Дом правительства. Сага о русской революции Слёзкин Юрий

И брызнул огонь – с телег, страшных, двигающихся, разбегающихся, косящих невидимыми лезвиями пулеметов. В конных тучах скрещивались пулевые струи телег, секли, подрезали, подламывали на скаку, клали колоннами назем; опустевшие лошади, визжа, крутя головами, уносились дико в муть. Распадались перебитые кости, чернели рты, исцелованные вчера любовницами, в кровяное месиво, истоптанные ногами, сваливались улицы, фонтаны светов, изящество культур, торжественные гимны владычеств…[446]

Остатки Вавилона превращаются в кровяное месиво. В «Цветных ветрах» Всеволода Иванова (1921) красные партизаны входят в сибирскую деревню, охраняемую слугами Зверя.

Офицер впереди, офицер впереди всегда. Топором в рот. На топоре зубы. На земле офицер.

Убивать, так убивать. Жечь, так жечь. Всех убивать, все жечь.

У каждого двора убито по бабе. У каждых ворот по бабе. Нет мужиков – бей баб. Разворочены красные мяса черев[447].

Во главе небесного воинства идут апостолы – «одиннадцать» Лавренева, «двенадцать» Блока, «девятнадцать» Фадеева. Впереди – Исус Христос. «Очи у Него как пламень огненный, и на голове Его много диадим. Он имел имя написанное, которого никто не знал, кроме Его Самого. Он был облечен в одежду, обагренную кровью. Имя Ему: «Слово Божие». Комиссар Евсюков Лавренева одет в ярко-малиновую кожанку.

Если добавить, что росту Евсюков малого, сложения сбитого и представляет всей фигурою правильный овал, то в малиновой куртке и штанах похож – две капли воды – на пасхальное крашеное яйцо.

На спине у Евсюкова перекрещиваются ремни боевого снаряжения буквой «X», и кажется, если повернется комиссар передом, должна появиться буква «В».

Христос воскресе!

Но этого нет. В пасху и Христа Евсюков не верит.

Верует в Совет, в Интернационал, Чеку и в тяжелый вороненый наган в узловатых и крепких пальцах[448].

Большевики – спасители и одновременно мстители. «Кожаные люди» Пильняка проводят совещания исполкома в монастыре. «И то, что в кожаных куртках, – тоже хорошо: не подмочишь этих лимонадом психологии». У твердости – высокая цена, особенно среди «русской рыхлой, корявой народности». Комиссар Архип Архипов проводит ночи в исполкоме, «пишет и думает».

День встретил его с побледневшим лбом, над листом бумаги, со сдвинутыми бровями, с бородою чуть-чуть всклокоченной, – а воздух около него (не так, как всегда после ночи) был чист, ибо не курил Архипов. И когда пришли товарищи, и когда Архипов передал лист своей бумаги, среди прочих слов прочли товарищи бесстрашное слово: расстрелять[449].

Как говорит Христос в «новой нагорной проповеди» Маяковского, «ко мне – кто всадил спокойно нож и пошел от вражьего тела с песнею». И как говорит Лютов в «Конармии» Бабеля (1924), главное – научиться «простейшему из умений – умению убить человека».

В «Записках Терентия Забытого» Аросева (1922) чекист Клейнер носит «и лето, и день, и ночь все одну и ту же кожаную куртку». Он полон «скрытого внутреннего энтузиазма» и убивает людей по зову сердца и требованию исторической необходимости. Одна из его идей – показывать казни на большом экране на здании ЧК. «Что необходимо, то не развращает, – говорит он. – Поймите это. Что необходимо, то не развращает»[450].

«Глубоко прав у Аросева Клейнер, утверждающий: что необходимо, не развращает», – писал Воронский. Перебитые кости и развороченные чрева – часть плана провидения. «Никакой справедливости, никаких категорических императивов, все подчинено целесообразности, а она сейчас дает только одну заповедь: убивай!»[451]

Большинство текстов большевистских евангелистов не уступают Откровению Иоанна Богослова в моральной ясности и риторическом пафосе. Но некоторым мешает рефлексия. Платонов и Бабель, среди прочих, пытались создать миф, но не сумели избежать иронии. Как писал Бахтин о «Мертвых душах»: «Гоголю рисовалась как форма его эпопеи «Божественная комедия», в этой форме мерещилось ему величие его труда, но выходила у него Мениппова сатира. Он не мог выйти из сферы фамильярного контакта, однажды войдя в нее, и не мог перенести в эту сферу дистанцированные положительные образы». Платонов и Бабель тоже воображали Дантов рай, но застряли в чистилище с видом на преисподнюю. Их герои – святые простаки: дряхлые дети (все, так или иначе, сироты) у Платонова и инфантильные воины («чудовищно огромные, тупые») у Бабеля. В «Чевенгуре» (1928) главный истребитель драконов – советский Дон Кихот по имени Степан Копенкин. Он скачет на коне по имени Пролетарская сила, хранит образ «прекрасной девушки Розы Люксембург» и сражается с призрачными врагами революции на пути к коммунизму. «Он не понимал и не имел душевных сомнений, считая их изменой революции; Роза Люксембург заранее и за всех продумала все – теперь остались одни подвиги вооруженной руки, ради сокрушения видимого и невидимого врага»[452].

Пародируя рыцарский эпос, Сервантес изобрел роман. Пародируя Сервантеса, Платонов попытался вернуться к невинности рыцарского эпоса.

Обыкновенно он убивал не так, как жил, а равнодушно, но насмерть, словно в нем действовала сила расчета и хозяйства. Копенкин видел в белогвардейцах и бандитах не очень важных врагов, недостойных его личной ярости, и убивал их с тем будничным тщательным усердием, с каким баба полет просо. Он воевал точно, но поспешно, на ходу и на коне, бессознательно храня свои чувства для дальнейшей надежды и движения.

Платонов не умел писать так, как убивал Копенкин. Главный чевенгурский большевик, товарищ Чепурный, велел чекисту Пиюсе «очистить город от гнетущего элемента». Апокалипсис запланирован на четверг, потому что в среду пост и буржуазия «тише приготовится». Когда городские богачи (которые, как сказано у Луки, 6:24, «уже утешились») собрались на соборной площади, Пиюся выстрелил из нагана в череп ближайшего эксплуататора, Завын-Дувайло. «Из головы буржуя вышел тихий пар, а затем проступило наружу волос материнское сырое вещество, похожее на свечной воск, но Дувайло не упал, а сел на свой домашний узел». Застрелив еще одного буржуя, чекист вернулся к Завын-Дувайло.

Пиюся взял шею Завына левой рукой, поудобней зажал ее и упер ниже затылка дуло нагана. Но шея у Завына все время чесалась, и он тер ее о суконный воротник пиджака.

– Да не чешись ты, дурной: обожди, я сейчас тебя царапну!

Дувайло еще жил и не боялся:

– А ты возьми-ка голову мою между ног да зажми, чтоб я криком закричал, а то там моя баба стоит и меня не слышит!

Пиюся дал ему кулаком в щеку, чтоб ощутить тело этого буржуя в последний раз, и Дувайло прокричал жалующимся голосом:

– Машенька, бьют!

Пиюся подождал, пока Дувайло растянет и полностью произнесет слова, а затем дважды прострелил его шею и разжал у себя во рту нагревшиеся сухие десны[453].

Городской интеллигент и скрытый враг, Прокофий Дванов, протестует против измельчания апокалипсиса с точки зрения большевистской теории. «Прокофий выследил издали такое одиночное убийство и упрекнул Пиюсю: «Коммунисты сзади не убивают, товарищ Пиюся!» Ответ чекиста Прокофию – ответ Платонова его критикам:

– Коммунистам, товарищ Дванов, нужен коммунизм, а не офицерское геройство!.. Вот и помалкивай, а то я тебя тоже на небо пошлю! Всякая блядь хочет красным знаменем заткнуться – тогда у ней, дескать, пустое место сразу честью зарастет… Я тебя пулей сквозь знамя найду![454]

Но Прокофий прав. Отделавшись от красного знамени и изобразив Армагеддон в виде одиночного убийства, Платонов принизил «подвиги вооруженной руки», изменил жанру революционного эпоса и сослал своего рассказчика в пустое место иронического отчуждения. Однажды войдя в сферу фамильярного контакта, он не смог из нее выйти – к вящей пользе своей посмертной (постсоветской) репутации.

Бабель тоже приобрел бессмертие благодаря неудачной попытке прикоснуться к святости. Лютов из «Конармии» должен, подобно Аврааму, принести в жертву человека, но ограничивается птицей.

Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей.

– Господа бога душу мать! – сказал я, копаясь в гусе саблей. – Изжарь мне его, хозяйка.

Бабелевские казаки, в отличие от его евангелистов, не признают дешевых заменителей. Они, как товарищ Пиюся, убивают с тем будничным тщательным усердием, с каким баба полет просо. Они делают с Авраамом то, чего Авраам не сделал с Исааком.

