Убийство Командора. Книга 1. Возникновение замысла Мураками Харуки
– Значит, вам нужно лишь одно – не знать истину, единственную и неповторимую, а повесить на стену портрет девочки и, глядя на него изо дня в день, обдумывать возможности? Вы уверены, что этого хватит?
Мэнсики кивнул.
– Да, непоколебимой истине я предпочитаю возможную толику сомнения. И мой выбор – довериться этим сомнениям. Вы считаете это неестественным?
Я считал. По крайней мере, естественным мне это не казалось, пусть даже я и не мог утверждать, что это вредно для здоровья. Но это, в конце концов, забота Мэнсики, не моя.
Я кинул взгляд на «Стейнвей» и Командора на нем, и наши взгляды встретились. Он лишь развел руками, словно хотел этим сказать: «Отложи ответ на потом». Затем показал пальцем правой руки на часы на левом запястье. Конечно же, часов он не носил, поэтому просто показывал на то место, где они должны быть. И это, конечно же, означало: «Нам пора возвращаться». Командор предостерегал и давал мне совет, которому я решил немедля последовать.
– Не могли бы вы дать мне побольше времени на ответ? Просьба ваша отчасти деликатна, и мне нужно поразмыслить в спокойной обстановке.
Мэнсики развел руками.
– Разумеется. Конечно, неспешно подумайте, сколько вам будет нужно. Я вас ничуть не тороплю. И без того я злоупотребляю вашим расположением, прося у вас слишком о многом.
Я встал и поблагодарил за ужин.
– Ах да, хотел было вам рассказать, но совсем позабыл, – сказал Мэнсики, будто бы вспомнив. – Про Томохико Амаду. Помните, мы говорили о его стажировке в Австрии? И о том, как он спешно покинул Вену как раз накануне того, как в Европе разразилась Вторая мировая война?
– Да, помню. Говорили.
– Так вот, я немного покопался в документах. Мне самому стало интересно, что повлияло на его решение. Дело прошлое, и достоверно никто ничего не знает. Вот только ходили некоторые слухи – был там якобы некий скандал.
– Скандал?
– Да. Вроде бы Томохико Амада был причастен к покушению на убийство, и это грозило привести к политическим осложнениям. Вмешалось Посольство в Берлине, и его тайком вывезли на родину. Такие вот толки ходили в неких кругах как раз после Аншлюса. Вы же знаете, что такое Аншлюс?
– Включение в 1938 году Австрии в состав Германии.
– Да, Гитлер присоединил Австрию к Германии. Произошли политические беспорядки, нацисты фактически насильственным путем завладели всей территорией страны, и государство Австрия прекратило свое существование. Произошло это в марте тридцать восьмого. Конечно, там возникали массовые волнения, в суматохе погибло немало народа. Кого-то просто убили, кого-то убили, инсценировав самоубийство, кого-то отправили в концлагеря. Томохико Амада стажировался в Вене как раз в пору тех потрясений. Опять-таки, по слухам, он поддерживал связь с местной девушкой, из-за чего тоже оказался впутанным в это дело. Судя по всему, подпольная организация сопротивления, состоявшая в основном из студентов, готовила убийство высокого нацистского чина. А это не входило в интересы правительств ни немецкого, ни японского. Полутора годами раньше заключили Антикоминтерновский пакт, и связь между Японией и нацистской Германией крепла день ото дня. Поэтому обе страны всеми силами старались избегать ситуаций, способных повредить их дружественным отношениям. А тут Томохико Амада – молодой, но уже сравнительно известный на родине художник. К тому же его отец – землевладелец, влиятельный провинциал, к чьим словам прислушиваются политики. Такого не ликвидируешь тайком, без шума.
– И Томохико Амаду отослали в Японию?
– Да. Хотя точнее будет сказать – спасли. Благодаря «политической заботе» важных людей он избежал неминуемой смерти. Попадись он в лапы гестапо по такому серьезному подозрению, пусть даже против него и не нашлось бы прямых доказательств, – все равно б не выжил.
– А что же с планом убийства? Оно не состоялось?
– План так и остался нереализованным. В организации работал доносчик, и вся информация шла напрямую в гестапо. Всех членов организации арестовали одним махом.
– Если бы план сработал, такой инцидент вызвал бы много шума?
– Кстати, как ни странно, вся эта история совершенно не имела огласки, – сказал Мэнсики. – О ней пошептались в кулуарах, но официальных документов в архиве нет. По разным причинам ее предали забвению.
Раз так, то Командором на его картине вполне мог оказаться тот высокий нацистский чин. Возможно, эта картина – воображаемая проекция политического убийства, которое должно было произойти в Вене в 1938 году, но в реальности не произошло. К инциденту причастны Томохико Амада и его любовница. Власти сорвали план, их разоблачили и разлучили, а ее скорее всего убили. Он вернулся в Японию, после чего символически перенес свой горький опыт на холст приемами нихонга – адаптировал его к реалиям периода Аска более чем тысячелетней давности. И «Убийство Командора» – картина, которую Томохико Амада нарисовал для себя. Он просто не мог ее не нарисовать – как память о своей бурной, пропахшей кровью молодости. Именно поэтому и не обнародовал готовую картину, а спрятал на чердаке своего дома подальше от чужих глаз, хорошенько ее упаковав.
А возможно, одна из причин того, почему он, вернувшись в Японию, отказался от карьеры художника в европейском стиле живописи и обратился к нихонга, как раз и связана с инцидентом в Вене? Кто знает, быть может, он захотел решительно отстраниться от прежнего себя.
– Как вам удалось все это разузнать? – спросил я.
