На пике века. Исповедь одержимой искусством Гуггенхайм Пегги
Когда мы добрались до Бад-Райхенхаля в Баварии, в нескольких милях от австрийского Тироля, мы решили остаться там на весь сентябрь. Джон хотел написать статью, которую он пообещал какой-то английской газете, но, конечно же, так этого и не сделал.
Австрийский Тироль — мой любимый край в Европе. Я обожаю его скалистые горы, на которых растут прямые, словно телеграфные столбы, деревья. Люблю тихо говорящих австрийцев и прекрасную атмосферу расслабленности, которая их окружает. Разумеется, это было до Аншлюса. Помимо того озера, что Дэвид Лоуренс описывал в «Кукле капитана», там есть множество других, не менее живописных; посередине одного стоит монастырь. Мы съездили в будущую резиденцию Гитлера, Берхтесгаден, не подозревая, что будет значить это имя через несколько лет, а оттуда — в Зальцбург, но опоздали на музыкальный фестиваль. Джон когда-то жил в этом городе, и у него остались странные воспоминания о Стефане Цвейге, которого он там повстречал.
Думаю, это был один из самых счастливых периодов нашей жизни. Мы познакомились с англичанином и его женой-датчанкой, у которых была дочь возраста Пегин, так что мы все нашли себе компанию. Бад-Райхенхаль представлял собой одну из этих унылых здравниц, где положено принимать ванны и поправлять здоровье, но мы проводили там мало времени и больше ездили на автомобиле по окрестностям.
В Мюнхене мы купили фонограф и большое количество пластинок, и только тогда Джон начал учить меня по-настоящему ценить музыку. Он пришел в ужас от моего отвратительного вкуса. Ничего удивительного: в то время мне больше всего нравились «Мелодия фа-мажор» Рубинштейна и «Грезы» Шумана. Он привил мне любовь к Моцарту, Баху, Бетховену, Шуберту, Брамсу, Гайдну, Генделю, а позже к Стравинскому и его «Шестерке». Пройдя посвящение, я могла часами сидеть и слушать музыку, но всегда предпочитала делать это дома. Изредка Джон водил меня на концерты и оперы Моцарта.
Мы вернулись в Прамускье в начале октября и, как я уже сказала, всего на двадцать минут подвели Лолу — первого щенка она родила еще в автомобиле. Это были прелестные зверьки, но южный климат не пошел им на пользу, вероятно, из-за их северных корней: Тронджин погиб от чумки.
Скоро мы заскучали и отправились в Париж. Поначалу мы остановились в отеле «Бургундия и Монтана» рядом с площадью Пале-Бурбон. Я решила продать виллу в Прамускье и отдать Лоуренсу вырученные деньги, поскольку давно считала дом его собственностью и подарком от меня, хотя оформлен он был на мое имя. Я послала грузчиков за мебелью и разделила ее пополам с Лоуренсом. Свою часть я поместила в камеру хранения. До этого я уже отдала ему «испано-сюизу» в качестве компенсации расходов на развод.
Лоуренс скрывал подробности своей личной жизни, но вскоре я случайно узнала, что он снова стал отцом. У него родилась дочь, и я попросила разрешения увидеть ее. Я плохо себя чувствовала после операции, которую провел надо мной в монастыре замечательный русский врач Попов. Монахини там были строгие и нечистоплотные и не понимали, что я там делаю. Тем не менее они пытались ухаживать за мной и как-то воскресным утром разбудили меня в шесть утра, чтобы я положила в рот термометр, но так и не вернулись за ним. Когда я возмутилась, они оправдались тем, что были заняты молитвой. Доктор Попов, предположительно, был акушером русской великой княгини и однажды прислал ее в этот монастырь для проведения кюретажа[21]; ему приписывают фразу, неожиданно произнесению прямо посреди операции: «Tiens, tiens, cette femme est enceinte»[22].
Вернувшись из Прамускье, я привезла с собой свою обожаемую Лолу. До этого она никогда не жила в большом городе и в первое же утро во время прогулки со служанкой от страха вырвалась и убежала. Мы надеялись отыскать ее в приюте для потерянных собак, или fouriere, и месяцами ходили туда каждый день. Потом мы сократили количество визитов до двух — трех в неделю. Никогда я еще не видела столь грустного и душераздирающего зрелища. Fouriere был полон созданий, которые поднимали ужасный вой, стоило кому-то к ним войти. Каждый день там появлялись новые потерявшиеся питомцы, но не Лола. Собаки, должно быть, думали, что мы пришли за ним, или надеялись снова увидеть своих хозяев. В конце концов нам пришлось сдаться. Кому-то Лола, видать, полюбилась так же, как и нам, иначе нам бы ее вернули — мы разместили трогательное объявление в «Пари-Миди» и пообещали за нее щедрое вознаграждение.
