Я их не навещаю. Альма – случай исключительный.
– Что верно, то верно. Скажите, с ней все в порядке?
Доктор развела руки в стороны, немного беспомощно. А затем прочитала мне маленькую лекцию о невралгии тройничного нерва и трудностях лечения.
– После операции ей на какое-то время полегчало, это было в две тысячи втором, но примерно через полтора года боли возобновились. Мы поговорили с ней о второй операции. По моему мнению, – и, думаю, Альма с ним согласилась – предпринимать ее не стоит. В возрасте Альмы каждый новый год приводит с собой новый риск осложнений. Операция может принести больше вреда, чем добра. Сейчас наша цель в том, чтобы удерживать боль на переносимом уровне, а не в том, чтобы избавиться от нее. Последнее, боюсь, попросту не реально.
– Она все время повторяет, что ей ничто не грозит.
– Это верно. Собственно, она попросила меня успокоить вас. Говорит, что, чрезмерно волнуясь за нее, вы самого себя до могилы доведете.
– Но у меня действительно есть поводы для волнений.
– Я на вашем месте чувствовала бы то же самое. Однако, если не считать болей, здоровье у нее превосходное. С ее сосудами она и до ста лет проживет.
Мы помолчали, обдумывая то, что следовало из этих слов.
– Ей может стать хуже? – спросил я.
– Не знаю.
– Но лучше не становится?
Снова молчание.
– Мы делаем все, что можем, – наконец сказала доктор.
Я промолчал.
– Это относится и к вам, – сказала она.
– Так ведь я ничего не делаю…
– О нет, делаете. У нее замечательно улучшилось настроение.
– Ну, не знаю.
– Можете мне поверить. Я наблюдаю ее уже пятнадцать лет. Сейчас ей намного лучше, чем было.
Я старался не думать о том, как выглядело «намного хуже».
– Вы просто продолжайте делать то, что делаете. Я годами уговаривала ее подыскать человека, с которым она сможет вести беседы. Альме необходимо получать все, что удастся, от минут, в которые ее не мучает боль.
Я кивнул.
– Как я уже говорила, на дому я больных не посещаю. Но Альма… – Она притронулась к сердцу, грустно улыбнулась. – Звоните в любое время.
Я вошел в дом. Альма сидела за кухонным столом, на котором стояли две тарелки с вилками и кусок вчерашнего «Захера». Услышав мои шаги, она подняла на меня взгляд и улыбнулась своей загадочной улыбкой. Теперь я видел в этой улыбке знак непроницаемости, густую вуаль печали. Боль давно уже привлекала внимание философов как переживание и универсальное, и не передаваемое кому-либо другому. В определенном смысле наблюдать за человеком, терзаемым болью, труднее, чем сносить такую же самому, поскольку более мощного напоминания о нашем одиночестве не существует. Именно боль ставит пределы нашей способности сочувствовать другому, обводит яркой чертой то, что мы можем надеяться, всерьез надеяться узнать о нем. В тот миг я сильнее, чем когда-либо, хотел быть близким ей человеком, и сознание невозможности этого мучило меня.
Она взяла нож, отрезала себе изрядный кусок торта.
– Сегодня я съем побольше. Думаю, я это заслужила.
Мы ели в молчании. Вернее сказать, я ел – Альма ничего практически не съела, только потыкала торт вилкой, проткнула ею же пакетик густых сливок и выдавила их на торт. Я встал, чтобы ополоснуть тарелки, и, включив воду, услышал, как за моей спиной проехались по полу ножки ее стула.
– Я очень устала и хочу полежать. Если не спущусь к обеду, управляйтесь с ним без меня.
На лице ее одно выражение быстро сменялось другим, и каждое оставалось мне непонятным.
– Надеюсь, вы не станете меня жалеть.
– Никогда, – ответил я. – Даже если проживу миллион лет.
Она кивнула, повернулась и ушла.
Я напомнил себе об услышанном мной от врача, постарался убедить себя в том, что скованность, вялость Альмы – сущие пустяки. Ничего у меня в итоге не вышло, поскольку именно в те минуты, когда ей не хватало сил для разговоров, я начинал с особенной остротой понимать, сколь многим ей обязан. Каким бы утешением ни стал я для нее, Альма уже отблагодарила меня десятикратно. Я навсегда останусь ей благодарным за это и сейчас вспоминаю те дни как самые счастливые в моей жизни, тем более что миновали они очень скоро.
