Тысяча жизней Бельмондо Жан-Поль
Выйти из этих потасовок без синяков и шишек равносильно чуду. Я меньше рискую получить колотушек на ринге, чем в этих грубых стычках без правил, потешных, как бой подушками между юными дикарями. И я проявляю не меньше азарта, чем другие, пользуясь уроками Авиа-Клуба. Я тоже раздаю хуки слева и справа, но ограниченное пространство не дает мне уклоняться от ударов благодаря кульбитам и другим акробатическим трюкам. Меня неизбежно прижимают к стене, к барной стойке или к другим драчунам. Ничего не поделаешь. И я выхожу с новой прелестью вдобавок к моему кривому носу, лиловому глазу (речь не о радужке) и желто-бирюзовым отметинам на щеках.
В то время я играл в «Укрощении строптивой» с Жаном Маре, и он, видя, как я выхожу на сцену с разукрашенным во вчерашних потасовках лицом, восклицал: «Да чем же ты занимаешься по ночам?»
Когда я не ныряю в одиночку в бурные воды Центрального рынка, то валяю дурака вместе со всеми, с развеселой компанией из Консерватории: Жаном Рошфором, Жан-Пьером Марьелем, Бруно Кремером, Мишелем Боном, Пьером Вернье, Анри-Жаком Юэ, Анри Пуарье, Клодом Брассером…
Я получил в ней, с помощью Юбера Дешана, амбициозное прозвище Пепел, бродяги в исполнении Жана Габена в «На дне» Жана Ренуара, и горжусь этим. Носить другое имя, не данное мне при рождении, – знак моей популярности и моих устремлений. Мне отнюдь не неприятно называться персонажем Габена в фильме, который я считаю шедевром, – совсем наоборот.
Будучи Пеплом, прежде чем стать Бебелем, я вписался в галерею невероятных персонажей, сделав их своей приемной семьей. Самый из них волосатый, так называемый Мусташ («Усы») – эксцентричная фигура квартала с достаточно впечатляющей растительностью под носом, чтобы заслужить свое прозвище, профессиональный борец и организатор двух легендарных любительских автогонок Star Racing Team. Он блистает ночами в «Алькасаре» со своим другом Жаном-Мари Ривьером и составляет нам веселую компанию на террасах кафе, которые мы колонизируем; его смех даже послужил звуковой дорожкой к моей встрече с нежной Элоди. Его роднит с командой моих друзей-актеров чувство границ (вернее, их незнание).
Но пальма первенства в безумии бесспорно принадлежит гиганту, в прошлом укротителю хищников и культуристу, отмеченному почтенным титулом Мистер Франция: Марио Давиду. У него идеи анархиста-психопата и все физические данные, чтобы воплотить их на деле. С него станется ошеломить парижан, прокатившись на тракторе и забавы ради припарковав его у бутика или ресторана, куда он направляется.
С ним мы однажды вечером перекрыли движение на улице Сен-Бенуа, и нас увезли в полицейской машине, присланной для восстановления порядка. А ведь мы невиновны: в нашей акции не было ничего политического, и мы не проявляли никакой враждебности к автомобилям.
Наши требования ближе к философии анархистского типа. Наша цель – удовольствие любой ценой; наш путь – свобода. И наш зеркальный шкаф, Марио Давид, исследует ее до конца. У него редкий дар везде, где бы он ни был, сеять смуту, пропорции которой вызывают наше всеобщее уважение.
Однажды на моих глазах, единственно ради удовольствия устроить бардак, он создал пробку на площади Этуаль. Резко затормозил и, заглушив мотор, выскочил из машины с видом раздраженного грубияна. А когда к нему подошел ажан[16] и потребовал проезжать, пожаловался на воображаемого хама, который его якобы «подрезал». Мало-помалу машины вокруг Триумфальной арки останавливаются, одни застопорены абсурдным диалогом полицейского и Марио, другим просто любопытно посмотреть на этот импровизированный гиньоль[17].
Марио Давида я знал и как актера. Мы оба играли в очень популярной пьесе «Оскар», поставленной Жаком Моклером. Ибо учеба в Консерватории должна открыть нам двери театров. Режиссеры приходят, чтобы оценить нас, жеребят, а мы, со своей стороны, бегаем по кастингам в поисках маленьких ролей, в которых нас могут заметить великие (если повезет).
Так повезло мне: в 1953 году меня взяли в две пьесы, поочередно игравшиеся в театре «Ателье»: «Замор» Жоржа Неве, с двумя друзьями, Ивом Робером и Андре Версини; и «Медея» Жана Ануя, где блистал в роли Ясона Жан Серве – с которым я встречусь много лет спустя в роли отца Франсуазы Дорлеак в «Человеке из Рио», – а детоубийцу-отравительницу играла восхитительная Мишель Альфа, в которую я был тайно влюблен. Пьеса Ануя для меня – лучшая новость, ибо нет ничего эффективнее последнего произведения известного автора, чтобы заполнить театры и обеспечить актерам несколько месяцев оплачиваемой работы. И это лучшая учеба.
Трагическая героиня, такая, как Медея, должна была бы принести мне счастье, приведя меня к порогу славы и материального благополучия. Но, увы, критика с ее язвительным пером опровергла прогнозы. После первого представления поток очень нелицеприятных статей обрушился на «Медею», которая продержалась в репертуаре всего шестнадцать дней. Я посмеялся над этим с друзьями – я, ухитрившийся поучаствовать в единственном провале Ануя. Из этого злоключения я сделал вывод, что само понятие гарантии в театре не работает. Предвидеть, что зрителям понравится пьеса, фильм или скульптура, – все равно что предсказывать направление ветра над океаном. Непредсказуемость правит бал.
К счастью, я не успел отчаяться от своей неудачи, ибо меня пригласили играть со «звездой» эпохи, сделавшей карьеру на сногсшибательной сцене: Жаклин Готье, с этим светилом, воссиявшим в «Белой королеве» в постановке Жана Мейера в театре «Мишель». А два года спустя, уже закончив Консерваторию, я достиг горних высот, сыграв с Пьером Монди в «Оскаре», водевиле Клода Манье, в театре «Атене».
Эту роль я получил благодаря Марии Паком, которая хорошо знает бары моих ночных странствий. Жаку Моклеру нужно заменить Клода Риша: ему требуется актер немедленно, в этот же вечер. Когда, обойдя злачные места шестого округа, Мария отыскала меня, изрядно пьяного после долгих часов празднования уже не помню чего, она потащила меня прямиком к режиссеру домой на прослушивание.
Несмотря на уровень алкоголя в крови, у меня хватило присутствия духа отказаться от роли из лояльности по отношению к моему другу Клоду Ришу: я полагал, что его по-тихому убрали в мою пользу. Мне клянутся, что нет, что я вовсе не вытесняю друга, что он просто занят в другом спектакле. Это неправда. Как ни убедительны их аргументы, я все же предпочитаю позвонить Клоду, который подтверждает мне, что он уволен, и заклинает согласиться. Если его сменю я, ему будет не так больно.
Во мне просыпается азарт: я должен войти в готовый спектакль, выучить текст всего за две недели. У меня большая роль, есть где развернуться. «Оскар» – пьеса, построенная на каскаде комических реплик, бурлескных ситуаций, смачных сюрпризов. И я выкладываюсь в ней каждый вечер, я счастлив быть в своей стихии на сцене и иметь возможность валять дурака с Марио Давидом за кулисами. Критика не превозносит меня, но и не хулит, и я могу спокойно продолжать забавляться.
«Оскар», разумеется, не был одобрен снобами, и я вряд ли мог снискать восхищение преподавателей Консерватории моей игрой в бульварном театре, как бы хороша она ни была. Вдобавок им и не выпало счастье присутствовать на представлении. Я не видел их в первых рядах партера. Вместо них там шумно смеются мои подружки с Центрального рынка.
Однажды администраторша театра спросит меня строгим тоном: «Что это за вульгарные девушки так громко хихикают?» На что я, недолго думая, отвечу: «Это мои кузины».
Эта же суровая дама, преобразившаяся по такому случаю в вестника несчастья, принесет мне позже повестку, приглашение к радостям, весьма далеким от «Оскара»: на войну в Алжире.
Я должен отправиться туда manu militari, оставив мою роль Жан-Пьеру Касселю, и перспектива открыть таким образом страну, где родился мой отец, мне не нравится. Вдобавок я не сохранил ни одного приятного воспоминания о днях и ночах в армии. В памяти остались только удары прикладом. Меня зачислили в пехоту.
Прибыв на место, я должен осваивать оружие и, главное, патрулировать. Ничего хорошего для меня, не рожденного быть тихим и тем паче вооруженным. Ходить часами в тяжелой военной форме в невыносимую жару, не разговаривая, не стреляя, – я не вижу в этом интереса. Я выучил наизусть все камни и землю от Алжира до Хусейна и от Дея до Сюркуфа. Сил моих нет. Я нахожу эту страну такой негостеприимной и враждебной, что восхищаюсь моим братом, который поселился здесь и работает. Когда мои «шеф-да-шеф» дают мне волю на пять минут, чтобы повидать его, он старается подсластить мою горькую долю, которая становится легче, когда я принимаю решение свалить из этой дыры.
