Чужак в стране чужой Хайнлайн Роберт
А глаза — словно не видят, еще одна странность Майкла, вроде его неспособности смеяться. Так что нетрудно понять, решила Джилл после своего дебюта в кабаре, почему мне нравятся восхищенные взгляды чужих людей, это — единственное, чего я не получаю от Майкла.
Но вскоре внутренняя честность не оставила от этой теории камня на камне. Зрители — по большей своей части старые, толстые и лысые — выглядели, мягко говоря, непривлекательно, а ведь она всегда презирала «старых козлов». Именно, напомнила себе Джилл, козлов, а не просто пожилых людей; вот скажем, Джубал — и глаза пялит, и шуточки отпускает весьма сомнительные, а все равно нет такого ощущения, что он хочет потискать тебя где-нибудь в темном углу.
И тут вдруг выясняется, что старые козлы, сидящие в зале, совсем не действуют ей на нервы. Под их откровенно похотливыми взглядами — Джилл кожей чувствовала эти взгляды — ей становилось тепло и уютно.
До этого момента эксгибиционизм представлялся ей слабостью, достойной презрения или — в лучшем случае — снисходительного сострадания. Теперь Джилл обнаружила нечто подобное у себя и должна была решить: либо это разновидность нарциссизма является вполне нормальным явлением, либо она сама — неправильная. Ну уж нет, Джилл чувствовала себя абсолютно здоровой, такой здоровой, как никогда прежде. Она и прежде отличалась отличным здоровьем — медсестре некогда болеть самой, — но ведь теперь даже и вспомнить трудно, когда там у нее в последний раз болел живот, или был насморк, или хотя бы ногу сводило. Ну а если здоровой женщине нравится, что на нее глазеют, значит, здоровые мужчины должны получать удовольствие, глазея на женщин, иначе получится сплошная чушь. Доказав эту теорему (которой следовало бы по справедливости присвоить название «теорема Джилл Бордман»), Джилл Бордман поняла наконец Дюка с его похабными картинками.
Она поспешила поделиться своими интеллектуальными успехами с Майклом, но тот только пришел в недоумение — а какая, собственно, Джилл разница, кто там на нее глядит и как. Вот желание, чтобы тебя никто не трогал, это вполне понятно; Майкл, по возможности, избегал рукопожатий, он не хотел соприкасаться ни с кем, кроме братьев по воде. (Джилл не была вполне уверена, насколько далеко простирается эта неприязнь. Однажды Майк прочитал какую-то книжку про гомосексуализм и ровно ничего не понял; пришлось дать ему разъяснение, а заодно и практические советы — как уходить от нежелательных заигрываний. Молоденький и хорошенький, Майкл неизбежно привлек бы к себе благосклонное внимание мужчин, поэтому Джилл велела ему изменить лицо, сделать его более суровым и мужественным. Но и тогда оставались большие сомнения — откажет ли этот красавчик, если пристанет к нему не посторонний человек, а, скажем, Дюк; к счастью, все его водяные братья мужеского пола являлись вполне определенно маскулинными, так же как братья-женщины — женственными. Кроме того, Джилл сильно подозревала, что Майкл сразу прогрокает в этих несчастных ту самую свою «неправильность», а потому не разделит с ними воду.)
Не понимал Майкл и того, почему это Джилл приятно, когда на нее смотрят. Их взгляды на эту (по мнению Майкла — несуществующую) проблему совпадали только в первые послекарнавальские дни, когда Джилл было совершенно безразлично, смотрит на нее кто-нибудь или нет. Но именно тогда-то и зарождалось теперешнее самоосознание, на самом деле мужские взгляды никогда не оставляли ее равнодушной, она только разыгрывала — бессознательно, и сама того не зная, — это равнодушие. Приспосабливаться к Человеку с Марса было весьма непросто, Джилл вынужденно отбросила некую часть с детства впитанных понятий и представлений, ту — пусть и незначительную — долю брезгливого жеманства, которая сохраняется даже у медицинских сестер, при всей специфичности их рода занятий.
Но Джилл даже и не подозревала за собой какого бы то ни было чистоплюйства — пока его не утратила. И смогла наконец понять и честно самой себе в этом признаться, что сидит в ней нечто, веселое и абсолютно — как мартовская кошка — бесстыжее.
Она попыталась объяснить все это Майклу, познакомить его со своей великой теорией функциональной дополнительности нарцисстического эксгибиционизма и вуаеризма.
— Дело в том, Майк, что я тащусь, когда на меня пялятся мужики… много мужиков, и почти все равно каких. Теперь я грокаю, почему Дюку нравятся картинки с голыми бабами — и чем похабнее, тем лучше. И это совсем не значит, что я охотно полезла бы в постель с кем-нибудь из зрителей — ровно так же, как Дюк не ляжет в постель с картинкой, вырезанной из журнала. Но когда все они, вместе, смотрят на меня и говорят мне — думают мне — что они меня хотят, мне становится тепло и хорошо.
Джилл на секунду смолкла и задумчиво нахмурилась.
— Нужно бы мне сфотографироваться в какой-нибудь уж совсем неприличной позе и послать снимок Дюку… извиниться, что я тогда не сумела огрокать эту его, как мне казалось, слабость. Если это — слабость, то она есть и у меня, на женский манер. Если это слабость — а я грокаю, что нет.
