Убийство Командора. Книга 1. Возникновение замысла Мураками Харуки
– Глядим со сторон, но взять в толки не можем.
– Мне кажется, я и сам толком не понимаю, – ответил я. Выходит, даже идея понимает далеко не все.
– Как бы там ни было, нам пора, – произнес Командор. – Суть и другие места, куда нам нужно заскочить мимоходами. Свободных времен в обрезы.
И Командор исчез. Так исчезал Чеширский Кот – постепенно, частями. Я сходил на кухню, приготовил простой ужин и поел. И попробовал представить себе, что это за место, куда идее нужно «заскочить мимоходом». Но, разумеется, тщетно.
Как и предсказал Командор, назавтра вечером, в начале девятого, позвонил Мэнсики. Первым делом я поблагодарил его за недавний ужин.
– Все блюда были просто великолепны.
– Что вы, что вы, это вам спасибо – составили мне приятную компанию.
Затем я сказал спасибо за вознаграждение, которое оказалось больше обещанного.
– О чем вы? Это сущая мелочь. За такую-то прекрасную картину? Выбросьте из головы, – скромно произнес Мэнсики. После такого обмена любезностями повисла пауза. – Кстати, о Мариэ Акигаве, – непринужденно начал Мэнсики, будто заговорил о погоде. – Помните о моей просьбе написать ее портрет?
– Конечно.
– Когда вчера с этим обратились к самой Мариэ Акигава… вернее, предложение, как это ни невероятно, сделал ее тетушке руководитель Школы художественного развития господин Мацусима – и девочка согласилась позировать.
– Вот как?
– Поэтому… если вы сами согласны писать ее портрет, считайте, что к этому все готово.
– А вам не кажется, что Мацусима-сан может странно воспринять вашу причастность к этому разговору?
– В таких вопросах я всегда весьма осторожен. Не беспокойтесь. Господин Мацусима считает, что я выступаю в роли вашего так называемого патрона. Конечно, если это вас никак не оскорбляет…
– Мне безразлично, – сказал я. – Однако до чего же легко согласилась девочка – такая вроде бы молчаливая, спокойная, немного застенчивая…
– Признаться, ее тетушка сначала была против. Мол, что хорошего в том, чтоб быть натурщицей у какого-то там художника. Вам, конечно, это может показаться оскорбительным.
– Нет. Как раз таково мнение обывателей.
– Однако сама Мариэ, говорят, весьма заинтересовалась. Если только вы согласитесь ее писать, она с радостью станет вам позировать. В итоге она-то свою тетушку и уговорила.
Интересно, почему? Может, сыграло какую-то роль, что я изобразил ее на доске? Но рассказать об этом Мэнсики я не решился.
– Мне кажется, все складывается идеально, нет? – произнес Мэнсики.
Я задумался – неужели и впрямь все идеально? Мэнсики ждал, что я ему на это скажу.
– Не могли бы вы подробнее рассказать мне, как складывался весь разговор?
– Просто. Вы ищете модель для своей картины. Мариэ Акигава, которой вы преподаете в кружке, – самая подходящая натурщица. Поэтому через руководителя Школы художественного развития господина Мацусимы сделали предложение тетушке девочки – ее опекунше. Вот такое либретто. Мацусима-сан лично поручился за вашу порядочность и ваш талант, сказал, что вы – безупречный человек и увлеченный педагог, а также одаренный перспективный художник. Мое имя не прозвучало ни разу. Я тщательно в этом убедился. Разумеется, позировать девочка будет одетой и в присутствии тетушки. Они согласились с одним условием – сеансы вы будете заканчивать до полудня. Ну как вам это?
Следуя совету Командора отказаться от первого предложения, я решил несколько притормозить развитие событий.
– Условия как условия. Однако могу ли я еще немного подумать над самим предложением?
– Конечно, – спокойно ответил Мэнсики. – Думайте, сколько потребуется, я вас ничуть не тороплю. Писать картину-то все равно вам, не захотите – ничего и не будет. Я лишь позвонил вам сказать, что абсолютно все к этому готово. И вот еще что – возможно, об этом говорить еще рано … но на сей раз я намерен отблагодарить вас за эту свою просьбу значительно.
До чего же шустро у нас все задвигалось, подумал я. Так быстро и умело, что диву даешься. Как мяч катится с откоса… Я представил себе Франца Кафку, который поднимался по склону, сел где-то посередине и наблюдает, как катится этот мяч. Нужно быть осмотрительным.
– Дайте мне еще пару дней, – попросил я у Мэнсики. – Думаю, через два дня я буду готов дать ответ.
– Хорошо. Тогда я вам и перезвоню, – ответил тот.
На этом беседа наша завершилась.
Однако, говоря откровенно, откладывать ответ еще на два дня необходимости не было. Для себя я уже все решил. Мне и самому уже хотелось писать портрет Мариэ Акигавы. Кто б ни пытался меня удержать, я все равно взялся бы за эту работу. А о двухдневной отсрочке я попросил лишь по одной простой причине: уж очень не хотелось мне подстраиваться под ритм, задаваемый Мэнсики. Инстинкт – а вместе с ним и Командор – подсказывал мне потянуть время, чтобы, не торопясь, сделать вдох поглубже.