– Признаться, я не колесил ради этого по городам и весям. Просто обратился в одну знакомую организацию, и те провели раскопки данных. Вот только дело это давнее, и за истинность этих данных я не отвечаю. Однако мои знакомые обращались к разным источникам, и основной информации доверять можно.
– Так значит, у Томохико Амады была австрийская любовница – член подпольной организации сопротивления. И он тоже участвовал в разработке плана политического убийства.
Мэнсики слегка склонил голову вбок и произнес:
– Если это так, то события развивались весьма драматически. Все, кто об этом знал, уже мертвы. И насколько все это достоверно, выяснить мы теперь не можем. Правда правдой, но такие истории народ не прочь приукрасить. Но в любом случае вот вам готовый сюжет для мелодрамы.
– А вы не знаете, насколько тесно Амада был связан с тем планом покушения?
– Нет, такие подробности мне неизвестны. Я просто на свой лад мысленно рисую этот сюжет. Во всяком случае, примерно так Томохико Амаду выслали из Вены, и он, попрощавшись с любовницей – или даже не успев с нею толком попрощаться, – сел в Бремене на пассажирский пароход и вернулся в Японию. Во время войны, уединившись в деревне близ Асо, хранил глубокое молчание, а вскоре после окончания войны дебютировал повторно, уже как художник нихонга, чем всех немало удивил. И это тоже вполне драматическое развитие событий.
На этом разговор о Томохико Амаде закончился.
Перед входом в дом меня тихо дожидался тот же черный «инфинити», что привез меня сюда. Еще продолжало моросить, воздух оставался влажным и прохладным. Приближалась та пора, когда не обойтись без по-настоящему теплой одежды.
– Спасибо, что нашли время меня посетить. Очень вам признателен, – сказал Мэнсики. – И, конечно, я благодарен Командору.
«Нам тоже хочется сказать спасибо», – прошептал мне на ухо Командор, но, разумеется, голос его слышал только я. А я еще раз поблагодарил Мэнсики за ужин.
– Все было очень вкусно. Я очень доволен. Командор тоже вам благодарен.
– Извините, что после ужина завел этот пустячный разговор. Хорошо, если не испортил вам вечер, – проговорил Мэнсики.
– Ничего страшного. Но что касается вашей просьбы – дайте мне время подумать.
– Разумеется.
– Я размышляю долго.
– Я тоже, – сказал Мэнсики. – Мой девиз: чем думать дважды, лучше думать трижды. И если позволяет время, чем думать трижды, лучше думать четырежды. Поэтому думайте, не торопитесь.
Шофер ждал меня, открыв заднюю дверцу. Я сел. Командор тоже должен был сесть вместе со мной, но я его нигде не замечал. Машина поднялась по склону, выехала за распахнутые ворота и начала свой неспешный спуск в лощину. Стоило белому особняку скрыться с глаз, как все, что произошло там этим вечером, показалось мне сном. Что было там нормальным, а что нет, что произошло в действительности, а что мне пригрезилось, я постепенно совсем перестал различать.
«Реальности – то, что видно своими глазами, – шепнул мне на ухо Командор. – Поэтому откройте шире глаза и видьте их. А делать выводы можно и позже».
Но даже с широко открытыми глазами мы многое упускаем из виду, подумал я. А может, думая так про себя, я тихонько произнес это вслух, потому что шофер мельком взглянул на меня в зеркальце заднего вида. Я закрыл глаза, поудобнее откинулся на сиденье и подумал: как было бы прекрасно, если б можно было самые разные суждения бесконечно оставлять на потом.
Домой я вернулся незадолго до десяти. Почистил зубы, переоделся в пижаму и нырнул в постель. Заснул я сразу же. И, что неудивительно, видел разные сны, все – неприятные и странные. Бесчисленные стяги со свастикой, развевающиеся по всей Вене. Большой пассажирский лайнер, покидающий порт Бремена. Марширующий по причалу духовой оркестр. Таинственную каморку в замке Синей Бороды. Играющего на «Стейнвее» Мэнсики.
26
Лучше композиции не бывает
Спустя два дня раздался телефонный звонок – мой токийский агент сообщил, что от Мэнсики поступил платеж, и на мой счет перевели причитающуюся сумму за вычетом комиссии. Услышав сумму, я удивился: она оказалась намного больше оговоренной прежде. Также мой агент прочел мне записку от Мэнсики, которую тот приложил к переводу: «Картина оказалась великолепной и превзошла мои ожидания, поэтому добавил премию. Примите, пожалуйста, без стеснения в знак моей благодарности».
Я присвистнул – слов у меня не нашлось.
– Оригинал я не видел, только фото – господин Мэнсики прислал мне его электронной почтой. Но и по фотографии чувствуется – прекрасная работа. Это, конечно, больше, чем просто портрет, но и как портрет картина весьма убедительна.
Я поблагодарил и повесил трубку.
Чуть погодя позвонила подруга – спросила, согласен ли я, если она приедет ко мне завтра ближе к полудню. Я ответил, что согласен. По пятницам у меня занятия в изокружке, но я все успею.
– Ну как, ужинал позавчера у господина Мэнсики?
– Да, ужин получился обстоятельным.
– Вкусно?
– Очень. Вина прекрасные, блюда безупречные.
– Как у него внутри?
– Отменно, – ответил я. – Описывать все – не хватит и полдня.
– При встрече расскажешь подробно?
– До? Или после?
– Лучше после, – кратко ответила она.
