Крамола. Доля Алексеев Сергей
– Окстись, голубушка, – слабо воспротивилась мать Мелитина. – Напраслину возводишь, грех на душу берешь.
– Что она говорила? Как агитировала? – напирал начальник.
– А так и агитировала, – сказала баба. – С Христовым именем шла, а сама, змеюка, шипела: уходите из колхозов, беда будет, большевики вас голодом поморить хотят. Пожнете хлеб, а его капиталистам продадут, чтоб машины купить и своих крашеных сучек катать. Известное дело…
Мать Мелитина сидела ни жива ни мертва. Бабу увели.
– И сейчас запираться будешь? – спросил Марон.
– Греховное дело вы задумали, – медленно произнесла мать Мелитина.
– Ты, бабка, нас не пугай! – заметил усатый сотрудник. – Пуганые мы!
– А как ты это объяснишь, божья невеста? – Марон положил перед матерью Мелитиной грязноватый клочок бумаги. – У твоего отца нашли при обыске.
Она поглядела на непонятный рисунок, сделанный химическим карандашом, смутилась:
– Тятенька мой – старый человек… В детство впадает, умом слаб…
– Зато ты умом крепка! – вставил усатый. – Палец в рот не клади!
– Что здесь нарисовано – знаешь? – спросил Марон.
– Не знаю, – пожала плечами мать Мелитина. – Я видела эту бумажку еще в Туруханске…
– Это план Кремля, – пояснил Марон. – Со всеми воротами и правительственными зданиями. И с кабинетом вождя!
Мать Мелитина еще больше смутилась, бессильно опустила голову, сказала, глядя в пол:
– Говорю же, умом слаб… Тятенька все к Боженьке собирался. А ему кто-то в Туруханске и нарисовал, где Боженька живет.
Марон и усатый переглянулись.
– Да что с ней возиться, товарищ Марон?! – возмутился усатый. – У нее на все отговорка есть. А заговор и покушение на вождя – вот они, налицо!
– Отвечать придется перед советским народом, – заявил Марон. – И понести суровую кару.
– На все воля Божья, – смиренно ответила мать Мелитина.
– Да нет, не на Божью ты волю полагаешься, гражданка Березина, – хитровато сощурился начальник. – Надеешься, сын заступится?
Екнуло сердце: значит, жив Андрей?! Жив! Тогда и муки не страшны. Видно, Марону что-то известно о сыне. Спросить бы, да как кланяться извергу? Даже виду подать нельзя, как болит душа материнская.
– На Господа я надеюсь, – проронила она. – На Его волю уповаю.
– Ты хоть знаешь, где твой сын теперь? – неожиданно спросил Марон. – Слыхала?
Мать Мелитина внутренне насторожилась: показалось, будто проверяют ее, выпытывают об Андрее. Только бы не навредить ему!
– Не слыхала и слышать не желаю, – уверенно сказала мать Мелитина. – У него свой путь, у меня свой – Богу служить.
– А сын твой нам служит, – засмеялся Марон и махнул короткой рукой. – И служить будет!
Усатый взял ее за рукав, потянул к двери:
– Пойдем, бабка! Мы с тобой сговоримся, побеседуем по-свойски. Я тоже вроде святого отца, так найдем общий язык. Пошли!
Они спустились во двор, и мать Мелитина зажмурилась от яркого солнца. «Господи, – подумала она, – свету-то сколько на земле! Весна какая ясная нынче. Теперь я укрепилась, теперь жить буду. Жив мой Андрейка!»
Усатый ввел ее в отгороженную часть двора, отомкнул дверь в погреб, а сам встал в сторонке.
– Заходи, бабка! Да живо, а то весь аромат выпустишь!
Мать Мелитина открыла дверь, шагнула на первую ступень и задохнулась от зловония. Перекрестилась и пошла вниз по осклизлым ступеням. «Вот они, муки адовы, – подумала она. – И за это благодарю Тебя, Господи!»
– Хороший погребок был, – сказал сверху усатый. – Да испортился, из выгребной ямы туда утекло. Потерпи, сейчас дедка твоего приведу, чтоб не скучно было!
Дверь захлопнулась. В свете тусклой лампочки мать Мелитина увидела нары во всю ширь погреба. Под ними черно поблескивала вода. Кругом мерзость и плесень. Скоро тот же сотрудник привел Прошку Греха. Мать Мелитина приняла его, спустила по ступеням и усадила на нары.
– Крепись, тятенька, молитвы читай, – приговаривала она. – Переможем, и это переможем с тобой.