Глава десятая
– Ну очень похоже на фильм «Гарольд и Мод», – сказал Дрю.
Был уже конец марта. Я вышел из дома ради неуверенной попытки как-то укрепить иллюзию того, что и у меня имеется свой круг общения. Желая отблагодарить Дрю, раз за разом дававшего мне приют, я купил в ресторанчике «У Дарвина» ленч: сэндвичи и миндальные пирожные размером с сурдину каждое. Мы отнесли все это в Гарвардский двор, уселись на ступенях Университетской столовой и теперь наблюдали за тем, как японские туристы фотографируют изможденных первокурсников.
По-настоящему Дрю звали Цонг-ксю. Компьютерщик по образованию, он приехал сюда из Шанхая, задержавшись на этом пути в Милуоки. Мы познакомились на семинаре по искусственному интеллекту и быстро подружились. Как и у меня, у него было Все Кроме Диссертации; в отличие от меня, он отказался от нее по собственной воле – бросил, чтобы посвятить все время игре в покер. И теперь зарабатывал на жизнь, обдирая в казино «Фоксвудс» участников холостяцких пирушек. Когда он звонил домой, его родители плакали.
– Брось, – сказал я.
– Я что, я ничего, просто ты как-то странно говоришь о женщине, которая годится тебе в бабушки.
Я промолчал. Мне все еще не удалось составить описание моих чувств к Альме. Если не принимать в расчет один до крайности неприятный сон, я не находил ее привлекательной – ну, то есть, per se[16]. Определенно. Встреться мы лет пятьдесят назад… Но сейчас, в данных обстоятельствах… конечно, я не мог видеть в ней предмет эротических желаний.
Однако и дружбой назвать наши с ней отношения было нельзя. В наши дни дружба – это нечто дешевое, легко заменяемое. Войдите в Интернет – и вы сможете обзавестись хоть тысячью «друзей». Дружба такого рода бессмысленна, и я считал, что назвать происходившее между нами «дружбой» значило бы оскорбить Альму. Самым лучшим приближением, какое мне удалось подыскать, была платоническая любовь – не в общеразговорном значении этих слов, но в смысле изначального ее определения: любовь духовная, переступающая телесные границы, лежащая за пределами секса, за пределами смерти. Подлинная Платоническая любовь есть слияние двух душ.
– Она намного интереснее большинства наших знакомых, – сказал я.
– Готов поспорить. – Дрю зарычал, хватая согнутыми пальцами воздух.
– Идиот.
Он засмеялся.
– Я рад за тебя. Ничего не понимаю, но рад.
– Прекрати.
– Что именно?
– Говорить, что рад за меня.
– Так я же рад.
– Я с ней не сплю.
– Угу. Вообще-то и мне больше по вкусу девчонки, у которых ты жил. Не познакомишь нас?
– Тебе не хватает примерно ста фунтов веса.
– Я над этим работаю, – сказал он и засунул в рот половинку пирожного.
К нам подскочил, собираясь сфотографировать нас, турист.
– Похоже, он решил, что мы студенты, – сказал я.
Дрю только кивнул – рот его был забит кокосовой стружкой.
– К вашему сведению, мы не студенты, – сообщил я туристу. – Меня исключили, а он профессиональный картежник.
– Гавад! – возопил турист.
– Ладно, – сказал, выкашляв крошки, Дрю. – Представление окончено.
И показал туристу кулак. Тот, нимало не испугавшись, отступил, пристроился за деревом, нажал на своем аппарате кнопку «зум».
– Ну, публика, – покачал головой Дрю. – Чего уж такого хорошего в снимках совершенно незнакомых людей? Кому они нужны?
– Ему, как видно, нужны.
– В таком разе надо было сказать ему, чтобы снимал меня с левой стороны. Она у меня фотогеничная. Кстати, с днем рождения. Почти.
Один из полученных Дрю от природы даров – поразительная память на даты и цифры. И это странно, поскольку запомнить что-либо еще он практически не способен. Например, правило, которое требует спускать за собой воду в уборной.
– Спасибо.
– Праздновать будем?
– Что?
– А, забыл, – сказал он. – Ты же не любишь праздников.
– Я не против праздников, просто не понимаю, почему нужно праздновать день рождения.