В то время наши отношения с Лоуренсом стали несколько теплее, и он каждый четверг позволял мне целый день проводить с Синдбадом, но никогда не давал ему оставаться на ночь у меня дома. Потом он переехал в Марну; мы встречались на полпути, и я везла Синдбада ненадолго в Париж и возвращала вечером. Для ребенка это оказалось слишком утомительно, поэтому я стала сама приезжать в Ла Ферте, где они жили, и там искать места для прогулок. Само собой, из этой затеи не вышло ничего хорошего, и однажды Лоуренс устроил сцену, когда я привела Синдбада домой, поэтому я решила отложить свои визиты в надежде, что мне позволят пожить с сыном часть лета.
Эмили Коулман была в Париже, и мы часто виделись с ней. Мы вместе по четвергам водили гулять Синдбада и Джонни, почти ровесников — они остались друзьями на всю жизнь. Как-то вечером в кафе я оставила Эмили и Джона и села за столик к Лоуренсу, не подозревая, какую реакцию это вызовет у Джона. Он совершенно обезумел, и Эмили пришлось пройтись с ним по улице, чтобы он успокоился. На следующий день она предостерегла меня, что я играю с огнем; тогда я впервые осознала, какая страстная натура скрывалась под внешним спокойствием Джона Холмса.
Мы арендовали меблированные апартаменты со студией на рю Кампань-Премьер, и поскольку договор был заключен на мою фамилию по мужу, Джона часто называли Вэйлом, что немало раздражало Лоуренса. Во избежание дальнейшей путаницы я решила вернуть фамилию Гуггенхайм.
Я познакомила Джона с Хелен Флейшман и Джорджо Джойсом. Мы часто встречались с ними и его родителями — Джеймсом Джойсом и Норой. Их семья жила дружно, и Джона, противника семейных ценностей, поражало, как Джорджо может иметь столь близкие отношения с родителями. Лючия Джойс, сестра Джорджо, тоже часто бывала с ними. Это была милая девушка, студентка танцевального училища. Джорджо обладал приличным басом и пел для нас, иногда вместе с отцом-тенором. Джону нравилось беседовать с Джойсом, но поскольку он не умел льстить, их знакомство осталось поверхностным. Они оба раньше жили в Триесте, и я помню, как они жаловались друг другу на ветер борей, главную напасть Триеста. Когда он дул (а иногда он не утихал по несколько дней), на улицах натягивали веревки, чтобы люди могли передвигаться, держась за них.
Внезапно из Америки приехала моя мать. Я не виделась с ней с самого расставания с Лоуренсом, и хотя развод она одобряла, она считала, что я сошла с ума, отдав ему Синдбада, и никогда мне этого не простила. Она не подозревала о Джоне, и посвятить ее в ситуацию было непростой задачей. К счастью, на момент ее приезда в Париже оказались Эдвин Мюир с женой, и они были у меня в гостях, когда мама добралась до моего дома. Это было хорошее начало. Она не могла поверить, что я живу с Джоном и не собираюсь выходить за него замуж. Она всегда называла его мистер Холмс и держалась с ним формально. Он ей никогда не нравился; она считала его ужасным человеком, раз он женился на Дороти и к тому же не работал. Я попыталась впечатлить ее его происхождением. Она записала в свой блокнот: «Губернатор объединенных провинций Индии». После некоторого расследования она пришла ко мне и сообщила, что я ошиблась и на самом деле он должен носить имя лорд Ридинг. Тем не менее ей пришлось принять Джона, поскольку она понимала, что иначе я не смогу с ней видеться. Однажды вечером, когда у нас в гостях были Мюиры, к дверям подошла Дороти и стала кричать, что они не имеют права водить со мной дружбу.