Положив трубку, я пошел в мастерскую и стал разглядывать картину Томохико Амады «Убийство Командора». Столько раз я уже видел ее, однако, взглянув заново после рассказа Мэнсики, ощутил в ней на удивление живую действительность. Картина не вписывалась в рамки банального исторического полотна, ностальгически воспроизводившего события из прошлого. В лицах и позах каждого из четырех персонажей – кроме разве что Длинноголового – угадывалось, как они относятся к происходящему. Лицо молодого человека, пронзающего Командора длинным мечом, бесстрастно. Он отрешен, таит все свои чувства где-то глубоко внутри. На лице Командора, чья грудь пронзена мечом, вместе с болью угадывается чистое недоумение – «не может быть». Наблюдающая за поединком молодая женщина (в опере это Донна Анна) будто разрывается из-за внутреннего конфликта чувств. Ее хорошенькое личико искривлено мукой, изящные белые руки – возле рта. Похожий на слугу здоровяк (Лепорелло), обомлев от нежданного поворота событий, устремил взгляд к небесам, и правая рука его поднята, будто он пытается ею что-то схватить.
Выстроена картина просто идеально. Лучше композиции не бывает. Все в ней отточено. Четверо персонажей будто застыли на миг, сохраняя динамику живого движения. Я попытался наслоить на эту композицию политическое убийство, возможно произошедшее в Вене в тридцать восьмом году. Командор – не в одеяниях эпохи Аска, а в нацистском мундире. Хотя, возможно, это черный мундир СС. Из груди торчит сабля или кинжал. И вонзил ее, быть может, сам Томохико Амада. А кто эта женщина, у которой перехватило дыхание? Австрийская любовница Амады? Тогда что же так разрывает ей сердце?
Сев на табурет, я долго всматривался в плоскость картины. Если напрячь воображение, можно распознать различные аллегории и посылы. Но сколько я ни пытался найти какое-то объяснение, все в итоге оказывалось лишь неподтвержденными предположениями. И та подоплека картины, о которой мне поведал Мэнсики, – или то, что можно ею считать, – не известный исторический факт, а просто слухи. Или обычная мелодрама. Байка, в которой все начинается со слова «возможно».
Была бы здесь сейчас со мной сестра, вдруг подумал я.
Была бы она здесь, и я б рассказал ей все, что произошло со мной до сих пор, а она бы тихонько меня слушала, иногда вставляя короткие вопросы. Даже такую непонятную и запутанную историю она бы, пожалуй, восприняла спокойно, не хмурясь и не вскрикивая от удивления. Спокойная рассудительность у нее на лице вряд ли бы изменилась. И когда я б закончил рассказ, она, выдержав паузу, дала бы мне несколько дельных советов. Так у нас было заведено с детства. Однако если задуматься, сама Коми не обращалась ко мне за советом. Насколько я помню – ни разу. Почему? Никогда не сталкивалась с душевными проблемами? Или смирялась и не обращалась ко мне, считая, что это бессмысленно? Пожалуй, и то, и другое примерно пополам. Однако даже если б она пошла на поправку и не умерла в двенадцать лет, наша близость брата и сестры вряд ли продлилась бы долго. Коми вышла бы замуж за безынтересного человека и жила бы с ним в далеком городке, портя себе нервы повседневной жизнью, выбиваясь из сил, воспитывая детей. Ее глаза бы утратили свой прежний блеск, и она бы уже не в состоянии была выслушивать мои сомнения или давать какие-то советы. Никому не известно, как бы складывались у нас жизни.
Моя ошибка в отношениях с женой, видимо, состояла в том, что я, сам того не сознавая, видел в Юдзу замену моей сестре, – порой мне самому так кажется. Если вдуматься, хоть у меня ине было таких намерений, лишившись сестры, в душе я искал того, на кого мог опереться в трудную минуту. Однако что и говорить, жена – не сестра. Юдзу – вовсе не Коми. Тут отношения другие, роли распределяются иначе. И, что немаловажно, у нас другая история пережитого вместе.
За этими размышлениями я вдруг вспомнил, как до женитьбы навестил родительский дом Юдзу в квартале Кинута района Сэтагая.
Отец Юдзу возглавлял отделение крупного банка. Его сын, старший брат Юдзу – тоже банкир, работал в том же банке. Оба – выпускники экономического факультета Токийского университета. В их семье, похоже, было немало банкиров. Я собирался жениться на Юдзу (а она хотела выйти за меня замуж) и поехал сообщить ее родителям о своем намерении. Получасовую беседу с ее отцом, с какой стороны ни посмотри, никак нельзя было назвать доброжелательной. Я – непродаваемый художник, подрабатываю рисованием официальных портретов, стабильного дохода у меня нет – как нет и того, что можно назвать хоть какой-то перспективой в жизни. А значит, у меня совсем не тот статус, чтобы расположить к себе элитного банкира. Это я отчасти предвидел, а потому, направляясь в тот дом, твердо решил для себя не терять присутствия духа, что бы мне там ни говорили, каким бы нападкам ни подвергали. К тому же я по натуре вообще достаточно терпелив.
Однако пока я с напускным почтением внимал назойливым нотациям своего будущего тестя, внутри у меня возникло некое физиологическое отвращение, и вскоре я утратил контроль над своими эмоциями. Мне стало дурно. Аж затошнило. Посреди тестевой тирады я встал, извинился и попросил разрешения воспользоваться умывальной комнатой. Встав на колени перед унитазом, я постарался вызвать у себя рвоту, но не смог: мой желудок был пуст. Не вышел и желудочный сок. Поэтому я несколько раз глубоко вдохнул, успокаивая себя. Во рту остался неприятный запах, и я прополоскал рот водой, вытер платком пот на лице, после чего вернулся в гостиную.