– Ну, потому что это весело.
– Да и юбилеем нынешнюю дату не назовешь.
– Это твой день рождения – чем не причина? Хотя бы подумай об этом.
– Подумаю.
– И сообщи о твоем решении. Черт, чуть не забыл. Тебе пару дней назад мамаша звонила.
Я удивился:
– Откуда у нее твой номер?
– Наверное, она сначала Ясмине звякнула. В общем, перезвони ей.
– Она не сказала, чего хочет?
Дрю пожал плечами:
– Может, поздравить тебя с днем рождения.
В последние годы родители связывались со мной, только когда у них появлялись дурные новости: развод моего двоюродного брата, смерть нашей собаки. Впрочем, если мама дала себе труд позвонить и Ясмине, и Дрю, дурная новость у нее должна быть куда более веская. И я подумал об отце. Ему еще не исполнилось и шестидесяти, однако телесный механизм свой он здорово износил, да и его отец умер от сердечного приступа. Внезапно я увидел его прямо перед собой сидящим на корточках у чьей-то кухонной раковины и пытающимся отвинтить сливное колено, – отец натужно всхрапывает, затем грохот, рассыпанный по полу «Комет».
И я встал, скатывая ладонями в шарик вощеную бумагу.
– Пожалуй, пойду позвоню.
– Вот черт. Я не хотел тебя расстроить.
– Да нет, все нормально.
Я вручил ему остаток моего пирожного, пожелал удачи за игорным столом и пошел к Научному центру, чтобы позвонить домой – за счет вызываемого абонента.
– Джои, – сказала мать. – Сто лет пытаюсь до тебя дозвониться.
Услышав свое детское прозвище, я поморщился.
– Ну вот он я.
– Твоя подружка сказала, что ты съехал.
– Съехал.
– Что случилось?
– Я съехал. Только и всего. – Я уже понял по ее голосу, что отец жив, и был готов закончить разговор. – Так в чем дело?
– Понимаешь, милый, я знаю, ты очень занят, но мне хочется, чтобы ты подумал о приезде домой, на время.
Я потер лоб:
– Не знаю, мам.
– Ты не дослушал. Это важно.
Я помолчал, потом:
– Да?
– Понимаешь, исполняется двадцать лет.
Двадцать лет, а кажется, что все это было совсем недавно. Воспоминания обрушились на меня, как снежная лавина. Я вспомнил апрельскую метель. Вспомнил прерывистые звуки, которые издавал, заводясь на холоде, мотор грузовика, полицейского в нашей кухне, три чашки кофе, всю ночь простоявшие на столе. Вспомнил, слушая бессвязные речи моей матери, и это, и многое другое.
– Мы подумали, может, устроить в какой-то день, поближе к дню рождения Крисси, небольшую поминальную службу. Ничего особенного, просто бабушка приедет и… ну, мало ли. Время самое подходящее. Можно будет пригласить кого-то из его старых друзей, знаешь, Томми Шелл так и живет в городе, ну и других, с которыми он водился, здесь тоже много. Конечно, Томми вырос, у него обувное дело, как у его отца, и – ты, конечно, не знаешь – он и облысел точь-в-точь как его отец. Все так изменились, Джои. Ты даже не поверишь. Я знаю, они не были твоими близкими друзьями, но ты просто поразишься, когда их увидишь… В общем, тетя Рита сказала, что попросит отца Фреда произнести поминальную речь, у него всегда так хорошо получается. Я, конечно, никого зазывать не стала бы, но если люди хотят помочь, то нельзя же им отказывать, это грубо. Только я не хочу ничего предпринимать, если ты не приедешь. Это будет выглядеть неправильно. А так, я хотела бы, и, знаешь что, я думаю, папа тоже, если бы он сейчас был здесь, он так и сказал бы. Но, если ты не приедешь, он не согласится. Я уверена, не согласится. Так что все зависит от тебя. Ты и сам знаешь, мы никогда на тебя не давили, не требовали того или другого, но я думаю, ты правильно поступишь, если приедешь.
Пауза.
– Джои?
– Я здесь.
– Ты меня слышишь?
– Слышу.