Эдвин Мюир мне нравился с самого начала. Он был таким хрупким и застенчивым, таким чувствительным и чистым, что невозможно было не проникнуться к нему симпатией. В нем чувствовался талант, хотя скромность не позволяла ему им кичиться. Он выглядел так, будто слишком долго спал у огня и никак не мог отделаться от дремоты. Им пришлось пережить непростые времена, когда они мучительно сводили концы с концами только благодаря переводческому труду. Из всех заслуг больше всего известности им принес перевод «Еврея Зюсса». Они перевели Кафку и, таким образом, открыли его для англоговорящего мира. Мюир всегда советовался с Джоном перед тем, как издавать свои книги. Однажды он этого не сделал, и книга, по мнению Джона, оказалась провалом. Мюир обожал Джона, и когда после его смерти я попросила его написать что-нибудь о нем, вот что он мне прислал. Позже он расширил этот фрагмент и включил его в свою автобиографию, «История и сказка»:
«Я впервые встретил Джона Холмса воскресным утром в Глазго летом 1919 года. Его привел ко мне в съемную квартиру Хью Кингсмилл, когда я собирался на прогулку за город: я открыл дверь и услышал, как по лестничному пролету эхом разносится их английский говор. Хью надо было ехать в Бридж-оф-Аллан, а Джон согласился присоединиться ко мне. Это был безветренный теплый день. Мы бродили по вересковым пустошам на юге Глазго, пообедали в небольшой чайной и вернулись вечером, по дороге пройдя мимо процессии влюбленных пар длиной в две мили. Холмс был в униформе шотландской армии — шотландском берете, рубашке цвета хаки и клетчатых штанах. О том дне я помню только, что в какой-то момент мы стали спорить о Патере, а потом обсуждали преимущества ветреной и безветренной погоды: Холмс ненавидел сильные ветра, а я, будучи тогда поклонником Ницше, наоборот, их любил. На обратном пути он стал цитировать Донна, о котором я тогда не знал, и помню, как мы стояли, прислонившись к воротам, вдыхая запах сена, и он мягко произнес:
- Так, плотский преступив порог,
- Качались души между нами.
- Пока они к согласию шли
- От нежного благоусобья,
- Тела застыли, где легли,
- Как бессловесные надгробья[23].
Затем он продекламировал первую строфу „Мощей“, с особым чувством задержавшись на образах воскресших любовников, чьи души, „вернувшись в тело“, встретятся вновь, „на Суд спеша“. Эти строки были созвучны пейзажу вокруг нас — круглым стогам сена на полях и долгой череде пар, напоминавшей похоронную процессию в лучах вечернего солнца.
Первое, на что я обратил внимание в Джоне, — это его спокойная бдительность, которая навела меня на мысли о Ветхом Завете, близком каждому шотландцу. Под конец дня его бдительность превратилась в бдительную благожелательность, свойственную Холмсу черту в обществе тех, кто ему нравился. В следующий раз мы встретились в Лондоне после моей свадьбы и позже часто виделись в Дрездене, Форте-деи-Марми и на юге Франции, где нам обоим случилось жить; после этого — в Лондоне.
В Холмсе как ни в одном другом человеке чувствовался гений, и я полагаю, он был одной из самых выдающихся личностей своего времени — а может, и не только своего. Его инстинктивную твердость и грацию в физическом плане разделял странный контраст с болезненной скованностью его воли. Он двигался, как могучая кошка: он любил залезать на деревья и вообще все, на что можно залезть, и славился престранными достижениями: например, мог с огромной скоростью бегать на четвереньках, не сгибая ног; ходить пешком ему было скучно. Он умел быть и неподвижен, как кошка, — сидеть часами на одном месте без движения, но потом его вдруг наполняло бескрайнее уныние; он словно оказывался заперт в темнице глубоко внутри себя самого, без надежды на побег. Его тело как будто позволяло ему получить все возможные наслаждения; его воля — испытать любое страдание. В нем постоянно происходила борьба, которую Вордсворт отмечал в Кольридже: „невозможно описать ту силу воли, какой ему стоило хотеть чего-либо“. Сам процесс письма представлял для него громадную сложность, хотя его единственной амбицией было стать писателем. Осознание собственной слабости и страх, несмотря на все свои таланты, в коих он не сомневался, ничего не произвести на свет, накаляли вечную внутренюю борьбу и повергали его в состояние лихорадочного бессилия. Его преследовали жуткие сны и кошмары.