«То же, что носить воду в дуршлаге, – как-то так же говорил мне Командор? – Класть на воду дырявую вещь негоже».
Тем самым он на что-то намекал – на что-то впереди.
29
Может быть заключенный в том неестественный фактор
Два дня я провел за тем, что попеременно разглядывал две картины: «Убийство Командора» Томохико Амады и свою – портрет мужчины с белым «субару-форестером». «Убийство Командора» теперь висело на белой стене в мастерской. «Мужчина с белым „субару-форестером“» стоял в углу, развернутый лицом к стене – лишь когда я на эту картину смотрел, возвращал ее на мольберт. А когда я не разглядывал картины – просто читал книгу, слушал музыку, готовил еду, делал уборку, полол сорняки во дворе, гулял по окрестностям, чтобы убить время. Настроения браться за кисть не возникало. Командор тоже не появлялся и хранил тишину.
Гуляя по горам, я попытался найти такое место, откуда было бы видно дом Мариэ Акигавы, но сколько б я ни бродил, ничего похожего на него не приметил. Из дома Мэнсики по прямой казалось, что он должен располагаться где-то поблизости от моего, но он хорошо прятался в складках рельефа. Бродя по зарослям, я невольно остерегался шершней.
Два дня я неспешно разглядывал две эти картины попеременно и заново понял, что не ошибался в своих ощущениях. «Убийство Командора» призывало расшифровать то, что в картине было скрыто, а «Мужчина с белым „субару-форестером“» требовал, чтобы автор (то есть я) больше ничего к портрету не добавлял. Каждое из этих обращений было весьма настойчивым – по крайней мере, так мне казалось, – и мне не оставалось ничего иного, только подчиниться этим требованиям. «Мужчину с белым „субару-форестером“» я оставил как есть (хоть и пытался понять причину подобного требования), ну а в «Убийстве Командора» старался распознать истинный замысел. Однако обе картины окружала тайна – прочная, как скорлупа ореха, и сколько бы я ни старался, моих сил недоставало, чтобы скорлупу эту расколоть.
Если бы мне не предстояла работа с Мариэ Акигавой, я бы проводил все свои дни, сравнивая две эти картины. Однако на второй вечер раздался телефонный звонок, и я вырвался из этого заклятого круга.
– Ну как, приняли решение? – сразу спросил Мэнсики, как только мы покончили с приветствиями. Разумеется, он в первую очередь имел в виду, соглашусь я писать портрет Мариэ Акигавы или нет.
– По сути, я склоняюсь к тому, чтобы принять ваше предложение, – ответил я. – Только у меня есть одно условие.
– Какое же?
– Мне трудно представить, какой получится картина. Когда я увижу Мариэ Акигаву перед собой, возьму кисть в руку – тогда и начнет проявляться стиль. А вдруг у меня не найдется свежих замыслов, и работа останется незавершенной? Или же я портрет завершу, но он мне не понравится? Или не понравится вам, господин Мэнсики? Поэтому я хочу писать эту картину для себя – а не потому, что вы мне ее заказали, попросили о ней или подсказали замысел этой работы.
Выдержав паузу, Мэнсики заговорил, словно бы уточняя:
– Иначе говоря, если вас не устроит готовая работа, она ни за что не попадет в мои руки? Вы именно это хотите сказать?
– Такая вероятность не исключена. Во всяком случае, я хочу, чтобы вы полностью доверились моему решению, как поступить с готовой картиной. В этом и заключается мое условие.
Мэнсики задумался, после чего сказал:
– Похоже, мне не остается ничего, кроме как сказать «йес»? Ведь иначе вы не возьметесь за работу, так?
– При всем уважении к вам – да.
– Иными словами, вы желаете быть творчески свободнее? Или же вас обременяет то, что за работу вас вознаградят?
– Думаю, и то, и другое понемногу. Мне важнее естественность моего настроя.
– Хотите стать еще естественней?
– По возможности – исключить из этой работы все неестественные факторы.
– Что это значит? – Голос его, похоже, отвердел. – В моей просьбе написать портрет Мариэ Акигавы вы ощущаете какую-то неестественность?
«То же, что носить воду в дуршлаге, – говорил Командор. – Класть на воду дырявую вещь негоже».
Я ответил:
– Должен вам признаться, что хотел бы сохранить наши с вами отношения бескорыстными – чтоб мы оставались, так сказать, на равных. Отношения на равных с вами – может, это покажется нескромным…
– Отчего ж? Равные отношения между людьми – это нормально. Можете говорить, не стесняясь.
– В общем, мне бы хотелось написать портрет Мариэ Акигавы по собственной инициативе – чтобы вы, господин Мэнсики, изначально не были бы в это никак вовлечены. Иначе у меня может не возникнуть верного замысла, я окажусь спутан по рукам и ногам и осязаемо, и нет.
Мэнсики немного подумал и сказал:
– Вот, значит, как? Хорошо, я все понял. Будем считать, что моей просьбы не было. О вознаграждении, пожалуйста, забудьте. Я действительно поспешил с разговором о деньгах. Как поступить с готовой картиной, обсудим позже, когда вы мне ее покажете. В любом случае я, разумеется, в первую очередь уважаю вашу волю – волю творца. Однако, что вы скажете насчет моего другого пожелания? Помните, о чем я?