– Ты в порядке? – посмотрев на меня, озабоченно спросила Юдзу. Вероятно, у меня был жуткий цвет лица.
– Выходить замуж или нет – воля дочери, но такой брак долго не продлится. От силы года четыре, лет пять.
То были последние слова ее отца, сказанные в тот день мне перед расставанием. Я ничего ему не ответил. А они засели у меня в памяти вместе с неприятным эхом от себя и в дальнейшем сыграли роль своего рода проклятия.
Ее родители нас не благословили, но мы все равно расписались и официально стали мужем и женой. С моими же родителями связь у меня прервалась давно. Свадебный банкет мы не устраивали. И только товарищи, арендовав зал, устроили нам скромную праздничную вечеринку – ее душой был, конечно же, заботливый Масахико Амада. Но мы все равно были счастливы – пожалуй, все первые несколько лет. Четыре или пять лет у нас не случалось никаких серьезных размолвок. Однако вскоре произошел неспешный поворот – так океанский лайнер ложится в открытом море на другой курс. Причину я пока не знаю, как и не могу определить и точку поворота. Видимо, каждый из нас хотел от семейной жизни несколько разного. И это расхождение с годами только усиливалось. Когда я это понял, Юдзу уже тайно встречалась с другим мужчиной. Наша супружеская жизнь в итоге продлилась всего шесть лет.
Ее отец, узнав о крахе нашей семьи, вероятно, ухмыльнулся про себя, подумав что-нибудь вроде «я же говорил», хотя мы протянули дольше, чем он предрекал. Наверняка он считал наше расставание событием весьма радостным. Юдзу, расставшись со мной, видимо, восстановила отношения с родными. Хотя откуда мне это знать? Да и зачем? Это ее личное дело, меня оно уже не касается. Но и после расставания проклятие ее отца не выветрилось у меня из головы. Я по-прежнему ощущал его смутный след, его неубывающую тяжесть. Как бы ни стремился я избегать этой мысли, мое сердце получило куда более глубокую рану, нежели я сам считал, и кровоточило до сих пор. Как и пронзенное сердце Командора.
Вскоре наступил вечер, опустились ранние осенние сумерки. Небо на глазах темнело. Глянцево-черные вороны с шумным карканьем летели по лощине к своей ночевке. Я вышел на террасу и, облокотившись на перила, разглядывал дом Мэнсики на другой стороне. В саду у него уже светилось несколько ртутных фонарей, и здание в сумраке казалось еще белее. Я представил себе, как по вечерам с террасы Мэнсики пытается разглядеть через окуляры мощного бинокля Мариэ Акигаву. Ради этого он завладел этим белым домом – чересчур просторным особняком, за который немало заплатил, претерпел массу хлопот, чтобы приспособить дом под свои вкусы.
И вот что еще странно – во всяком случае, мне так показалось: я вдруг поймал себя на мысли, что стал испытывать к Мэнсики дружеские чувства – причем такие, каких до сих пор не питал ни к кому. Какую-то близость – нет, я бы сказал – солидарность. В каком-то смысле, подумал я, мы с ним два сапога пара. Нами движет не то, что у нас есть, и даже не то, что мы собираемся обрести, а то, что мы утратили, то, чего у нас теперь нет. Не могу сказать, что я полностью понимал его мотивы, это явно было выше меня. Однако я хотя бы сумел осознать, что его на все это подвигло.
Я пошел на кухню, налил себе того односолодового виски, что мне подарил Масахико, добавил лед и с этим бокалом перешел в гостиную на диван, выбрал из коллекции Томохико Амады квартеты Шуберта и поставил на проигрыватель. Произведение называлось «Розамунда». Эта музыка звучала в библиотеке Мэнсики. Слушая ее, я время от времени покачивал лед в бокале.
В тот день до самого его конца Командор не объявился ни разу. Возможно, он, как и филин, тихо отдыхал на чердаке. Идеям, и тем нужны выходные. И я ни разу за весь день не приблизился к мольберту. Я тоже имею право на отдых.
И я поднял бокал за Командора.
27
Даже явственно помня их вид?
Пришла подруга, и я рассказал ей про ужин в доме Мэнсики. Разумеется, про Мариэ Акигаву, бинокль с треногой на террасе и тайное сопровождение Командора умолчал. Описывал подававшиеся блюда, планировку дома, обстановку в комнатах – в общем, все самое безвредное. Мы лежали в постели, оба голые, до этого примерно полчаса занимались сексом. Некоторое время я не мог успокоиться, помня, что за нами откуда-то наблюдает Командор, но затем позабыл и об этом. Хочет смотреть – пусть смотрит.
Она, точно спортивная фанатка, которой не терпится выяснить до мельчайших подробностей, как во вчерашнем матче набирала очки любимая команда, желала знать, что подавали на стол. И я, насколько мог вспомнить, достоверно описывал ей все меню с начала ужина и до конца: от закусок до десерта, от вин до кофе. Посуду – тоже, благо зрительная память у меня отменная. Стоит мне сосредоточиться – и все, что попадает в поле моего зрения, я могу позже вспомнить до малейшей детали. Даже спустя долгое время. Поэтому я и смог живописно воспроизвести особенности каждого блюда – так, будто делал набросок с натуры. Подруга зачарованно слушала мои гастрономические описания, а порой даже слышимо сглатывала слюну.
– Какая прелесть! – наконец воскликнула она, словно бы грезя наяву. – Хоть раз угостил бы меня кто-нибудь такой прекрасной едой.
– Но если честно, я почти не помню вкуса блюд, которые нам подавали, – признался я.