Прямо перед моими окнами несколько казаков расстреливали за шпионаж старого еврея с серебряной бородой. Старик взвизгивал и вырывался. Тогда Кудря из пулеметной команды взял его голову и спрятал ее у себя под мышкой. Еврей затих и расставил ноги. Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись. Потом он стукнул в закрытую раму.

– Если кто интересуется, – сказал он, – нехай приберет. Это свободно…

Покровитель и издатель Бабеля, Воронский, признавал, что «Конармия Бабеля нигде не дерется» и что в его рассказах «нет Конармии как массы, нет этих тысяч вооруженных людей, двигающихся лавами». Есть лишь отдельные люди и много того, «что в известных кругах принято называть зверством, хамством, животной тупостью, дикостью». Но дело не в этом. Дело в том, что почти все эти люди – «правдоискатели» и что дар Бабеля – видеть святость в дикости. Товарищ Пиюся прав: если убийство «обращено на потребу и победу коммунизма», коммунистам не зазорно убивать сзади[455].

Бабель знал, что товарищ Пиюся неправ, но ничего не мог поделать. «Пошлость в наши дни, – сказал он на Первом съезде советских писателей, – это уже не дурное свойство характера, а это преступление. Больше того: пошлость – это контрреволюция». С точки зрения революции, попытка представить праведный геноцид в виде одиночного жертвоприношения – это пошлость[456].

Апокалипсис – одна из версий мифа о победе над драконом. Тот же миф с точки зрения дракона есть история самопожертвования. Второй ключевой сюжет Гражданской войны – распятие. «Партизаны» Иванова, «Неделя» Либединского, «Сорок первый» Лавренева, «Разгром» Фадеева (1926), «Чапаев» Фурманова (1923) и, через «пустое место», «Чевенгур» Платонова и «Конармия» Бабеля – истории мученической смерти и возрождения. Чапаеву, как Моисею, суждено увидеть обетованную землю, но не позволено перейти реку Урал. Он гибнет в потоке; большинство его бойцов – рядовые и Левиты – остаются на берегу.

– Жиды, комиссары и коммунисты – выходи!

И те выступали вперед, не желая подводить под расстрел красноармейцев, – только не всегда их этим спасали. Выходили перед рядами своих товарищей – такие гордые и прекрасные в своем молчаливом мужестве, с дрожащими губами, с горевшими гневными глазами и, посылая проклятия казацкой нагайке, умирали под ударами шашек, под ружейными пулями…[457]

Контрреволюционный мятеж в повести Либединского происходит во время Страстной недели, а об убийстве городских коммунистов возвещает пасхальный благовест. Кульминация «Недели» – обращение главной героини в большевистскую веру. «И, слушая звон колокольный, зовущий к субботней вечерне, думает Лиза о том, что не в церковь пошла она сегодня, не к вечерне, а на партийное собрание»[458].

Апокалипсис и распятие – это либо два взгляда на одно и то же событие, либо один взгляд на причину и следствие. В христианском Новом Завете апокалипсис – месть за распятие. В центре Даира можно найти причину его гибели. «Никла вселенская ночь. В мутной обреченности площадей, на фонарях висели трое, с покорными понурыми головами, глядя себе в грудь черными впадинами глазниц».

Голгофа оправдывает апокалипсис. На смену распятию приходят разбегающиеся телеги с невидимыми лезвиями пулеметов, скрещивающиеся в конных тучах пулевые струи и истоптанные в кровяное месиво торжественные гимны владычеств. Но изображение незавершенного большевистского прошлого, в отличие от неизбежного христианского будущего, трудно закончить сценой низвержения безымянных полчищ в огненное озеро. Даже Малышкин, тщательно избегающий «фамильярного контакта», не может справиться с искушением вглядеться пристальнее. В финальной сцене расстрела последних защитников Вавилона массовое убийство уступает место жертвоприношению. «Молча и торопливо расставили их у каменной стены, бледных, с глазами, как застывшие свечи. За безлюдьем переулка ширился гул и крик, вещающий о рассветах; резко и жутко прогрохотал грузовик в мраке у ворот. Никем не слышимая, глухим мгновенным криком проползла смерть». За распятием следует апокалипсис, за которым следует распятие. И так до бесконечности.

Главная задача мифов спасения – избежать ловушки вечного возвращения. Коммунизм (как иудаизм, христианство, ислам и их бесчисленное потомство) – это комедия, в которой мир юных восстает против тирании косности и, после ряда испытаний и переодеваний, изгоняет неисправимых, обращает колеблющихся и празднует победу под свадебные колокола. Смысл пророчества в том, что медовый месяц никогда не кончится, юные влюбленные никогда не превратятся в старых тиранов и «ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло».

В 1920-е годы самым популярным способом избежать вечного возвращения было остановить время на пути от страстей к апокалипсису. Третий и самый важный сюжет Гражданской войны – исход, или рассказ о странствии из Египта в Палестину, от страдания к искуплению, от жестоковыйного племени к «царству священников и народу святому». В большинстве большевистских евангелий есть все три сюжета. Глава об исходе повествует не о прежнем мученичестве и предстоящем возмездии, а о превратностях пути и радости возвращения.

В «Сорок первом» Лавренева отряд красноармейцев блуждает по пустыне, пока не находит спасение в водах Аральского моря (до наступления потопа). В «Чапаеве» Фурманова «обреченные на гибель красные полки» совершают «последний исход» к берегам Каспия. В «Падении Даира» Малышкина жаждущие «орды» идут «прорывать дорогу в кочевья, где молоко, мясо и мед» (а также «счастье, хлеб и вечера, как золотеющая рожь»). В «Цветных ветрах» Иванова партизаны спускаются с гор к весенним полям, поросшим «лилово-зелеными травами». «Крести их плугом! Блекло-золотистый ветер мечется – крови его севом! Рождение твое празднуем, земля, рождение!» В «Разгроме» Фадеева партизаны выходят из болот и видят «просторное небо и землю, сулившую хлеб и отдых».

Лес распахнулся перед ними совсем неожиданно – простором высокого голубого неба и ярко-рыжего поля, облитого солнцем и скошенного, стлавшегося на две стороны, куда хватал глаз. На той стороне, у вербняка, сквозь который синела полноводная речица, – красуясь золотистыми шапками жирных стогов и скирд, виднелся ток. Там шла своя – веселая, звучная и хлопотливая – жизнь. Как маленькие пестрые букашки, копошились люди, летали снопы, сухо и четко стучала машина, из куржавого облака блесткой половы и пыли вырывались возбужденные голоса, сыпался мелкий бисер тонкого девичьего хохота. За рекой, подпирая небо, врастая отрогами в желтокудрые забоки, синели хребты, и через их острые гребни лилась в долину прозрачная пена бело-розовых облаков, соленых от моря, пузырчатых и кипучих, как парное молоко[459].

Платонов напишет свою версию исхода («Джан») в 1935 году, когда спрос на него закончится. А в 1920-е он оставался в плену у мирских двойников исхода – рыцарского и плутовского романа. Степан Копенкин был Дон Кихотом, а не Моисеем.

Хотя в Чевенгуре было тепло и пахло товарищеским духом, Копенкин, быть может от утомления, чувствовал себя печальным, и сердце его тянуло ехать куда-то дальше. Пока что он не заметил в Чевенгуре явного и очевидного социализма – той трогательной, но твердой и нравоучительной красоты среди природы, где бы могла родиться вторая маленькая Роза Люксембург либо научно воскреснуть первая, погибшая в германской буржуазной земле.

В первоначальном Исходе отсутствие молока и меда остается за рамками повествования, а роль странствующего героя играют два титана – Моисей и евреи. Избранный народ путешествует из страны рабства (вынужденного подчинения ложной преходящей власти) в страну свободы (добровольного подчинения истинной абсолютной власти). Моисей остается самим собой, представляя Бога перед избранным народом и избранный народ перед Богом. Он принадлежит обоим и должен оставаться посредине – достаточно близко к абсолютному знанию, чтобы знать, куда идти, и достаточно близко к своему народу, чтобы знать, что за ним пойдут. Простой смертный не может пройти по этой тропе, не оступившись. Моисей слышит Бога, но «тяжело говорит и косноязычен», и народ не всегда слышит его. Бог показал ему землю обетованную, но не позволил перейти Иордан, потому что он согрешил против Бога среди сынов Израилевых при водах Меривы в Кадесе, в пустыне Син.

По мнению Воронского, советской версии исхода требовался «животворный дух диалектики». Литературные большевики должны были сочетать «всесветность и интернационализм» с «нашей фабрикой, с деревней, с революционным движением прошлых эпох и десятилетий». Но проблема Моисея оставалась нерешенной. Красный командир Всеволода Иванова, Вершинин, – «камень, скала», но он русский крестьянин без видимых признаков всесветности. Кожаные люди Пильняка – «лучшие из русской рыхлой, корявой народности», но «Карл-Маркса никто из них не читал». Левинсон Фадеева Карла Маркса читал, но он не из русской народности, а Воронский настаивал, что большевики не должны казаться «варягами». То же справедливо в отношении малышкинского «командарма», чья каменная фигура чужда «мирным сумеркам избы», и леоновского товарища Арсена, чьи глаза, слова, вены и шрамы – голубые «от железа». Все они, по словам Воронского, – «чужие, отдельные, живущие сами по себе». Даже уездные коммунисты Либединского, идущие на смерть за косноязычным товарищем Робейко (который говорит «исход» в значении «выход»), – «замкнутая героическая каста, почти ничем не связанная с окружающим»[460].