— Хорошо. Я найду фотографа.
— Не стоит, пожалуй, — покачала головой Джилл, — хватит и одного извинения. Не могу я посылать такой снимок, Дюк никогда не делал на меня заходов, и не нужно, чтобы у него появлялись какие-то там мысли.
— А ты не хочешь Дюка?
Джилл отчетливо услышала окончание этой фразы, промелькнувшее в мозгу Майкла: «… Дюка, брата по воде?»
— Хм-м-м… я как-то никогда об этом не задумывалась. По всей видимости — «хранила тебе верность». Но теперь я грокаю, что ты говоришь верно; я не отказала бы Дюку — и получила бы огромное удовольствие. А как считаешь ты, милый?
— Я грокаю, что это благо, — очень серьезно ответил Майкл.
— Х-м-м… хотелось бы сообщить тебе, галантный ты мой инопланетянин, что иногда человеческим особям женского пола нравится ревность, пусть даже и притворная, хотя вряд ли до марсианской твоей башки дойдет, что же это такое — ревность. Милый, а как бы ты поступил, начни кто-нибудь из этих лохов ко мне приставать?
Майк слегка усмехнулся.
— Боюсь, он мог бы исчезнуть.
— Вот и я этого боюсь. Послушай, милый, ты же обещал не делать ничего подобного — разве что при самых крайних обстоятельствах. Вот если ты услышишь, что я закричала, и заглянешь ко мне в голову, и окажется, что мне грозит самая настоящая опасность — тогда дело другое. Но я умела отшивать козлов уже в те далекие времена, когда ты сидел еще на Марсе в этом самом твоем гнезде. Девять раз из десяти изнасилованная девушка и сама не без вины. Так что не спеши.
— Я запомню. И я бы хотел, чтобы ты послала Дюку похабный снимок.
— Зачем, милый? Если у меня и вправду появятся какие-нибудь такие мысли — а теперь, с твоей подачи, они очень даже могут появиться, — я уж, скорее, просто схвачу его за плечи и спрошу: «Ну как, Дюк, есть у тебя настроение? А то я согласна». Зачем мне уподобляться этим мерзким бабам, которые заваливали тебя своими снимками? Но если тебе очень хочется — за ради Бога.
Майкл сосредоточенно нахмурился.
— Если ты хочешь послать Дюку похабный снимок — посылай. А если не хочешь — не посылай. Мне просто хотелось посмотреть, как делают похабный снимок. Джилл, а что это такое — «похабный» снимок?
Майкл не мог понять неожиданной перемены, происшедшей с Джилл, точно так же, как он не мог понять, для чего Дюку коллекция картинок. В биологическом смысле марсиане тоже имели половую жизнь, но эта тусклая, будничная забота о продолжении своего рода ни в чем не напоминала яростной сексуальности людей, не давала никакой основы для огрокивания нарциссизма и вуайеризма, застенчивости и эксгибиционизма.
— Я понимал, — добавил он, — что «похабный» — это неправильный, но ведь ты сейчас имеешь в виду не неправильность, а благо?
— Ну, как бы тебе это сказать… теперь, расставшись с прежними своими предрассудками, я понимаю, что похабный снимок может быть и тем и другим. Но и это не все… знаешь, Майк, мне придется прибегнуть к демонстрации, словами тут ничего не объяснишь. Закрой, пожалуйста, окно, не дай бог, кто увидит.
Жалюзи сами собой закрылись.
— Ну вот, — начала Джилл, — эту позу даже и похабной не назовешь — так, немного непристойная, в ней снимется для рекламы шоу любая из наших девочек. Вот такая — чуть похабнее, на нее решится уже не каждая — но многие. Вот это — откровенно похабная, а такая — очень похабная… Ну а если вот так — это уж совсем похабель, в такой позе я не стала бы фотографироваться, даже закрыв лицо полотенцем — разве что ты бы попросил.
— А какой смысл в снимке, если лицо закрыто?
— С такими вопросами обращайся к Дюку, он тебе лучше объяснит.
— Я не грокаю здесь неправильности. Я не грокаю здесь блага. Я грокаю… — Майкл использовал марсианское слово, обозначающее нулевое состояние эмоций.
Обсуждение животрепещущей проблемы похабных картинок продолжалось на смеси языка марсианского (способного передавать тончайшие эмоциональные и аксиологические градации{73}) и английского (более приспособленного для описания обсуждаемых реалий). Тем же вечером Майкл, полный решимости разрешить загадку, отправился в кабаре, сунул (по совету Джилл) метрдотелю в лапу и получил столик у самой сцены. Недавняя медсестра участвовала в первом же номере; она одарила зал ослепительной улыбкой и еле заметно подмигнула. Неожиданно выяснилось, что в присутствии Майкла теплое, приятное ощущение, знакомое по предыдущим вечерам, стократно усиливается: ее тело словно раскалилось, померкни сейчас прожектора рампы — оно светилось бы в темноте.
Девушки рассыпались по сцене; Джилл занимала в живой картине центральное, самое заметное положение и находилась теперь в каких-нибудь десяти футах от Майкла. Ответственная эта роль была доверена ей уже на четвертый день (точнее — вечер) работы.