Его разуму была присуща величественная ясность и упорядоченность, и когда он обращал его на что-то, предметы как по волшебству возвращались в свою исконную форму и представали тем, что они есть на самом деле, в их подлинном соотношении между собой, как в самый день их создания. Однажды он замыслил написать поэму и наглядно описать в ней эволюцию видов и то, как различные формы жизни развились от одного архетипа, в сжатой временной ретроспективе; он часто прибегал к такому приему в речи. В его речи не было поверхностной искрометности; она бывала неуклюжа; часто он как будто не мог закончить предложение и натыкался на то же препятствие, что не давало ему писать. Его ораторский талант делал уникальным тот факт, что он всегда говорил по существу; он никогда не бывал банален или вторичен, но всегда говорил о реальных вещах. Он мог развеселить и любил остроумную беседу, но именно в существенности заключалось его отличительное свойство. В его речи явственно проступала его благожелательность: он словно смотрел на вещи с братским участием и помогал им найти самих себя. Он не чурался и низменного юмора; я помню, как однажды он цитировал стихотворение Т. И. Брауна:
- Бог ведает, как чуден этот сад…
Он делал это нарочито напыщенно и доходил до истеричного возмущения к строке:
- Нет Бога! В саду, где вечера ПРОХЛАДНЫ?
И переходил на сдержанную снисходительность на последних строках:
- Что ж, мне был дан знак…
- Я знаю: Он гулял в моих садах.
Как и Хью Кингсмилл, я отчетливо ощущал в нем благость, хотя сам он себя считал далеким от собственного представления о благе. Из всех, кого я знал, он отчетливее всего дал мне представление о благости как о простейшей, осязаемой вещи. Порой он источал благость столь естественную и исконную, что казалось, будто Великое грехопадение еще не свершилось, и мир только ждет пришествие зла. Эти „благие“ времена вызывают в уме картины изобилия, сытого скота, богатых полей, полноводных рек, неиссякаемых яств и питья, когда всякая вещь радостно следует зову своего естества. Он обладал даром простого наслаждения, которое, как говорил Йейтс, сопутствует благости,
- Коль скорбный не выдался час, —
Эта строка всегда вызывала у него улыбку. В равной степени остро он чувствовал зло и глубоко осуждал грех; однако в нем не было ни капли пуританства, и мне видится, что в конечном счете чувство вины в нем рождалось из ощущения себя бессмертной душой, пойманной в силки этого мира, узы которого ей одновременно приятны и ненавистны. Его неспособность выразить себя была по большей части вызвана силой этого чувства, но оно же усугубляло тяжесть вины, которая росла по мере того, как он терял волю к писательству».
Весной мы с Джоном, Пегин и ее нянькой, пока Дорис была в отпуске, проехали на автомобиле всю Бретань. Без конца либо шел дождь, либо от тумана казалось, будто он идет. Мы ни разу не увидели солнца. Бретани свойственна дикая и необузданная красота, с крутыми утесами и красными землями. Там часто встречались славные пляжи, но без солнца они выглядели малопривлекательными. Мы видели чудесные старые кельтские церкви и много раз проезжали мимо ранних скульптур Христа. Эти calvaire[24] были очень просты, но удивительно красивы.
Мы хотели арендовать дом на лето, но после бесплодных поисков по всему полуострову оставили эту идею. Идеального места мы найти не смогли. Когда речь шла о месте жительства, Джон никогда не шел на компромиссы. Он мог месяцами искать дом, где собирался прожить совсем недолго. Мы обычно тратили на поиски половину лета, но он всегда в итоге находил идеальное место. После Бретани мы объехали всю Нормандию, но и там ничего не нашлось. В конце концов, отчаявшись, я предложила поехать в Страну басков в Сен-Жан-де-Люз, где тогда проводили лето Хелен и Джорджо Джойс. Когда мы уже готовились к выезду, объявилась Эмили, и мы взяли ее с нами до Пуатье. Мы проехали по долине Луары и вновь посетили все замки. Мы ели роскошную еду и пили изумительное вино — Джон был гурманом и экспертом в урожаях винограда — во всех провинциальных городах на нашем пути. Мы никогда себе ни в чем не отказывали.