На смотре войск перед генералом Саланом я марширую рядом с одним товарищем; мы тащимся в конце колонны и беседуем о том, как трудно быть пехотинцем в Алжире. Он вдруг заявляет: «Плевал я на все, к Рождеству меня здесь уже не будет!» Эта фраза произвела на меня магическое действие, внезапно открыв горизонт, которого я себе и не представлял.
И тут вмешалась судьба: я был ранен в ногу. Достаточно серьезно, чтобы меня отправили во Францию, в Валь-де-Грас, после четырех месяцев ада. Ощущение дежавю – я, покалеченный, здесь, – разумеется, захлестнуло меня. Крайне неприятным образом. Армия мне противопоказана – это бесспорный факт. Я об нее обломался. И не больше мне нравится ее госпиталь, куда она укладывает рядами своих раненых и умирающих солдат. На сей раз они убиты в Алжире, но агонизируют на моих глазах. Моя веселая натура всерьез расстроена. Я разлучен с профессией, друзьями и Элоди, моей будущей женой, которая теперь ждет меня вечерами на Данфер-Рошро, в нескольких кабельтовых[18] от Валь-де-Грас.
Когда темнеет, я под шумок удираю с помощью товарища по несчастью. Вот только подвижность моя затруднена хромой ногой, и от былой ловкости не осталось и следа: перелезать через стены мне так же тяжко, как однорукому плавать кролем. Однажды вечером я даже застрял на стене и обязан одному из коллег, выручившему меня из этой деликатной ситуации.
Мне, конечно, хочется вернуться к акробатике, но поправляться я не спешу. Быть снова здоровым – значит вернуться в патруль в Алжире. А этого я не могу. С меня хватит. Благодаря моим ночным побегам я успел кое с кем потолковать о своей проблеме, и один хороший парень, Жан-Луи Трентиньян[19], подсказал мне выход: глотать амфетамины, чтобы тебя комиссовали.
Я раздобыл таблетки презулина и спрятал их в туалете. Никогда я не выполнял медицинское предписание так скрупулезно.
Моя цель – выглядеть настолько чокнутым и опасным, чтобы меня, повинуясь здоровому рефлексу, вышибли из рядов. Амфетамины очень эффективно действуют на мою наружность, и без того близкую к облику голодного кота из-за моей любви к физическим упражнениям и нерегулярного питания. Глаза ввалились, цвет лица стал бело-желтоватым, зрачки сузились до булавочной головки, во взгляде горит огонек безумия, губы растрескались. Вдобавок я молчу как рыба. Теперь я вполне достоверен в образе патентованного придурка, с которого станется швырнуть гранату без предупреждения, открыть огонь по своим, удариться в панику в бою.
Благодаря этому курсу амфетаминов я добился аудиенции у члена штаба и врачей. Они задавали мне вопросы, на которые я старался, как мог, давать невразумительные ответы, и смотрели на меня с сокрушенным видом.
Четверть часа они, похоже, колебались, но не насчет того, что со мной делать, а насчет подлинности моего состояния. Конец игре в недоумка положила следующая фраза: «Либо вы совершенно сумасшедший, либо отъявленный плут; в том и в другом случае вы нам не нужны».
Я комиссован по статье Р4, и это главное. Не возвращаться в Алжир, не терять время вдали от подмостков.
К счастью, успех «Оскара» помог мне туда вернуться. После Алжира я сыграл одну из главных ролей в пьесе, поставленной Кристианом Жераром в «Театр ла Брюйер», Tresor Party. Премьера была громкой. Пресса млела, расточая мне комплименты. Меня называли «одаренным», «уморительным», журналисты проявляли ко мне интерес и призывали публику посмотреть меня в пьесе: «Скорее! Спешите видеть этого юного актера!»
Но на этот призыв мало кто откликнулся. Очень мало. Вечер за вечером зал оставался полупустым. Успех, который можно было предсказать по восторженной реакции СМИ, в руки не давался. Не в пример «Оскару», Tresor Party на афишах не задержалась.
Последнее представление было воистину последним, и, словно символизируя полный провал, я поскользнулся с моим партнером Жаком Сироном за декорациями, с кусачками в руке. И мы милосердно отпустили на свободу голову оленя и картины, попадавшие одна за другой.
Лучше было посмеяться над этим фиаско. Хотя в глубине души я начинал уставать от несбывшихся надежд, провалившихся планов, непредвиденных крахов. Я чувствовал себя зажатым, в мертвой точке. Как будто театр отторгал меня, едва приняв. Мне не хватало непрерывности, психологического комфорта в этой постоянной синусоиде. Я вглядывался в горизонт и видел только глухую стену. Положение казалось безвыходным.
8. Напрямик
Терять нам нечего. А выиграть мы, пожалуй, можем многое.
Этим летом 1955 года мы с Жан-Пьером Марьелем достигли апогея нашей импульсивности и чаяний. Никогда еще мы не были так пылки, окрыленные вернувшейся вместе с солнцем надеждой блистать. Я еще не познакомился с десятой музой, но уже мечтаю о ней, как большинство начинающих актеров.
В ту пору волшебное слово, то, что зажигает звезды в наших глазах, – это еще не Голливуд, но Чинечитта, храм кино в Риме, где священнодействуют великие: Росселини, Феллини, Ризи, Де Сика, Висконти. Там снимается много фильмов, и я слышал, что можно получить рольку: это легче, чем во Франции, итальянцы гостеприимны.
Жан-Пьер же, большой романтик, грезит венецианскими гондолами и голубями на площади Сан-Марко. Каждый со своим образом dolce vita, мы решаем прошвырнуться в Италию. Сестра моего друга как раз купила по случаю седан с изящными линиями и достаточно просторным салоном, чтобы чувствовать себя в ем дома. Я не знаю, как он убедил ее одолжить нам, двум юным шалопаям, свой новенький «Рено Фрегат», но вот мы отправляемся в путь – прообраз дуэта в «Обгоне» Дино Ризи. За километры, отделяющие нас от итальянского полуострова, мы успеваем потренировать наше остроумие и способность к импровизации и сойтись еще немного ближе в единении душ и лукавства. Весело прокатившись по итальянскому побережью, мы должны проститься, наши пути расходятся.
Приехав в Рим, я ищу место, где переночевать: я теперь пешеход, у меня нет «Фрегата» и походной кровати. Мне дают адрес жилья по средствам, то есть, можно сказать, никакого. Я, естественно, доверяю; я всегда ожидаю лучшего. Я воображаю, что мне уготовано королевское ложе в одном из роскошных римских палаццо. Я улыбаюсь, пока не добираюсь до рекомендованного места: задней комнаты старой обшарпанной церкви, где стены сочатся влагой, а температура почти ледяная. Я провел очень скверную ночь в нездоровой сырости, в ужасающих декорациях среди статуй Мадонны с Младенцем и распятого Христа.
Утром я с трудом проснулся, почти не сомкнув ночью глаз. Я начинаю сомневаться, что надолго задержусь в этом городе, неприветливом к чужакам. Средиземноморского гостеприимства, на которое я рассчитывал, нет и в помине. Мне приходит в голову отправиться дальше, в Сицилию, в Чефалу (Шиффало), рыбацкую деревушку, посреди которой возвышается внушительный собор. Но не эти туристические достопримечательности манят меня, а мои корни. Моя бабушка со стороны отца, Розина Черрито, родилась там.
Бабушка была сицилийкой с чисто средиземноморским темпераментом, энергичным и экспрессивным. Она вышла замуж за итальянца, к которому перебралась в Пьемонт. Он, Паоло, Поль, поскольку папиного отца звали так же, как его самого, имел характер столь же крепкий, как материал, который он укрощал каждый день, будучи по профессии кузнецом. Этот сильный парень, мужественный и волевой, работал как вол, чтобы содержать свою маленькую семью. При всем своем трудолюбии он едва зарабатывал на жизнь.
На рубеже XIX и ХХ веков экономика в Италии шла на спад: бедные беднели, богатые богатели, – медленно, но верно готовя пришествие такого вождя, как Муссолини. Паоло обладал инстинктом выживания. Он понял, что дальше будет только хуже. Скоро он не сможет прокормить свою жену; скоро будет не хватать даже минимума. Надо уехать, найти землю обетованную, обеспечить себе будущее.
Тогда, между 1830-м и 1914-м, лучшим и близким вариантом для бедных и несчастных, единственной новой страной, где можно начать с нуля, был Алжир. Другие отправлялись в Соединенные Штаты, где уже образовалась большая итальянская община.