– Подумай посиди, – наказал усатый. – Вспомни, как агитацию вела, зачем в Москву собирались и кто посылал. Вспомнишь – стукни в дверь.
Лежать и сидеть на нарах было нельзя – холод медленно сковывал спину, стоять можно было лишь согнувшись, чтобы не упираться головой в загаженный свод. Самое разумное – на коленях…
Прошка Грех задыхался, пучил глаза.
– Мы с тобой, дочка, в ад попали? В ад? – спросил он.
– Нет, тятенька, на земле мы, на грешной земле…
Он не понимал, твердил свое:
– Эко в аду-то как!.. А будто в погребе у свата. У владыки-то, помнишь? Я к нему за кагором лазил…
– Ты молчи, тятенька, а я говорить буду. – Она достала из котомки полотенце, смочила его святой водой, приложила к лицу отца. – Помнишь, как ты маленьким был? Помнишь?
– Не-а, не помню… – пробубнил Прошка.
– Ну вспомни, вспомни… – молила мать Мелитина. – Вспомни, родненький! Ты еще в Воронежской губернии жил, ну?
– Помню… – тихонько засмеялся Прошка Грех. – Помню!..
– А грозу помнишь? Туча черная, молнии яркие и ветер, ветер… Потом ливень, все кипит, пузырится и пыль оседает…
– Помню, – шептал он. – Мы босиком пляшем… Мама! Мамочка!
– Вот-вот, сынок, босиком! – счастливо рассмеялась она. – И я с тобой босиком! Побежали! Побежали, сыночек, ну? Не бойся, дай ручку! Ты только держись крепче!..
И они побежали. Туча сваливалась к горизонту, ливень еще хлестал – светлый, частый, и гром ворчал над головой, но уже высвобождалось из черноты солнце и косые лучи его прошили пространство, озаряя влажную чистую землю. Они бежали под слепым дождем и смеялись; они были мокрыми до нитки, и белые волосенки сыночка прилипли ко лбу, а у матери отяжелевшие косы тянули голову назад. Но от этого бежать было легче и смеяться вольней, прямо в небо. Под босыми ногами сверкала вода, земля была теплая, грязь чистая, и воздух, смешавшись с дождем и солнцем, заискрился, задрожал, а потом и вовсе превратился в радугу. Сыночек вырвался и взбежал по ней вверх, засмеялся – не догонишь! – но мать успела схватить его и ссадить на землю. Он же никак не унимался; он бежал, шлепая по лужам, и махал ручонкой, разбивая цветы радуги. Они клубились, как дым, смешивались, и ненадолго возникало вращение света, а попросту – брешь. Однако не так легко было порвать радугу: она не висела на месте. Все семь цветов ее брали начало из земли, возносились высоко в небо и снова уходили в землю. Она текла, струилась, как ручей, неиссякаемый до тех пор, пока есть вода, земля и небо. Они бежали и смеялись…
Но вот раздался грохот резко распахнутой двери.
Мать выпустила из своей руки ладошку сына, крикнула: «Беги один, сынок! Я сейчас!» И он побежал, радуясь воле и полной свободе…
– Вы чего смеетесь? – подозрительно спросил усатый сотрудник, сунувшись в дверной проем. – Ну-ка вылазь!
Мать Мелитина взяла отца на руки и поднялась по ступеням наверх. Было утро, канун Пасхи.
Усатый глядел недоверчиво, с таким видом, будто хотел пощупать узников руками. Пытался распознать, в своем ли они уме или же помешались, поскольку в погребе редко кто выдерживал больше трех часов.
– Чего? Подумала? Вспомнила? – спросил он.
– Я не виновата, сынок, – сказала мать Мелитина. – А грешна только перед Всевышним!
Он взбесился и в первый момент не мог найти слов. Прошка Грех ковылял по двору на полусогнутых ногах, махал руками и смеялся.
– Я же тебя все равно посажу! – закричал усатый. – Доказательств – во! – резанул ребром ладони по своему горлу. – Лучше признайся и подпиши! Все равно посажу!
– За что же посадишь-то, милый? Нет вины, нет!
– Да я тебя… за веру посажу!
– За веру? – изумилась она и вдруг упала перед ним на колени. – За веру?! За веру, сынок, сади! За веру сколько хочешь сидеть буду! Хоть здесь, в погребе! Хоть в землю закопай за веру! Сделай милость – подпишу, признаюсь! За веру!