— Уж и не знаю, маленькая, в чем тут дело, — сказал режиссер. — У нас же есть девочки с такими фигурками, что закачаешься, а вот посетители глядят не на них, а на тебя. Есть в тебе, видно, что-то такое.
Джилл приняла боевую стойку и мысленно окликнула Майкла.
(Ну как, чувствуешь что-нибудь?)
(Грокаю, но не в полноте.)
(Взгляни на того, вон, на которого я смотрю. Маленький такой. Он же весь дрожит. Он меня хочет.)
(Я грокаю его желания.)
(А ты можешь его увидеть?)
Джилл взглянула посетителю прямо в глаза, чтобы дополнительно его распалить, а заодно чтобы Майкл мог воспользоваться ее зрением. С того времени, как она достаточно огрокала марсианский образ мыслей, они с Майклом стали сближаться все сильнее и теперь могли уже пользоваться этим, обычным для марсиан приемом. Способная ученица не умела еще управлять зрительной связью; Майкл мог посмотреть ее глазами в любой момент, а она глазами Майкла — только с его помощью.
(Мы грокаем его вместе) согласился Майкл.
(Огромная жажда к Маленькому Брату).
(!!!!)
(Да. Прекрасное страдание.)
Она стояла неподвижно как статуя и внимательно следила за мужчиной. Осталось два такта… один… пора. Джилл двинулась по сцене, буквально заливая зал волнами гордой, победительной чувственности; в ответ на эмоции Майкла и плюгавого незнакомца в ней самой поднималось острое, почти непреодолимое желание. В какой-то момент спланированное режиссером движение направило ее прямо в сторону незнакомца, и она снова встретилась с ним глазами.
Но тут произошло нечто абсолютно неожиданное; Майкл ни разу не говорил, что такое возможно. Как и прежде, Джилл принимала эмоции этого человека, дразнила его глазами и телом, передавала свои ощущения Майклу… И вдруг увидела себя чужими — не Майкла — глазами, ощутила первобытную жажду, с которой смотрел на нее этот коротышка. Джилл споткнулась — и упала бы, не вмешайся Майкл, который поймал ее, поставил на ноги и опустил только тогда, когда она справилась с собой и вновь обрела способность двигаться без посторонней помощи. «Второе зрение» тут же исчезло.
Процессия ослепительных красавиц удалилась за кулисы.
— Что это с тобой, Джилл? — поинтересовалась одна из девушек.
— Каблук зацепился.
— И как ты только удержалась-то на ногах, просто чудо. Испугалась, наверное? У тебя же потом видок был — словно марионетка на ниточках.
— (…да ведь так оно, милая, и было!) Нужно сказать, чтобы это место посмотрели. Доска, наверное, расшаталась.
При следующих выходах на сцену Джилл увидела себя глазами еще нескольких мужчин, но теперь Майкл боялся застать ее врасплох и предупреждал о «сеансах» заранее. Изображения были на удивление разными — один видел ноги и только ноги, другого завораживали плавные, волнообразные движения тела, третьего — высокая грудь. Затем Майкл показал ей — своими глазами — других девушек из труппы; Джилл с большим облегчением убедилась, что он видит их точно такими же, как и она, разве что немного отчетливее. И в то же самое время обнаружила — к огромному для себя удивлению, — что возбуждается, глядя на девочек глазами Майкла, самым настоящим образом возбуждается!
Майкл ушел во время финального номера, пока толпа не хлынула к выходу; он отпросился с работы только на несколько часов, чтобы посмотреть шоу, и собирался вернуться в номер только под утро. Но уже подходя к двери, Джилл почувствовала его присутствие. Дверь открылась, пропустила ее и снова захлопнулась.
— Привет, милый! — окликнула Джилл. — Как хорошо, что ты дома.
Майкл мягко улыбнулся.
— Теперь я грокаю похабные картинки.
Ее одежда испарилась.
— Покажи мне похабные картинки.
— Как? Хорошо, милый, пожалуйста.
Джилл повторила те же позы, что и раньше, но теперь она видела себя глазами Майка. И не только видела, но и ощущала его эмоции… и возбуждалась, и возбуждение это многократно отражалось, становилось все сильнее и сильнее… Приняв очередную, до крайности непристойную позу, Джилл остановилась — дальше ее воображения не хватало.
— Похабные картинки — великое благо, — с убийственно серьезностью провозгласил Майкл.
— Да! Теперь и я их грокаю! Слушай, ты живой или нет? Чего ты там копаешься?
Они бросили работу и просмотрели все шоу города. Как оказалось, Джилл «грокала похабень», только глядя глазами какого-либо мужчины. Если Майкл смотрел — она разделяла все его чувства, от мягкого возбуждения до дикой, яростной похоти, но как только глаза его уходили в сторону — манекенщица, танцовщица или там девочка из стриптиза становилась обычной, не вызывающей особого интереса женщиной. Ну и слава тебе Господи; обнаружить вдруг у себя лесбийские наклонности — это уж некоторый перебор. А так — было очень приятно («было большим благом») смотреть на женщин его глазами. И главное, огромное благо: Майкл научился смотреть на женское тело.
Они переехали в Пало-Альто; Майкл попытался заглотнуть Гуверовскую библиотеку, но задача оказалась неосуществимой — скорость сканнеров была рассчитана на нормального человека, да и сам он не мог перелистывать страницы достаточно быстро. А главное — Майклу пришлось со вздохом признать, что он не успевает огрокать полученную информацию, хотя и размышляет над ней все время от закрытия библиотеки до ее открытия. К вящей радости Джилл они переехали в Сан-Франциско, где ненасытный марсианин приступил к систематическим исследованиям.