Добравшись до Сен-Жан-де-Люз, мы стали вновь искать дом. Хелен и Джорджо жили в центре города и хотели, чтобы мы остановились поблизости, но Джон, разумеется, запротестовал. В конце концов мы нашли очаровательную виллу в нескольких милях от города, у подножия Пиренеев. Она стояла на высоком холме, в совершенном уединении. Она называлась «Беттири Баита» и принадлежала художнику по имени месье де Боншуз — самому высокому человеку, что я встречала в жизни. Рядом с ним даже Джон казался карликом. Он самостоятельно построил этот дом из камня, добытого на том же участке. Месье де Боншуз на самом деле хотел продать и виллу, и землю, но в результате сдал ее нам за крошечную сумму. Когда мы все же добрались туда, мы провели замечательное лето.
Наконец, мне разрешили провести с Синдбадом две недели. Лоуренс хотел это время жить неподалеку, по всей видимости, все еще опасаясь, что я сбегу с сыном. Дабы развеять его страхи, я предложила ему взять в заложницы Пегин в сопровождении Дорис. Когда он согласился, мы отправились через весь юг Франции на поезде в Сен-Максим, где обменялись детьми. Лоуренс тогда жил в Кавальер рядом с Прамускье. После обмена я поехала с Синдбадом к Эмме Голдман; у нее мы провели один день, и затем я вернулась с ним домой. Лоуренс забил ему голову небылицами и велел не дать себя украсть. По словам Синдбада, Лоуренс внушил ему, что если он не приедет сам, то я пошлю за ним полицию. Судя по всему, Синдбад также пообещал Лоуренсу не ступать ногой в Испанию (мы жили от нее всего в нескольких милях). Так, он отказался идти по мосту между границами, а когда мы осматривали подземные гроты, некоторые из которых заходили под испанскую землю, Синдбад все время просился наружу. Мы совершили небольшую поездку в Гаварни, где гуляли по леднику и катались по Пиренеям. С нами была Эмили, что нам сильно помогло. Я сидела с Синдбадом на заднем сиденье автомобиля и постепенно возобновляла наше общение. Я снова стала выдумывать для него удивительные истории, как я делала раньше. Он обожал их слушать.
Джон обладал потрясающим атлетизмом. Когда он был пьян, залезал на каминные трубы и стены домов с ловкостью кота. Он мог нырять с огромной высоты, словно птица, и плавал, словно рыба. Еще он хорошо играл в теннис и из-за своего роста непревзойденно держался в позиции у сетки. Все его тело было таким подвижным и эластичным, что он мог делать с ним что угодно. Он лазал по скалам, как горная коза, и ходил в опаснейшие походы на побережье. Я ужасно боялась скалолазания, и вместо меня его сопровождала Эмили. Он брал с собой Синдбада, и они стали хорошими друзьями, когда тот оттаял. Когда две недели подошли к концу, мне пришлось отвезти Синдбада обратно к Лоуренсу. Расставаться с ним было мучительно, особенно с учетом того, что в следующий раз нам предстояло увидеться только на Рождество.
Когда я вернулась с Пегин и Дорис, Джон повез меня и Эмили в короткое путешествие в Испанию к вершинам Пиренеев. Мы жили практически на границе, и округа полнилась контрабандистами, которые пешком выносили из-за границы огненную воду и сигары и прятали под кустами вокруг нашего дома. Мы поехали в Памплону, город, увековеченный Хемингуэем в «И всходит солнце». Я снова так грустила из-за разлуки с Синдбадом, что поездка не произвела на меня большого впечатления. Я помню только быков, которых гнали на фермы через город.
Джон с Эмили часами могли разговаривать о литературе. Я часто оставляла их и шла спать рано. Целыми днями я пряталась в своей раковине и читала «Американскую трагедию» Драйзера. Однажды мне приснилось, что я зашла в уборную и застала Джона и Эмили в ванне за чтением поэзии. Я одновременно радовалась присутствию Эмили и не выносила его. В ней так кипела жизнь, что, несмотря на всю ревность, я всегда посылала за ней, когда мне становилось скучно. Она намеревалась выжать из Джона каждую каплю знаний до последней и не отступала от него ни на шаг. Как-то раз, разозлившись на него, она выкрикнула в ярости: «Надеюсь, я тебя больше никогда не увижу!» Я писала письмо Синдбаду и невозмутимо ответила ей: «Это можно устроить», но, разумеется, ничего такого не произошло, и наши жизни продолжили переплетаться только сильнее. Эмили постоянно жила с нами и сопровождала нас во всех поездках. Она словно была нашим ребенком. Она страстно любила писать и присылала Джону бессчетные страницы своих стихов, когда была не с нами. Когда-то он вздыхал и стонал от отчаяния; когда-то они ему нравились.