Прошка Грех упал ничком, смеялся и шлепал руками по сухой земле…
4. В год 1920…
Возле двери своего номера Андрей на мгновение остановился, перевел дух. Из номера доносились приглушенный говор, чьи-то нервные шаги и скрип сапог. «Сбежались, ждете, сволочи!» – с ненавистью подумал он и, ногой растворив дверь, не глядя на собравшихся, прошел в свою комнату. За спиной возникла тишина. Андрей распахнул створки рамы, вдохнул полной грудью ласковый утренний ветер и содрал с себя ремни, затем, выворачивая рукава, стащил френч и швырнул его в угол.
В дверь осторожно постучали. Андрей стиснул зубы, сжал кулаки: нет, они не оставят в покое…
– Ну ты и переполох устроил, Андрей Николаич! – восхищенным шепотом проговорил Бутенин, притворив за собой дверь. – Всю ночь искали! Тут как штаб… И товарищу Шиловскому доложили!
– Пошел вон! – сквозь зубы выдавил Андрей.
– Да ты что, Николаич? – засмеялся Бутенин. – Я им, дуракам, говорю: чего вы всполошились? Да он к девкам пошел! Приглянулась бабенка – он с ней где-нибудь и… А утром явится!
Бутенин поднял френч, расправил его и повесил на гвоздик, прибрал портупею и встал у окна, пытаясь заглянуть в лицо.
– Я им говорил: видно же было, как ты на баб пялился… А они… Понятное дело, после тюрьмы-то – ого! Да и жизнь какая кругом!
Андрей схватил Бутенина за грудки, притянул к себе. Тот, распираемый каким-то внутренним торжеством, не сопротивлялся и вис на руке, как мешок с тряпьем.
– Уйди, Тарас, – тихо попросил Андрей. – С глаз долой.
– Уйду, уйду, – торопливо забормотал Бутенин, счастливо сияя. – Слышь, Николаич? Раз ты пришел – теперь мне Тауринс пропуск в Кремль достанет! Посулил так! А раз посулил – он сделает! И я Ленина увижу! Вождя!
Андрей выпустил Бутенина, подтолкнул его в спину. Тарас механически пошагал к двери, но спохватился:
– Андрей Николаич! А из Красноярска телеграмма! Тебя поздравляют! И ждут!..
– Ради бога, иди! – взмолился Андрей. – Оставь меня. Видеть никого не хочу!
Когда Бутенин вышел, Андрей лег грудью на подоконник и прикрыл глаза.
Через несколько минут Тауринс распахнул дверь и, впустив Шиловского, застыл на пороге.
– Здравствуйте, Андрей Николаевич, – вежливо поздоровался Шиловский и подал руку. – Объясните мне, что с вами случилось? Где вы были?
– У вас в гостях, – сдержанно бросил Андрей, по-прежнему сцепив руки за спиной.
Шиловский несколько секунд подержал на весу свою ладонь, готовую для пожатия, затем осмотрел ее и сунул в карман.
– Вы, батенька, напрасно обижаетесь, – заметил он. – К сожалению, я был занят и не мог вас встретить. Неотложные дела.
– Я не обижаюсь, – отчеканил Андрей.
– В таком случае скажите: что с вами происходит? – потребовал Шиловский и, резко обернувшись к двери, приказал: – Выйдите, Тауринс!
Телохранитель равнодушно прикрыл за собой двери.
– Происходит то, что и должно происходить, – сказал Андрей. – Кончилась щенячья радость. И началось похмелье.
– Конкретнее, пожалуйста. – Шиловский сверкнул стеклами пенсне и затворил оконные створки, брякнув шпингалетом.
– Я сел не в свои сани, – спокойно объяснил Андрей. – И теперь хочу исправить ошибку. Прошу вас вернуть меня в Бутырскую тюрьму. Мандат я возвращаю.
Он достал из нагрудного кармана сложенную вчетверо бумагу и положил на тумбочку, к ремню. Затем расслабленно сел на кровать, откинулся к стене и забросил ногу на ногу.
– Ждете, когда я пришлю конвой? – спросил Шиловский и прошелся по комнате. – Так вот, не дождетесь, Андрей Николаевич. И не валяйте дурака.
– Я сказал все, что хотел, – отрезал Андрей.
Шиловский поставил табурет напротив него, тяжело сел, пощупал руками свои худые колени. Затем снял пенсне и покачал его на шнурке, словно маятник часов.
– Что ж, теперь скажу я. – Голос его потвердел. – Не вы, а мы посадили вас и в Бутырки, и в сани, как вы изволили выразиться. И где вам сидеть – решать нам. И сколько сидеть – нам решать.