– Вкус блюд ты почти не помнишь? Но они же были вкусные?
– Очень. Это я помню. Но какой у них был вкус, вспомнить не смогу. И объяснить словами тоже.
– Даже явственно помня их вид?
– Ага. Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, мне это близко, а объяснить их содержание – нет. Вот писатель, пожалуй, смог бы описать даже их вкус.
– Странно, – сказала она. – Выходит, занимаясь вот так вот со мной, позже ты сумеешь подробно изобразить все на картине, а описать словами собственные ощущения не сможешь?
Я попробовал упорядочить ее вопрос в уме.
– Ты это о сексуальном удовольствии?
– Ну а о чем же еще?
– Возможно, ты права. Но если сравнивать секс и пищу, мне кажется, вкус пищи описывать труднее, чем сексуальное удовольствие.
– Выходит, – произнесла она голосом ледяным, точно мороз после заката в начале зимы, – вкус угощений господина Мэнсики нежнее и глубже того сексуального удовольствия, что я тут тебе доставляю?
– Нет, я не о том, – занервничал я и добавил: – Вовсе не так всё. Я имел в виду не качественное сравнение содержания, а степень сложности самого сравнения. В техническом смысле.
– Тогда ладно, – сказала она. – А что я тебе делаю… это же неплохо? В техническом смысле.
– Конечно, – ответил я. – Это просто замечательно! И в техническом смысле, и в любом другом. Так замечательно, что невозможно даже изобразить на картине.
Признаться, то плотское наслаждение, какое она мне доставляла, было просто безупречным. Прежде у меня был сексуальный опыт с разными женщинами – пусть даже их было не настолько много, чтобы этим гордиться, – однако ее половой орган был куда более нежным и чутким, чем все остальные, известные мне. Прискорбно, что им столько лет пренебрегали. Стоило мне ей это заметить, как она зарделась:
– Ну ты и скажешь! Что, правда?
– Правда.
Она подозрительно посмотрела на меня сбоку, но затем, похоже, поверила мне на слово.
– А гараж он показывал? – спросила она.
– Гараж?
– Да, его легендарный гараж, где стоят четыре английские машины.
– Нет, гараж не показал, – ответил я. – Территория там большая, и гараж на глаза нам не попался.
– Фу, – фыркнула она. – И ты, конечно, не спросил, действительно у него есть «ягуар-И»?
– Нет, не спросил. Даже не подумал об этом. Ведь я толком не разбираюсь в машинах.
– И довольствуешься подержанным универсалом «тоёта-королла»?
– Точно.
– Вот мне бы непременно захотелось хоть на миг дотронуться до этого самого «И». Такой он красивый! Я как увидела его в детстве в фильме, где играют Одри Хепбёрн и Питер О'Тул, так прямо и влюбилась. Питер О'Тул в этом фильме ездил на сверкающем «И». Постой, какого он был цвета? По-моему, желтого[38].
Она вспоминала, как видела в детстве ту спортивную машину, а у меня в памяти всплыл тот «субару-форестер» – белый внедорожник, стоявший на парковке сетевого ресторана на окраине приморского городка в префектуре Мияги. На мой взгляд, красивой эту машину назвать трудно. Обычный компактный вездеход, приземистый механизм, созданный для работы. Людей, что захотели бы его потрогать, крайне мало. Ведь это не «ягуар-И».
– И что, он не показал ни парник, ни спортзал? – спросила она, вновь вернувшись к дому Мэнсики.
– Да, ни парник, ни спортзал, ни прачечную, ни кухню, ни проходную гардеробную площадью десять квадратов, а также игровую комнату, где стоит бильярдный стол, говоря по правде, мне он не показывал. Потому что не водил меня туда.
У Мэнсики был в тот вечер очень важный разговор ко мне, и ему наверняка было не до неспешных экскурсий по дому.
– У него действительно есть проходная гардеробная на десять квадратов? А также игровая комната, где стоит бильярдный стол?
– Не знаю. Я просто вообразил. Хотя ничего удивительного, если есть.
– То есть комнат, кроме библиотеки, вообще не показывал?
– Не-а. Меня ведь не интересует дизайн интерьеров. Показал только прихожую, гостиную, библиотеку и столовую.
– Выяснить, где находится та «Потайная каморка Синей Бороды», тоже не удалось?
– Не было у меня такой возможности. Я ж не мог его спросить: «К слову, господин Мэнсики, где тут у вас пресловутая „Потайная каморка Синей Бороды“»?
Разочарованно прищелкнув языком, она несколько раз качнула головой.
– Какие же вы, мужики, чурбаны! Что, у тебя совсем никакого любопытства нет? Будь там я, мне бы показали все до последнего угла.
– У мужчин и женщин горизонты любопытства наверняка отличаются.
– Похоже, что так, – смирившись, сказала она. – Хотя что мы об этом? Я и так должна быть тебе благодарна – столько свежей информации о доме господина Мэнсики.
Я забеспокоился.
– Накапливать информацию – одно дело, но если она попадет на сторону, у меня могут быть неприятности. Я про «Вести из джунглей»…
– Не переживай! Не стоит беспокоиться о таких мелочах, – бодро заверила она.
Затем нежно взяла меня за руку и подвела ее к своему клитору. Тем самым области нашего любопытства вновь наслоились друг на дружку. До занятий в кружке времени у меня было достаточно. И вдруг мне показалось, будто в мастерской тихо зазвонила погремушка. Но, видимо, послышалось.
Около трех подруга укатила на своем красном «мини», а я пошел в мастерскую, взял с полки погремушку и внимательно ее осмотрел. Она никак не изменилась – просто лежала на полке, и все. Командора в мастерской тоже нигде не видать.