Однажды Джилл вернулась домой и застала Майкла в полной прострации; вокруг него валялись книги, кучи книг. Здесь были Талмуд, Кама-Сутра, несколько различных переводов Библии, Книга Мертвых, Книга мормонов, Новое откровение (этот самый экземпляр, подаренный Пэтти Фостером), разнообразные апокрифы, Коран, полное, без сокращений издание «Золотой ветви», «Путь, наука и здоровье» с ключом к Писаниям, священные тексты доброго десятка прочих религий, больших и малых — все, вплоть до такой экзотики, как «Книга закона» Кроули.{74}
— Что, милый, никак?
(Джилл, я ничего не грокаю.)
(Ожидание, Майкл. Ожидание ведет к наполнению.)
— Не думаю, чтобы здесь помогло ожидание. Я же понимаю, в чем тут дело. Я — не человек. Я — марсианин, марсианин в теле не той, что надо, формы.
— Не знаю, милый, вот для меня ты — человек, и вполне. И форма твоего тела как раз такая, как надо.
— Джилл, ты же прекрасно грокаешь, о чем это я. Я не грокаю людей. Я не понимаю бесчисленности их религий. Вот у моего народа…
— Как ты сказал, у твоего?
— Прости, Джилл, я хотел сказать у марсиан одна-единственная религия — и она никакая не вера, а твердая уверенность. И ты ее грокаешь. «Ты еси Бог».
— Да, — кивнула Джилл, — я грокаю. По-марсиански получается нечто совсем другое, не знаю уж и почему.
— М-м-м… на Марсе, если мы хотим что-нибудь узнать, мы спрашиваем у Стариков и можем не сомневаться в правильности ответа. Джилл, а не может быть так, что у нас, людей, нет своих «Стариков»? То есть — у нас нет души? И когда мы развоплощаемся — умираем — мы умираем до смерти… умираем полностью и ничего от нас не остается? Может быть, мы потому и живем в невежестве, что это не имеет ровно никакого значения? Потому что мы исчезаем, исчезаем бесследно, прожив всего лишь крошечный отрезок времени, которого марсианину едва хватило бы на одно серьезное размышление? Скажи мне, Джилл, ведь ты-то — настоящий человек.
Джилл улыбнулась, спокойно и уверенно.
— Ты же сам мне все рассказал. Ты обучил меня вечности, и теперь это со мной навсегда, навечно. Майк, умереть нельзя, можно только развоплотиться. Вот это тело… — она указала на себя обеими руками, — …это тело, которое я увидела твоими глазами, тело, которое ты так ласкал и любил, оно когда-нибудь исчезнет. Но я-то никуда не исчезну! Я есмь, что я есмь! Ты еси Бог, и я есмь Бог, и мы суть Бог ныне и присно, и во веки веков. Не знаю уж, куда я потом попаду и буду ли я помнить, что была когда-то такой Джилл Бордман, которая радостно бегала по больнице с ночными горшками, а потом столь же радостно выставляла все свои прелести под яркий свет прожекторов на всеобщее обозрение. Ну конечно же, я любила свое тело…
С совершенно необычным для себя нетерпением Майкл взмахнул рукой и одежда Джилл исчезла.
— Спасибо, милый. Ничего плохого про него не скажешь — служило мне вполне прилично, нравилось нам обоим. Только вряд ли я буду так уж по нему скучать. Надеюсь, что ты съешь это тело, когда я его покину.
— Да, обязательно — если только не оставлю свою оболочку первым.
— А с чего бы это? Ты управляешь своим телом гораздо лучше меня и должен прожить не меньше нескольких веков. Если, конечно, не развоплотишься по собственному желанию.
— Вполне возможно, правда — не в ближайшее время. Джилл, я ведь старался и старался. Сколько церквей мы посетили?
— Думаю, мы перепробовали все их разновидности, какие только есть в этом городе. Я уж и не упомню, сколько раз мы посещали службу для ищущих.
— Это — только для спокойствия Пэт, ты же сама говоришь, что она огорчится, если мы бросим, а так — я бы и второй раз не пошел.
— Ей нужно знать, что мы не прекращаем попыток, а соврать у нас не получится. Ты не умеешь, а я не смогу.
— Вообще-то у фостеритов что-то есть, — задумчиво добавил Майкл. — Только все это перекручено, вывернуто вверх тормашками. Они ищут вслепую — как я, когда работал в карнавале. И они никогда не исправят своих ошибок, потому что в этой вот штуке… — он поднял в воздух драгоценную книгу миссис Пайвонской, — девяносто девять процентов чуши.
— Да, но Пэтти просто не видит этих девяносто девяти процентов, она защищена своей невинностью. Пэтти — Бог и ведет себя соответствующим образом… только она при этом не знает, что она — Бог.