Тем летом я наконец, спустя два года, получила развод.
Осенью мы вернулись в Париж и поселились в отеле «Рояль-Канде» рядом с Одеоном. Мы начали исступленно искать дом, и Джон, как всегда, забраковывал все, что мы находили. В последний момент, когда я пыталась угрозами заставить его въехать в замечательную квартиру, которая пришлась ему не по душе, он нашел идеальный дом. Его как будто возвели специально для нас — так он безукоризненно подходил нам по всем параметрам. Его построил для себя Жорж Брак, художник. Это был словно маленький небоскреб с одной-двумя комнатами на каждом из его пяти этажей. Он располагался в далеком от центра Парижа рабочем квартале, на авеню Рей, почти в Порт-д’Орлеан; напротив нашего дома было подземное водохранилище, а позади — сад. По соседству с нами жили художники. С одной стороны находилась школа живописи Амеде Озанфана. С верхнего этажа открывался невероятный для Парижа вид. Перед домом простиралось целое поле травы, росшей на водохранилище, а летом сено собирали в аккуратные стога, и нам казалось, будто мы где-то вдали от города. На крыше была терраса и небольшой бассейн, о которых мы не подозревали много лет и узнали, только когда их обнаружила Габриэль Пикабиа, арендовавшая у нас дом. Мы спали на верхнем этаже и чувствовали себя словно в гнезде на вершине дерева. Там же находился кабинет Джона. Окнами он выходил на водохранилище, отчего было холодно и неуютно, и едва ли Джон стал бы там работать, даже если мог писать. Этаж ниже занимала одна большая комната, которая служила и библиотекой, и гостиной, и столовой, и гостевой при необходимости; она же была музыкальной комнатой, где мы целыми днями слушали фонограф. На второй год мы купили английский граммофон ручной работы с огромной трубой из папье-маше. Эта комната представляла собой просторную студию с окнами до потолка, выходившими на оба фасада. Ниже был этаж Пегин и Дорис с двумя комнатами; еще ниже находилась кухня и комната повара, а на первом этаже был гараж, где мы держали свой «пежо».
Мы прожили в этом доме три года, но, конечно, никогда там подолгу не задерживались и постоянно были в разъездах. До того как мы сняли этот дом, мы подписали договор аренды на три маленькие квартирки в огромном здании рядом с авеню д’Орлеан. Оно было построено для художников, и в каждой квартире имелась своя мастерская. Строили его из дешевых материалов и с тонкими стенами. Джон не выносил шума и потребовал, чтобы в наших квартирах поставили пробковые стены. Компания, владевшая зданием, разорилась и закончила работу только через несколько лет. К тому времени мы уже жили в нашем доме-небоскребе. Мы пытались вернуть вложенные деньги, но французы умеют очень крепко держаться за то, что уже у них в руках. Нашему адвокату не удалось отвоевать ничего из тех двух тысяч долларов, которые мы заплатили за аренду, перепланировку и так далее. Могла ли я знать, какую услугу я оказываю своему будущему мужу. Когда спустя много лет я познакомилась с жильцом той квартиры, он рассказал мне, что его мастерскую значительно улучшила какая-то сумасшедшая американка, сделав в ней пробковые стены, как у Пруста. (Этим жильцом оказался Макс Эрнст.)
Джон отвез меня в Антверпен к Эмили на нашем новом «Деляже». Ей оставалось провести с мужем, менеджером рекламного агентства, последние шесть месяцев. Это было худшее время для поездки на север: всю дорогу мы ехали сквозь туман. Мы провели там недолгое время, и лучшее, что мы сделали, это послушали оперу Моцарта «Дон Жуан» на фламандском. На обратном пути я набила машину сигаретами «Плейер» бельгийского производства — они стоили гораздо дешевле французских. На границе автомобиль стали обыскивать и извлекли сигареты из всех тайников. Каждый раз, когда офицер таможни спрашивал меня, есть у нас еще сигареты, я говорила, что он уже все нашел, и каждый раз он, к моему стыду, находил все новые. Наконец он забрал у нас все и серьезно оштрафовал, сказав, что мог бы и конфисковать автомобиль, но не станет. Он отнял у нас все до пенни и все сигареты, и нам пришлось ехать до дома с пустыми карманами.