– Вам бы хотелось как бы случайно заглянуть в мастерскую, когда я буду писать там портрет Мариэ Акигавы?
– Да.
Подумав, я ответил:
– Не вижу в этом ничего предосудительного. Вы – мой хороший знакомый, сосед. Якобы заглянули ко мне с утра на своей воскресной прогулке. Мы немного поболтаем – в этом нет ничего неестественного.
Услышав это, Мэнсики немного успокоился.
– Если вы так все обставите, я буду только признателен. От меня никаких хлопот вам не будет. Стало быть, можем планировать так, что в это воскресенье с утра к вам приедут Мариэ Акигава с тетушкой, и вы начнете писать ее портрет. Посредником в этом будет выступать господин Мацусима, которому предстоит регулировать отношения между вами и семьей девочки.
– Хорошо. Так все и устраивайте тогда. В воскресенье, в десять утра, девочка с тетей приезжают ко мне, и Мариэ начнет позировать для портрета. К полудню я завершаю сессию. Так у нас продлится несколько недель. Пять или шесть, пока не знаю.
– Как только обо всем договоримся, я опять с вами свяжусь.
На этом насущный вопрос был исчерпан, и Мэнсики, будто вспомнив что-то, добавил:
– Да, и заодно. Я тут выяснил кое-что о жизни Томохико Амады в Вене. Прежде я говорил вам, что покушение на убийство высокого нацистского чина, к которому, как считается, он был причастен, произошло сразу после Аншлюса, но если точнее – в самом начале осени 1938-го. То есть, примерно через полгода после Аншлюса. Вы же в общих чертах знаете об этом?
– Да нет, не очень.
– 12 марта 1938 года войска СС после провокаций переходят границу, вторгаются в Австрию и мгновенно устанавливают контроль над Веной. Запугав президента Микласа, немцы назначают премьером лидера нацистской партии Австрии Зейсс-Инкварта. Гитлер въезжает в Вену через два дня. 10 апреля проводится плебисцит – референдум с целью выяснить, желают австрийские граждане объединения с Германией или нет. С виду это свободное тайное голосование, но в нем масса всяческих уловок, все запутано, и чтобы на самом деле проголосовать «„nein“ объединению», требовалось изрядное мужество. Как результат, в 99,75 % бюллетеней значилось «„ja“ объединению». Таким образом Австрия как страна исчезла с карты мира, а ее территорию свели до «одной из земель» Германии. Вам приходилось ездить в Вену?
– Какая там Вена, я даже за пределы Японии не выезжал. У меня и паспорта нет.
– Вена – город неповторимый, – сказал Мэнсики. – Это сразу становится понятно, стоит там хоть немного пожить. Вена – не Германия. Там другой воздух, другие люди, другая еда, другая музыка. Вена – особое место, чтобы наслаждаться жизнью и любить искусство. Однако в ту пору в Вене царил хаос. Ее накрыло волной зверств. И Томохико Амаде пришлось жить в такой вот Вене трагических потрясений. До плебисцита нацисты вели себя более-менее благопристойно, но стоило пройти референдуму – и наружу полезла их зверская суть. Первым делом после Аншлюса Гитлер создал на севере Австрии концлагерь Маутхаузен. Он был готов спустя всего несколько недель. Для нацистского правительства строительство концлагеря было неотложной, первейшей задачей. И совсем немного погодя арестовали десятки тысяч человек, которых прямиком направили в Маутхаузен. В основном это были «политические преступники без надежды на исправление» и «антисоциальные элементы». С узниками обходились крайне жестоко, многих там же казнили. Другие расставались в жизнью после тяжелых работ на каменоломнях. «Без надежды на исправление» означало, что никто из тех, кто туда попадал, живым уже не выходил. А немало активистов антифашистского движения не дожили даже до этапа в концлагерь – их замучили до смерти в ходе дознания, уничтожили неугодных. Несостоявшееся покушение, к которому, как считается, был причастен Амада Томохико, готовилось как раз в этом хаосе после Аншлюса.
Я молча слушал рассказ Мэнсики.
– Однако я вам уже говорил: не найдено никаких официальных документов подготовки политического убийства в Вене, покушения на нацистского лидера летом-осенью 1938 года. И это, если вдуматься, очень странно. Потому что если бы такой план покушения действительно существовал, Гитлер и Геббельс, раскручивая маховик пропаганды, непременно использовали бы все дело в политических целях. Как перед Хрустальной ночью – вы же знаете о событиях Хрустальной ночи?
– В общих чертах, – ответил я. Когда-то давно я видел фильм, основанный на тех событиях. – Сотрудника немецкого посольства в Париже убил еврей-антифашист, и под этим предлогом по всей территории Германии прокатилась волна еврейских погромов, уничтожили множество лавок торговцев-евреев, погибло немало людей. Название это возникло потому, что осколки разбитых стекол, падая, сверкали, как хрусталь.