В день похорон я впервые в жизни прокатился на лимузине. Когда мы подъехали к кладбищу, собравшаяся у него толпа поразила меня размерами. На следующее утро газета назвала ее самым большим скоплением людей со времени похорон начальника городской пожарной команды, умершего от аневризмы аорты прямо на благотворительной вечеринке. Сквозь дымчатое стекло я различил футбольного тренера Криса, легендарно неуступчивого мужчину с красным, как мясо, мокрым лицом. Лимузин остановился, ворота волшебным образом распахнулись – как будто за ними стоял невидимый дворецкий. Не так ли чувствует себя человек, на которого внезапно свалилась слава? Мать выбралась из машины, неловко цепляясь за пару протянутых ей рук. За нею последовал отец, расфуфыренный, – даром что он чувствовал себя в своей тарелке, только облачившись в рабочий комбинезон. И наконец, я, в одном из старых фланелевых костюмов Криса. Кожа у меня зудела, штаны были тесны, и, вылезая из лимузина, я споткнулся и упал. Ко мне бросились, подняли меня, кто-то окликнул отца, он вернулся за мной. Я шел, зажатый между ним и футбольным тренером, и ощущал себя узником, которого ведут к виселице, – отвернись от него на миг, он тут же и сбежит. В определенном смысле я и был узником. Мне потребовалось несколько лет, чтобы понять, куда я побегу, однако, поняв, я удрал сразу.
В трубке продолжал звучать голос матери, говорившей теперь что-то о билетах на самолет.
– Постой, – сказал я. – Я же еще не пообещал, что приеду.
По наступившему молчанию я понял, что она собирается с необходимыми для взрывной истерики силами. И сказал, чтобы отвлечь ее от этого занятия:
– Я сделаю все, что в моих силах, однако ничего не обещаю. Я не могу уезжать отсюда, когда мне захочется. О каких датах идет речь?
Она возмущенно пискнула и сказала:
– Ты забыл, когда его день рождения.
– Не забыл. Десятого октября. Я тебя не об этом спрашиваю. Я спрашиваю, на какой срок мне придется у вас задержаться?
– На одну ночь, последний самолет, который тебе подходит, вылетает сюда в пять. Мне нужно знать точно, Джои. Рита сказала, что сделает большую фотографию Крисси, чтобы все на ней расписались. А такая работа требует времени.
– Чтобы увеличить фотографию, шести месяцев не требуется.
– Я не хочу ее торопить, это неправильно.
Именно такая иррациональная чушь обычно и доводила меня до исступления. Мать прождала так долго – двадцать лет, не пять и не десять, – а теперь вот вынь ей да положь, и немедленно. Почему теперь-то? Выбор времени был явно произвольным. Но такова уж моя мать, всегда подавляющая свои желания, пока они не станут безудержными, а затем начинающая театрально пускать пену изо рта.
– Что, собственно, происходит?
– О чем ты? Ничего не происходит.
– Что-то должно же было случиться, чтобы заварилась вся эта каша.
– Ну, годовщина скоро.
– И что?
– Годовщина – это очень важно. – А затем: – И отец Фред уезжает.
Вот это я услышать никак не ожидал. Отец Фред был для меня путеводной звездой, единственной неотъемлемой частью моего прошлого, на которую я мог равняться в настоящем. Уезжает? Чего это ради? А как же его речи о том, что Бог вернул его домой, о совершающей круг жизни и о прочем? Выходит, все они были пустыми нравоучениями, имевшими целью утихомирить непоседливого подростка? Думать о нем как о человеке мелком мне было неприятно, я ощутил прилив тревоги, а следом и гнева.
– И пока он не уехал… – продолжала гнуть свое мать.
– Секунду. Куда он уезжает?
– Он перебирается в Калифорнию.
– Когда? Почему?
– Позвони ему и спроси. Пока мне нужна уверенность, что он еще будет с нами, потому что он играл такую большую роль в жизни Крисси. И в твоей тоже.
Я промолчал.
– Поэтому мне и нужно знать, приедешь ли ты.
– Я не знаю.
– А когда будешь знать?
– Мне нужно поговорить с начальством.
– Когда ты с ним поговоришь?
– Когда смогу. Хорошо? Перестань, пожалуйста.
– Не говори со мной свысока, – сказала она. – После всего, что мне пришлось пережить, я не заслужи…
Чтобы не завыть во весь голос, я повесил трубку.
– Простите за опоздание, – сказал я. – Не рассчитал время.