Самым популярным выходом было разделить Моисея на две части: комиссара, который говорит с Историей, и народного героя, который ведет людей через пустыню (и обретает знание). В «Цветных ветрах» Иванова крестьянин-правдоискатель Калистрат становится двойником большевика Никитина, который описывает их обязанности следующим образом:

– Кому хлеб, кому – кровь. Я даю кровь.

– А я чево? Я что должен дать?

– Ты – хлеб.

– Не дам!

– Дашь[461].

Дал. Его работа – крестить траву плугом.

В «Чапаеве» комиссар Клычков посвящает комдива Чапаева в таинство коммунистического пророчества. Он лепит его «как из воскового», пока Чапаев не принимает животворный дух диалектики. Смерть Чапаева в водах Урала означает, что Клычков научился лепить людей, а люди научились идти за Клычковым.

Опасность «перегиба» в ту или иную сторону демонстрируют, как обычно, Платонов и Бабель. Платоновские коммунисты неотличимы от других деревенских дурачков (замахнулся на миф, а получился фольклор). Бабелевский лирический герой, с очками на носу и осенью в душе, так и не освоил «простейшее из умений» и тихо страдает от неразделенной любви и тайного отвращения к казакам, которым читает Ленина.

Платонов, Бабель и их герои не могут «притянуть небо к земле» и страдают от своего бессилия. В руках неверующего исход превращается в вечное кружение по аду. В рассказе Льва Лунца «В пустыне» (1921) нет ни начала, ни конца. «Было страшно и скучно. Нечего было делать – только идти и идти. От палящей скуки, от голода, от пустынной тоски, лишь бы чем-нибудь занять свои волосатые руки с тупыми пальцами, – крали друг у друга утварь, шкуры, скот, женщин и укравших убивали. А потом мстили за убийства и убивали убивших. Не было воды, и было много крови. А впереди была земля, текущая молоком и медом»[462].

* * *

Ад – это исход без земли обетованной. Ад, оправданный возвращением домой, – это «закалка стали» (исход с правильным концом). Самый канонический большевистский текст о Гражданской войне – самая полная версия мифа об исходе.

«Железный поток» Александра Серафимовича вышел в 1924 году, был немедленно признан выдающимся достижением советской литературы и оставался частью школьной программы до конца Советского Союза. В основе его сюжета – история похода Таманской армии и нескольких тысяч беженцев через Кавказский хребет в августе – октябре 1918 года. Серафимович, которому в январе 1924-го исполнился 61 год, был ветераном революционной публицистики и патриархом «пролетарской» литературы. Сын казачьего есаула, он вырос в станице Усть-Медведицкой (на несколько лет раньше Филиппа Миронова), вступил в революционный кружок в Петербургском университете, начал писать в ссылке (на Белом море, как Воронский и Аросев), работал корреспондентом, редактором и писателем на Дону, а в 1902 году перешел в «Московский курьер» Леонида Андреева. В октябре 1917 года Серафимович работал главным редактором «Известий Московского совета», а летом 1919-го побывал на Южном фронте и написал статью против расказачивания. «Победы заслонили [от Красной армии] и население, его чаяния, его нужды, его предрассудки, его ожидания нового, его огромную потребность узнать, что же ему несут за красными рядами, его особенный экономический и бытовой уклад». Один из двух его сыновей служил комиссаром в Особом экспедиционном корпусе на Дону (вместе с Валентином Трифоновым), погиб на фронте в 1920 году в возрасте двадцати лет и стал одним из прототипов героя песни «Орленок» (написанной для спектакля театра Моссовета по пьесе еврейского драматурга Марка Даниэля)[463].

«Железный поток» рождается из хаоса.

Отовсюду многоголосо несется говор, гул, собачий лай, лошадиное ржанье, лязг железа, детский плач, густая матерная брань, бабьи переклики, охриплые забубенные песни под пьяную гармонику. Как будто громадный невиданный улей, потерявший матку, разноголосо-растерянно гудит нестройным больным гудом[464].

Лишь неподвижный командарм, олицетворяющий революционную волю, видит в толпе царство священников и народ святой.

У ветряка стоит низкий, весь тяжело сбитый, точно из свинца, со сцепленными четырехугольными челюстями. Из-под низко срезанных бровей, как два шила, посверкивают маленькие, ничего не упускающие глазки, серые глазки. Тень от него лежит короткая – голову ей оттаптывают кругом ногами[465].

Его имя Кожух, и он тяжело говорит и косноязычен.

«Товарищи! Я хочу сказать… погибли наши товарищи… Да… мы должны отдать им честь… они погибли за нас… Да, я хочу сказать… С чего ж воны погибли?.. Товарищи, я хочу сказать, Советская Россия не погибла, она будэ стоять до скончания вика»[466].

Чтобы пророчество исполнилось, избранный народ должен пересечь пустыню.

На последней станции перед горами столпотворение вавилонское. Через полчаса колонна Кожуха выступила, никто не осмелился ее задержать. И как только выступила – десятки тысяч солдат, беженцев, повозок, животных в панике кинулись следом, теснясь, загромождая шоссе, стараясь обогнать друг друга, сбросить мешающих в канавы. И поползла в горы бесконечная живая змея[467].

Первое чудо, представшее перед путниками на вершине, – это море, которое поднялось «такой невиданно-огромной стеной, что от ее синей густоты поголубели у всех глаза».

– О, бачь, море!

– А чого ж воно стиной стоить?

– Це придеться лизти через стину.

– А чому, як на берегу стоишь, воно лежить ривно геть до самого краю?

– Хиба ж не чул, як Моисей выводив евреев с египетского рабства, от як мы теперь, море встало стиною, и воны прошли як по суху?[468]

Они идут аки посуху – «лохматая, оборванная, почернелая, голая, скрипучая орда, и идет за ней зной, и идут за ней голод и отчаяние». Их преследуют вражеские армии и «тысячные полчища мух», но «бесконечно извивающаяся змея, шевелясь бесчисленными звеньями», упрямо ползет «к перевалу, чтобы перегнуться и сползти снова в степи, где хлеб и корм, где ждут свои»[469].

Сцены распятия и апокалипсиса выполняют свои обычные функции. Когда зной, пыль, боль и гул становятся невыносимыми, Кожух приказывает идти в обход, чтобы люди увидели алтарь жертвы, принесенной во имя их спасения, и оправдание резни, которую они собираются учинить.

Водворилось могильное молчание, полное гула шагов, и все головы повернулись, все глаза потянулись в одну сторону – в ту сторону, куда, как по нитке, уходили телеграфные столбы, становясь все меньше и меньше и пропадая в дрожащем зное тоненькими карандашами. На ближних четырех столбах неподвижно висело четыре голых человека. Черно кишели густо взлетающие мухи. Головы нагнуты, как будто молодыми подбородками прижимали прихватившую их петлю; оскаленные зубы; черные ямы выклеванных глаз. Из расклеванного живота тянулись ослизло-зеленые внутренности. Палило солнце. Кожа, черно-иссеченная шомполами, полопалась. Воронье поднялось, рассеялось по верхушкам столбов, поглядывало боком вниз.

Четверо, а пятая… а на пятом была девушка с вырезанными грудями, голая и почернелая.

– Полк, сто-ой!..[470]

Страдания сирых и убогих – в Египте, в пустыне, везде и всегда – вернутся сполна. И сокрушили они идумеев, васанеев и аморреев, и разрушили столбы их, и истребили их всех, так что ни одного не осталось. «Стоя по горло в воде, грузинские солдаты протягивали руки к уходящим пароходам, кричали, проклинали, заклинали жизнью детей, а им рубили шеи, головы, плечи, и по воде расходились кровавые круги». Казаки не просили пощады: «Когда солнце длинно глянуло из-за степных увалов, по бескрайной степи много черноусых казаков: ни раненых, ни пленных – все недвижимы»[471].

Прежде чем войти в город, Кожух отдает приказы двум своим командирам. Первому говорит: «Всех уничтожить!» Второму: «Всех истребить!»[472]

Улицы, площади, набережная, мол, дворы, шоссе завалены. Груды людей неподвижно лежат в разнообразных позах. Одни страшно подвернули головы, у других шея без головы. Студнем трясутся на мостовой мозги. Запекшаяся, как на бойне, кровь темно тянется вдоль домов, каменных заборов, подтекает под ворота[473].

Большинство эпизодов кровопролития выдержаны в стиле библейской бойни, но у Серафимовича достаточно веры и мифотворческой последовательности, чтобы, не морщась, присмотреться поближе. Сцены жертвоприношений, возле которых он замедляет шаг, не подменяют собой Армагеддон, как у Платонова и Бабеля, а объясняют и иллюстрируют его с тем будничным тщательным усердием, с каким убивал Копенкин.