— Вот-вот, — кивнул Майкл, — именно так. Она верит, что является Богом только тогда, когда об этом говорю я, и говорю достаточно настойчиво. Но ты, Джилл, послушай. Есть только три пути поисков. Наука — но еще в гнезде, детенышем, я узнал об устройстве вселенной больше, чем известно всем земным ученым, вместе взятым. Захоти я объяснить им хотя бы такой простейший трюк, как левитация, они меня не поймут. И я не хочу как-то там принизить ученых; они делают все как надо, я полностью это грокаю. Они ищут, но ищут совсем не то, что нужно мне. Можно пересчитать все песчинки в пустыне, но пустыню таким образом не огрокаешь. Дальше — философия, которая вроде бы способна разобраться в чем угодно. Ой ли? Все философы с чем отправлялись в странствия по просторам своей науки, с тем и возвращались, не считая жертв самообмана, которые доказывали свои исходные предпосылки проистекающими из них следствиями. Вроде Канта и прочих, бегающих по кругу в вечных попытках поймать себя за хвост. Так что ответ должен содержаться здесь. — Он махнул рукой в сторону книжных нагромождений. — Только его здесь нет. Встречаются отдельные огрызки чего-то вроде бы и правильного, но огрызки эти никогда не складываются в целостную картину, а если целостная картина есть — она ничем не доказывается, в нее нужно поверить. Вера! Вот уж поистине неприличное слово, гораздо хуже всего, что пишут на заборах; не понимаю, Джилл, чего это ты упустила веру, когда учила меня, какие слова нельзя произносить в приличном обществе.
— Майк, — улыбнулась Джилл, — а ведь это — шутка.
— Я совсем не намеревался шутить и даже не понимаю, что тут может быть смешного, и даже тебе, Джилл, я не принес ничего хорошего, ведь раньше ты смеялась. Я так и не научился смеяться, а ты — разучилась. Мне необходимо стать человеком, а вместо этого ты превращаешься в марсианина.
— Мне хорошо с тобой, милый. Наверное, я смеюсь, просто ты не замечаешь.
— Я услышу, если ты засмеешься на другом конце города. С тех пор как смех перестал меня пугать, я обязательно его замечаю, особенно если смеешься ты. Мне кажется, если я огрокаю смех, то огрокаю и людей. И смогу помочь таким, как Пэт… научить ее тому, что знаю. Научиться у нее тому, что знает она. А сейчас нам трудно понимать друг друга.
— Майк, Пэтти нужна одна-единственная вещь: чтобы мы иногда с ней встречались. А чего, кстати, долго откладывать? Туман здешний мне уже осточертел, карнавал распущен на зиму, так что Пэтти должна быть дома. Слетаем на юг, повидаться с ней, а потом… знаешь, я ведь никогда не бывала в Баха-Калифорнии, возьмем Пэтти с собой и двинем в теплые края, здорово я придумала?
— Хорошо, поехали.
Джилл вскочила.
— Давай одеваться. Куда ты денешь все эти книги? Может, отправишь их Джубалу?
Майкл щелкнул пальцем, и вся сокровищница человеческой мудрости пропала, за исключением Нового Откровения.
— Эту придется оставить, а то Пэтти заметит — обиды не оберешься. А сейчас, Джилл, я испытываю острую необходимость сходить в зоопарк.
— Пошли.
— Плюну верблюду в морду и спрошу, чего это он такой кислый и раздражительный. Я вот тут подумал, а вдруг верблюды — как раз и есть Старики этой планеты… и от того-то все ее и беды.
— Ты только посмотри, какая производительность — две шутки в сутки.
— А я совсем не смеюсь. И ты не смеешься. И верблюд тоже. Возможно, он грокает — почему. Как, это платье подойдет? Белье нужно?
— Да, милый, погода сейчас промозглая.
— Чуть-чуть поднимемся… — Майкл приподнял ее на пару футов. — Трусики. Чулки. Пояс. Туфли. О’кей, теперь встанем на собственные ноги и — руки вверх. Какой там еще лифчик, ни к чему он тебе. Платье — ну вот, вид вполне благопристойный. И симпатичный — что бы ни значило это слово. Иначе говоря — выглядишь ты хорошо. Не получится из меня ничего другого — пойду к какой-нибудь даме в горничные. Ванны, шампуни, массажи, прически, штукатурка на лицо, одежда на любой случай жизни — да я ведь даже маникюр научился делать, и не как-нибудь, а на твой вкус. Так как, мадам, справляюсь я с работой?
— Ты — идеальная горничная.
— Да, и я грокаю это с гордостью. Моими стараниями ты выглядишь просто великолепно, так что выкину-ка я эти вещички и устрою тебе небольшой массаж — такой, знаешь, полезный для взращивания близости.
— Да, Майкл!
— Ну вот, а я-то думал, ты научилась жданию. Нет, ты сперва своди меня в зоосад и купи мне мороженое.
— Хорошо, Майк.
Над Голден-Гэйт парком носился холодный, до костей пронизывающий ветер, но Джилл умела уже справляться с холодом, а Майкл его попросту не замечал. И все равно, расслабиться в теплоте обезьянника было приятно. Вообще-то Джилл не любила обезьян, карикатурные подобия людей приводили ее в мрачное настроение. И ведь она навсегда рассталась с остатками чистоплюйства, научилась находить некую аскетическую, по сути своей почти марсианскую радость во всех физических проявлениях жизни; прилюдные испражнения и совокупления ничуть ее не смущали — несчастные, загнанные в клетку твари не имели ни понятия о «благопристойности», ни места, куда спрятаться от чужих глаз, винить их в чем-нибудь просто смешно. Джилл смотрела на обезьян безо всякого отвращения, безо всякой нужды смирять свою брезгливость — и видела, что «ничто человеческое им не чуждо»; каждым своим действием, каждой гримасой, каждым удивленным, озабоченным взглядом они напоминали ей о наиболее неприятных качествах рода людского.