– Именно. Тот инцидент произошел в ноябре тридцать восьмого. Правительство Германии выступило с заявлением о том, что волнения вспыхнули спонтанно, а на самом деле все те зверства были организованы нацистским правительством во главе с Геббельсом, которое лишь воспользовалось предлогом покушения. Убийца Гершель Гриншпан пошел на него, протестуя тем самым против жестокого обращения со своей семьей на территории Германии. Сначала он замышлял убить немецкого посла, но ему это не удалось, и тогда он выстрелил в первого попавшегося на глаза дипломата. По иронии судьбы, убитый секретарь посольства фон Рат находился под негласным надзором за свои антинацистские взгляды. Как бы там ни было, если бы в тот период в Вене и планировалось убийство важного нацистского чина, вне сомнений и за ним бы последовала подобная акция. Под этим предлогом усилилось бы притеснение антинацистских сил. По меньшей мере, такой инцидент вряд ли удалось бы предать забвению.
– Инцидент не предали огласке, видимо, по каким-то причинам, чьи обстоятельства нельзя было разглашать.
– Но то, что все это имело место, – похоже, факт. Большинство тех, кого сочли причастными к подготовке покушения, оказались студентами, но их арестовали всех до единого. Кого-то убили, кого-то казнили – видимо, чтобы правду об этом деле они унесли с собой в могилу. По одной из версий, среди членов сопротивления была родная дочь высокого нацистского начальника, и это могло стать одной из причин, по которым инцидент скрыли. Однако правда это или нет – неизвестно. После войны всплыло несколько свидетельских показаний, но вот насколько им можно доверять, уверенности нет и по сей день. Кстати, название той группы сопротивления – «Candela», в переводе с латинского – «свеча». Такими рассеивали мрак подземелья. В японском есть производное от этого слова – кантера, означает «ручной фонарь».
– Если всех свидетелей убили, выходит, в живых остался только один – Томохико Амада?
– Похоже, так оно и есть. Перед самым окончанием войны по приказу Главного управления имперской безопасности все относящиеся к тому инциденту секретные документы были сожжены, и тем самым истина была погребена в потемках истории. Хорошо бы расспросить о подробных фактах того времени самого Томохико Амаду, но теперь это, похоже, сделать уже непросто.
Я подтвердил. Прежде сам Томохико Амада ни разу не заикнулся о том случае, а теперь его память погрузилась на илистое дно забвения.
Я поблагодарил Мэнсики за информацию и повесил трубку.
Томохико Амада и в те годы, когда был при памяти, держал язык за зубами – видимо, не желал или не мог рассказывать об этом по каким-то личным причинам. А может, когда он покидал Германию, власти потребовали от него хранить молчание во что бы то ни стало. И вот он, всю жизнь промолчав об этом, после себя оставил работу «Убийство Командора». Правду, которую ему запретили рассказывать словами, вместе с неотступными раздумьями о прошлом он поведал своей кистью.
Следующим вечером Мэнсики позвонил опять.
– Договорились, что Мариэ Акигава приедет к вам домой в это воскресенье, к десяти. Как я вам уже говорил, с нею будет тетушка. Я в первый день не появлюсь – сделаю это позже, когда девочка привыкнет к работе с вами. Некоторое время она будет держаться скованно, по-моему, мне вам лучше не мешать, – сказал он.
Голос у Мэнсики отчего-то подрагивал, и это меня обеспокоило.
– Да, так, вероятно, будет лучше, – ответил я.
– Однако если подумать, скован, наоборот, буду я сам, – чуть помедлив, сказал он таким тоном, будто открывал мне тайну. – Как я вам уже говорил, я еще ни разу и близко не подходил к Мариэ – и видел ее лишь издали.
– Но если бы вы этого захотели, наверняка придумали бы какой-нибудь повод?
– Да, конечно. Если бы захотел, наверняка придумал бы много чего.
– Но вы не решились так поступить. Почему?
Мэнсики довольно долго обдумывал ответ, что было ему не свойственно, затем сказал:
– Если б я сразу увидел ее перед собой, даже представить трудно, что бы я подумал, что бы ей сказал. Поэтому до сих пор я намеренно старался не приближаться к ней. Постепенно мне стало нравиться наблюдать за ней издалека – через лощину, в бинокль. Наверное, для вас это извращение?
– Нет, я так не считаю, – ответил я. – Просто мне это кажется отчасти странным. Однако на сей раз вы решили встретиться с ней у меня в доме. Почему?
Мэнсики еще немного помолчал.
– Потому что вы между нами – вроде посредника.
Я удивился:
– А почему, собственно, я? Извините за прямоту, Мэнсики-сан, но вы же меня почти не знаете. Как и я, собственно, вас. Мы познакомились всего какой-то месяц назад и просто живем друг напротив друга на разных склонах лощины. И условия, и стили жизни у нас разные. Несмотря на это, вы почему-то сильно доверяете мне и открываете несколько личных секретов. А при этом вы не похожи на человека, который так запросто будет выдавать свои тайны.
– Все верно. Я такой человек: если у меня есть тайна, я положу ее в сейф, закрою на ключ, а ключ проглочу. Я ни с кем не советуюсь и ни в чем не сознаюсь.
– Но при этом вы отчего-то позволяете себе… как бы получше выразиться? – слабину в отношении меня?