– А кто вы такие? Кто?! – вскрикнул Андрей, теряя самообладание. – Повелители мира? Боги?!
– Нет, Андрей Николаевич, – одними губами улыбнулся Шиловский. – Мы – профессиональные революционеры. Земные и плотские люди, но ради идеи способные на божественный подвиг, если хотите.
Усилием воли Андрей взял себя в руки, проговорил как можно бесцветнее и спокойнее:
– Вот и подвигайте. А мне с вами не по пути.
Шиловский усмехнулся – будто над словами неразумного ребенка, – добродушно похлопал Андрея по колену, однако лишь кончиками пальцев.
– По пути, по пути… У вас просто нет другого! Ну подумайте сами! Где он, этот другой путь? Реальный?
– Сейчас, может быть, и нет, – после паузы сказал Андрей. – Но будет.
– Не обольщайтесь, Андрей Николаевич, не будет, – заверил Шиловский. – Однажды вы сами сделали выбор. А потом – мы сделали его. Вы уж отдайте должное нашему чутью. Мы никого не выбираем напрасно или по случаю. Революция – не базар, не одесский Привоз, батенька. Я вас еще в «эшелоне смерти» присмотрел. Согласитесь, там можно было проверить цену человека. И я за вас поручился.
– Купили? – зло усмехнулся Андрей. – Присмотрели и выкупили? Из Бутырок?
– Ну что вы! – засмеялся Шиловский и вновь покачал пенсне, любуясь размеренными, четкими колебаниями. – Вы – человек не продажный.
Андрей встал, вновь заложил руки за спину, отошел в угол, к умывальнику, затем вернулся и навис над Шиловским, забавляющимся пенсне.
– Значит, ваша власть надо мной беспредельна?
– Практически – да, – подтвердил Шиловский. – Я отобрал вас у смерти и, считайте, вновь произвел на свет. Не смейтесь, но вы – творение моих рук и рук моих товарищей по борьбе. И только поэтому будете целиком под нашей властью. Не из благодарности за спасение и не из-за долга, нет. Эти чувства слишком ненадежны, чтобы уповать на них. Мы подняли вас из праха. В камере смертников вы были уже никто. Помните?.. Революция – слишком серьезное дело, чтобы полагаться на стихию. Настоящих борцов за великое дело следует строить, как зодчему, ваять их, как Бог ваял Адама. И потом – вдохнуть душу.
Андрей рассмеялся ему в лицо и, смеясь, бросился к окну, распахнул его настежь.
– Вы ошибаетесь! Вы умный человек, но наивный!
– Мне очень нравится ваша веселость! – тоже засмеялся Шиловский.
– Наивный, да! – подтвердил Андрей. – Все в вашей власти, кроме одного! И – самого главного!
– Я вас понял. – Шиловский встал и, улыбаясь, приблизился к Андрею. – Вы хотите сказать, что мы не властны над вашей смертью? Дескать, когда захочу, тогда и умру. Да? Вы это имели в виду?
Андрей молчал. Вымученная улыбка кривила рот, превращаясь в гримасу.
– Ах, Андрей Николаевич, – вздохнул Шиловский и постучал глазком пенсне по его груди. – Конечно, вы подумали о смерти… Но ведь вы не сможете умереть просто так, по желанию или от каприза. Нет, не сможете. У вас слишком большие претензии к жизни, причем не к своей собственной. Поэтому самоубийство для вас не выход из положения. Вы стремитесь понять, зачем живет человек, зачем существует в мире наш народ; вы очень хотите узнать, каков же будет исход величайшего в истории эксперимента. Вы не боитесь смерти, не ждете ее, а значит, живете без опаски и оглядки. А нам очень нужны люди, презирающие смерть. Да, с ними хлопотно, но зато они – надежные и решительные люди.
Можно было смеяться и отрицать все, что он говорит; можно было до конца твердить свою мысль: нет, над смертью ты не властен! – и тем самым как бы начертать вокруг себя обережный круг, но все сейчас показалось напрасным. Андрей вспомнил, как вытащил мертвого Шиловского из «эшелона смерти» и закопал его в землю. Вспомнил и вдруг понял, что и сам Шиловский принадлежит к людям, презирающим смерть, и потому, по сути, бессмертным. Значит, он говорит правду?! Сколько раз за свою жизнь Андрей пытался представить себе состояние смерти либо ее момент – и все лишь для того, чтобы напугать себя ею, чтобы возник страх, способный разбудить чувства: желание жить, любить женщину, детей, испытывать радость и жалость, счастье и сострадание. Он как бы тормошил себя, встряхивал видом чужой кончины, близостью и неизбежностью своей собственной, но даже в камере с нарисованным в углу распятием не боялся смерти. Холодный труп вызывал омерзение, кровь – тошноту, и не более.