Затем я подошел к холсту, присел на табурет и принялся разглядывать начатый портрет мужчины с белым «субару-форестером». Мне хотелось подумать, что с ним делать дальше, как продолжать. Но меня ожидало внезапное открытие – картина уже была готова.
Нечего и говорить, я считал картину незавершенной, весь ее замысел должен был воплотиться вот-вот. Сейчас на ней изображался всего-навсего примерный прототип лица мужчины, выписанный лишь тремя красками. Эти цвета грубо нанесены поверх эскиза углем. Разумеется, мысленным взором я видел идеальный облик «Человека с белым „субару-форестером“», пока же лицо его, так сказать, лишь проступает на холсте наподобие тромплея. Однако другим этого не видно. Картина пока что по сути своей – грунт, она лишь намекает на то, что вскоре там должно появиться. Однако сейчас мужчина, которого я собирался рисовать, извлекая из памяти, уже соответствовал себе мрачному, изображенному на холсте. Он как бы настаивал, чтобы его нынешний облик не проясняли сверх того, что уже есть.
Мужчина будто обращался ко мне из глубины картины: «Больше не трогай!» – или даже приказывал: «Оставь, как есть, и не вздумай ничего добавлять!»
Картина была готова как есть, недорисованная, а мужчина совершенно реально существовал в своем неоконченном виде. Вроде бы логическая несообразность, но иначе не скажешь. И сокрытый образ мужчины, обращаясь изнутри холста ко мне, автору картины, пытался донести до меня некую глубокую мысль. Старался, чтобы она заставила меня понять нечто. Но что он имел в виду, мне пока понятно не было. Но я ощутил: этот мужчина обладает жизненной силой, он и впрямь – живой и подвижный.
Я снял картину с мольберта, хоть краска на ней еще и не подсохла, развернул ее и приставил к стене – я больше не мог выносить ее у себя перед глазами. Мне казалось, в ней заключено нечто зловещее – вероятно, такое, чего мне знать не следовало.
Вся она пахла приморским городком и рыбацким портом – то был запах прилива, рыбьей чешуи, дизельного топлива рыбацких шхун. Пронзительно крича, стая чаек неспешно кружила в порывах сильного ветра. Черная кепка для гольфа на голове мужчины средних лет, который, вероятно, в гольф никогда в жизни не играл. Смуглое загорелое лицо, загрубелый затылок, короткие седоватые волосы. Поношенная кожаная куртка. В ресторане позвякивают ножи и вилки – тот заезженный, как на пластинке, звук, что слышится во всех сетевых ресторанах по всему миру. И тихо припаркованный белый «субару-форестер». Наклейка с марлином на заднем бампере.
– Ударь меня, – попросила меня женщина в самый разгар нашего соития, впившись ногтями мне в спину. Витал терпкий запах пота. Я, как она и просила, ударил ее ладонью по лицу. – Да нет, не так. Давай по-настоящему, – сказала она, рьяно мотая головой. – От души, наотмашь. Плевать, если останется синяк. Сильней, чтобы кровь из носа.
Бить женщину я не хотел. Не было у меня никогда склонности к насилию – ну, почти. А она всерьез хотела, чтобы ее всерьез избили. Желала настоящей боли. И мне ничего не оставалось – только приложить ее посильней, так, чтобы остался синяк. С каждым ударом плоть ее страстно и крепко сжимала мой пенис, как будто оголодавший зверь пожирал все съедобное у себя перед глазами.
– А можешь меня немного придушить? – чуть позже шепнула она. – Вот этим.
Мне почудилось, что шепот ее исходит из какого-то иного пространства. И тогда она достала из-под подушки белый пояс от банного халата. Наверняка приготовила заранее.
Я отказался. Все, что угодно, только не это. Слишком опасно. Не рассчитаю силы – и она умрет.
– Хотя бы понарошку, – упрашивала она, тяжело дыша. – Пусть не затягивая по-настоящему. Только делай вид. Просто накинь мне на шею и чуть-чуть затяни.
От этого я отказаться не смог.
Заезженный звук посуды, лязгающей в сетевых ресторанах.
Я потряс головой, стараясь оттолкнуть те воспоминания. Тот случай я не хотел помнить, а память о нем, будь такое возможно, желал бы отвергнуть навеки. Но руки помнили текстуру пояса от халата, упругость ее шеи. Я никак не смогу этого позабыть.
И мужчина это знал. Что и где я делал ночью накануне. О чем я там думал.
Как быть с картиной? Оставить в углу мастерской, как и сейчас – развернутой лицом к стене? Но даже так покоя мне от нее будет. Убрать ее можно лишь на чердак, в то же самое место, где Масахико Амада скрывал «Убийство Командора». Вероятно, оно подходит для того, чтобы люди навсегда скрывали там свои души.
Я вспомнил то, что сам недавно говорил: «Ведь я художник. Форму блюд воспроизвести могу, а объяснить их содержание – нет».
Меня постепенно захватывало самое разное, чего я не мог объяснить. Картина Масахико Амады «Убийство Командора», которую я обнаружил на чердаке; странная погремушка, оставленная в каменном склепе, который мы открыли в зарослях; Идея, которая возникла передо мной в облике, заимствованном у Командора, и мужчина средних лет с белым «субару-форестером». Вдобавок к ним – странный беловолосый человек, живущий на другом склоне лощины. Похоже, Мэнсики пытается теперь, к тому же, втянуть меня в некий план, зародившийся у него в голове.