Вот у львов — там гораздо лучше. Огромные, высокомерные даже в заточении самцы и величаво-женственные львицы, а рядом — царственные в своем великолепии бенгальские тигры, из чьих глаз смотрит беспомощная ночь джунглей, и поджарые, стремительные, опасные, как выстрел в упор, леопарды и надо всем этим — острый, стойкий, никакими кондиционерами неистребимый кошачий запах. Майкл разделял пристрастия Джилл, они простаивали здесь часами, или шли к птицам, или к змеям, или крокодилам, или к тюленям — как-то он заметил, что если уж существу суждено жить на этой планете, лучшая для него судьба — родиться морским львом.
Первое знакомство с зоопарком Майкла расстроило; вознамерившись дать пленникам свободу, он с трудом внял совету Джилл подождать и погрокать. В конечном счете ему пришлось согласиться, что выпущенные звери просто погибнут и зоопарк для них — нечто вроде гнезда. По возвращении домой Майкл на многие часы погрузился в транс и потом никогда уже больше не изъявлял желания уничтожить клетки, решетки и стеклянные стенки. Он объяснил Джилл, что стальные прутья охраняют скорее зверей от людей, чем наоборот, признал, что не сумел огрокать этого сразу. Он и в дальнейшем не пропускал ни одного зоопарка.
Но сегодня ничто не могло вывести Майкла из подавленного настроения — ни мизантропия верблюдов, ни ужимки обезьян. Он стоял перед клеткой капуцинов, мрачно наблюдал, как те едят, спят, занимаются любовью, нянькают детенышей, выискивают друг у друга насекомых и просто без толку слоняются из угла в угол; тем временем Джилл их прикармливала.
Один из самцов замешкался и не успел сунуть полученный от щедрой посетительницы орех в рот; тут же подскочил другой, покрупнее, он нагло отобрал у товарища по заключению добычу, несколько раз его ударил и неторопливо удалился. Низкорослый самец даже не пытался догнать своего обидчика; в бессильной ярости он лупил кулаками по полу и отчаянно верещал. Майкл внимательно наблюдал за спектаклем.
Неожиданно пострадавший бросился в угол клетки и сорвал злость на совсем уже маленьком, меньше себя самце. Зверски избитый капуцин уполз, скуля и хныча; остальные обитатели клетки не обращали на происходящее никакого внимания.
Майкл закинул голову и расхохотался. И продолжал хохотать все громче и громче. Ему не хватало воздуха, его била дрожь, он осел на пол — и все хохотал и хохотал.
— Прекрати это сейчас же!
Майкл, начавший было сворачиваться в клубок, распрямился — и продолжал хохотать.
Рядом с Джилл появился служитель.
— Вам не нужно помочь?
— Не могли бы вы заказать такси? Воздушное, наземное, все равно какое, главное — увезти его отсюда. Ему плохо.
— А может — скорую? Похоже на припадок.
— Все, что угодно!
Через несколько минут они уже сидели в воздушном такси. Джилл назвала водителю адрес, а затем встряхнула за плечо все так же хохотавшего Майкла.
— Майк, послушай меня! Успокойся, пожалуйста.
Майкл немного успокоился, но не совсем; всю дорогу домой он то затихал совсем, то снова хохотал в голос. Джилл достала носовой платок и вытирала текущие из его глаз слезы. Подобно несчастной супруге какого-нибудь алкоголика, она затащила своего недееспособного спутника домой, раздела его и уложила в постель.
— Ну вот, милый, и все. Теперь можешь отключиться.
— Я в порядке. Наконец-то, я в полном порядке.
— Надеюсь, — вздохнула Джилл. — Ну и напугал же ты меня.
— Прости, Маленький Брат. Я ведь тоже испугался, услышав свой смех.
— Майк, а что такое, собственно, случилось?
— Джилл… я грокаю людей.
— Что?
(????)
— (Я говорю правильно, Маленький Брат. Я грокаю людей.) Теперь я грокаю людей… Джилл… Маленький Братец… самая моя лучшая… ягодка ты моя волчья… лапочка… кошечка ты моя драная, облезлая. Милая ты моя…
— Да что это с тобой такое?
— Я же знал, я же все эти слова знал, только не знал, когда их надо говорить и зачем. И не понимал — для чего тебе это надо. Я люблю тебя, милая — ведь теперь я и любовь грокаю.
— Ты всегда ее грокал. И я тебя люблю… Послушай, а почему говорят «человекообразные обезьяны»? Может, это мы — обезьянообразные люди?
— Обезьянообразные, какие же еще. Иди сюда, обезьянка моя, залезай подмышку, положи голову мне на плечо и расскажи какой-нибудь анекдот или вообще что-нибудь смешное.
— Просто рассказать анекдот — и все?
— И все, ну только я еще обниму тебя крепко-крепко. Расскажи анекдот, которого я еще не знаю, и смотри, буду я смеяться, где надо, или нет. Я засмеюсь, это точно, а потом расскажу, что там было смешного. Джилл… я же грокаю людей.