Из поповского дома выводили людей с пепельными лицами, в золотых погонах – захватили часть штаба. Возле поповской конюшни им рубили головы, и кровь впитывалась в навоз.

Разыскали дом станичного атамана. От чердака до подвала все обыскали – нет его. Убежал. Тогда стали кричать:

– Колы нэ вылизишь, дитэй сгубим!

Атаман не вылез.

Стали рубить детей. Атаманша на коленях волочилась с разметавшимися косами, неотдираемо хватаясь за их ноги. Один укоризненно сказал:

– Чого ж кричишь, як ризаная? От у мене аккурат як твоя дочка, трехлетка… В щебень закапалы там, у горах, – та я же не кричав.

Срубил девочку, потом развалил череп хохотавшей матери[474].

«Железный поток» стал канонической книгой Гражданской войны благодаря последовательному воплощению мифов о потопе и исходе и успешному решению проблемы Моисея («животворной диалектики» трансцендентного и народного, сознательного и стихийного, предопределения и свободной воли). По мере того как скрипучая орда превращается в железный поток, командир обретает меру человечности. К моменту прихода на землю обетованную они слились воедино[475].

– Оте-ец наш!! Веди нас, куды знаешь… и мы свои головы сложим!

Тысячи рук протянулись к нему, стащили его, тысячи рук подняли его над плечами, над головами и понесли. И дрогнула степь на десятки верст, всколыхнутая бесчисленными человеческими голосами:

– Урра-а! урра-а! а-а-а… батькови Кожуху!..

Кожуха несли и там, где стояли стройные ряды; несли и там, где стояла артиллерия; пронесли и между лошадьми эскадронов, и всадники оборачивались на седлах и с восторженно изменившимися лицами, темнея открытыми ртами, без перерыва кричали.

Несли его среди беженцев, среди повозок, и матери протягивали к нему детей.

Принесли назад и бережно поставили опять на повозку. Кожух раскрыл рот, чтоб заговорить, и все ахнули, как будто увидели его в первый раз:

– Та у его глаза сыни!

Нет, не закричали, потому что не умели назвать словами свои ощущения, а у него глаза действительно оказались голубые, ласковые и улыбались милой детской улыбкой…

До самой до синевы вечера, сменяя друг друга, говорили ораторы; по мере того как они рассказывали, у всех нарастало ощущение неохватимого счастья неразрывности с той громадой, которую они знают и не знают и которая зовется Советской Россией[476].

* * *

К середине 1920-х годов священными основаниями советского государства стали Октябрьская революция и Гражданская война. Октябрьскую революцию представлял штурм Зимнего; Гражданская война состояла из собственно Гражданской войны (войны на поле битвы) и «военного коммунизма» (войны с рынком, деньгами, собственностью и разделением труда). Военный коммунизм был самой мутной частью «славного прошлого»: начавшись как реализация большевизма, он был отменен в 1921 году как неосуществимый и получил название, намекавшее на условность. Главный советский текст о его природе и значимости – «Героический период Великой русской революции (опыт анализа так называемого «военного коммунизма»)» – был написан в 1924 году одним из его создателей, экономистом Львом Крицманом.

Крицман вырос в семье дантиста-народовольца, окончил Одесское коммерческое училище Хаима Гохмана, вступил в революционный кружок в возрасте четырнадцати лет, был отчислен из Одесского (Новороссийского) университета за революционную деятельность, окончил химический факультет Цюрихского университета, вернулся в Россию в запечатанном вагоне, возглавил (в возрасте 27 лет) национализацию сахарной промышленности, участвовал в составлении декрета о национализации всех крупных отраслей промышленности, а в 1924 году стал членом Коммунистической академии и главным партийным специалистом по аграрной экономике и «крестьянскому вопросу»[477].

Согласно Крицману, «Великая русская революция» (термин следовал французскому прецеденту) «сделала немыслимое существующим». Она доказала «правильность марксизма, предсказавшего за многие десятилетия вперед неизбежность всего, что произошло в России с 1917 года: и крах капитализма, и пролетарскую революцию, и уничтожение капиталистического государства, и экспроприацию капиталистической собственности, и эпоху диктатуры пролетариата». Социально-экономический аспект революции, или «так называемый военный коммунизм», представлял собой «пролетарскую организацию производства (и воспроизводства) в условиях пролетарской революции». В конечном счете он стал «первым грандиозным опытом пролетарско-натурального хозяйства, опытом первых шагов перехода к социализму. Он в основе своей отнюдь не являлся заблуждением лиц или класса; это – хотя и не в чистом виде, а с известными извращениями – предвосхищение будущего, прорыв этого будущего в настоящее (теперь уже прошлое)»[478].

По версии Крицмана, «героическая» фаза революции состояла в попытке реализации пяти фундаментальных принципов. «Производственный принцип» гласил, что трудовая деятельность «не искажается никакими посторонними производству соображениями – коммерческими, правовыми, и т. д.». Освобожденный труд разрешил «характерную для буржуазного общества противоположность между абстрактным и потому лживым политическим строем, в котором каждый гражданин рассматривается как идеальный индивидуум, как равный другому атом, и строем экономическим, где реальный индивидуум существует в реальной связи с другими (и прежде всего в связи классового господства и классового подчинения)». Государство революционного пролетариата прозрачно и последовательно. В нем нет «политики» в вавилонском смысле этого слова.

«Классовый принцип» представлял собой «дух беспощадной классовой исключительности». Бывший эксплуататор «не только был лишен своего прежнего господского положения, но был вытолкнут из советского общества, ютился на задворках его, как едва терпимая грязь. Буржуа превратился в презренное и отверженное существо – в пария, лишенного не только имущества, но и чести». Свидетельство о «незапятнанном рабочем или крестьянском происхождении» сменило деньги и титулы в качестве средства социального продвижения.

Клеймо принадлежности к классу эксплуататоров могло открыть лишь дорогу в концентрационный лагерь, в тюрьму и, в лучшем случае, в лачуги, оставленные переселившимися в лучшие дома пролетариями.

Эта беспощадная классовая исключительность, социальное уничтожение класса эксплуататоров, была источником высокого нравственного подъема, источником страстного энтузиазма пролетариата и всех эксплуатируемых. То был могучий клич ко всем угнетенным, утверждение их внутреннего превосходства над грязным миром эксплуататоров.

Третьим «организационным принципом эпохи» был «трудовой принцип», или безусловное принятие девиза святого Павла: «Не трудящийся да не ест». Согласно марксистской формуле Крицмана, «путь к царству свободы вел через являющийся необходимостью труд». Речь шла о принудительном труде для эксплуататоров и дополнительном труде для трудящихся. В отличие от мелкобуржуазного способа производства (основанного на «недостаточно специализированном мелком производстве»), «современный производительный труд не является полем приложения свободных творческих сил человека, он не является удовольствием сам по себе. В этом отношении пролетарская революция не приносит с собой никаких принципиальных перемен. Напротив, поскольку она означает дальнейшее в будущем развитие крупного производства, она несет с собой дальнейшее усиление необходимого характера производительного труда». Главное различие заключается в том, что при диктатуре пролетариата напряженный труд ведет к досугу, а досуг – к высвобождению свободных творческих сил человека. «Пролетарская революция снова превращает необходимый труд в средство завоевания досуга, восстанавливает нарушенную капитализмом связь между производительным трудом и досугом и тем создает могучий стимул к поднятию напряженности труда». Говоря языком Маркса, «освобождение необходимого труда от элементов свободного творчества означает освобождение свободного творчества от цепей необходимого труда».

Четвертый принцип – «коллективизм» – проявил себя в национализации промышленности, коллегиальном управлении, натуральном обмене, реформированном образовании и жилищном вопросе. «Ничто, быть может, не характерно в такой мере для этой эпохи, как стремление искоренить индивидуализм и насадить коллективизм».

Пятым и последним принципом была «рационализация», или искоренение традиции. «В эпохи революций факт существования какого-либо общественного института не являлся аргументом в пользу его дальнейшего существования. На смену принципу органических эпох «существует, значит, нужно» приходит другой: «нужно, значит, будет существовать, не нужно, значит, будет уничтожено». В период буржуазных революций этот принцип применялся к «религии, морали, праву, быту и политическому строю», но не к экономике. В период пролетарской революции преобразованию подлежит все общество, а первоочередным преобразованием является «уничтожение фетишистских отношений и установление прямых и непосредственных, открытых связей между различными частями советского народного хозяйства». Главная задача революции – «уничтожение рынка, уничтожение товарных, денежных и кредитных отношений»[479].