Открыв дверь библиотеки, я замер на пороге. Напротив Альмы сидел в моем всегдашнем кресле жилистый мужчина с самой клочковатой, какую только можно вообразить, бородой. Рубашка размеров на пять больше требуемого, башмаки еще и похуже моих – шнурки развязаны, язычки выставились наружу, как будто ботинки рвало. Но даже в таком способном ошеломить любого эстета наряде он был, вне всяких сомнений, красив – настоящий молодой самец с пронизывающим взглядом и таким же, как у Альмы, лицом сердечком, только у него оно выглядело мальчишеским и почти греческим. На лицах обоих играли одинаковые заговорщицкие улыбки – такие, точно их застукали на месте преступления. Странно, но мне почему-то стало стыдно.
– Мистер Гейст, позвольте представить вам моего племянника. Эрик, это мистер Гейст, мой постоялец и собеседник.
Эрик откинул назад голову:
– Привет.
Я кивнул: здравствуйте.
– А мы как раз о вас беседовали, – сообщила Альма. – Что, уже три?
– Десять четвертого, – ответил я.
– Господи, так, значит… Надеюсь, вы не будете против, если мы отменим на сегодня наши дебаты. Мой племянник надолго уезжал, я давно его не видела.
– Если вам так угодно.
– Да, прошу вас.
Мне очень хотелось прищелкнуть пальцами под носом ковырявшего какую-то болячку Эрика.
– Ладно.
– Значит, возобновим их завтра, так? Очень хорошо.
Получив, стало быть, разрешение удалиться, я поплелся в мою комнату и бухнулся на кровать. О существовании племянника она никогда не упоминала. А я-то думал, что мы с ней становимся все ближе. Да мы и становились все ближе. Но как же тогда объяснить все это? Знала ли Альма заранее о приезде племянника, а меня известить не потрудилась? Или он появился без предупреждения, а она приняла его, не колеблясь? Но тогда в последнем содержится жестокий урок для меня: чтобы получить благосклонность Альмы, делать ему ничего не нужно и доказывать тоже. По одному только праву рождения этот тип – и что у него за куцее имя, Эрик! – связан с ней узами, о каких мне и мечтать-то нечего, проживи я у нее хоть три месяца, хоть тридцать лет. И я вспомнил, какое у Альмы было лицо, когда я вошел к ним в гостиную, – совсем домашнее, откровенно говорившее о том, как хорошо у нее на душе. Такого лица я у Альмы еще не видел – и негодовал на нее за это. Умом я понимал, что веду себя глупо. Никакого права на ревность я не имел. Однако разговор с матерью взвинтил мои нервы, а внезапное появление чужака, который на самом деле был не чужаком, но угрозой – настоящей или воображаемой, взбаламученному рассудку это без разницы, – вогнало меня в панику. Альма наказывала меня. За что? Что я такого сделал? Уязвил ее гордость, проявив заботу о ее здоровье? Именно из-за этого все и происходит? Они, видите ли, беседовали обо мне. С какой стати? О чем тут можно беседовать? И я имею право знать контекст, верно? Да и не походило оно на беседу. На насмешку оно походило, вот на что, и на неприкрытый намек: он явился, чтобы выжить меня отсюда. Все кончено. Меня ждет улица. Прекрасному сну пришел конец. Стиснув зубы, я вытащил мою рукопись и начал прикидывать, сколько пройдет времени, прежде чем она прикажет мне убраться на все четыре стороны. Надо бы уложиться прямо сейчас и тихо уйти, избавив всех от неприятной сцены…
Я постоял в коридоре, подслушивая, ни слова не разобрал, однако услышал смех, частые всплески смеха, и душу мою обжег гнев. Чем, господи помилуй, типчик вроде него мог развеселить женщину вроде нее, разве что сморозил несусветную глупость, от которой она поневоле расхохоталась – над ним? Но нет. Она рассмеялась снова – и не над ним, а с ним вместе. Он тоже смеялся – легко, уверенно, торжествующе. Значит, это наказание, решил я. И, вернувшись в комнату, стал ждать, когда они распрощаются.
Часы пробили четыре, потом пять, потом шесть.
В половине седьмого я постучал в дверь библиотеки и объявил, что должен уйти.
– О, – произнесла Альма. – Как жаль. Я надеялась, что мы пообедаем все вместе.