Той зимой мы часто виделись с Гарольдом Лебом, моим кузеном и бывшим редактором журнала «Блум». Мы с Джоном испытывали большую симпатию к Джин Горман, чей муж, Герберт Горман, писал книгу о Джеймсе Джойсе. Горман носил в кармане ответы от людей, которым он писал о Джойсе. Они были ужасно обидные, но он радовался этим письмам и как будто не осознавал, насколько они для него оскорбительны.
Джон никогда не желал идти спать. Он любил сидеть за разговорами и выпивкой до поздней ночи. Джин Горман, с которой мы виделись почти каждый день, судя по всему, нажаловалась на нас Джойсу, потому что однажды она пришла к нам со стихотворением, которое он ей написал о нас:
Миссис Герберт Горман, которой не нравится, что ее гости засиживаются допоздна:
- Поставь коньяк на полку, не предлагай вина,
- Брось взгляд косой на стрелки, сама не будь пьяна,
- Пусть гости твое время транжирят почем зря,
- Они настолько с Холмсом, что Гуггенхайм нельзя.
Я сильно ревновала к Джин Горман — Джон был от нее в восторге. Мне самой она тоже нравилась; она была бойкой, гордой крошкой. Напоминала ящерицу. Она была несчастлива в браке, и, хотя собиралась расстаться с мужем, ей хватало гордости и характера хранить абсолютное молчание касательно своих личных дел даже в нетрезвом состоянии. В конце концов она уехала в Америку, получила развод и вышла замуж за Карла ван Дорена.
Пегин в то время ходила в двуязычную школу Мэри Джолас в Нюи и была очень счастлива. Дорис отвозила ее туда каждое утро на маленьком «пежо», который я ей купила для поездок по Парижу, и каждый вечер либо Дорис, либо мы с Джоном забирали ее оттуда. По большому счету, я проводила с ней в день только этот час — утром мы просыпались, когда она уже была в школе.
Джон спал плохо и поздно вставал. Большую часть дня он читал и каждый вечер ходил в клубы на Монмартре, кафе на Монпарнасе или в гости к друзьям, или же мы принимали знакомых у себя дома. Джон всегда искал общества после шести вечера, поэтому, когда Пегин спускалась на ужин и ложилась спать, мы обычно отправлялись на поиски людей. Иногда мы приводили на ужин неожиданных гостей, но еды всегда хватало. У нас был удивительный повар. Когда Джон засиживался где-то допоздна, а делал он это часто, мне становилось скучно, и я шла домой без него. В те дни я почти не пила и не могла держаться с ним наравне. Порой он целый день проводил в постели с похмельем и поднимался только вечером. Я ужасно злилась, потому что мне казалось, что он лишает меня своего времени. Он никогда не просил меня уйти и расстраивался в мое отсутствие не меньше, чем я сама. Он очень зависел от меня и не любил терять меня из виду.
В мае мы вместе с Мэри Рейнольдс поехали в Италию — сначала во Флоренцию, потом в Ассизи, где Эмили уже несколько месяцев поправляла здоровье. Джон хотел посетить Абруцци — часть Италии, где я еще не бывала. Мы ехали вдоль берега Адриатики, не похожего на другое побережье Италии, которое я так хорошо знала. Джон мчал наш «деляж», словно самолет. Мне все время казалось, будто мы едем по воздуху, а не по земле.
На высокогорном переезде к Аквиле нас застала метель, хотя стоял май, и колеса нашего автомобиля обледенели. Мы остановились на очень скользкой дороге, покрытой снегом, чтобы посмотреть на вид за несколько футов до вершины. Справа от нас был обрыв глубиной в тысячу футов. Джон уговаривал нас развернуться и поехать обратно, пока мы не замерзли насмерть. Мы попробовали скатиться по склону несмотря на страшный риск сорваться с края дороги на повороте. Нам приходилось рассчитывать траекторию до сантиметра, да и то от этого было мало толку, потому что машина продолжала скользить по льду. Я не представляю, как мы справились; наверное, очень боялись умереть от холода.