Мэнсики немного помолчал и ответил:
– Это сложно объяснить, но, сдается мне, с самого первого дня нашего знакомства у меня возникло ощущение, что с вами я могу позволить себе приподнять забрало. Почти интуитивное. И позже, когда я увидел свой портрет вашей кисти, это ощущение только окрепло. Этому человеку можно доверять, счел я. Вы – как раз тот, кто естественно разделит со мной все мои взгляды и мысли, пусть даже взгляды эти отчасти странны, а мысли – извилисты.
Отчасти странные взгляды, извилистые мысли, – подумал я.
– Очень приятно это слышать, – ответил ему я, – но я вовсе не склонен считать, будто способен вас понять. Для меня вы все-таки скорее человек за рамками постижимого. Меня, если честно, немало всего в вас удивляет, а порой даже лишает дара речи.
– Однако вы и не думаете меня судить, разве не так?
В этом он, конечно же, прав. Я ни разу даже не подумал судить или оценивать его согласно каким-то критериям – ни его слова, ни поступки, ни действия, ни стиль жизни. Особо я их не превозносил – но и не осуждал. Просто помалкивал.
– Пожалуй, – согласился я.
– И вы, разумеется, помните, как я спускался на дно того склепа? И провел там в одиночестве примерно час.
– Конечно.
– Мысль оставить меня навеки в той мрачной сырой яме у вас даже тогда не возникла. Вы могли бы так поступить, но эта возможность не пришла вам на ум даже на миг. Ведь так?
– Да, вы правы. Но такое, Мэнсики-сан, нормальному человеку в голову вообще не придет.
– Вы так легко это утверждаете?
Что мог я на это ответить? Ведь я понятия не имею, что за душой у других людей.
– У меня есть к вам еще одна просьба.
– Какая?
– Утром в это воскресенье, когда Мариэ Акигава приедет с тетушкой к вам, – произнес Мэнсики, – я бы хотел понаблюдать за ней в бинокль. Вы не против?
Я сказал, что не против. Подумаешь, вон Командор – тот неотрывно следит за нашими любовными утехами чуть ли не в упор. Что с того, если кто-то посмотрит на террасу в бинокль с другой стороны лощины?
– Просто я решил, что лучше будет спросить, – сказал Мэнсики, как бы оправдываясь.
Удивительной прямоты человек, в очередной раз с восхищением подумал я. И мы, закончив беседу, положили трубки. Только теперь я заметил, что, пока мы разговаривали, я так крепко прижимал трубку к уху, что оно теперь болело.
Назавтра перед полуднем мне доставили письмо с уведомлением. Почтальон протянул мне квитанцию, я расписался и получил крупный конверт, однако настроения мне он нисколько не прибавил. По моему опыту, почтовые отправления с уведомлением приятных вестей не приносят.
Как и ожидалось, отправитель – токийская адвокатская контора, содержимое конверта – два экземпляра заявления на развод. И конверт для ответа с наклеенной маркой. Помимо этих бланков – лишь письмо с формальными инструкциями адвоката: мне предстояло ознакомиться с содержанием и, если нет возражений, всего лишь поставить печать и подпись на одном экземпляре и отправить все обратно. В случае возникновения у меня вопросов мне предлагалось не стесняться и задать их адвокату, ведущему мое дело. Я пробежал глазами текст, вписал дату, поставил подпись и печать. Вопросов у меня не возникло. Финансовых обязательств ни у одной стороны друг перед дружкой не было, ценного имущества для раздела тоже – как и детей, чтобы оспаривать право опеки. Крайне простой и весьма понятный развод. Можно даже сказать – развод для новичков. Две жизни наслоились одна на другую, но через шесть лет люди расстаются, только и всего. Я вложил документ в обратный конверт, а его положил на стол в кухне. Завтра по дороге в изостудию сброшу его в почтовый ящик рядом со станцией.
Всю вторую половину дня я бесцельно поглядывал на этот конверт, лежавший на столе: у него внутри, казалось мне, целиком уместилась вся тяжесть шестилетней супружеской жизни. Все это время, пропитанное самыми разными воспоминаниями и чувствами, будет постепенно умирать, задыхаясь в обычном канцелярском конверте. От одной этой мысли мне стиснуло грудь и стало трудно дышать. Тогда я взял конверт, отнес в мастерскую и положил там на полку – рядом со старой неопрятной погремушкой. После чего затворил дверь, пошел на кухню, где налил себе виски – того, что мне подарил Масахико Амада. Я взял себе за правило не пить до захода солнца, но иногда позволял себе это правило нарушать. На кухне было очень тихо. Ветер не дул, рокота машин не слышно. Даже птицы – и те не щебетали.
Сам развод меня никак не беспокоил. По сути, мы пребывали в разводе все последнее время, и подпись в официальных документах не стала для меня особым эмоциональным препятствием. Если Юдзу так хочет, я не возражаю. Все эти документы – не более чем юридическая формальность.
Вот только почему так случилось? Что привело к этой ситуации? Я не в состоянии был уловить ход ее развития. Да, я понимал, что сердца людей то бьются в унисон, то с течением времени могут сбиться с одного ритма. Порывы человеческой души не укладываются в рамки привычек, здравого смысла, закона, душа у человека подвижна, и он летает свободно, стоит ему взмахнуть крыльями. Точно так же перелетные птицы не знают границ.