— Но как это вышло? Можешь ты мне рассказать? Или по-марсиански будет понятнее? А может — мысленно?
— Нет, в том-то и дело. Я грокаю людей. Я теперь настоящий человек и могу объяснить тебе все человеческим языком. Я понял, почему люди смеются. Они смеются потому, что им больно и смех — единственное, что может заглушить их боль.
На лице Джилл появилось недоумение.
— Может, это я-то и есть нечеловек. Я тебя не понимаю.
— Да нет, обезьянка, ты человек, и самый настоящий. Просто ты никогда об этом не задумывалась, ты грокаешь такие вещи автоматически. Ты — человек, выросший среди людей, воспитанный людьми, а я — нет. Я — вроде щенка, который вырос среди людей, не видя других собак: стать похожим на своих хозяев он не может, а стать похожим на братьев своих по крови — не умеет. Мне пришлось учиться. Меня учил брат Махмуд, меня учил Джубал, меня учили многие и многие люди — а больше всего учила меня ты. Сегодня я сдал последний, самый главный экзамен — я научился смеяться. Бедный обезьян.
— Какой из них, милый? Здоровенный этот, так он просто мерзость, наглый, злой… а тот, который поймал орех, он оказался ничем не лучше, а может еще и почище. Не понимаю, чего там было такого веселого.
— Джилл, дурочка ты моя маленькая! Слишком уж много к тебе прилипло марсианщины. Ну конечно же, там не было ничего веселого, плакать в пору. Потому-то и приходится смеяться. Я смотрю на сидящих в клетке обезьян — и вдруг увидел всю эту совершенно необъяснимую злобность и жестокость, о которой я столько читал, и мне стало невыносимо больно, и я засмеялся.
— Но… Майк, милый, все ведь как раз наоборот, смеются, когда видят что-нибудь приятное, хорошее… над ужасами не смеются.
— Ты думаешь? А ты вспомни хотя бы, Лас-Вегас. Ваша женская команда выходила на сцену — и что же, вас встречали смехом?
— Н-ну… нет, конечно.
— Но ведь вы были самой красивой частью шоу. А зрители не смеялись, они смеялись, когда клоун путался в собственных ногах и падал, либо происходило еще что-нибудь далеко не благое. Рассмейся они при вашем появлении — вы бы очень обиделись.
— Но люди смеются не только над такими вещами.
— Не только? Возможно, я грокаю еще не во всей полноте, но ты попробуй вспомнить что-нибудь смешное — шутку, анекдот, все что угодно, лишь бы было по-настоящему смешно, вызывало хохот, а не так, легкую улыбку. А потом посмотрим, нет ли там какой-нибудь неправильности — и стали бы мы смеяться, если бы ее там не было. — Он немного задумался. — Научись обезьяны смеяться, они стали бы людьми.
— Пожалуй.
Джилл начала копаться в памяти, перебирая самые смешные анекдоты, анекдоты, смешившие ее когда-то буквально до колик. «…а из шкафа голос: „Выносите вещи!“…» «А я вас, мамочка, отпускаю»… «И я тоже два раза — с футбольной командой и с батальоном морской пехоты»… «На первое — второе рассчитайсь!»… «Смотри, засранец, как это делается!»… «Но имей в виду, для меня этот день будет совершенно испорчен»… «Вы, конечно, будете смеяться, но она тоже умерла»… «Ну и куда он нам такой нужен? Хряп! Хряп! Хряп!»… «Будем лечить — или пускай живет?»… «Я-то знаю, но петух-то не знает!»… «Сказал: „Дзинь!“ и помер»… «Где та эскимоска, которой я должен пожать лапу?»
Ну и что? Анекдоты не показательны, они — плод чьей-то фантазии, и не более. А как настоящие происшествия и розыгрыши? С розыгрышами было плохо, все они — даже такие невинные, как подложенная на стул кнопка, — только подкрепляли гипотезу Майкла. А уж если вспомнить шуточки интернов… молодых медиков вообще следовало бы держать в клетке. Реальные происшествия? Как у Эльзы Мэй лопнула резинка от трусов? Вот уж смеху-то было… особенно для Эльзы. Или как…
— Судя по всему, тот самый клоун, примерно шлепающийся на задницу, — высочайшая вершина юмора, — мрачно констатировала Джилл. — Что представляет племя человеческое не в самом радужном свете.
— Да нет, напротив!
— Как это?
— Раньше я думал — мне так говорили — что «забавное» происшествие — происшествие благое. Но это не так. Забавное происшествие далеко не забавно для того, с кем оно приключилось. Взять, скажем, того же шерифа без штанов. Благо — не в самом происшествии, а в смехе. Я грокаю в смехе отвагу… и участие… и единение против боли, горя и поражения.
— Но… Майк, какое же это благо — смеяться над пострадавшим?
— Над пострадавшим — нет. Но разве же я смеялся над этой маленькой обезьянкой. Я смеялся над нами. Над людьми. И неожиданно понял, что я — тоже человек и тогда уж не мог остановиться. — Майкл помолчал. — Трудно все это объяснить, ты ведь никогда не была марсианином, а слушать рассказы о другой жизни и испытать ее лично — вещи очень и очень разные. На Марсе никогда не бывает ничего смешного. Все, что мы, люди, считаем забавным, либо не может там случиться, либо не дозволено. Ты пойми, милая, так называемая «свобода» на Марсе просто не существует. Старики планируют буквально все бытие.