Как ни привязан был Паоло к своей стране, своей культуре и тамошней жизни, он выбрал Северную Африку. Рыбаки из Неаполя и Чефалу первыми эмигрировали туда и поселились на побережье, продолжая рыбачить. Мой дед поступил так же: приземлившись в столице, он обосновался с Розиной в пестром простонародном Баб-Эль-Уэде, где хозяйничали испанцы. Только его оконечность, квартал Марина, итальянизировалась. Поль открыл мастерскую и предлагал услуги кузнеца, к которым добавил услуги механика. Действительно, с прогрессом пришли автомобили и станки, зачастую требующие ремонта. Политика большого строительства в стране надолго обеспечила его работой. Строящимся железнодорожным путям, в частности ветке, соединяющей Алжир с Ораном, требуются кузнецы. Его небольшое дело процветает, клиенты валом валят – эмиграция удалась. Семья может разрастись, вернее, чета может стать семьей. Розина производит на свет моего отца. Поль берет на руки маленького Поля. А потом подоспеет и младший братишка Антуан.
Там, в улье Баб-Эль-Уэда, вырос мой отец, тараща глаза на красоты Белого Алжира, его формы и краски и его космополитизм, имея перед глазами пример в лице собственного отца, вкалывавшего от зари до темна. Трудолюбие – первая добродетель. Еще мальчишкой папа заявил, что хочет быть скульптором. Дедушка Поль принял его всерьез и выковал необходимые инструменты. Из каменной глыбы, взятой у мраморщика, мой отец изваял свое первое произведение: мужскую голову. Он действительно стал кем обещал. Он поступил в Институт изящных искусств в Алжире и на всякий случай выучился еще и на архитектора.
В заказах, которые он будет выполнять позже на государство, знание архитектуры ему очень пригодится.
Доброжелательность и открытая душа ремесленника, рожденного в бедности, который не побоялся призвания артиста и не посоветовал сыну обратиться к реальным, полезным профессиям, – это оказалось ценным и для меня. Я думаю, папа знал, как пригодилась ему свобода, предоставленная его собственным отцом, позволившим ему следовать своей судьбе. Было с кого взять пример. Возможно, он также верил в предзнаменования, в знаки.
В Алжире, когда однажды, после читки пьесы, он пришел за кулисы к Жаку Копо, кто-то громко выкрикнул его имя: «Поль Бельмондо!» И Копо воскликнул: «Бельмондо!.. Какое замечательное имя для актера![20]» Он оказался прав. Судьба, с моей помощью, подтвердила его предчувствие.
В Италии я надолго не задержался. Должен признаться, рискуя прослыть идиотом, что, во-первых, я так и не нашел Чинечитту. Что потом я остался совершенно без гроша. И что, наконец, мне пришлось возвращаться домой поездом, в вагоне для скота, третьим классом.
Когда я был еще в Риме и бродил в обносках, борясь с искушением выудить монетки из фонтана Треви, мне пришла телеграмма из «Комеди Франсез». Я должен был бы прыгать от радости, быть гордым и счастливым, как будто выиграл в лотерею. Не это ли цель, высшее устремление любого студента Консерватории? Не готовит ли это учебное заведение к входу в святая святых актеров?
Каждый раз, когда один из наших однокашников избирается почтенными социетариями, мы ему завидуем. Попасть в «Комеди Франсез» – значит стать должностным лицом в профессии, которая характеризуется как раз своей зыбкостью, рискованностью. Принятым туда даются средства, чтобы ставить пьесы и даже организовывать турне. И когда им требуются актеры, они берут предпочтительно студентов Консерватории, из корпоративного духа – пусть сераль остается сералем, – да так оно и проще. Я сам и мои друзья пользовались этими привилегиями в сотрудничестве с Франсуазой Фабиан, Анни Жирардо и Мишелем Галабрю. Последний, в частности, был столь благосклонен, что взял меня в две пьесы Мольера: «Лекарь поневоле» и «Жорж Данден». Во второй я сыграю Любена, роль хорошо мне знакомую, ибо я репетировал ее на курсе в Консерватории. Я знаю текст и умею задействовать его комические пружины.
Поэтому я не расстроился, когда мне сообщили, что мы будем играть премьеру без репетиций. В день премьеры я воплотил моего персонажа, как привык, с блеском и мастерством. Воодушевленный присутствием настоящей публики, я весь выкладываюсь в сцене, после чего возвращаюсь за кулисы и начинаю снимать грим.
Тут появляется Мишель Бон, тоже занятый в пьесе. Он смотрит на меня, вытаращив глаза и раскрыв рот.
– Что с тобой?
– Да что ты делаешь?
– Ты же видишь – разгримировываюсь!
– Ты с ума сошел? Тебе играть еще три сцены.
Я столько репетировал первую сцену Любена, что остальные просто вылетели у меня из головы. Остальных я не знаю вовсе, ни ситуаций, ни текста, ни моего текста, ни реплик, которые мой персонаж должен подавать Жоржу Дандену – Мишелю Галабрю. В эту секунду я понимаю, что влип, но мой молодой-старый друг не дает мне подумать, как быть. Он хватает меня за плечи и выталкивает к занавесу. Я оказываюсь перед своим работодателем, до которого быстро доходит, что играть сцену я неспособен. Мишель Бон пытается мне подсказывать, так громко, что слышат первые ряды. Но я подаю реплики невпопад, как ни тянет время мой партнер. И слыша обрывки из-за занавеса, я путаю их так, что они вообще перестают быть репликами. Это катастрофа.
У моего Любена совершенно придурковатый вид, и зрители не уверены, что понимают происходящее. В какой-то момент Жорж Данден говорит мне: «То, что сказал мне этот человек, странно!» Но я ему вообще ничего не сказал. И странным кажется скорее это. Я не помню во всех подробностях конца этого крушения, кроме отменной выволочки на повышенных тонах. Мишель Галабрю меня уволил, как я и заслуживал. Заменил он меня легко, кандидатов хватало. Но другой оказался не лучше меня, у него случались провалы в памяти размером с траншею, в которой были погребены его шансы остаться Любеном.
Не знаю, повлиял ли этот эпизод на настроение отцов «Комеди Франсез», но я тщетно ждал, что меня, как некоторых моих товарищей, позовут туда играть.
И телеграмма, хоть она и пришла не вовремя, когда я был не в Париже, логически должна была бы мне польстить. Однако ничего подобного: я разозлился. Это было еще хуже, чем если бы не прислали ничего. Они предлагают мне работать… стажером. Что значит быть при случае билетершей, готовить кофе и выполнять еще тысячу мелких поручений, которые я не считаю глупыми, но не могу увязать с моей профессией.
Я слишком горд, чтобы согласиться на предложение, которое видится мне унизительным. И предпочитаю, чтобы немножко поглумиться над ними и помочь им оценить мой гений, отправить письмо следующего содержания: «Приглашен в Чинечитту. Не могу принять ваше предложение».
Я доволен моей шуткой, хотя, в конечном счете, вынужден подчиниться волеизъявлению «Комеди Франсез» под страхом исключения из Консерватории. Надо быстренько возвращаться и брать, что дают, понурив голову: увы, приходится повиноваться, как в армии.
Они бросили мне кость: маленькую рольку в комедии в двух действиях Альфреда де Мюссе «Фантазио», которую поставил один из моих кумиров, Жюльен Берто, ученик Дюллена, актер Бунюэля[21]. Он дал мне сыграть одного из крестьян, несущих гроб. На сцене я появляюсь ненадолго. Нам полагается быстро убраться за кулисы вместе с катафалком. Но я рассчитываю так или иначе обратить на себя внимание уже в вечер премьеры. Я еле волочу ноги и строю гримасы боли. Напрягаюсь, словно сворачиваю гору, обливаюсь потом под широкополой черной шляпой, сгибаюсь, как будто несу крест Христа и его терновый венец. Зрители не могут меня не заметить, так я выделяюсь своей медлительностью и неожиданно с душой сыгранным горем. Помимо оригинальности моей игры я имею право на одну-единственную реплику, чтобы блеснуть.
На репетициях Берто советовал мне выдержать паузу перед последними словами моей фразы: «Мы хороним святого Иоанна, его место свободно, вы можете занять его… Если хотите». И я пользуюсь этим, постыдно злоупотребив рекомендацией режиссера. Мною движет горячее желание развлечь публику, которая, похоже, смертельно скучает. Так что я добиваюсь комического эффекта, вспышки в этом сумрачном туннеле. Я ухожу со сцены, как полагается, произнося мою фразу. Исчезаю за кулисами, как будто реплика закончена. Но вновь появляюсь перед публикой с моим «Если хотите». Зал взрывается смехом, что меня приободряет, вознаграждая мою дерзость. И я не пожалел об этом даже на следующий день, когда меня сурово отчитал администратор «Комеди Франсез» Пьер Дескав, которому не понравилась моя инициатива.