Но все это общие слова. Та Юдзу отказалась от этих моих объятий, предпочтя их объятиям кого-то другого. И вот эта, казалось бы, простая, но касавшаяся лично меня ситуация никак не поддавалась моему пониманию. Мнилось, что со мною обошлись жутко несправедливо, причинили сильную боль. Но я, наверное, не сержусь. На что мне сердиться? Я просто весь как-то онемел. Сердце машинально включает это онемение, и оно должно вроде бы ослабить ту острую боль, что возникает, когда тебя отвергает тот, в ком ты очень сильно нуждаешься. Сродни морфию для душевного комфорта.
Я так и не смог позабыть Юдзу. Мое сердце все еще нуждалось в ней. Однако допустим, она живет на другой стороне лощины, напротив моего дома, а у меня мощный бинокль – захотел бы я подсматривать за ее повседневной жизнью? Нет, я бы так не делал. Даже нет – я б вообще не поселился в таком месте. Это было бы все равно, что готовить самому себе пыточную дыбу.
Захмелев от виски, я лег в постель, когда еще не было восьми, и сразу же уснул, а в половине второго проснулся. Сна не было ни в одном глазу. Время до рассвета тянулось жутко долго и одиноко. Ни читать, ни слушать музыку я не мог и сидел на диване в гостиной и просто всматривался в темное пустое пространство. И думал о самом разном. Думать обо всем этом мне вовсе не стоило.
Хорошо, если б рядом сейчас оказался Командор. Мы бы с ним о чем-нибудь поболтали. О чем угодно. Все равно, на какую тему. Достаточно лишь слышать его голос.
Но Командора нигде не было. И позвать его я никак не мог.
30
Полагаю, это у всех по-разному
Назавтра после полудня я отправил конверт с оформленным заявлением на развод. Письмо писать не стал. Просто бросил конверт с документами в почтовый ящик около станции. Уже только от того, что конверта не стало в доме, на душе у меня полегчало. Какой путь по лабиринтам закона предстоит пройти этим документам, я не знал. Да и, признаться, мне все равно – пусть все идет должным порядком.
И вот утром в воскресенье, около десяти, в мой дом явилась Мариэ Акигава. Ярко-синяя «тоёта-приус» почти бесшумно взобралась по склону и тихонько остановилась прямо перед крыльцом. Кузов машины в лучах утреннего солнца блестел, как на витрине, и выглядел новехоньким, точно с него только что сняли обертку. Что-то к этому дому зачастили самые разные машины: серебристый «ягуар» Мэнсики, красная «мини» подруги, старый черный «вольво» Масахико Амады, теперь вот – синяя «тоёта-приус» с тетушкой Мариэ Акигавы за рулем. Ну и, конечно же, моя «тоёта-королла»-универсал, так долго покрытая толстым слоем пыли, что даже не вспомнить, какого она цвета. Люди выбирают себе машины, исходя из самых разных причин, оснований и обстоятельств. Чем приглянулась тетушке Мариэ Акигавы эта синяя «тоёта-приус», я, конечно же, не имел понятия. Как бы то ни было, машина эта больше напоминала не автомобиль, а огромный пылесос.
И без того еле слышный двигатель «приуса» бесшумно умолк, и вокруг стало еще тише. Распахнулись дверцы, и вышли Мариэ Акигава и женщина средних лет – явно ее тетушка. Женщина выглядела молодо, но, по-видимому, разменяла уже пятый десяток. Ее глаза скрывались за темными солнцезащитными очками. На ней был серый кардиган поверх скромного голубого платья, в руках она держала черную глянцевую дамскую сумочку, ноги – в темно-серых туфлях на низкой подошве, в таких удобно водить машину. Захлопнув дверцу, женщина сняла очки и убрала их в сумочку. Волосы у нее падали на плечи и были красиво подвиты, но не идеально, как если б она только что вышла из парикмахерской. И никаких украшений на ней, если не считать золотой броши на воротничке платья.
На Мариэ Акигаве был черный стеганый свитер и коричневая шерстяная юбка до колен. Раньше я видел ее лишь в школьной форме, поэтому теперь девочка выглядела совсем иначе. Когда они подошли ближе, я поймал себя на мысли: они совсем как мать и дочь из приличной семьи. Но это было не так. Я знал об этом от Мэнсики.
Как обычно, я наблюдал за гостями через щель между шторами. Затем раздался звонок, я пошел в прихожую и отпер дверь.
Тетушка Мариэ Акигавы оказалась женщиной миловидной, разговаривала очень спокойно. Не красавица, на какую заглядываются, но все равно довольно красивая, с точеным лицом. Улыбалась она скромно и приятно, одними уголками рта – как ясный месяц перед рассветом. Тетушка принесла мне в подарок коробку со сладостями. Вообще, конечно, это я просил Мариэ Акигаву мне позировать, поэтому дарить мне подарок излишне, но, видимо, тетушку с детства приучили не ходить в новый дом на первую встречу с пустыми руками. Поэтому я сердечно ее поблагодарил и подарок принял, а потом проводил их в гостиную.