Уничтожение рынка «охватывало все сферы общественной жизни». Долгожданное сопротивление врагов революции неизбежно привело к гражданской войне, а гражданская война неизбежно привела к «насильственному удушению рынка», «подавлению товарно-денежных отношений», «полному запрещению торговли» и «экспроприации имущих». Разлившись «неудержимым всесокрушающим потоком», этот процесс не мог не выйти за рамки экономической целесообразности, потому что только неудержимый всесокрушающий поток мог лишить контрреволюционный капитал «живительного дня него воздуха рынка». «Этот выход за пределы непосредственной экономической целесообразности позволил революции победить, но в то же время в нем именно и лежат корни извращенности созданного революцией пролетарско-натурального строя». Эта диалектика отражает условия пакта двух титанов – пролетариата и крестьянства. Пролетариат позволил крестьянству сохранить землю в обмен на военную поддержку от «огромного большинства населения». Крестьянство позволило пролетариату «задушить рынок» в обмен на руководящую роль пролетариата в войне с феодальными порядками. Как только феодализм оказался достаточно расшатан, крестьянство перестало поддерживать удушение рынка. «Таким образом, военная, следовательно, в первую голову, политическая победа пролетариата неизбежно вела, в данных условиях, к его экономическому отступлению»[480].

Иначе говоря, крестьянство выступило в роли защитника «экономической целесообразности», но Крицман не пошел так далеко за логикой своего рассуждения. «Отступление для пролетарской революции – новая экономическая политика – является для антифеодальной крестьянской революции ее завершением», – заключил он. НЭП продлится ровно столько, сколько нужно для полной и окончательной победы крестьянской революции. В 1924 году было очевидно, что пролетариат готовит новое – «осторожное и методическое» – наступление. Смысл этого наступления – «подготовка к предстоящим великим всемирно-историческим по своему значению боям между пролетариатом и капиталом»[481].

* * *

Захватив власть, выстроив административный аппарат, вознаградив себя системой привилегий, разработав канон основополагающих мифов и временно отступив в ожидании всемирно-исторических боев между пролетариатом и капиталом, большевики столкнулись с самым трудным моментом в жизни любой секты – смертью вождя-основателя.

В марте 1923 года, после того как Ленин перенес второй инсульт и потерял способность говорить, Карл Радек написал, что мировой пролетариат живет «одним горячим желанием, чтобы этот Моисей, который вывел рабов из страны неволи, вошел вместе с нами в землю обетованную»[482].

Двадцать первого января 1924 года Ленин умер. На следующий день Центральный комитет партии выпустил официальное заявление «К партии, ко всем трудящимся», в котором изложил основные пункты новой иконографии вождя[483].

Во-первых, «умер человек, который основал нашу стальную партию, строил ее из года в год, вел ее под ударами царизма, обучал и закалял ее в бешеной борьбе с предателями рабочего класса, с половинчатыми, колеблющимися, с перебежчиками». Во-вторых, «умер человек, под боевым водительством которого наша партия, окутанная пороховым дымом, властной рукой водрузила красное знамя Октября по всей стране». По словам Бухарина, «точно великан шел он впереди людского потока, направляя его движение из бесчисленных человеческих единиц, строя дисциплинированную армию труда, бросая ее в бой, круша противника, обуздывая стихию, освещал прожектором своего мощного ума и прямые пути, и темные обходные проулки, по которым приходится звучать мерной поступи черных рабочих рядов с мятежными красными знаменами»[484].

Ленин стал основателем и вождем, потому что был пророком. Как говорилось в официальном заявлении: «Ленин умел, как никто, видеть и великое, и малое, предсказывать громаднейшие исторические переломы и в то же время учесть и использовать каждую маленькую деталь… Он не знал никаких застывших формул; никаких шор не было на его мудрых, всевидящих глазах». По выражению Бухарина, он умел «чутким ухом прислушиваться, как растет под землею трава, как бегут и журчат подземные ручейки, какие думы, какие мысли бродят в головах бесчисленных тружеников земли». Как писал Кольцов почти за год до смерти Ленина: «Даже враги его видят как человека будущего, пионера оттуда, из мира осуществленного коммунизма… Мы все – по уши в повседневном строительстве и борьбе, он же, крепко попирая ногами обломки старого, строя руками будущее, ушел далеко вверх, в радостные дали грядущего мира»[485].

Как все истинные пророки, Ленин был одинаково близок земле и небесам, своему народу и грядущему миру. Он был учителем и другом, товарищем и «диктатором в лучшем смысле этого слова» (как выразился Бухарин). «С одной стороны, – писал Осинский, – человек настолько «будничной» и «нормальной» внешности, что почему бы ему и в самом деле не встретиться с Ллойд Джорджем и мирно потолковать об устроении дел Европы. А с другой стороны, как бы в результате не взлетели на воздух и Ллойд Джордж, и вся Генуэзская конференция! Ибо он – с одной стороны Ульянов, а с другой он – Ленин»[486].

Или, в формулировке Кольцова:

Ульянов, который берег окружающих, был с ними заботлив, как отец, ласков, как брат, прост и весел, как друг… – и Ленин, принесший неслыханные беспокойства земному шару, возглавивший собой самый страшный, самый потрясающий кровавый бой против угнетения, темноты, отсталости и суеверия. Два лица – и один человек. Но не двойственность, а синтез[487].

Ленинский синтез шел дальше единства сына божьего и сына человеческого. Ленин в обеих своих ипостасях был равен своим ученикам, а его ученики (как сумма «бесчисленных человеческих единиц») были равны Ленину. С одной стороны, согласно некрологу ЦК, «все, что есть в пролетариате поистине героического… – все это нашло свое великолепное воплощение в Ленине, имя которого стало символом нового мира от запада до востока, от юга до севера». С другой, «каждый член нашей партии есть частичка Ленина. Вся наша коммунистическая семья есть коллективное воплощение Ленина».

Ленин – по определению – бессмертен.

Ленин живет в душе каждого члена нашей партии…

Ленин живет в сердце каждого честного рабочего.

Ленин живет в сердце крестьянина-бедняка.

Ленин живет среди миллионов колониальных рабов.

Ленин живет в ненависти к ленинизму, коммунизму, большевизму в стане наших врагов[488].

Но Ленин бессмертен и в другом смысле. Он бессмертен, потому что он пострадал за человечество и воскреснет с приходом коммунизма. «И всю свою жизнь, от ее сознательного начала до последнего мученического вздоха, товарищ Ленин отдал до конца рабочему классу». Или, как писал Аросев, он «взял на себя огромную, страшную ношу: думать за все 150 миллионов людей», поднял Россию над головой, «а поднявший ее обессилел, себя надломил»[489].

Объявление о смерти Ленина совпало с девятнадцатой годовщиной Кровавого воскресенья. По словам Кольцова:

Ленин, вождь трудящихся мира, пал великой их жертвой через 19 лет после первых трупов на Дворцовой площади в Петербурге… И число 21, с черной отметиной о смерти Ленина, говорит просто, твердо, каменно:

– Не бойтесь этого завтрашнего числа 22, кроваво-красного. В этот день в Петербурге в крови, на снегу было пробуждение. Оно настанет, пусть хотя бы в крови, во всем мире.

Ленин был родником той «бодрости и веры», которую Свердлов предсказал двадцать лет назад, – того «шумного и бурливого» настоящего дня, который сметает на своем пути все «расслабленное, хилое, старое». По словам Кольцова, «Ленин означает радость и бурное пробуждение от тяжелого сна с кровавыми кошмарами для бодрой борьбы и работы». Комиссар Пасхальное яйцо из «Сорок первого» Лавренева (опубликованного в 1924 году) – такой же Ленин в миниатюре, как миллионы членов партии, честных рабочих, крестьян-бедняков и колониальных рабов. Ленин был главным Пасхальным яйцом и первым спасителем. Его бессмертие жило не только в его «деле» и учениках, но и в иконах, обрядах и мифах, сохранявших его образ. Ульянов был столь же бессмертен, сколь и Ленин. Их тело тоже оказалось бессмертным[490].

«Милый! Незабвенный! Великий!» – писал Бухарин, обращаясь к «нашему общему вождю, нашему мудрому учителю, нашему милому, нашему бесценному товарищу». Часть всеобщей любви можно перенести «на его родное дитя, на его наследника – на нашу партию», но непосредственность переживания может исчезнуть навсегда.

Мы уже никогда не увидим этого громадного лба, этой чудесной головы, из которой во все стороны излучалась революционная энергия, этих живых, пронизывающих, внушительных глаз, этих твердых, властных рук, всей этой крепкой, литой фигуры, которая стояла на рубеже двух эпох в развитии человечества[491].

Перейдя от телесной «фигуры» к метафорической в рамках одного предложения, Бухарин предложил решение. Изображения и личные предметы умершего помогают сохранить непосредственность переживания, пока живы воспоминания. Иконы и мощи священных основателей помогают сохранить непосредственность переживания, пока священная вселенная, которую они основали, остается священной. Большинство священных сосудов, связанных с определенными героями, – храмы, иконы, жрецы, тексты и трапезы – приобретают сакральность опосредованно, путем символического переноса; некоторые хранятся как личные вещи героя (чем ближе к телу – цепи, туники, плащаницы – тем ценнее); некоторые представляют собой мощи или части тела (мумии христианских и буддистских святых, зуб Будды, голова Орфея, большой палец св. Екатерины, волос из бороды пророка Мухаммеда). То, что останки Ленина священны и будут почитаться, не вызывало сомнений – вопрос заключался в том, как именно. Ответ дала Комиссия ЦИК по увековечению памяти В. И. Ульянова (Ленина).