А сколько раз он старался мысленно вернуть себе то состояние, когда в степи под Уфой скакал на коне перед полком и спиной чувствовал, как тот белоглазый боец выцеливает его, припав на колено! Возвращал – и начинал ощущать все, даже запах солоноватой пыли, даже слышал крик воронья над головой. Только страха не было перед черным винтовочным зрачком…
Он знал, где расстался с этим страхом – в «эшелоне смерти». Именно там появилось ощущение, будто над ним совершили какой-то таинственный обряд, подобный пострижению в иночество, и он теперь, оставаясь внешне таким же, на самом деле живет по другим меркам.
– Не печальтесь, батенька! – подбодрил Шиловский и приобнял Андрея. – Все пройдет, и вам станут смешны свои мысли. А сани – ваши, и вам они впору. Я ценю вас как человека и надеюсь оценить как мастера.
– Мастера? – Андрей отвернулся. – Заплечных дел мастера?
– Не усугубляйте, Андрей Николаевич, – миролюбиво заметил Шиловский. – И будьте снисходительнее к себе. Оставьте эту варварскую российскую привычку истязать себя. Изживите ее и запомните на будущее: каждый вынесенный вами приговор – это приговор от имени революции, а не от вас лично. Вы лишь карающая рука революции.
– Как вы сказали?
– Карающая рука революции. – Шиловский пожал плечами и сощурился. – Хотите спросить, кто ее голова?
– Вы очень проницательный человек, – вымолвил Андрей.
– Спасибо, – улыбнулся Шиловский. – Вы мне тоже нравитесь. А поэтому ровно в семь вечера я заеду за вами. Должен же я исправить свою оплошность и увидеть вас своим гостем. У нас очень мило, вам понравится.
Возле двери он остановился и, на мгновение задержав взгляд на лице Андрея, вернулся назад.
– Утешьте мое любопытство, Андрей Николаевич, – попросил он и развел руками. – Где вы были этой ночью?
– У женщины, – бросил Андрей.
– Я понимаю, что у женщины, но где? Простите за откровенность, мы подняли самых лучших сыщиков, но не нашли вас. Мне это польстило, честное слово. Уметь исчезнуть бесследно – первейшее качество профессионального революционера.
Он замер в ожидании, потеребливая козырек кожаной кепки.
– У случайной женщины, – неопределенно сказал Андрей. – Совсем случайной…
– Так я и думал! – засмеялся Шиловский и, расстегнув портфель, достал фуражку, расправил ее на руке, подтянул козырек. – Не теряйте больше. И не бегайте от патруля!
Андрей недоверчиво взял фуражку, оглядел, примерил – та самая, обмененная на кепку и потерянная сегодня утром на набережной.
– А знаете что? – заговорщически произнес Шиловский. – Вам следует жениться. Да-да! Необходимо жениться! Подумайте! – Он открыл дверь и уже от порога добавил: – Не обижайте Тауринса! Он славный парень! Прошу вас!
Несколько минут Андрей стоял в некотором отупении и крутил фуражку в руках. Она казалась ему сейчас свидетельством той незримой и неосязаемой власти, подмявшей под себя отныне всю его жизнь. Шиловский наверняка хитрил, спрашивая, где он провел ночь. Знал, все знал! И даже слышал, а возможно, и видел, что происходило в его доме. А потом бежал за ним по набережной, стреляя на ходу, и фуражечку подобрал…
Ладно, пусть не своими глазами, но – видел.
А что, если Юлия? Что, если она умышленно оставила его в доме Шиловского и разыграла весь этот спектакль?!
Но ведь чудовищно, если так! Если и Юлия – ненастоящая!
А если так, если ему не чудится злой умысел, если и впрямь существует всевидящее око, то он и в самом деле находится теперь под его, Шиловского, беспредельной властью!
Он отказался завтракать и, не раздеваясь, лег. За стеной мирно разговаривали Бутенин с Тауринсом, гремели посудой, изредка доносился смех.
Неужели и Бутенин?.. Нет, невозможно!.. Но как быстро он смирился, как крепко сдружился с телохранителем и шпионом!