Несмотря на мою явную недисциплинированность, мне доверили еще одну маленькую роль в пьесе «Благая весть Марии», впервые сыгранной в присутствии автора, Поля Клоделя. Мой друг Марьель тоже задействован, что дает нам очередной случай повалять дурака. Дом Мольера роднят с Консерваторией строгие нравы, дух серьезности, чопорные мэтры, склонность жертвовать комизмом, слишком простонародным и презренным, в пользу трагизма, высокого и изысканного.
Мы отторгаем религию почтенного театра и демонстрируем это при любой возможности. Умеренность, первостепенная добродетель этих достойных мужей и жен, прославивших «Комеди Франсез», так нам не идет, что мы ее извращаем.
Когда нам велят намазать ноги бронзером[22] или автозагаром моментального действия, чтобы походить на настоящих крестьян на полевых работах, мы, разумеется, повинуемся, но перевыполняем задание. Мы не останавливаемся на уровне колен, а мажемся до волос. Наложив грим, мы любуемся собой в зеркале уборной, где вдвоем готовимся к первому представлению клоделевской драмы. Наш загар, далеко не естественный, смешон: мы похожи на пригоревшие пряники или подрумяненное сало. Мы выглядим не сельскими парнями, а скорее богатыми американцами, забывшимися под солнцем Ривьеры. По крайней мере, нас заметно издалека – мы выделяемся.
Текст, который я произношу на этот раз, совсем короткий. Но, как и в «Фантазио», я достаточно изобретателен, чтобы выгодно обыграть мою маленькую реплику. Я пускаю в ход мой лучший голос, имитирующий Мишеля Симона, и сопровождаю слова оригинальными гримасами, произнося эту емкую и звучную фразу: «Мой хлебец замерз».
И снова я вызвал недовольство корифеев «Комеди Франсез»: этим ретроградам не понравились мои современные инновации. Мнение Клоделя о моем жизнерадостном исполнении роли голодного крестьянина до меня не дошло; я только надеюсь, что оно у него было. Я сознавал свой актерский парадокс. Снова и снова я пытался подняться по ступеням храма, где у меня не было никаких шансов – да и желания – быть жрецом. Я искал освящения установленного порядка, в то время как самой природой был предназначен его ниспровергать. Сказать по правде, строгие правила, царившие в Доме Мольера, классовая система, которую символизировали двери, парадные и служебные, для господ и для рабов, для светил и для лакеев, были мне отвратительны. От «Комеди Франсез» и от Консерватории меня порой пробирал озноб, как от двух театров мумий. Во втором учили, в конечном счете, приспосабливаться к первому – или, для таких, как я, терпеть его, постоянно ломая свой характер.
Невзирая на все их недостатки, я искал их одобрения, хотел завоевать их уважение. Меня отвергали, меня прикладывали, вышибая по смехотворным поводам, меня несколько раз проваливали на вступительных конкурсах, но тем больше я жаждал реванша, стремился блеснуть и переломить ситуацию. Они меня еще оценят, я поставлю их на колени – как минимум – перед моим талантом. Я никогда не пасовал перед трудностями.
Мама научила меня главному – воле. И я докажу ей наконец, что не никудышный: я получу – я все для этого делал – премию по окончании Консерватории.
9. Падения, взлеты и кино
В конце года студенты проходят что-то вроде выпускного конкурса по категориям, причем экзамены происходят на публике. От результатов зависит их будущее. Первая или вторая премия на таком конкурсе становится драгоценным сезамом. Я дважды пытался на них отличиться, но безуспешно. На этот раз я уверен в себе: я не уйду несолоно хлебавши. И друзья, возможно, немного льстя, поощряют мое самомнение: я стану лауреатом, я оставлю Консерваторию в восторге от меня.
Я предстану перед жюри, зная о его приверженности классицизму и зная оценку моей вольной игры. Но я иду, среди прочего, с моим талисманом, моим любимым персонажем: Скапеном. Благодаря ему я не боюсь этого зала, театра «Одеон», полного судей в штатском, режиссеров, критиков, актеров.
Однако, несмотря на смех, который я вызвал в достаточном количестве, чтобы не без оснований заподозрить у себя комический талант, и два часа совещания за закрытыми дверями, комиссия присудила мне только шестое место, с похвальным листом второй степени. Разочарование – блюдо скоропортящееся, которое лучше выбросить во избежание изжоги. Единственное мое утешение – награда, полученная ex aequo[23] моими друзьями Мишелем Боном и Домиником Розаном: вторая премия. А еще тот факт, что первая премия в этот день присуждена не была.
Назавтра у меня появляется новый шанс изменить расклад. С пьесой Фейдо «Любовь и пианино» на конкурсе современной комедии. Пьеса эта, со времени ее создания, почти не игралась в Консерватории, пренебрегающей ею, вероятно, за комизм. Текст, однако, как часто бывает у этого автора, живой, умный, искрометный; он катится под горку, весело подпрыгивая. Он сидит на мне, как перчатка, и доставляет колоссальное удовольствие.
Судя по всему, доставляет удовольствие и публике, которая не сводит с меня глаз: я ее, похоже, завоевал. Я надеюсь на победу; я верю в нее, как не верил никогда раньше. Сомнений нет, шестнадцать серых людей в первом ряду не устоят. Я выбрал шестую сцену, комизм которой основывается на ситуации квипрокво[24], но включил все забавные реплики пьесы в один акт.
Персонаж, которого я играю, Эдуард, в результате моих вставок и моей мизансцены из простоватого провинциала превращается в пройдоху, хитреца, центр внимания и слегка чокнутого. Я чувствую, что чем безумнее моя игра, тем больше смеются зрители при моем появлении.
Это главное достоинство театра: он дает пространство полной свободы во внушающем уверенность окружении. Когда я дурачусь, открываю клапаны и шлюзы, ломаю рамки, я на самом деле предлагаю тем, кто на меня смотрит, прожить другую жизнь, освободиться на время от бремени будней, отправиться далеко, не вставая с кресла.
Я сознаю это в тот день, играя Фейдо таким образом, что дохожу в антиконформизме до грани провокации. Но, как ни странно, я верю в разумность жюри и во влияние на него публики.
Наступает час вынесения приговора. Мы, цепочка кандидатов на почести, стоим за занавесом в ожидании результатов долгого совещания, которые разделят нас по заслугам. При каждом объявлении премии лауреат должен выйти на сцену, поклониться и возблагодарить избравших его богов. Но в этот вечер на первую премию от остальных отделяются двое победителей: Мишель Омон и Жан-Клод Арно. Ничего, в сущности, удивительного, учитывая их достоинства, куда более академические, чем у меня.
Я и не удивлен, что не мешает появиться печали от очередного поражения, к которой вскоре добавляется гнев, когда директор Консерватории Роже Фердинанд зачитывает мое имя: мне присужден «похвальный лист первой степени за 1955 год». Я вижу нотку садизма в том, что меня премировали траченной молью наградой от прошлого года. Отказав мне вдобавок в золотой медали.
Обиженный до глубины души этим, как я считаю, двойным афронтом, я по-прежнему прячусь с неудачниками за занавесом. Директор повторяет мою фамилию, слышится свист. Я не двигаюсь с места. Мало-помалу все зрители в зале начинают выкрикивать мое имя. Все громче и громче.
Я все жду, и публика – а в ней немало студентов Консерватории, с которыми, в целом, у меня хорошие отношения и которые испытывают определенное уважение к моим дерзостям, – уже вызывает меня, топая ногами так, что дрожит пол. Я улыбаюсь, представляя себе лицо запаниковавшего директора. В конце концов рабочие сцены, которые были со мной за кулисами, хватают меня всем скопом и вытаскивают на сцену.
Там мои друзья-лауреаты Мишель Бон, Доминик Розан и Виктор Гарривье, возмущенные свершившейся, по их мнению, несправедливостью, поднимают меня и несут на плечах, как будто я выиграл решающий бой. Меня охватывает восторг, я буквально лечу под дружное «ура!» зала – я получил премию публики. Но официальные судьи, оскорбленные этим «народным бунтом», не желают присутствовать при моем триумфе: они предпочли бы ослепнуть, даже умереть, чем видеть меня, рисующего победное V[25] над толпой. Они уходят так быстро, что я едва успеваю показать им кукиш, паря в невесомости.
Я остаюсь в воздухе достаточно долго, чтобы восстановить дыхание, которое перехватило от мелких унижений Консерватории, и подумать об отсутствии мамы.
Несмотря на всю мою браваду, я боялся провалить конкурс, сыграть плохо, осрамиться. Поэтому попросил маму не приходить. Теперь я об этом жалею. Мне бы так хотелось, чтобы она увидела, как приветствует меня этот зал, взбунтовавшийся против несправедливого решения, чтобы услышала, как Анри Роллан, взволнованный, сказал мне: «Как преподаватель я тебя не одобряю, но как человек говорю тебе “браво”!», как бросил Жак Сирон: «Все идиоты!», как даже Марсель Ашар потрудился высказать нелицеприятное мнение: «Думаете, вы смешны? Ничего подобного!»
Она гордилась бы мной, посвященным в актеры подавляющим большинством.