Похоже, водоворот, в который я здесь попал, постепенно набирает скорость. Выплыть из него я уже не могу, слишком поздно. И водоворот этот совершенно бесшумен. Меня пугала его странная тишина.
28
Франц Кафка любил дороги на склонах
Вечером того же дня я преподавал детям в изостудии близ станции Одавара. Темой занятия было «кроки человека». Я всех разделил на пары, дети выбрали из подготовленных накануне материалов для рисования кто угольки, кто мягкие карандаши разных видов и по очереди принялись рисовать в тетради для эскизов друг дружку. Время я замерял кухонным таймером – по пятнадцать минут на одну зарисовку, по возможности – без ластика и на одном листе бумаги.
Затем все дети по одному выходили вперед, показывали свои зарисовки, а остальные рассказывали, что по их поводу думают. Группа у нас была небольшая, все проходило вполне дружелюбно. Затем я встал и объяснил им простые приемы этого вида графики: чем отличается кроки от рисунка. Я подробно разобрал их отличия: рисунок – своеобразный чертеж картины, в нем требуется определенная точность. А вот кроки – скорее первое впечатление. Мысленно его себе представив, ему придают некие примерные очертания, пока не вылетело из головы. Для кроки важнее не точность, а равновесие и скорость. Кроки уже давно мой конек, хотя даже среди известных художников немало тех, кто с этой техникой не дружит.
В заключение я выбрал из детей себе модель и нарисовал ее на доске белым мелом – показал пример. Дети восторженно загалдели:
– Круто!.. Так быстро?.. Смотри, как похоже! – Заставить детей простодушно восхищаться – тоже одна из важных задач преподавателя.
После этого, поменяв партнеров в парах, я дал всем задание нарисовать кроки, и второй рисунок удался детям намного лучше. Они быстро впитывают знания – настолько, что учителю впору восхищаться. Конечно, у кого-то получилось хорошо, у кого-то не очень, однако это не важно. Ведь я учу детей не конкретным приемам рисования картины, а восприятию.
В тот день для примера я – разумеется, нарочно – выбрал себе моделью Мариэ Акигаву и набросал ее мелом на доске выше пояса. Если быть точным, это был не кроки, но техника примерно та же. Справился с наброском я минуты за три – просто хотел проверить прямо на уроке, как лучше будет писать эту девочку. И в результате я понял, что в ней таятся уникальные возможности натурщицы.
До сих пор я особо не присматривался к этой девочке. А приглядеться повнимательнее стоило: она оказалась гораздо привлекательней, чем можно было решить после беглого взгляда. Не просто симпатичная девочка – в красоте ее крылась неуловимая несбалансированность. За ее зыбким выражением лица, похоже, таилась некая сила – как у проворного дикого зверя, что схоронился в высокой траве.
Мне захотелось как-то отразить это впечатление, но за три минуты мелом на классной доске выразить что-то очень сложно. Вернее – почти невозможно. Тут требуется неспешно и подробно рассмотреть ее лицо, подметить отдельные черты – ну и, конечно, узнать ее получше.
Я не стал стирать ее набросок с доски – когда дети ушли, я остался в кабинете и, скрестив руки, рассматривал эту картинку мелом. Мне хотелось понять, есть ли у нее в чертах лица хоть что-то от Мэнсики, но я так ничего и не определил. Скажи кто, что похожа – и будет вроде бы похожа очень сильно, а скажи, что нет – и окажется, что не похожа вовсе. Но если выделять что-то одно, больше всего общего у них в глазах, как мне показалось: в их выражении, в том, до чего характерно они мгновенно вспыхивают.
Если всматриваться в глубину чистого родника, бывает, замечаешь на его дне какой-то светящийся сгусток. Если не приглядываться, его и не видно, но как только заметишь его, сгусток этот сразу качнется и потеряет форму. Чем пристальнее вглядываешься в родник, тем сильнее подозрение, что это может быть обманом зрения, оптической иллюзией. Однако там точно что-то сверкает. Так вот, когда пишешь людей с натуры, тебе порой достаются такие модели, кто заставляет тебя ощутить сходное свечение. Хотя случается такое очень и очень редко. Но эта девочка – как и Мэнсики – была подобной крупицей света. В кабинет зашла уборщица Школы художественного развития, женщина средних лет, села рядом со мной и в восхищении уставилась на мой рисунок.
– Это же Мариэ Акигава, да? – сразу произнесла она. – Очень хорошо получилась. Кажется, вот-вот сойдет с доски. Даже стирать жалко.
– Спасибо, – ответил я, встал и начисто вытер доску.
На следующий день, в субботу, наконец-то объявился Командор. То было его первое появление – пользуясь его же языком, «воплощение», – со вторника, когда мы виделись на ужине у Мэнсики. Съездив за покупками, вечером я читал в гостиной книгу, и тут из мастерской послышался звон погремушки. Я пошел туда и увидел, что Командор, сидя на полке, легонько потряхивает ею прямо у себя над ухом. Будто проверяет оттенок звучания. Увидев меня, трясти он перестал.
– Давненько не виделись, – поприветствовал я.
– Ни давненько, ни чего не суть, – холодно ответил Командор. – Идеи мотаются по светам и столетиями, и тысячелетиями. Дни, два дни – разве это времена?
– Как вам понравился ужин у господина Мэнсики?
– Да. Да. По-своему, занимательные вечера. Конечно, есть мы не можем, но надлежащим образом насытились глазами. И сами дружища Мэнсики – занимательные малые. О самых разных вещах думают-думают наперед. А что оне только ни скрывают у себя внутре! И тех, и этих.
– Он обратился ко мне с одной просьбой.