Андрей хотел заснуть, жмурил глаза, накрывал их руками, однако в напряженном мозгу стучало: безвольный, невольный, подневольный.
Он вскочил. Мелькнула мысль немедленно открыть окно, выбраться из номера и бежать, пока увлеченный разговором телохранитель ловит ворон. Дума о побеге грела несколько мгновений и тут же угасла без всякой надежды. Куда бежать? Вот ведь как: никто вроде и не держит, а не уйдешь. Некуда… ведь ты невольник…
«Я чувствую неволю, потому что сопротивляюсь ей! – осенило Андрея. – Иначе бы и не замечал…»
Нет, не может власть над ним быть беспредельной. Есть предел, наверняка есть. Надо только начертать обережный круг. И можно стать неподвластным…
Шиловский подъехал к гостинице около семи. Андрей ждал возле окна, однако сразу не вышел, а сел возле двери на табурет. «В семь так в семь, – решил он, усмехнувшись. – Раньше не побегу. Пускай и он подождет!» И это малое, пустячное проявление собственной воли наполняло его силой. Он, Шиловский, сидит там в машине и ждет! Наверняка специально приехал до времени, чтобы увидеть, как Андрей вылетит навстречу, а то и вовсе будет стоять у подъезда. И эти минуты Андрей заставит Шиловского ждать!
В комнату заглянул Тауринс в полной экипировке, вопросительно уставился на подопечного. Андрей молча показал ему часы. Тауринс понимающе улыбнулся и покачал головой.
Без двух минут семь Андрей надел фуражку и вышел из комнаты. Времени оставалось как раз на то, чтобы спуститься вниз, пересечь переднюю и пройти сквозь парадные двери. Ни секунды более. Однако едва он подошел к лестнице, как услышал грохот сапог по ступеням и мгновением позже увидел Бутенина. Всклокоченный, со сверкающими глазами, тот несся ему навстречу, раскинув руки для объятий. На миг почудилось, что он пьян. Преодолевая последний лестничный пролет, он столкнул с дороги красноармейца, сбегающего вниз, чуть только не кувырнув его через перила, отмахнулся от Тауринса и по-медвежьи, с жадностью и ревом облапил Андрея.
– Я… я Ленина видел, – едва вымолвил он.
– Поздравляю, – сказал Андрей и попытался освободиться из его объятий.
Однако Бутенин еще крепче сжал его, оторвал от земли и подбросил вверх.
– Видел! Как тебя видел!
На крик и шум из дверей номеров начали выглядывать краскомы, кто-то выбежал в коридор. Тиская Андрея, Бутенин заорал:
– Люди-и! Я Вождя видел! Виде-е-е-ел!
– Отпусти! – крикнул ему Андрей, задыхаясь от резкой боли в боку. – Отпусти же!
Едва не захрустели ребра. Бутенин раскатисто, по-сумасшедшему, захохотал, мотая Андрея, как мешок. Люди сбегались на лестничную площадку, а Тауринс, чувствуя, что просто так подопечного не вырвать из объятий Тараса, выхватил маузер:
– Трепую немедленно отпустить!
Безумный и оглашенный, покрытый липковатым холодным потом, Бутенин ничего не слышал и вряд ли что понимал. Тауринс ткнул его стволом маузера в бок:
– Стрелять пуду! Пуду стрелять!
– Видел! – стонал Бутенин, и слезы катились по его щекам. – Живого видел!
И вдруг, выпустив Андрея, трясущимися руками стал рвать клапан кармана на груди. Андрей бросился на лестницу и побежал вниз.
– Вот! – кричал вслед ему Бутенин, потрясая бумажкой. – Он написал! Своей рукой!
Андрей прыгал через ступени; мысль, что он опоздал, заставил Шиловского ждать лишние минуты, кнутом гнала его по лестничным маршам старой аристократической гостиницы. Чувство какой-то рабской виноватости затмило разум и даже уняло боль в боку.
Лишь в парадном, запутавшись, забыв, в какую сторону открывать двери, он пришел в себя. И сразу ощутил, что трудно дышать и болят ребра… и что мгновение назад он пережил омерзительное чувство – преклонение перед чужой властью. Чего хитрить: именно поэтому и он, Березин, так рвался из объятий Бутенина, а потом сломя голову несся по лестнице. А ведь еще в номере, дожидаясь семи часов, он наслаждался своей волей, но вот прошла лишняя минута – и он уже готов голову себе разбить!
Так неужели страх перед чужой волей сильнее страха смерти?!