На следующий день после смерти Ленина специальный поезд доставил видных деятелей партии и правительства в Горки. Михаил Кольцов сопровождал делегацию в качестве корреспондента «Правды».

В глубокую ночь, в морозную мглу поехали старейшины великого племени большевиков туда, откуда надо было получить недвижное тело почившего вождя. Привезти и показать осиротевшим миллионам.

Со станции крестьянские розвальни доставили делегатов в усадьбу. Свердлов и Мальков выбрали ее в 1918 году, вскоре после покушения. Последней владелицей дома была Зинаида Морозова, вдова промышленника Саввы Морозова, который финансировал большевиков до своей смерти в 1905 году.

Белый, высокий, в стройных колоннах старый дом, вправленный в благородную рамку серебряного леса, синего снега. Легко, как на даче, отворяется стеклянная дверь – сразу вовнутрь. Будет стоять отныне в усталых, ждущих и верящих глазах миллионов угнетенных этот маленький лесной дворец, место успокоения вождя, место завершения неповторимой жизни, неутоленной воли к борьбе.

Дом тихий, удобный, вместительный. Ковры стерегут тишину. Здесь каждый вершок – история, здесь каждый шаг – поле для благоговейного любования поколениям. Вот в эти расчерченные морозом стекла он, все постигший, размахнувшийся, в расцвете сил скованный силач, мучась невыразимой мукой вынужденного бессилия, вглядывался вперед, за короткой лесной дорожкой, за глушью деревенского сада видя многоэтажный ад поджариваемых, распинаемых на индустриальных голгофах, из капиталистических пекл всего мира протягивающих руки за спасением сотен миллионов братьев.

Делегаты проходят по дому и поднимаются по круглой лестнице в «комнату смерти».

Вот он! Совсем не изменился. Как похож на себя! Лицо спокойно, почти-почти улыбается неповторимой, непередаваемой, понятной лишь видевшим, детски-лукавой усмешкой; задорно, совсем по-живому приподнята верхняя губа со щетинкой усов. Словно сам недоумевает над случившимся: Ленин, а не движется, не жестикулирует, не бурлит, не машет рукой, не бегает коротенькими, веселыми шажками по косой линии. Ленин, а лежит, безнадежно и прямо, руки по швам, плечи в зеленом френче.

Спускаясь с лестницы, военный – большевик – бормочет про себя:

– Отлично выглядит Ильич. Совсем такой, как видели его в последний раз[492].

Сердце и мозг Ленина были переданы Аросеву, «ответственному хранителю» недавно созданного Института Ленина. Тело перевезли в Москву, выставили в колонном зале Дома Союзов и, после торжественных похорон, перенесли во временную гробницу на Красной площади. Один из членов Комиссии по похоронам, комиссар внешней торговли Леонид Красин, предложил сохранить тело, погрузив его в бальзамирующую жидкость внутри металлического ящика со стеклянной крышкой. До революции Красин руководил петербургской кабельной сетью и электростанцией Саввы Морозова в Орехово-Зуево – а также «экспроприациями», изготовлением бомб и сбором средств. Большинство собранных им средств были предоставлены Морозовым, загадочная смерть которого в мае 1905 года породила множество слухов об участии в ней Красина. Красин был последовательным сторонником технократического пути к спасению и воскресению. В 1921 году в речи на похоронах директора химического института и старого большевика Льва Яковлевича Карпова он сказал:

Я уверен, что наступит момент, когда наука станет так могущественна, что в состоянии будет воссоздавать погибший организм. Я уверен, что настанет момент, когда по элементам жизни человека можно будет восстановить физически человека. И я уверен, что, когда наступит этот момент, когда освобожденное человечество, пользуясь всем могуществом науки и техники, силу и величину которых нельзя сейчас себе представить, сможет воскрешать великих деятелей, борцов за освобождение человечества, – я уверен, что в этот момент среди великих деятелей будет и наш товарищ Лев Яковлевич[493].

Борис Збарский, победивший Красина в борьбе за право на увековечение тела Ленина, был другом и протеже Льва Яковлевича. Збарский родился в 1885 году в еврейской семье в Каменец-Подольском, окончил Женевский университет, а в 1915–1916 году работал управляющим химическими заводами во Всеволодо-Вильве на Северном Урале. Заводы, как и белый дом в Горках, принадлежали Зинаиде Морозовой. В 1916 году Збарский изобрел новый метод очистки медицинского хлороформа для фронтовых госпиталей и совместно с Карповым наладил его промышленное производство. После революции он переехал в Москву и стал заместителем директора Института Карпова. В ходе консультаций о сохранении тела Ленина Збарский предложил «бальзамирование влажным способом», применявшееся в анатомическом музее профессора Владимира Воробьева в Харькове. В марте 1924 года, после многочисленных переговоров и на фоне начавшегося разложения трупа, Збарскому удалось убедить Дзержинского (председателя Комиссии по увековечению) утвердить метод Воробьева и убедить Воробьева (бывшего белоэмигранта) принять участие в эксперименте[494].

Рис.60 Дом правительства

Борис Збарский Предоставлено И. Б. Збарским

Двадцать пятого марта 1924 года Комиссия по похоронам «решила принять меры, имеющиеся в распоряжении современной науки, для возможно длительного сохранения тела». 26 марта Воробьев, Збарский и их помощники начали круглосуточную работу в ледяном склепе. Задача заключалась в том, чтобы сохранить не просто тело, но внешнее подобие, то есть создать икону во плоти. Традиционная мумификация исключалась, поскольку, по словам Збарского, «если бы показать кому-нибудь тело близкого человека, превращенного в мумию, то он ужаснулся бы». Тело должно было выглядеть естественно нетленным и не препарированным в «стеклянных сосудах, наполненных антисептическими жидкостями». «Перед советскими учеными, – писал Збарский, – была поставлена совсем новая задача. Речь шла о том, чтобы тело Владимира Ильича пребывало на воздухе, при обычной температуре, было бы доступно для ежедневного обозрения многих тысяч людей и вместе с тем сохраняло бы облик Ленина. Задача эта по трудности не имела прецедентов в мировой науке»[495].

Збарскому и Воробьеву поручили сотворить чудо, и они его сотворили. 16 июня 1924 года Дзержинский спросил у Збарского, можно ли продемонстрировать тело делегатам Пятого съезда Коминтерна. Збарский спросил у Воробьева, Воробьев ответил, что можно, и Збарский отправился к Крупской за одеждой Ленина. Крупская сказала, что эта идея не только ужасна, но и неосуществима, а когда «принесла рубашки, кальсоны, носки, то руки у нее дрожали». 18 июня делегация Коминтерна и члены семьи прибыли в новый деревянный мавзолей. По словам Збарского, Крупская расплакалась, а брат Ленина Дмитрий сказал: «Я ничего не могу сказать, я сильно взволнован. Он лежит таким, каким я видел его тотчас после смерти, а пожалуй, и лучше». 26 июля, через четыре месяца после начала работы, правительственная комиссия осмотрела тело и одобрила его внешний вид. Енукидзе сказал, что сотни тысяч, а может быть, миллионы людей «будут в высшей степени счастливы увидеть облик этого человека». 1 августа 1924 года Мавзолей был открыт для посетителей, Воробьев вернулся в Харьков, а Збарский стал главным хранителем тела[496].

«Ответственным хранителем» литературного наследия Ленина был Аросев (он же отправил сердце Ленина в Мавзолей, а мозг – в специальную Лабораторию по изучению мозга В. И. Ленина). В обязанности Аросева входили каталогизация текстов и составление биографического календаря, но его главным вкладом в лениниану стала книга «О Владимире Ильиче», вышедшая в 1926 году[497].

Книга состоит из нескольких эпизодов. В первом два мальчика бегут наперегонки. Невысокий светлоголовый мальчик побеждает и покупает трех птиц в клетке. Оба бегут к месту под названием «Золотой венец», чтобы выпустить их на волю, но одна из птиц больна и не может летать. «Теперь уже высокий бежал вперед, так как хотел поскорее разделаться с птицей, а светлоголовый все отставал, все дул на птичку, гладил ее. Все не хотел с ней расставаться»[498].

В следующей сцене светлоголовый мальчик превратился в рыжеватого студента «с той особой понятливостью в лице, какой бывают отмечены дети, развитые не по годам, но вместе с тем не потерявшие своей физической свежести». Когда его арестовывают за организацию студенческой демонстрации, один из его товарищей спрашивает, что он собирается делать после тюрьмы.

– А мне что же? – сказал он, покосившись слегка на угол камеры, – мне что, моя дорога указана моим старшим братом.

Сказал он тихо, а все будто вздрогнули. Переглянулись и замолчали.