– До нашего дома отсюда рукой подать, но на машине пришлось сделать большой крюк, – сказала тетушка. Звали ее Сёко Акигава; как сказала она сама, «сё:» – иероглиф для губного органа[39]. – Мы, конечно же, прекрасно знаем, что это дом господина Томохико Амады, но оказались здесь впервые.
– Так вышло, что с этой весны за домом присматриваю я.
– Нам об этом сказали. Приятно, что мы оказались соседями, так что милости просим.
Затем Сёко Акигава учтиво поблагодарила меня за то, что я любезно преподаю ее племяннице в изостудии, заметив, что девочка всегда ходит на занятия с большой радостью.
– Это вряд ли можно назвать преподаванием, – ответил я. – По мне, так мы просто все вместе весело рисуем рисунки.
– Однако говорят, вы занятия ведете очень интересно. Причем я слышала это от самых разных людей.
Трудно поверить, будто много людей осведомлены о том, как я веду занятия, и хвалят меня, но комментировать это замечание я не стал, а лишь скромно промолчал в ответ на похвалы. Сёко Акигава – человек несомненно учтивый и воспитанный.
Любой, кто увидел бы сидящих рядом тетушку и племянницу, первым делом счел бы, что они совершенно не похожи друг на дружку. Издали они, конечно, напоминали мать и дочь, но если посмотреть вблизи, вряд ли удалось бы обнаружить хоть что-то схожее в их обликах. У Мариэ Акигавы были правильные черты лица, Сёко Акигава – женщина, несомненно, красивая, однако впечатление племянница и тетушка производили, можно сказать, диаметрально противоположное. Если тетушкино лицо во всем склонялось к равновесию, то у племянницы, наоборот, черты стремились разрушить общую гармонию, устранить все установленные рамки. Сёко Акигава в целом держалась спокойно, плавно и уверенно, а вот Мариэ Акигава стремилась к асимметричному трению. Но даже так, глядя на них, я мог предположить, что отношения у них в семье здоровые и добрые. Пусть между ними даже не прямая кровная связь, но выглядели они так, будто их в каком-то смысле связывают даже более прочные и выдержанные отношения, нежели те, что устанавливаются между родными матерью и дочерью. Такое вот у меня сложилось впечатление.
Почему такая красивая и утонченная женщина, как Сёко Акигава, до сих пор не замужем, а довольствуется жизнью с семьей брата в глуши гор, я, конечно же, не знал. Может, раньше она была возлюбленной альпиниста, который, выбрав самый сложный маршрут к Джомолунгме, погиб на пути к вершине, и эта женщина, храня память о нем в своем сердце, решила не связывать ни с кем дальнейшую жизнь. А может, долгие годы она поддерживала аморальную связь с чертовски привлекательным женатым мужчиной. Как бы там ни было, меня это не касается.
Сёко Акигава подошла к западному окну и стала с интересом рассматривать вид на лощину.
– Вроде тот же самый склон, а угол обзора у вас другой, и лощина выглядит совсем иначе, – восхищенно произнесла она.
С вершины своей горы сверкал яркой белизной огромный особняк Мэнсики, и оттуда его хозяин, вероятно, как раз смотрел сюда в бинокль. Я хотел было спросить у нее, как выглядит белый особняк из ее дома, но подумал, что это опасно: заведешь при первой встрече разговор на такую тему, а куда он потом свернет, непонятно.
Мне же следовало избегать лишних хлопот, и я провел гостей в мастерскую.
– В этой мастерской госпоже Мариэ предстоит позировать, – сказал им я.
– Сэнсэй Амада тоже ведь здесь работал? – с интересом спросила Сёко Акигава, окидывая взглядом мастерскую.
– Наверняка, – ответил я.
– Такое ощущение, что здесь воздух какой-то особый, не как во всем доме. Вам не кажется?
– Даже не знаю. Когда здесь живешь – особо нет.
– Мари-тян, как ты считаешь? – спросила Сёко Акигава у Мариэ. – Не кажется тебе, что здесь весьма странное пространство?
Мариэ Акигава увлеченно разглядывала мастерскую и на вопрос не ответила – видимо, не услышала тетушку. Я тоже был бы не прочь узнать, что ответит девочка.
– Пока вы здесь будете заниматься работой, мне лучше дожидаться в гостиной? – спросила Сёко Акигава.
– Спросите у госпожи Мариэ. Мне важно создать такую обстановку, чтобы госпоже Мариэ было как можно удобнее. Самому же мне все равно, будете вы сидеть здесь вместе с ней или дожидаться в гостиной.
– Тетушка, вам лучше здесь не сидеть, – произнесла Мариэ – в тот день она заговорила впервые. Сказала она это тихо, но при этом – беспрекословно.
– Хорошо. Как хочешь. Я так и думала – вот и книгу с собой прихватила, – спокойно ответила Сёко Акигава, не обращая внимания на суровый тон племянницы. Видимо, она давно привыкла к такому обращению.