При этом мнении, что публика всегда права в своем выборе, да, всегда и прежде всего, я так и остался. Мне всю жизнь казалось, что критики демонстрируют высокомерие и глупость, позволяя себе подвергать сомнению вкусы и пристрастия зрителей.
Еще и сегодня я убежден, что хороший фильм единодушно принимается честным народом и вполне может обойтись без критики, положительной или отрицательной, о которой мы знаем, что она может также, посредством «святого духа» СМИ, повысить число купленных билетов.
Эпизод на конкурсе произошел в присутствии журналистов, которые, радуясь, что не придется ограничиться набившим оскомину перечнем кандидатов и подвернулся материал для полноценной эпической статьи, упомянули мой случай. Впервые мое имя появилось в газете, в «Пари Пресс», и даже с фотографией. Мама смогла хотя бы косвенно поприсутствовать при сцене, которой я ее лишил. Папа же, которому я позвонил, чтобы все рассказать, пожалел, что мой успех не признан официальным жюри, что я в итоге не получил настоящей премии, чего-то выгравированного на мраморе. Он лишь озвучил то, что в глубине души я и сам думал.
Когда схлынула радость от признания публики, на меня накатила печаль, какой я прежде не знал.
Пришло лето, но солнце больше не светит мне. Мой закадычный друг Пьер Вернье, он же Пилу, встревоженный моим мрачным настроением, решил увезти меня в своем открытом «Рено» на юг, прошвырнуться на пару. Мы, в частности, проиграли соревнования по петанку[26] в Систероне друзьям моей семьи.
Благодаря этой эскападе ко мне, конечно, возвращается улыбка. Обида же, напротив, не отпускает меня, наполняя сильнейшей жаждой мести. Которая никогда меня и не покидала, рождая здоровую злость. Ведь я все время искал способа доказать этим господам из Консерватории, что они глубоко заблуждались на мой счет, а корифеям из «Комеди Франсез» – что я более чем достоин войти в их сонм.
Этот дух реванша уравновешивал уныние, настигавшее меня время от времени. К счастью, со мной была Элоди, она давала мне необходимую веру в себя, жизненную энергию. И друзья из Сен-Жермен-де-Пре, всегда на посту, всегда готовые фонтанировать радостью. Случаев повалять дурака тьма, и мы не упускаем ни одного.
Картонный чемодан, например, может послужить мячом, и мы затеваем импровизированный футбольный матч перед кафе при «Комеди Франсез». В тот день я так заигрался, что ко мне подошел человек и спросил, вызвав в нашей группе взрыв смеха: «Вы не хотите сниматься в кино?»
Мы приняли его за шутника. И напрасно, потому что это действительно был режиссер, Анри Эснер, и предложение его было вполне реальным и совершенно серьезным. Он готовил фильм при поддержке ВКТ[27], призванный воспеть рабочее братство, который должен был называться «Завтра мы будем летать», но получит название «Воскресные друзья».
История мне понравилась: речь шла о компании друзей, которые, вкалывая на заводе, договорились вернуть крылья старому разбитому самолету. В эту компанию входили Марк Кассо в качестве титулованного актера, Бернар Фрессон и Мишель Пикколи, с которым я сразу подружился.
Полтора месяца мы провели вместе, снимаясь на старом аэродроме близ Парижа и по обыкновению валяя дурака. В промежутках между дурачествами я знакомлюсь с камерой. Это новое ощущение – не иметь зрителей, кроме своих партнеров; как будто играешь без зеркала, в пустоте.
Без непосредственной реакции зрителей я не знаю, что у меня получается. Зато я могу посмотреть на себя потом и покритиковать, потому что вижу я исключительно свои недостатки. Главное – то, что я смотрю задним числом, никогда не отражает того, что, казалось мне, я делал: «я» на пленке не тот, что был на съемочной площадке. И от этого несоответствия мне слишком некомфортно, чтобы его искать.
Всю карьеру я избегал просмотра своих фильмов: я актер и не хочу быть зрителем. Опыт заставил меня усомниться в том, что преподаватели Консерватории повторяли нам круглый год: что театральный актер несоизмеримо выше киноактера, что театр – это благородный дядюшка, а кино – провинциальный увалень-кузен.
Очевидная разница между качествами, требующимися от театрального актера и от киноактера, меня не испугала. Я стараюсь, как могу, освоиться с техникой кинематографа, двигаться на площадке, обращать внимание на детали, которые будут видны на экране, тогда как на сцене были бы скрыты. Я не уверен, что у меня получается, но мне это нравится, так нравится, что я даже поделился с Марком Кассо, сказав, что только этим и смогу заниматься.
Правда, как только закончились съемки, я снова пошел по театральным кастингам, потому что не отказался от этого поприща и еще не могу позволить себе роскошь выбирать между экраном и подмостками. Я готов согласиться на любую крошечную роль, лишь бы работать.
Еще до недолгого счастья «Оскара» меня взяли сыграть в театре Сары Бернар римского часового в пьесе Джорджа Бернарда Шоу «Цезарь и Клеопатра», поставленной Жаном Ле Пуленом.
Роль у меня, конечно, не главная, зато в ней есть идеальная для меня сцена: бой на мечах, в котором я могу продемонстрировать свои физические способности. В роли Цезаря актер, которым я восхищаюсь: стиль плаща и шпаги и солнечная аура – Жан Маре. Он уже «звезда», но по нему этого не скажешь: он шутит с другими актерами и рабочими сцены, подбадривает нас, остается с нами после представлений. Со мной он особенно любезен. Он находит во мне талант, энергию и прелести, с которыми не прочь познакомиться поближе. Столкнувшись с моей несокрушимой гетеросексуальностью, о которой он, разумеется, сожалеет, он занимает выжидательную позицию и однажды вечером с заговорщицкой улыбкой говорит мне: «Если ты когда-нибудь станешь “голубым”, скажи мне». Увы, я так и не смог ему этого сказать, я бы солгал.
Помимо хорошего настроения, удовольствия орудовать мечом и оттачивать свои чары на Жане Маре, мне представился случай познакомиться с кинорежиссером Марком Аллегре, который предложил мне сняться со звездами Анри Видалем и Милен Демонжо в звуковом фильме с названием для немого: «Будь красивой и молчи».
Когда я пришел на студию, чтобы подписать контракт, передо мной кто-то уже ждал своей очереди. Меня охватило неприятное чувство, именуемое «нетерпением», – как если сидишь зимой в приемной знаменитого терапевта. Я, конечно, преувеличиваю, но мне не хочется терять время на бумажную волокиту, и я раздосадован, поняв, что проторчу здесь невесть сколько, ведь надеялся все подмахнуть по-быстрому. Человек же передо мной, судя по всему, дебютант, как и я, явно ждал еще до моего прихода и не выказывает никаких признаков раздражения: ни ноги-метронома, ни вздохов, ни стиснутых челюстей, ни злых глаз. Не в пример мне, напряженному, как струна, готовому укусить, убежденному, что меня нарочно маринуют.
Я интересуюсь тоном, выдающим мой план немедленно уйти, как долго продлятся мои муки, осведомившись о его собственных: «Давно ждешь?» Он окидывает меня стальным взглядом голубых глаз и говорит: «Успокойся, они здесь».
Действительно, большая двустворчатая дверь кабинета распахивается, и я слышу: «Ален Делон, вы можете зайти». Он встает и скрывается. Расстались мы ненадолго: через несколько дней я наткнулся на него в моем любимом квартале. Между нами завязалась дружба, которая не закончилась и по сей день.
Всю жизнь нас будут противопоставлять, пытаясь столкнуть лбами, подпитывая соперничеством легенду. На самом деле мы близки, несмотря на очевидную разницу социальных корней. Его детство было таким же печальным, бедным и одиноким, как мое – радостным, буржуазным и полным любви.
Наше прошлое, разумеется, обусловило наши имиджи – один сумрачный, другой лукавый, – но нас роднит жажда приключений, актерская натура до мозга костей, искренность в игре. Волею случая, пощадившего нас, мы никогда не были конкурентами. Единственная роль, которую должен был сыграть я и которую, в конечном счете, получил он, – «Господин Кляйн». Да и то пробовались мы не одновременно. Коста Гаврас не нашел денег на постановку фильма и отказался от проекта, но Ален пришел на помощь режиссеру, решив продюсировать фильм. Он был идеален в роли человека, затравленного нацистами, – куда лучше, чем сыграл бы я.
В эти годы первого кинематографического опыта опасаться мне следовало скорее Лорана Терзиева.
Однажды я оказался на финишной прямой кастинга важного фильма на пару с этим актером, непроницаемым и загадочным, с неподражаемым голосом и невероятной дикцией. Гений «Детей райка» и «Вечерних посетителей», Марсель Карне замыслил фильм о золотой молодежи 1950-х годов. Вдохновившись двумя молодыми людьми, которых знал, он написал сценарий – сложный, несколько искусственный и довольно спорный.