– У меня назначена встреча. Извините.
– Вы ничего о ней не говорили.
– Вылетело из головы.
Альма вгляделась в меня. Думаю, она поняла, что я вру.
– Очень хорошо. Но прежде, чем вы уйдете…
Она сунула руку в карман кофты, достала маленькую чековую книжку с обложкой из синего кожзаменителя. Обычно Альма держала ее наверху, в своей комнате – с собой не носила. Что же все-таки происходит? Он просил у нее денег? Я взглянул на него, он смотрел в сторону.
– Мистер Гейст. – Альма помахала в воздухе чеком, а я внезапно понял смысл того, что мы обращаемся друг к другу со словами «мистер» и «мисс». В этом не было ласки или лукавой шутливости. Альма стремилась провести между нами черту. И если я до сих пор это не уяснил, так винить мне, кроме себя, некого.
Я пробормотал слова благодарности, взял чек.
– Пожалуйста, пожалуйста, – сказала Альма. – Приятного вам обеда.
Вечер был тихий, я слонялся по окружающим Гарвард-сквер кирпичным каньонам, надеясь, что людская толпа подействует на меня, как белый шум, заглушит обиду, которая, как я виновато понимал, превосходила силой все прочие мои чувства. У станции электрички толклась компания подростков: дети подземелья, пригородное хулиганье с английскими булавками в ушах и вызывающими улыбками, которые свидетельствовали о годах очень не дешевой работы дантистов. Подростки необъяснимым образом напомнили мне Эрика, и я, развернувшись, пошел к «Выгону», понаблюдал за игравшими там в софтбол студентами. После чего ощутил себя скорее жалким, чем разгневанным. Ей-богу, думал я, пора бы тебе и повзрослеть. Этой женщине восемьдесят лет. Она заслужила право принимать кого захочет, а уж родственника тем более. И, судя по абрису его лица, родственника кровного. Сестра Альмы была старше нее, поэтому трудно поверить, что он и вправду племянник. Внучатый, скорее всего, а это означает, что, называя его «племянником», Альма норовит подчеркнуть особую свою близость к нему. И что, разве она не имеет на это права? Не мне решать, к кому ей следует питать расположение. Хочет разговаривать с ним, пусть хоть целый день разговаривает. Не мое это дело. И главное: никто же ни словом не обмолвился о том, что меня следует выгнать из дома. А все мои трепыхания говорят только о том, что я не считаю мое положение надежным, – и ни о чем больше.
Конечно, его это не извиняло. Очень может быть, что он наркоман. Я все вспоминал о самодовольной легкости, с какой он развалился в моем кресле, – разве я не вправе, проведя в этом кресле столько времени, столько часов, считать его своим? – не говоря уж о том, как он поглядывал на чековую книжку. Так, точно она принадлежит ему…
Мысль о возвращении в дом Альмы была для меня непереносима, и я пошел в Научный центр, постоял там в компьютерной кабинке. Почту я не проверял уже две недели, так что спама у меня накопилась куча. Зря я сюда приплелся: одиночество лишь придавило меня с большей силой.
Не успев ничего толком обдумать, я щелкнул по кнопке «Написать письмо» и ввел адрес Ясмины. Стер его. Набрал снова. Повторил эту процедуру несколько раз, затем переместил курсор в поле сообщения.
Привет. Это я. (Очевидно.) Прости, что лезу без предварительного уведомления (так сказать). Просто я думаю о тебе и хочу, чтобы ты это знала. Не беспокойся. Я безо всякой злобы. У меня все хорошо. Нашел новую работу и потрясающую соседку по дому. Твой н
BACKSPACE
Я нашел новую работу и невероятно приятное жилье. А больше мне сообщить вроде бы нечего. Пишу в последнее время не много, но это не страшно; я ощущаю себя таким сосредоточенным на работе, каким не был уже долгое время. Только не воспринимай это как оскорбление, я ничего такого в виду не имел. Твое решение было правильным – и пошло на пользу нам обоим. Конечно, я не хотел, чтобы мы пришли к этому, я хотел, чтобы нашелся какой-то другой путь. Но ты же меня знаешь. Я в таких случаях стараюсь оставаться философом. (Хаха.)
Мне хочется, чтобы ты знала: я всегда думаю о тебе с большой любовью
BACKSPACE
нежностью
BACKSPACE