– Так это ваш брат? – спросил кто-то тихо, словно неверующий Фома вложил персты свои в свежие раны.

Рыжеватый студент, уткнувшись в коленки, оставил вопрос без ответа[499].

Несколько лет спустя лысеющий юноша читает «Ткачей» Гауптмана перед кружком учеников. После чтения к нему подходит рабочий по фамилии Григорьев и начинает расспрашивать об адресах собраний. Юноша поднимает на него глаза.

И момент смотрел на Григорьева цепким взглядом, словно что-то глубокое вспоминал. А Григорьев не мог ему смотреть в глаза.

Так же не мог смотреть в глаза учителю, не на петербургской, а на иерусалимской тайной вечере Иуда, когда учитель сказал:

– Один из вас предаст меня[500].

Ближе к концу книги улыбчивый лысый ссыльный убеждает деревенского лавочника пожалеть крестьянина, которому не хватает денег на пасхальный подарок дочери. Но когда крестьянин благодарит его «от всей души», ссыльный внезапно перестает улыбаться. «Чем больше в практической части нашей программы проявляем мы «доброты» к мелкому производителю (напр., к крестьянину), – пишет он спустя месяц, – тем «строже» должны быть к этим ненадежным и двуличным социальным элементам в принципиальной части программы, ни на йоту не поступаясь своей точкой зрения. Вот, дескать, ежели примешь эту, нашу, точку зрения, – тогда тебе и «доброта» всякая будет, а не примешь, – ну, тогда уже не прогневайся! Тогда мы при «диктатуре» скажем про тебя: там нечего слов тратить по-пустому, где надо власть употребить»[501].

В заключительных эпизодах книги только один человек готов употребить власть. Значение золотого венца становится очевидным. Бухарин, Воронский и другие большевики, выросшие с Апокалипсисом, без труда узнали бы 14 главу книги Откровения:

И взглянул я, и вот светлое облако, и на облаке сидит подобный Сыну Человеческому; на голове его золотой венец, и в руке его острый серп.

И вышел другой Ангел из храма и воскликнул громким голосом к сидящему на облаке: пусти серп твой и пожни, потому что пришло время жатвы, ибо жатва на земле созрела.

И поверг сидящий на облаке серп свой на землю, и земля была пожата[502].

Рис.61 Дом правительства

Мария Денисова «В. И. Ленин». 1924 г.

Проработав в Институте Ленина чуть больше года, Аросев возглавил отдел печати советского полпредства в Париже (при полпреде Красине). Более плодовитым автором работ о Ленине и ленинизме был Платон Керженцев, продолжавший писать о вожде до конца жизни. Но звонче всех звучал голос Маяковского. Через несколько дней после того, как Комиссия по увековечению объявила о решении сохранить тело Ленина, он написал советский символ веры: «Ленин – жил, Ленин – жив, Ленин – будет жить». К октябрю он закончил поэму о жизни, смерти и воскресении вождя. «Ленин и сейчас живее всех живых», потому что он, с одной стороны, «борец, каратель, мститель», а с другой – «самый человечный человек» (и «самый земной изо всех прошедших по земле людей»).

  • Уже
  •       над трубами
  •            чудовищной рощи,
  • руки
  •       миллионов
  •            сложив в древко,
  • красным знаменем
  •            Красная площадь
  • вверх
  •       вздымается
  •            страшным рывком.
  • С этого знамени,
  •            с каждой складки
  • снова
  •       живой
  •            взывает Ленин:
  • – Пролетарии,
  •       стройтесь
  •            к последней схватке!
  • Рабы,
  •       разгибайте
  •            спины и колени!

Маяковский, сам спаситель и мститель, предсказал последний бой, когда у него украли Джиоконду. Но ее никто не крал. Она принимала собственные решения. После отъезда Маяковского из Одессы Мария Денисова вышла замуж за инженера, уехала с ним в Швейцарию, родила дочь, занималась скульптурой в Лозанне и Женеве, рассталась с мужем, отправилась на Гражданскую войну, служила заведующей художественно-агитационным отделом в Первой и Второй конной и сошлась с комиссаром Ефимом Щаденко, служившим в реввоенсоветах у Буденного и Миронова. В 1924 году, в возрасте тридцати лет, она поступила во ВХуТЕМАС. Ее дипломным проектом была мраморная голова Ленина в гробу[503].

7. Великое разочарование

Смерть Ленина стала залогом бессмертия его дела и причиной отчаяния его учеников. «В 1924 году после смерти нашего дорогого вождя ВКП(б) товарища Ленина, – писал бывший пастух и помощник прокурора Василий Орехов, – неперенес его смерти и плакал около трех месяцев, и в этот пириод у меня открылся травматический нервоз»[504].

Моисей умер, но молока с медом на обетованной земле не оказалось (потому что народ стал блудно ходить вслед чужих богов). Или, в рамках другого сюжета, настоящий день настал, но смерть, плач, вопль и болезнь не исчезли, и прежнее не прошло. Как писал основатель адвентизма седьмого дня Хирам Эдсон после «великого разочарования» 1844 года, «наши самые светлые надежды и ожидания рухнули, и из нашей груди вырвался такой стон, какого я прежде не слышал». И как сказал один из участников Великого ожидания в Косаленде после того, как мир не кончился 18 февраля 1857 года: «Я сидел около своего дома и вместе со всеми смотрел, как встает солнце. Мы смотрели до полудня, но солнце не останавливалось. И вечером тоже смотрели, но оно все равно не останавливалось. И людей охватило отчаяние, потому что они поняли, что все оказалось неправдой»[505].

В «Чевенгуре» Андрея Платонова товарищ Чепурный и его помощник чекист Пиюся истребили буржуазию и изгнали «полубуржуазию» и «весь класс остаточной сволочи». «В городе осталось одиннадцать человек жителей, десять из них спали, а один ходил по заглохшим улицам и мучился. Двенадцатой была Клавдюша, но она хранилась в особом доме, как сырье общей радости, отдельно от опасной массовой жизни». Мелких животных не осталось, а палисадники и клумбочки предстояло «выкосить и затоптать навеки».

Чепурный сел наземь у плетня и двумя пальцами мягко попробовал росший репеек: он тоже живой и теперь будет жить при коммунизме. Что-то долго никак не рассветало, а уж должна быть пора новому дню. Чепурный затих и начал бояться – взойдет ли солнце утром и наступит ли утро когда-нибудь, – ведь нет уже старого мира![506]

Дома отдыха и санатории двадцатых годов полнились крокетом, компотом, концертами и «по всему телу пузырьками» – и одновременно плачем, воплем и болезнью. В день смерти Ленина Воронский был в доме отдыха, а его покровитель Троцкий направлялся на лечение в Сухуми. Смилга и Аросев недавно вернулись из санаториев в Германии, а Подвойский складывал чемоданы. Орехов не вернулся на работу (ему было сорок лет, когда он начал плакать). Ландер ушел на пенсию по состоянию здоровья в 1927 году, когда ему было сорок четыре года; Крицман перестал преподавать в 1929-м, в возрасте тридцати девяти лет. Бухарин продолжал активно работать, но, по словам его последней жены Анны Лариной, «его душевная организация была удивительно тонкой, я бы сказала, болезненно истонченной». В день смерти Ленина многие его ученики плакали, но «никто не плакал сильней Бухарина». Его «эмоциональная утонченность и непосредственная восприимчивость приводили его нередко в состояние истерии. Он легко плакал»[507].

Орехов и Бухарин были не одиноки. Из 144 человек, получивших медицинскую помощь в доме отдыха ВЦИК в Тетькове летом 1928 года, 89 (68 %) страдали от психических расстройств: «неврастения – 18, психоневрастения – 6, душевное расстройство – 1, переутомление – 73». Годом ранее в доме отдыха ВЦИК в Марьине побывали 1266 человек, из них «6 человек (0,48 %) здоровы, другие 1260 человек (99,52 %) на что-либо жаловались». У 598 из них (то есть почти у половины) были найдены «функциональные болезни нервной системы», у 27 – «органические болезни нервной системы»; у 59 – «психоневроз» и у 130 – «переутомление». В общей сложности 65 % отдыхающих жаловались на ту или иную форму душевного расстройства. Ни Тетьково, ни Марьино не были специализированными медицинскими учреждениями – оба предназначались для отдыха и светского общения и располагали услугами одного или двух врачей, присланных из кремлевского Лечсанупра[508].

Отдых и лечение требовали дальнейшего отдыха и лечения. В июне 1930 года тесть Сталина С. Я. Аллилуев писал заведующему Хозяйственным управлением ЦИК:

Очень и очень прошу вас о том, не найдете ли Вы возможным устроить меня в какой-нибудь дом отдыха ЦИКа, недели на две. Где глуше лесные дебри и спокойней. Я недавно вернулся из Мацесты, где лечил свои старческие недуги и сердце. И потому значительно ослабел после приема серных ванн, и мне нужно подкрепиться[509].