Несмотря на огромный успех «Обманщиков» у широкого зрителя, тенденциозный фильм Карне вызвал в свой адрес нападки критики за искаженное и превратное видение поколения, которое он якобы понимал.
Тогда, в феврале 1958-го, все дебютанты, какие есть в столице, проходили прослушивания на роль в этом фильме. Среди них мне удалось привлечь внимание Карне, который долго колебался, подумывая, доверить ли мне главную роль. Я узнал, что мой конкурент – Лоран Терзиев, молодой актер, с которым я сошелся по-приятельски во время подготовки. Мы поговорили откровенно и решили, что тот, кто получит роль, угостит другого обедом.
Ни он, ни я не готовы возненавидеть друг друга за место в первой строчке афиши. Это не в наших традициях. Этому меня научил спорт: надо быть начисто лишенным гордости, чтобы не уметь проигрывать.
После полутора месяцев тягомотины Карне все же выбрал Терзиева, и тот, как и было условлено, пригласил меня на обед. А я признал правоту режиссера, ибо плохо представлял себя в роли молодого философа, спокойного и педантичного. В утешение мне дали другую роль. Я тем более доволен, что в кои-то веки в моих карманах зазвенели деньги. И потом, сниматься предстоит в моей юрисдикции, в Сен-Жермен-де-Пре, на тех самых террасах, что видели мой разгул с моими статистами, в подлинных местах событий, где я давно как у себя дома.
Вся улица Сен-Бенуа тут как тут, и, хоть роль у меня второстепенная, я очень востребован, потому что присутствую в качестве мебели в большинстве сцен. Так что я провожу уйму времени с уличными дружками, которые часами сидят за столиками с виски, поставленным продюсерской компанией. К середине дня мы совершенно пьяны, и нас становится трудно контролировать. Вечернее представление «Оскара» восполняет энергию, которую я трачу в «Обманщиках» в сидячем положении.
Бедняга режиссер, несколько выбитый из колеи этими молодыми людьми, которых он по идее должен вывести в своем фильме, изо всех сил старается навязать свой авторитет. Но мы, подогретые спиртным, отмахиваемся, сначала вежливо, а потом и грубо.
Нередко мы, в конце концов, орем: «Отстань, Марсель!», что приводит его в ярость. При виде его растерянной физиономии мы расходимся еще пуще и покатываемся со смеху, заканчивая, как правило, под столами.
Поскольку я обычно во всем этом заводила, Карне думает, что это моя месть за упущенную роль Терзиева и что я затаил на него обиду. Увы, меня иногда принимают слишком всерьез, отыскивая смысл в моих действиях, в которых нет ничего, кроме поиска радости, подозревая умысел в том, что происходит зачастую в спонтанности момента.
В том же году Марк Аллегре, с которым у меня отношения проще, чем с режиссером «Обманщиков», снова пригласил меня сыграть в «Забавном воскресенье».
Он сохранил хорошую память о моей игре в «Будь красивой и молчи», несмотря на недостаток, принесенный из театра, который он помог мне исправить: я произносил свои реплики громовым голосом. На съемочной площадке он ухмылялся, видя, как вздрагивают ассистенты, и окликал меня насмешливо: «Говори чуть потише!»
Съемки этого второго фильма планировались в Париже, но из-за плохого прогноза погоды переместились в Марсель. Мы прибываем – там льет как из ведра. Все прыскают со смеху. Группа подобралась веселая: Даниэль Дарье, Арлетти, Бурвиль.
С последним мы замечательно проводим время. Он рассказывает смешные истории и сам смеется так заразительно, что ему вторят все. Я оценил и Арлетти, восхищаясь ее талантом и аристократическими манерами. Съемки мы заканчиваем поздно, на рассвете, машины у меня нет, и я иногда отвожу ее на такси в отель.
Позже, когда «Забавное воскресенье» принесет мне неплохие деньги, я куплю машину по своему вкусу: черный «Санбим». Впервые в жизни я заработаю миллион старых франков и постараюсь потратить их с толком. В частности, увезу мою нареченную Элоди в романтическое и роскошное путешествие на юг с незабываемым пребыванием в дорогом отеле «Ноай».
Этот комфорт от солидного гонорара окончательно убедит меня жениться. Пришло время перемен, пора мне остепениться.
10. И потом – Годар
Все в нем меня раздражает.
Во-первых, он обращается ко мне, никогда не снимая темных очков, что кажется мне в высшей степени невежливым и очень подозрительным. Как знать, с кем говоришь, если не видишь его глаз? Как быть уверенным, что я не сорву с него очки и не выброшу их за окно, в канаву? Во-вторых, он, похоже, культивирует свой небрежный вид, не бреется и не причесывается, зато курит бессчетное количество кошмарных желтых сигарет «Боярд».
И потом, речь у него до того замедленная, что с ним «Атласный башмачок»[28] продолжался бы неделю, а мне потребовался бы опиум, чтобы вынести, не взорвавшись, эту словесную тянучку. Наконец, уныние, исходящее от всей его долговязой особы, создает впечатление, что только что задавили его собаку, убили жену и погубили будущее.
Эту очевидную неврастению подтверждает, кстати, и его голос, очень тихий.
Он заговорил со мной на улице, когда мы случайно встретились. Я смотрю на него в сомнении. И неприятное чувство усиливается, когда он озвучивает сомнительное предложение: «Приходите в мой номер в отеле, будем снимать, и я дам вам пятьдесят тысяч франков». Я не даю внятного ответа, сворачиваю разговор и иду домой: я уверен, что предложение это сомнительное.
Дома моя жена Элоди, которой я рассказал об этой встрече, силится меня успокоить. Она напоминает мне о моих талантах боксера и о том, как легко я пускаю в ход кулаки. И добавляет, что, если режиссер «новой волны»[29] только попробует ко мне «подкатить», я сумею себя защитить.
Его критические статьи в «Кайе дю синема» наделали достаточно шуму, чтобы моя умная и наделенная чутьем жена обратила на них внимание. Она хорошо видит его современность и ручается за его талант, уговаривая меня принять предложение. Послушавшись ее, я отправляюсь в отель на бульваре Распай, где он проживает.
Придя в его номер, я сразу понимаю, что это не подстава. Здесь действительно снимается короткометражка: он не один, в окружении команды молодых людей, жизнерадостных и симпатичных. От этого кинематографического рандеву в гостиничном номере исходит атмосфера свободы и веселья.
Сюжет «Шарлотты и ее хахаля», женоненавистнической комедии в духе Мариво, в которой женщина уходит от мужчины на верхнем этаже к другому на нижнем, прихватив с собой зубную щетку, ей способствует. Но позволяет эту атмосферу манера Годара руководить, не руководя. Для него ничто никогда не предписано; действия должны рождаться в текущий момент, а персонажи оставаться такими же зыбкими, такими же сложными, такими же не поддающимися характеристикам, как в реальной жизни. Мы маски и масками останемся. Понятия роли и сценария он разрушает. Он находит себя, лишь теряясь; он старательно избегает знать, куда идет, чтобы быть уверенным, что придет к цели. Он ищет постоянных сюрпризов, импровизации, живой жизни.
Эта естественная манера снимать кино так мне нравится, что я даю себе полную волю в игре. Это новое, незнакомое удовольствие. По окончании этой короткой и воодушевляющей съемки Годар говорит мне со своим швейцарским акцентом: «Когда я буду снимать свой первый полнометражный фильм, приглашу тебя».
Это обещание, признаться, греет мне душу, но я воспринимаю его как обет, клятву кино, иллюзию момента. Артистам часто не хватает средств, а постоянства тем паче.
Однако через несколько недель он вновь дал о себе знать, на этот раз письменно. Когда я потел в Алжире, пришло письмо от Годара, в котором он просил разрешения самому дублировать меня в «Шарлотте и ее хахале». Письмо заканчивалось обещанием дать мне главную роль в его первом полнометражном фильме.
В той дыре, где я был, его письмо привело меня в восторг, но показалось еще более несбыточным, чем в первый раз. Я, разумеется, дал согласие заменить меня, застрявшего в африканской глуши, чтобы его короткометражка могла выйти.
И «Шарлотта и ее хахаль» не только была закончена, но и получила благоприятные отзывы критики. Правда, мой монолог в швейцарской версии, перемежаемый протяжными восклицаниями, произвел на меня странное впечатление. И на других тоже. Жак Беккер, собиравшийся пригласить меня в свой фильм «Дыра», отказался от меня из-за этого голоса, который не был моим. Итак, мою игру в короткометражке Годара заметили, но возникло недоразумение из-за контраста между моей внешностью и тембром.
Вскоре после выхода фильма и моего возвращения из Алжира Клод Шаброль – который принадлежал к тому же анархистскому течению, что и мой швейцарский друг, и, очевидно, был в курсе, что меня дублировали в «Шарлотте и ее хахале», – одобрил предложение братьев Хаким, продюсеров его фильма «На двойной поворот ключа».