Переживая стыд и самоунижение, он вышел в двери, услужливо распахнутые Тауринсом, и остановился на крыльце. Шиловский встречал его возле автомобиля, спокойный и невозмутимый, хотя на улицу до сих пор доносились истошные возгласы Бутенина и шум толпы.
«Тарас хоть Ленина увидел, – про себя усмехнулся Андрей. – А я – что? Я-то – что?!»
Он поправил ремни портупеи, поддернул фуражку и спустился к автомобилю. Шиловский молча глянул на свои часы – видно, ждал! И открыл дверцу:
– Прошу, Андрей Николаевич.
В этой вежливости Березин уловил недовольство. Он сел в автомобиль и увидел рядом с шофером Юлию. Она была в красной косынке, веселая и независимая.
– Здравствуйте, – сказал Андрей, изучая ее лицо: сказала или нет своему дядюшке? Не понял, не определил…
– С моей племянницей вы знакомы, – деловито напомнил Шиловский. – Жаль, я не смог вчера приехать… Юля, ты не обижала нашего Андрея Николаевича?
– Что ты, дядя! – засмеялась она. – Это ты его обидел – не приехал.
– Почему же он так рано ушел? – спросил Шиловский, глядя на Андрея с хитрецой. – Или молодые люди за время революции совсем разучились проводить время?
Андрея бросало то в жар, то в холод. «Знает? – с тревогой думал он и в ту же секунду радовался: – Не знает! Знает… Не знает…»
– Ушел потому, что ты, дядюшка, не дал пропуска Андрею Николаевичу, – выговорила Шиловскому племянница. – А поздно вечером уже патруль на улицах.
– Простите, Андрей Николаевич! – серьезно повинился Шиловский. – Да разве все упомнишь?.. Все исправим, а вы, Тауринс, сегодня свободны. Охранять буду я.
Ожидавший возле автомобиля Тауринс козырнул и меланхолично потащился в гостиницу.
– Не хмурьтесь, друг мой! – подбодрил Шиловский, усаживаясь удобнее. – Нам в ваши годы жилось тяжело, а что вам-то нынче хмуриться? Вы, батенька, вступили на путь счастливой жизни. Кстати, прошу обратить внимание: Юлия будет работать с вами. Да, делопроизводителем. У вас же будет канцелярия, писари, стенографисты. Одним словом, советский бюрократический аппарат. Вы уж не обижайте мою племянницу, Андрей Николаевич!
«Вот как? – про себя удивился Андрей, рассматривая Юлию. – Даже племянницы своей не пожалел для меня…»
– Ну, сегодня до делопроизводства еще далеко, – продолжал благодушно Шиловский. – Поэтому Юлия сейчас накормит нас хорошим ужином. Она великолепно готовит! Накормишь нас, Юля?
– Конечно, дядя! – засмеялась она. – Я приготовлю щуку со свежей зеленью и чесноком. Андрей Николаевич, вы любите щуку с чесноком?
– Мне все равно, – проронил Андрей. – Спасибо.
Густым каштановым волосам Юлии было тесно под треугольничком косынки, и, выбившись, они рассыпались по плечам, по легкому летнему ситцу. Большие темно-карие глаза ее казались чуть печальными, но когда на лицо падал солнечный свет, они загорались и сами начинали светиться. Андрей попытался поймать взгляд Юлии, но она смотрела на шрам и не могла скрыть этого.
Автомобиль трясся по булыжным мостовым, погуживал сиреной на поворотах, и Андрей заметил, как прохожие провожают его глазами. Наверное, ехать по улицам на автомобиле считалось большой честью и вызывало зависть. В одном месте колесо попало в выбоину и так сильно тряхнуло, что у Андрея перехватило дыхание. Саднящая боль в боку, укачанная было поездкой, вновь напомнила о себе. Он постарался скрыть ее и отвернулся к окну.
– Ничего! Скоро вы свыкнетесь с новым состоянием, – балагурил Шиловский. – И увидите, что жизнь вокруг совсем другая. Пока вы еще мало что понимаете в революции. У вас вульгарные представления о ней. Да, батенька! Но когда вы почувствуете вкус к борьбе, когда борьба станет смыслом вашего существования – в вас родится революционер. Вы постигнете революцию!
Они остановились возле знакомого особняка. Шиловский на правах хозяина открывал калитку и двери перед гостем, сам взял фуражку из рук Андрея и повесил на вешалку, затем повел к себе в кабинет. Юлия сразу же отправилась на кухню, перед этим успев незаметно коснуться руки Андрея своей рукой.