Мариэ Акигава проигнорировала тетины слова и, слегка подавшись вперед, пристально разглядывала висевшую на стене картину Томохико Амады «Убийство Командора». Взгляд ее, впившийся в картину нихонга, был серьезен. Казалось, всматриваясь в мелкие детали картины, одну за другой, она старалась запечатлеть в своей памяти все нарисованное там целиком, без остатка. Стало быть, подумал я, она, возможно, первый после меня человек, кто видит эту работу. И как я мог забыть накануне и не убрал картину подальше? Ладно, чего уж теперь, подумал я.
– Что, понравилась картина? – спросил я у девочки.
На это Мариэ Акигава тоже ничего не ответила. Похоже, так сосредоточилась на картине, что даже не услышала меня. Или же услышала, но и ухом не повела?
– Извините. Она странноватый ребенок, – как бы оправдываясь, произнесла Сёко Акигава. – У нее очень сильно концентрируется внимание. Стоит ей чем-то увлечься – и остального для нее уже не существует. Так у нее с раннего детства. Одно и то же с книгами, музыкой, картинами или кино.
Не знаю, почему, но ни Сёко Акигава, ни Мариэ не спросили, чья это картина – Томохико Амады или нет? Поэтому и я не собирался ничег им о ней сообщать – ни названия, ни кто автор. Посчитал, что ничего страшного не будет в том, если они вдвоем увидят ее. Вряд ли они поймут, что это особая работа Томохико Амады, не входящая ни в одну из его коллекций. Другой дело, если она попадется на глаза Мэнсики или Масахико Амаде.
Я дал Мариэ Акигаве вволю наслаждаться разглядыванием картины, а сам пошел на кухню, вскипятил воду и заварил черного чаю. Поставил на поднос чашки и чайник и отнес в гостиную. Положил и печенье, принесенное Сёко Акигавой. Мы с нею расположились в креслах гостиной и за чашкой чаю вели легкую беседу – о жизни на вершине горы, о климате в лощине. Перед самой работой требовалось время для такого вот расслабляющего диалога.
Мариэ Акигава по-прежнему в одиночестве рассматривала картину «Убийство Командора», но вскоре, как любознательная кошка, неспешно обошла все уголки мастерской, один за другим трогая все находящиеся там предметы: кисти, краски, холсты и выкопанную из-под земли старую погремушку. Ее она взяла и несколько раз позвонила. Раздался обычный легкий звон.
– Зачем в таком месте старая погремушка? – спросила Мариэ, повернувшись в пустоту, где никого не было, хотя, конечно, задавала этот вопрос мне.
– Это погремушка из-под земли. Я нашел ее случайно здесь поблизости. Вероятно, она как-то связана с буддизмом. Может, монахи звонят в нее, читая свои сутры.
Она еще раз позвонила погремушкой прямо у себя над ухом и сказала:
– Какой-то удивительный звон.
Меня опять восхитило, как такой тихий звук умудрялся долетать со дна склепа в зарослях до самого дома так, чтобы я его слышал. Возможно, весь секрет в том, как в нее звонить?
– Трогать вещи в чужом доме без спросу нельзя, – предупредила племянницу Сёко Акигава.
– Да ничего страшного, – сказал я. – Вещица эта не ценная.
Однако Мариэ, как мне показалось, сразу же утратила к погремушке всякий интерес. Положила ее на прежнее место и уселась на табурет посреди комнаты, а оттуда разглядывала пейзаж за окном.
– Если вы не возражаете, пора приступить к работе, – сказал я.
– Тогда я посижу, почитаю здесь, – сказала Сёко Акигава, тонко улыбнувшись, и достала из черной сумочки толстый покетбук в обложке книжного магазина. Оставив тетушку в гостиной, я вернулся в мастерскую и затворил за собой дверь. И остался наедине с Мариэ Акигавой.
Я посадил Мариэ на заранее подготовленный стул со спинкой из столового гарнитура, а сам расположился на привычном табурете. Между нами было около двух метров.
– Можешь посидеть здесь какое-то время так, как тебе удобно? Если сильно не менять позу, можно шевелиться. Сидеть неподвижно надобности нет.
– А можно разговаривать, пока вы рисуете? – осторожно поинтересовалась Мариэ.
– Конечно, – ответил я. – Давай поговорим.
– Тот недавний мой рисунок у вас вышел очень хорошо.
– Который? Мелом на доске?
– Жаль, что его стерли.
Я рассмеялся.
– Оставлять его на доске тоже не годится. Но таких я могу нарисовать тебе сколько угодно. Это просто.
Она ничего не ответила.
Я взял толстый карандаш и, орудуя им, как линейкой, замерил все пропорции лица Мариэ. В рисунке, а не кроки нужно неспешно, точно и скрупулезно все их промерить, какой бы в итоге ни вышла картина.
– Мне кажется, сэнсэй, у вас талант к живописи, – произнесла Мариэ после долгой паузы, как бы вспомнив.
– Спасибо, – просто поблагодарил я. – Такие слова ободряют и делают человека храбрее.
– Вам тоже нужна храбрость?
– Конечно. Храбрость нужна всем.
Я взял в руки большой эскизник и открыл его.
– Сегодня я сначала сделаю набросок. Еще мне нравится сразу писать красками по холсту, экспромтом, но сегодня сосредоточимся на рисунке. Так я хочу постепенно понять, что ты за человек.
– Разобраться во мне?