С ними я тоже столкнулся благодаря случаю, приведшему меня на Елисейские Поля. Однажды я встретил там Жан-Клода Бриали, с которым часто встречался на улице Сен-Бенуа. Он чувствовал себя скверно: мучился от ужасной боли в спине, требовавшей операции и вынудившей его отказаться за три дня до съемок от роли в фильме Шаброля. «Позвони продюсерам, братьям Хаким, – сказал он мне, – они ищут актера, чтобы срочно заменить меня».
Я поблагодарил его за наводку и позвонил. Когда я явился в контору наборов, они на первый взгляд нашли меня безобразным и прямо это высказали. Я уже собрался показать им спину, но они остановили меня, заведя медоточивые речи. Через несколько минут они воспользовались моей доверчивостью дебютанта в кино, чтобы сэкономить на гонораре. Они наплели мне, что, мол, режиссер высказал серьезные сомнения на мой счет, он не хочет меня в этой роли и единственный для них, продюсеров, способ навязать меня – это аргумент цены. Если я стою недорого, то…
Только позже, из разговоров с Клодом Шабролем, я понял подвох. Но дело было сделано: я подписал контракт на роль персонажа, с которым чувствовал много общего, возмутителя спокойствия, разоблачающего лицемерие общества, чистого бунтаря.
И у Шаброля свобода на съемочной площадке позволяет мне экспериментировать в безумствах, заходя в своей интуиции далеко, порой дальше, чем от меня требуется. Иногда даже за грань приличий. Так, однажды я снял трусы перед Мадлен Робинсон, которая этого не ожидала и так покраснела, что это заметно в кадре.
Мой лучший и самый чокнутый друг Марио Давид тоже получил роль в фильме «На двойной поворот ключа», и в компании с ним я окончательно распоясался. А ассистентом режиссера был Филипп де Брока…
Конец этих съемок был грустным, как прощание на перроне вокзала в день мобилизации. И я окончательно убедился, что «новая волна» мне нравится. Ее гении, Шаброль, Трюффо и Годар, поддерживают друг друга, совершая свою революцию. Они пишут вместе, вдохновляются друг другом, разделяют с другими свои успехи.
Жан-Люк Годар меня не обманул. Ходит слух, что его замысел полнометражного фильма, для которого Трюффо написал сценарий и который поддерживает Шаброль, прославившийся благодаря «Красавчику Сержу» и «Кузенам», начинает конкретизироваться. Один мелкий продюсер согласился финансировать проект, и режиссер ищет актрису. Он уже получил отказ от Аннет Стройберг – вернее, от Роже Вадима, который боится отдать свою подружку в лапы сердцееда-швейцарца. Что до актера, я ничего об этом не слышал, но полагаю, что он ухватится за любую согласную знаменитость. У меня уже достаточно опыта, чтобы не верить его обещаниям.
Вот только на этот раз предложение выглядит серьезным – Годар не отказался от своей идеи. Он звонит мне, чтобы сообщить, что я буду, если согласен, его актером в «На последнем дыхании». Больше я почти ничего не узнаю до начала съемок. Он не даст мне сценарий Трюффо, только вкратце изложит сюжет фильма: «Это история одного типа. Он в Марселе. Угонит машину, чтобы встретиться со своей любимой. Убьет полицейского. В конце он погибнет или убьет девушку, там будет видно». И назначит мне встречу в «Фуке», чтобы заключить контракт.
Который я подпишу, не послушавшись моей агентессы. Та утверждает, что я совершаю самую большую ошибку в жизни: она бы предпочла видеть меня в фильме Дювивье, в который хочет меня пристроить, к тому же считает мой гонорар до смешного низким – 400 000 старых франков.
Действительно, Жорж де Борегар, бедный продюсер, измышляет уловки, чтобы сэкономить деньги, которых у него нет. Он одобряет не бьющий по карману выбор Годара, но беспокоится также об актрисе, чтобы и она обошлась недорого.
Режиссер, хоть и с приветом, но хитрец, предложил ему Джин Сиберг, прославившуюся после «Жанны д’Арк» и «Здравствуй, грусть» Отто Премингера. Его аргумент в том, что она, живя в Париже, больше не востребована в Соединенных Штатах, и будет легко ее перекупить у «Коламбии Пикчерс», с которой у нее контракт, задешево.
Выслушав хитрый довод режиссера, Борегар снимает очки, что означает согласие. Он даже спрашивает у хитроумного интеллектуала, чтобы не показаться слишком прозаичным, не чересчур ли для Годара большая уступка взять Джин Сиберг в фильм «На последнем дыхании». Это все равно что спросить медведя, любит ли он мед: режиссер в эту пору тайно сгорает от любви к американке и мечтает снимать ее, чтобы быть к ней ближе.
Жорж де Борегар посылает телеграмму на двадцать страниц в «Коламбию Пикчерс» с просьбой уступить ему Джин. И студия соглашается, радуясь возможности избавиться от актрисы, которая стоит ей целое состояние и не приносит больше ни гроша.
Годар более чем удовлетворен. Он признается мне перед началом съемок: «Что я в ней люблю, так это исходящую от нее тайну. Ее можно заставить сыграть все что угодно правдоподобно. Она может с равным успехом быть стервой, ангелом, шлюхой. Запоздалой девственницей или нимфоманкой».
На самом деле она в точности соответствует тогдашнему представлению Годара о женщинах – скверному. Он не любит слабый пол за то, что тот непроницаем, эгоистичен и труслив настолько, что жертвует всем ради своей безопасности. Думаю, он страдает оттого, что не производит на женщин того же впечатления, что на продюсеров и прессу. В его оправдание можно сказать, что они предпочитают мускулистого и загорелого красавца, а не мрачного самоеда-интеллектуала. В их оправдание можно сказать, что Годар не всегда прилагает достаточно усилий, чтобы понравиться и преодолеть их робость. Его молчаливость делу не помогает.
Однажды вечером он пригласил меня поужинать. Я рад оказаться с ним в пиццерии на улице Сен-Бенуа, но быстро разочаровываюсь: он не произносит ни слова. Сидеть со мной за столом ему, похоже, достаточно. Может быть, он общается со мной телепатически? Вечер выдался смертельно скучным, но оригинальным. Когда мы прощаемся, он явно доволен, ибо говорит: «Мы отлично поужинали, ты не находишь?»
С ним все всегда необычно. Так, я узнаю, что пресловутый сценарий, написанный Трюффо, который должен по идее лечь в основу его фильма «На последнем дыхании», – на самом деле лишь клочок бумаги с кратким содержанием истории или, вернее, ее отправной точкой: «В Марселе молодой гангстер угоняет американскую машину, чтобы отправиться в Париж. Уходя от дорожной полиции, он убивает полицейского. В Париже он встречается с молодой американкой, которую любит, и пытается уговорить ее уехать с ним из страны. Девушка колеблется, но без колебаний выдает его, подвергшись шантажу криминальной полиции. Молодой гангстер, преданный любовницей и во всем разочарованный, без сопротивления убит двумя преследующими его полицейскими». Еще одна ложь в титрах – фильм якобы снят «под руководством Клода Шаброля».
Разумеется, Годар достаточно смышлен, чтобы обойтись без наставника. И без сценариста.
Накануне первого съемочного дня он еще ничегошеньки не написал. Я, привыкший, что режиссеры являются на площадку с тоннами бумаг, пачками ксерокопий, удивляюсь, что он пришел с пустыми руками, и спрашиваю его из любопытства: «Ты хоть знаешь, что будешь снимать?» На что получаю очень длинный ответ: «Нет», который меня только распаляет.
На следующий день, 17 августа 1959-го, он приносит с собой тетрадные листки, испещренные записями и рисунками. Но он ими не пользуется. Единственное, что он знает твердо, касается психологии двух его героев и трех строчек сюжета. Остальное придет само in vivo[30]. С первых минут съемки мне задан тон фильма Годара: абсолютная свобода, порой сбивающая с толку. Он говорит мне, показывая на «Юнивер» на бульваре Сен-Жермен:
– Видишь этот бар, заходи туда.
– И что мне там делать?
– Что хочешь.
Потом он просит меня зайти в телефонную кабину. Я опять спрашиваю:
– И что мне говорить?
– Что хочешь.
День продолжается, как начался, в бесцельных блужданиях. Я не раздумываю о том, чего хочет Годар, который, похоже, сам этого не знает. Я играю, импровизирую, бросаю реплики. Я вновь обрел чистоту наших летних представлений в Клерфонтене с другими детьми, нашу разнузданную креативность, нашу смелость, поощряемую заведомой доброжелательностью публики, состоящей из родителей.
Я снова мальчишка, которого не будут ругать, правонарушитель, которого не накажут, преступник без преступления, убийца с чистыми руками, блудный сын. Годар дает мне великолепную безнаказанность быть собой. Я полностью владею своим существом, подлинным, тем, которое камера может запечатлеть, не связывая по рукам и ногам. Я свободен от реальности; я могу помочиться в раковину, курить полуголым в постели в течение четверти часа, заниматься любовью под простынями и посылать зрителей: «Если вы не любите море, если вы не любите горы, если вы не любите город и если вы не любите деревню, идите ко всем чертям!»