– Мое семейство сейчас в загородном доме, – объяснил Шиловский. – А я здесь бываю редко, так что сам как гость. Очень много дел, батенька. Иной раз кажется, скакать по степи и махать шашечкой легче… Заезжаю только животных кормить, и то не каждый день…
Он на секунду задумался, и Андрею показалось, что Шиловский сейчас вспомнил свои часы и повешенного за них бойца по фамилии Крайнов. Может, потому, что взгляд хозяина застыл на мгновение на циферблате больших напольных часов, коронованных трубящими меднолитыми ангелами.
– Революция, Андрей Николаевич, это не то, что вы думаете, – будто продолжая разговор, начатый в автомобиле, сказал Шиловский. – Это не толпы вооруженного народа на улицах. И даже не взятие Бастилии или, допустим, Зимнего дворца. Это все – точки отсчета в революции, ее временные символы. Они, безусловно, важны для какого-то одного народа, но никак не имеют мирового, общечеловеческого значения. В России – октябрь, в Англии, к примеру, будет январь, в Америке вообще август. А что они для скандинава или перса? Будет ли для них святость в этих символах? Да нет, не будет. Название месяцев – и все. Ну, интеллигенция еще будет знать – народы нет. А мировая революция нуждается и в мировых символах, и в идеях мирового масштаба. Революция – это высшее искусство, Андрей Николаевич. Оно родственно военному искусству, но с одним условием: если убрать из него значение и деятельность генералов. Представляете?
Андрей мотнул головой: представить себе военное искусство без генералов было невозможно.
– Ничего, абстрактное мышление – форма приобретенного мышления, – успокоил Шиловский. – Бог даст, и вы приобретете… Дело в том, что сознание народных масс никогда не было и не может быть революционным. Оно может быть озабоченным, возмущенным. Наконец – бунтарским! Сознанием отдельных людей руководят страх, злоба, месть. А то и вовсе личная бесшабашность и ухарство. Особенно здесь, в России, у русского населения. Дело настоящего революционера – не будить в массах революционность, как сейчас это делают иные политики, и ни в коем случае не приобщать народы к высшей идее – ради их же пользы и спокойствия. Иначе мы поимеем вселенский хаос, а не мировую революцию. Дело мыслящего борца – разумно использовать те качества масс, которые рождены внутренними потребностями и имеются налицо. Поверьте, батенька! Если вы пойдете на базар и станете просить птичьего молока, вам не дадут. Над вами посмеются и в лучшем случае предложат коровьего или козьего. Птиц не доят, это вам известно. Птицы созданы, чтобы летать. А доят коров.
– Значит, в России вы сделали революцию, чтобы заключить мир и дать народу хлеб? – спросил Андрей. – Дать ему то, что он просил именно в этот момент?
– Все гораздо сложнее, Андрей Николаевич, – вздохнул Шиловский. – Да, мы заключили мир, но вскоре поимели войну. Мы обещали хлеб, но не дали его. Как видите, нет пока и свободы, и равенства, и братства. На дворе военный коммунизм.
– Но когда же все это будет? В светлом будущем? – Андрей вспомнил речи комиссара Шиловского перед полком, там, в степи под Уфой.
– Дорогой вы мой, – Шиловский дотронулся кончиками пальцев до его плеча, – поймите же вы наконец… Революции в России еще не было. А то, что видите вокруг, – это переворот. Не зря в народе так говорят. Переворот.
– Тогда я ничего не понимаю. – Андрей облокотился на свои колени, сгорбился. – Ничего не понимаю… И чем дальше живу, тем больше теряюсь.
– Это только революционным матросам в Питере сразу все было понятно, – тихо рассмеялся Шиловский. – И замечательно, что вы в этом признаетесь. Я уже устал от тупых и самодовольных идиотов, которые уверовали, будто они революционеры и политики. Им и невдомек, что революция – это искусство…
– Не понимаю! – повторил Андрей и вскинул голову. – Зачем вы возитесь со мной? Зачем ревтрибунал? Эти ваши лекции… Зачем?
Шиловский отпил чаю, аккуратно поставил стакан и терпеливо выждал паузу. Спокойствие его было поразительным; оно говорило о великой убежденности этого человека. За все время Андрей заметил у Шиловского всего лишь два состояния: деловитую строгость и несколько наигранную веселость. И еще Андрей убедился, что тот не мог откровенно смеяться, впрочем, наверное, и горевать от души тоже не мог.