В разгар коллективизации (и за три месяца до выхода статьи его зятя о «головокружении от успехов») у Аллилуева могли быть другие причины для отъезда в лесные дебри. Причины Олимпиады Мицкевич были достаточно очевидны. Дочь сибирских крестьян, она «пошла в революционеры» в шестнадцатилетнем возрасте, выйдя замуж за ссыльного большевика Сергея Мицкевича (который пошел в революционеры в четырнадцать лет, прочитав «Новь» Тургенева). К 1928 году они разошлись. Он работал директором Музея Революции, она – сотрудником Истпарта (а потом Института Ленина). Но ее основным занятием было лечение от предыдущих лечений от последствий многолетних лишений. В июле 1928 года она писала в Общество старых большевиков из Чехословакии: «После лечения в Карлсбаде, которое в конец меня ослабляет, мне необходим отдых… Денежной помощи мне от Вас сейчас не нужно. Прошу только дать мне »[510].

Общество старых большевиков было создано ради сохранения общей памяти, передачи ее будущим поколениям и заботы о благополучии действующих членов (большевиков с непрерывным восемнадцатилетним партстажем). Общество предоставляло финансовую помощь, доступ к дефицитному жилью и льготы при поступлении детей и внуков в учебные заведения. Основными просителями были пенсионеры, располагавшие досугом для восстановления и воспоминаний, и бывшие рабочие, не имевшие доступа к привилегиям по месту работы. Самыми распространенными (независимо от уровня дохода) были запросы об отдыхе и лечении.

Четвертого июля 1928 года бывший пекарь, а ныне профсоюзный работник Борис Иванов напомнил Обществу о просьбе, изложенной в его предыдущем письме.

Я обращался в Общество Старых Большевиков чрез секретаря с прозьбой получить путевку на леченье в Кисловодск но в таковой мне было отказано попричине что я несостою шести месяцев членом общества хотя я себя скверно чувствуюнедавно лежал больной целый месяц. Путевку мне удалось получить чрез Цека партии так что в этом отношении я устроен но  железнодорожного билета ехать придется на свой щет.

Хотя я получаю парт максимум но на самом деле сильно нуждаюсь. находящихся на моем издживении из которых жена больна, меня еще наприбавку к этому обокрали месяцев десять назад тоесть в мое отсутствие очистили мою квартиру украли все зимние пальто часть осенней одежды и белья всей моей семьи и конечно вора и вещей необнаружили. Пришлось влезть в долги чтобы одеть детей и сам буду вторую зиму ходить в осеннем пальто так как нет рессурсов на покупку. Притаком положении увеличивать еще больше долги не очень легко[511].

Иванов не просил денег на новое пальто – он просил путевку в санаторий. Его просьба была удовлетворена.

В конце 1927 года бывший пастух Василий Орехов обратился в Общество за помощью. Члены бюро получили отпечатанную версию.

В 1924 г. я тяжело заболел травматическим нервозом, от коего лечился в санатории Корсикова около 3 м-цев. За этот срок я сравнительно отдохнул и снова пошел на работу. Проработав до 19 января 1925 г., болезнь моя повторилась, но в более сериозной степени, отнялся язык иноги. На мое физическое состояние сильно действовал холод. В конце февраля месяца Московский Комитет отправил на лечение в г. Севастополь в Институт физического лечения, в коем я пролечился около 3х м-цев. По окончании лечения мне врачи предложили остаться на юге… В Симферополе на мою квартиру был сделан налет бандитами, которые убили 16 летняго сына, похороны которого стоили 186 руб. Семья моя настолько перепугалась этого налета, что впала в психическое состояние, а дочь и жена страдают и до сего времени. Жена заболела сериознейшим образом, которой было предложено Мед. Комиссией выехать в Евпаторию принимать рапные и грязевые ванны, а детям морские ванны и электрические процедуры. Пришлось все семейство отправить в Евпаторию на 2 м-ца. Это лечение мне стоило 476 руб… Обращаясь к Вам с просьбой, прошу вывести меня из этого омута, в который завела меня стихия[512].

Общество выделило ему пенсию в 175 рублей в месяц. В июне 1930 года ее повысили до 200 рублей, но состояние здоровья Орехова оставалось неудовлетворительным. В декабре 1930-го он попросил денег «на переделку 2х зубных челюстей в количестве 26 зубов а также на имеющие уменя 2х зубов на деть 2 коронке». Общество удовлетворило его просьбу[513].

Двадцатые годы были тяжелым испытанием для верующих. Введение НЭПа и болезнь Ленина ознаменовали возвращение всего «расслабленного, хилого и старого». «Чепурный нисколько не знал вначале, после погребения буржуазии, как жить для счастья, и он уходил для сосредоточенности в дальние луга, чтобы там, в живой траве и одиночестве, предчувствовать коммунизм». Как сказал Арон Сольц в Коммунистическом университете имени Свердлова в 1925 году:

Мы переживаем такую эпоху, когда нервы у очень большого количества людей столько испытали, пережили, что у них нет сил дальше делать то, чего требует от них партия. Имеются молодые партийцы, которые уже пережили гражданскую войну, которые были на всех фронтах, которые работали в наших карательных органах ГПУ и т. д. и совершенно издергали себя, ибо от них требовалась колоссальная выдержка; наиболее невыдержанному казалось, что вот последнее усилие, и он входит в коммунистический рай, и когда он видит, что дело более серьезно и требует более длительной работы, у него начинается некоторое разочарование[514].

Первой проблемой была закрытость партии. Братское сообщество меченосцев превратилось в жесткую иерархию чиновников. Быстро росли специализация и регламентация; многие товарищи подолгу жили на дачах и в домах отдыха; некоторые стали блудно ходить за молоком и медом. Передовой отряд пролетариата пал жертвой «бюрократизма» и «разложения». В 1926 году автор «Железного потока» писал знакомой из санатория имени Троцкого в Кисловодске: «Санаторий прекрасно обставлен, я даже боюсь, как бы не сделаться буржуём (что-о? вы говорите, я и так есмь оный?!). Чтоб противодействовать этому врастанию в буржуазность, я плюю во все углы, на пол, сморкаюсь, валяюсь на постели в башмаках и с нечесаной головой – кажется, помогает»[515].

Второй проблемой была открытость партии. НЭП порождал капитализм «постоянно, ежедневно, ежечасно, стихийно и в массовом масштабе». Или, как сказал товарищ Чепурный после изгнания остаточной сволочи, «буржуев нет, а ветер дует по-прежнему». Крестьяне вели себя как крестьяне, торговцы – как торговцы, а некоторые рабочие и даже большевики вели себя как крестьяне и торговцы – стихийно и в массовом масштабе[516].

Дома Советов осаждались старьевщиками, точильщиками, попрошайками, «накрашенными дамами», «барышнями с локонами» и хулиганами, «переходившими всякие границы» вплоть «до обнажения скрытых частей тела и разбитья стекол в окнах»[517].

Часть заразы просачивалась внутрь. Служащих регулярно уличали в пьянстве, проституции, спекуляциях, контрреволюционной деятельности и связях с бывшими эксплуататорами. Согласно отчету 1920 года, Второй Дом Советов, освобожденный от буржуазии «в тяжких муках революционной борьбы», превратился в «вертеп шкурного элемента». Одну работницу уволили за антисемитизм (после того как она сказала, что евреев надо премировать «золотой медалью революционности» и сослать в Палестину). Другая «открыла пьянство» трех членов администрации.

Я говорю правду и буду говорить. На фронте льется кровь, а здесь в советском доме пьянствуют, бутылками гремят. Вина были кавказские, рябиновка, шампанское 3 бутылки и одна бутылка коньяку и еще одна сердитая как перцовка, так сильно жжет[518].

Зараза была не только метафорой. Согласно многочисленным жалобам, «на лестницах, в столовой, на кухне и прочих местах имеется большая грязь, валяются окурки, бумага. Служащие, видя эту грязь и отбросы, не обращают на это абсолютно никакого внимания»[519].

Главными нарушителями были сами жильцы. Они спали в сапогах, проводили «подозрительных лиц», носили еду и кипяток по парадной лестнице, «засаривали отбросами раковины и уборные», кололи дрова и «употребляли печурки и примусы в занимаемых ими комнатах» и нарушали запрет на «стирку белья в помещениях и развешивание такового для просушки». 20 января 1925 года директор Третьего Дома Советов представил отчет о «недопустимом явлении, повторяемом в последнее время ежедневно».

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Джеймс Мэтью Барри (1860–1937) – шотландский драматург и романист, который придумал сказочную истори...
Ура! Мне привалил подработка мечты: в солидном банке, делать ничего не надо, а деньги сказочные. Тол...
Книга представляет собой сборник фантастических рассказов, в которых поднимаются вопросы о человечно...
Как стать лидером мнений среди премиальной аудитории Телеграма? Сколько зарабатывают авторы политиче...
Руководство для умного предпринимателя, который хочет много клиентов малыми затратами.Самые эффектив...
Курортный роман с богатым и красивым мужчиной. Страсть без обязательств. Щедрый прощальный подарок. ...