– А-а, да-да, – глядя на древнюю погремушку, которую по-прежнему держал в руке, без особого интереса произнес Командор. – Мы слышали те разговоры, только пока сидели рядышками. Однако оне нас не касаются. Сие сугубо ваше, судари наши, с Мэнсики конкретные, разы уж на те пошли, мирские дела.
– Можно один вопрос? – спросил я.
Командор потер ладонью бороду.
– А-а. Давайте. Правда, не знаем, ведаем ли, что отвечать.
– О картине Томохико Амады «Убийство Командора». Вы, конечно же, знаете о такой. Во всяком случае, вы позаимствовали с нее облик персонажа. Судя по всему, в картине есть мотив покушения на политическое убийство – этот инцидент имел место в Вене в тридцать восьмом году. Так вот, наколько к нему был причастен сам Томохико Амада, вы, случаем, не знаете?
Командор задумался, скрестив руки на груди. Затем прищурил глаза и ответил:
– В историях немало таких фактов, какие лучше не ворошить, а так и оставить под покровом мраков. Верные знания не всегда обогащают людей. Не всегда объективные превосходят субъективные. Не всегда действительности развенчивают фантазии.
– В целом оно так и есть. Только вот та картина к чему-то настойчиво призывает тех, кто на нее смотрит. Мне кажется, Томохико Амада нарисовал ее для того, чтобы зашифровать ею что-то очень важное – то, что он знал, но не мог предать гласности. Такое чувство, будто переместив персонажей и всю сцену действия в другую эпоху и применив новую для себя технику нихонга, он тем самым выступил с некой метафорической исповедью. Мне даже кажется, он именно для этого и отказался от европейской живописи и обратился к нихонга.
– Разве не лучше, чтоб о сем поведали сами картины? – тихо произнес Командор. – Если захотят оне что-то нам рассказать, пусть говорят как суть: метафоры – так метафоры, тропы – так тропы, шифры – так шифры, дуршлаги – так дуршлаги. Или так не устраивают?
Я не понял, при чем тут дуршлаг, но уточнять не стал. Я сказал:
– Я не к тому, устраивает или нет, я просто хочу узнать, что подтолкнуло Томохико Амаду написать эту картину. Почему? Да потому, что она чего-то добивается. Эта картина наверняка была нарисована с какой-то конкретной целью.
Командор опять потер ладонью бороду, будто что-то вспоминая. И ответил так:
– Францы Кафки любили дороги на склонах. Их привлекали самые разные склоны. Оне любили разглядывать дома, построенные на крутых склонах. Садились на обочинах и часами разглядывали такие дома. Не пресыщаясь. Разглядывали, и склоняя головы на бока, и не склоняя. Странными они были типами, да ведь? Вы, судари наши, об этом знали?
Франц Кафка и склоны?
– Нет, не знал, – ответил я. Мне даже не приходилось об этом слышать.
– Так вот, когда узнаёте о таких вещах, начинаете лучше понимать их наследия? Да ведь?
Я не ответил на этот вопрос.
– Выходит, вы знавали и Франца Кафку? Лично?
– Оне, разумеется, нас лично не знали, – сказал Командор и захихикал, будто что-то вспомнив. Пожалуй, я впервые видел, чтобы идея смеялась в голос. Интересно, что было в Кафке такого, что могло вызвать у Командора смех?
Затем Командор вернул лицу прежнее выражение и продолжил:
– Истины сами по себе суть идеи, идеи – истины. Главные – уловить заключенные там идеи такими, какие оне суть. Ни смыслов, ни фактов… ни свиных пупков, ни муравьиных яиц – ничего в этих не суть. Если люди пытаются следовать к пониманиям иными путями, сие то же, что носить воды в дуршлагах. Плохих мы вам, судари наши, не посоветуем: тут лучше остановиться и бросить. Занятия дружищ Мэнсики, как ни прискорбно, из тех же разрядов.
– Выходит, что ни делай, в итоге это попытка бесполезная?
– Класть на воды дырявые вещи негоже.
– А что вообще намерен делать господин Мэнсики?
Командор слегка пожал плечами, и между его бровями возникла очаровательная морщина. Командор стал чем-то похож на Марлона Брандо в молодые годы. Вряд ли он смотрел фильм Элии Казана «В порту», но нахмурился он точь-в-точь как Марлон Брандо. Откуда мне было знать, насколько обширен у него «гардероб» обликов и черт лица?
– Об «Убийствах Командоров» Томохико Амад мы можем поведать вам, судари наши, до крайностей немного. Почему? Сути тут в аллегориях и метафорах, в тропах. Что суть аллегории и метафоры, не нужно объяснять словами. До сих нужно дойти своими умами, – произнес Командор и почесал мизинцем за ухом – так иногда делают кошки перед дождем. – Однако скажем вам, судари наши, вот что. Сие мелочи, но завтра вечерами зазвонят телефоны. Позвонят дружища Мэнсики. И лучше дать ему ответы, хорошенько-хорошенько подумав. Сколько ни думайте-с, ответы ваши в результатах нисколько не станут другими, но все ж лучше хорошенько-хорошенько подумать.
– И еще очень важно дать понять собеседнику, что я все хорошенько-хорошенько обдумываю. Так ведь? Правильнее будет вести себя так.
– Да, все верно. Отказаться от первых предложений – сие железные правила ведений дел. Вредов не суть будет, если сие запомнить, – сказал Командор и опять захихикал – похоже, сегодня он в неплохом расположении духа. – Кстати, хотели спросить. Клиторы. К ним что, так интересно прикасаться?
– Мне кажется, это не совсем то, к чему прикасаются потому, что интересно, – признался я.