Во всем, что происходит там, нет ничего неправильного, а значит, и забавного — даже в том, что нам, по нашим меркам, могло бы показаться смешным. Взять, например, смерть.
— В смерти нет ничего забавного.
— Ничего забавного? А почему же тогда анекдотов про смерть чуть не больше, чем про тещу? Джилл, для нас — для нас, людей, — смерть настолько печальна, что нам приходится над ней смеяться. А бесчисленные земные религии? Противореча друг другу во всем остальном, каждая из них обязательно предлагает нечто, помогающее людям сохранять храбрость и смеяться даже перед лицом неминуемой смерти.
Майкл снова замолк; еще немного, подумала Джилл, и он впадет в транс.
— Джилл? А не может быть так, что я подходил к религиям не с той стороны? А вдруг каждая из них истинна?
— Чего? Да как же это может быть? Если одна из них правильная, значит, все остальные ошибаются.
— Да? Укажи мне, пожалуйста, направление кратчайшего обхода вселенной. Куда ни ткнешь пальцем — любой путь кратчайший… и приведет он к тебе самой.
— Ну и что же это доказывает? Майк, ты же сам научил меня правильному ответу. «Ты еси Бог».
— Да, милая, и ты тоже еси Бог. Но этот первичный, ни от какой веры не зависящий факт может означать, что любая вера истинна.
— Ну… если они и вправду все истинны, мне бы хотелось на время перейти в шиваизм.
Джилл подкрепила свои слова весьма недвусмысленными действиями.
— Язычница ты несчастная, — блаженно зажмурился Майкл. — Тебя же выкинут из Сан-Франциско.
— А мы поедем в Лос-Анджелес, где всем на это начхать. О! Да ты и вправду — Шива!
— Танцуй, Кали, танцуй.
Ночью Джилл проснулась и увидела Майкла у окна. Он смотрел на огромный город.
(Что-нибудь не так, брат мой?)
Майкл резко повернулся.
— Зачем они такие несчастные? Разве это обязательно?
— Успокойся, милый, успокойся. Отвезу-ка я тебя, пожалуй, домой, город плохо на тебя действует.
— Но я же все равно это знаю, это останется со мной. Боль, и болезни, и голод, и взаимная жестокость — всего этого можно избежать. А так… глупо, страшно глупо, как у тех обезьян.
— Да, милый. Но не твоя же вина, что…
— Именно моя!
— Ну… в этом смысле — конечно. Но ведь тут не один город, на Земле пять миллиардов людей, даже больше. Не сможешь же ты помочь пяти миллиардам людей.
— А вдруг — смогу?
Майкл отошел от окна и присел на кровать.
— Теперь я их грокаю, теперь я могу с ними говорить. Джилл, если бы я ставил наш номер теперь, все лохи сдохли бы с хохоту. Я точно это знаю.
— Так давай, поставим. Пэтти была бы в восторге — и я тоже. Мне и раньше нравилось с карнавальщиками — а теперь, когда мы побратались с Пэтти, это будет все равно, что вернуться домой.
Майкл молчал. Джилл прощупала его мозг и почувствовала — он размышляет, пытается что-то огрокать. Значит — нужно ждать.
— Джилл? Я хочу получить сан, что для этого делают?
Часть четвертая
Его скандальная карьера
30
Первая разнополая группа колонистов прибыла на Марс. К этому моменту из двадцати трех первопоселенцев шестеро умерли, еще шестеро решили вернуться на Землю. Следующая группа проходила срочную подготовку в перуанских Андах на высоте в шестнадцать тысяч футов. Однажды ночью президент Аргентины набил два чемодана и уехал в Монтевидео. Новый сеньор президенте подал в Верховный суд Федерации иск об экстрадиции — если не самого сеньора экс-президенте, то хотя бы вышеупомянутых чемоданов вкупе с их содержимым. Алису Дуглас отпевали скромно, по-семейному, почти без посторонних; на службе, устроенной в Национальном Соборе, присутствовало всего две тысячи человек. Комментаторы единодушно восхищались необычной стойкостью, с которой Генеральный секретарь воспринял обрушившийся на него удар судьбы. Трехлетка Вексель, бежавший с грузом в сто двадцать шесть фунтов, выиграл кентуккское дерби; выплата составила пятьдесят четыре к одному. Двое гостей луисвилльской Колонии Аэротель развоплотились, один — добровольно, другой — от инфаркта.
В один прекрасный день по всей территории Соединенных Штатов распространилось пиратское издание сугубо неканонического биографического исследования «Дьявол и преподобный Фостер»{75}. К прекрасному вечеру этого прекрасного дня каждый экземпляр книги был сожжен, а печатные формы — уничтожены; органы охраны правопорядка зарегистрировали многочисленные случаи причинения ущерба имуществу, движимому и недвижимому, а также массовые беспорядки, сопровождавшиеся нападениями на граждан и членовредительством. Ходили упорные слухи, что экземпляры первого издания имеются в Британском музее (что не соответствовало действительности) и в Библиотеке Ватикана (что соответствовало действительности), однако здесь книгу выдавали исключительно католическим богословам.