Этот первый день похож на каникулы. За несколько часов до намеченного окончания съемки режиссер, к немалому нашему удивлению, решает ее прекратить. Он будет проделывать это с нами не раз в ходе съемок, но нас это не смущает и не шокирует, наоборот.
Единственным, кому не понравится это сокращение рабочего времени, будет продюсер.
С Джин Сиберг мы достаточно хорошо поладили, чтобы веселиться, как дети. Я должен также признаться, что мы оба в сомнениях относительно судьбы этого «двинутого» фильма. Мы сознаем, что в нем нарушаются все мыслимые правила, и ожидаем, что фильм провалится. Так что мы безумствуем вовсю – терять нам нечего.
Техническая команда, сведенная до минимума, с оператором Раулем Кутаром, вооруженным ручной камерой, может следовать за нами во всех наших изощрениях.
Результат, в котором мы с Джин, однако, сомневаемся, наполовину достигнут во время пресс-показа фильма. Реакция присутствующих критиков – в том числе смех, когда, в начале, я сажусь за руль угнанной машины со словами: «Теперь вперед со свистом», – доказывает, что мы сделали не халтуру.
Правда, моя агентесса так не думает, она мечет громы и молнии, не желая, чтобы фильм вышел. Она грозит мне, утверждая, что он станет моим концом, что он позорен и погубит мою карьеру в одночасье.
Когда, 16 марта 1960 года, фильм «На последнем дыхании» выходит на экраны в четырех парижских кинотеатрах, я посылаю Элоди посмотреть и послушать зрителей – это в большинстве своем снобы-интеллектуалы, и я знаю, что их мнение определит прием широкой публики.
Я же, со своей стороны, нахожусь на Елисейских Полях с закадычным другом Шарлем Жераром из Авиа-Клуба.
За полдень мы бродим вокруг кинотеатра «Бальзак», где будет показан фильм. Мы видим, что люди уже толпятся у входа. Я не могу опомниться; мне почти хочется пересчитать их по головам. Хозяин кинотеатра – который знаком с Шарлем, – видя, как мы околачиваемся вокруг толпы, бросает нам: «Чудики, чем платить статистам за очередь, лучше бы делали рекламу!» – что сначала озадачивает нас, а потом льстит самолюбию.
Когда моя жена возвращается с улыбкой, едва проходящей в дверь, я понимаю, что партия выиграна. «Ну, – спрашиваю я ее, – что они сказали?» Она в ответ: «Я не помню, они столько говорили, и все одновременно!»
Назавтра мне сообщат больше подробностей, и я узнаю в частности, что на одном из показов Жан Кокто воскликнул перед своим сонмом поклонников: «У него получилось то, что не удалось другим», имея в виду Годара. Обо мне же он будто бы сказал: «А этот молодой человек, чье имя я даже не хочу знать, выше всех остальных».
Это был фильм нового сорта, и он стал настоящим освободительным взрывом. Все возмущались или восторгались. Каждый имел мнение. Правила, как нравственные, так и кинематографические, были старательно подорваны. Даже те, кто мог только позавидовать гению Годара, его собратья-режиссеры, превозносили его до небес.
На этот раз материал выходил за простые рамки экрана; это был феномен, кино, слитое с жизнью, выплескивающееся в нее и на нее действующее. Ничто не будет прежним после фильма «На последнем дыхании», эффект которого, прекрасная ирония, был обратно пропорционален его названию.
Назавтра после выхода фильма мое лицо появилось на первых полосах всех газет. Но больше всего мне польстила статья в серьезной и достойной доверия газете «Экспресс».
Журналистка Мадлен Шапсаль не только расхваливает современность фильма; она ставит себе целью описать меня как певца поколения, героя нового типа, сильного и уязвимого одновременно. И она упоминает мой ответ на вопрос, довольно, сказать по правде, глупый: «Что вы думаете о вашей внешности?» Со времен Консерватории меня награждают не гомеровскими эпитетами: «первый любовник-урод», «дебютант с некрасивым лицом», «странная физиономия». Эти непрестанные комментарии не ранят меня, но не перестают удивлять. Сравнения – не в мою пользу – с Аленом Делоном еще не начались; я пока урод не относительный. Эдит Пиаф еще не сказала: «Я вышла бы с Делоном, но вернулась бы с Бельмондо».
Но очень романтичная роль, которую я сыграл в фильме «На последнем дыхании», поместила меня в категорию «соблазнитель с грубой наружностью». Моя некрасивость обрела новое качество. И я краснею от стыда за мой ответ на пресловутый вопрос: «Думаю, у меня есть обаяние».
После выхода «На последнем дыхании» все изменилось в одночасье. Мой телефон больше не знает покоя. Я даже вынужден сменить номер. Контракты сыплются чудесным дождем, а предлагаемые гонорары кажутся мне сногсшибательными. Долгие годы я боролся, чтобы урвать по маленькой рольке там и сям, и страдал от своей чересчур естественной манеры игры, и вот, наконец, я признан, я любим, я востребован. Теперь пусть сами приходят ко мне. И я больше не буду выматываться в поисках возможностей заработать на жизнь своей профессией. Шедевр Годара – моя пальмовая ветвь.
Сейчас я в зените славы. И пусть она продлится еще немного, чтобы я окончательно почил на лаврах. Позади у меня достаточно лет тягот, чтобы не поверить в себя сразу и хорошенько усвоить смысл слов «временно» и «эфемерно». И главное – я вечно благодарен режиссерам, выбиравшим меня, когда я еще прозябал в тени, и имевшим мужество довериться мне до выхода фильма «На последнем дыхании».
Клод Соте – один из таких смельчаков, способных схлестнуться с продюсерами, навязывая своих актеров. Он хочет меня в партнеры Лино Вентуре в экранизации, над которой он работал вместе с Хозе Джованни, автором романа, рассказывающего о дружбе старого, всеми покинутого гангстера с молодым благородным бандитом, «Взвесь весь риск».
Но продюсеры наложили вето на мое имя, которое не звучит и, стало быть, ничего не принесет. Они хотят Жерара Блена, или Лорана Терзиева, или Дарио Морено, и остаются глухи к пожеланиям Соте. Тот не отступает, его поддерживают Вентура (чья агентесса говорит, что я буду в ответе за провал фильма) и Джованни. Несколько недель вокруг моего имени ломаются копья в переговорах с финансирующей стороной. Но Клод твердо держится своей линии. И он побеждает, потому что чувствует себя свободным не делать фильм, если они откажутся от моей физиономии. Со мной – или фильма вообще не будет.
Я, разумеется, польщен и счастлив, что меня так хотят в фильм, который к тому же мне очень нравится. Этот образ «блатаря», оказывающегося нравственнее, чем можно было ожидать, и его немногословная мужская дружба со старшим товарищем тронули меня достаточно, чтобы я взялся за дело с энергией и энтузиазмом.
Мой партнер по фильму Лино Вентура, чей имидж «грубого животного» режиссер попытался смягчить, приветлив, хоть и хмур с виду, очень мил и любит повалять дурака, как и я. Вдобавок он благородно согласится разделить со мной поровну верхнюю строчку афиши, когда «Взвесь весь риск» выйдет одновременно с «На последнем дыхании» и будет иметь такой же кассовый успех: два миллиона зрителей.
Итак, год 1959-й был моим эротическим годом, когда я получил все, чего добивался, и почувствовал себя богатым, как махараджа, и желанным, как Брижит Бардо в «И Бог создал женщину».
Я подпитал жажду жизни, купив «АС Бристол» серого цвета, великолепный автомобиль, в котором я буду опасно флиртовать на скорости 200 километров в час.
11. Слишком много и все
Мелкий дождь закапал на жирный асфальт, который его еще не впитывает. Мой оранжевый «Дофин Гордини» – игрушка точности несравненной, и я веду его, как он того заслуживает, быстро и хорошо, держа дорогу. Шарантский ландшафт с многочисленными изгибами как нельзя лучше подходит для автомобильной прогулки. Я воспользовался предоставленным продюсерами выходным, чтобы отвезти к морю десятилетнего Жерома, сына Жанны Моро, которая приехала с ним на съемки фильма Питера Брука «Модерато кантабиле», экранизации романа Маргерит Дюрас, пребывающей в зените славы после «Хиросима, моя любовь» с Аленом Рене.
Раздраженная тем, что не поучаствовала в солидных сборах фильма Луи Малля «Любовники», в котором она сыграла героиню, актриса решила стать совместно с Раулем Леви продюсером «Модерато кантабиле» и предложила писательнице и режиссеру на роль главного героя меня. Они изъявили желание увидеться со мной, чтобы составить представление, в результате чего я провел крайне неприятный вечер.