Эмили тоже ехала с нами, но отказалась каким-либо образом помогать. Ей не нравилась вьюга, и она просто сидела в «деляже», пока мы Джоном и Мэри одной только силой воли пытались развернуть автомобиль и не дать ему сорваться с края. Джон подложил свой шарф под переднее колесо, чтобы оно меньше скользило, и мы стали раскачивать машину взад-вперед, опасаясь, что она в любой момент может упасть. Даже это не заставило Эмили сдвинуться с места. Мы толкали, дергали и разгребали в снегу пространство для колес. В конце концов мы спустились в долину и добрались до гостиницы в Норче, где нас приняли по-царски. Это было самое простое место, где мне довелось бывать. На стол подали целого ягненка и галлоны местного вина. Постели нам нагрели медными сковородами. Хозяева обходились с нами так радушно, что мы вдвойне радовались своему спасению от смерти в снежной буре. Нам не терпелось увидеть край, где происходило действие «Пропавшей девушки» Дэвида Лоуренса — мы с Джоном были большими поклонниками его книг.
Оставив Эмили в Ассизи, мы отправились в Венецию. Впервые за мою жизнь с Джоном он разочаровал меня — он не разделил моей страсти к этому волшебному городу. Я вставала рано и каждое утро проходила многие мили, пока он спал. Всю вторую половину дня он этим возмущался, что меня расстраивало, и в итоге я решила уехать. Мне кажется, что его угнетала та атмосфера умирания, которая царит в Венеции. Я не могу придумать иного объяснения тому, что он не оценил место, где столько красоты всех форм и возрастов. Мы доехали до реки Брента и осмотрели причудливые летние дворцы венецианской знати, совершенно непохожие друг на друга, хоть и построенные все за одно столетие.
В июне мы снова начали колесить по Франции в поисках дома на лето. Наши отношения с Лоуренсом стали еще теплее, и теперь Синдбад приезжал ко мне на каждое Рождество, Пасху и на месяц летом. Пегин на такой же срок отправлялась к Лоуренсу. Это все сильно упрощало. Мы совершили поездку по живописной части Франции между Марселем и испанской границей. Она напоминала Вар, только там земли были более дикие и покрытые виноградниками. Местные маленькие городки — Пор-Вандр, Баниель, Сербер — полнились художниками и своей жизнью напоминали Сен-Тропе. После этого мы навестили своих друзей Негоев в Мирманде, в департаменте Дром близ Валанса. Они купили три старых дома в деревне на одной улице и жили безмятежной жизнью: он писал, а она рисовала, в этом странном средневековом городке, примостившемся на высоком холме и полном древних развалин. Джон не хотел уезжать, но я тянула его вперед, чтобы скорее найти дом для Синдбада — я не могла дождаться его приезда. Далее мы отправились в Верхнюю Савойю и обыскали все окрестности озера Анси, но в результате все равно оказались в Париже, где нам, к счастью, удалось разыскать месье Боншуза и снова снять его дом.
В том году Джойсы — Хелен и Джорджо — не жили в Сен-Жан-де-Люз. Они поженились весной и теперь уехали на лето с его родителями, Джеймсом и Норой, на север. Нам не хватало их и наших совместных партий в теннис. На часть лета к нам присоединилась Эмили и привезла с собой противного маленького итальянца, который до этого по очереди преследовал нас на улицах Ассизи, не отставая даже в церкви, где мы любовались на шедевры Джотто. Он был настолько непривлекателен и неинтересен во всех отношениях, что Джон пришел в ужас. Он попытался раскрыть Эмили глаза, но это заняло у него месяцы. Я сказала, что как минимум воспользуюсь оказией и освежу в памяти итальянский, поскольку тот не говорил ни на французском, ни на английском. Джона этот факт избавил от многих пустых разговоров — он сам не говорил на итальянском.
Во время визита Синдбада они с Пегин начали ругаться, как кошка с собакой. Думаю, они ужасно ревновали друг друга из-за развода. Первые несколько дней всегда проходили в напряжении, потому что Синдбад всегда приезжал от Лоуренса с Кей полный ненависти к Джону. Синдбад говорил, что мы живем в роскоши, тогда как Лоуренсу и Кей приходится тяжело работать. Кей была посредственной новелисткой, но не настолько плохой, чтобы это помешало ей позже начать зарабатывать большие деньги, когда это стало для нее откровенной поденщиной. Они занимались переводами. Я обеспечила Лоуренса и Кей большим ежегодным доходом, который они держали в тайне, но Синдбад в это не верил, и мне многие годы приходилось терпеть упреки до тех пор, пока мне на помощь не пришла Джуна и не рассказала ему факты. Синдбад испытывал теплые чувства к Джону, который умел замечательно находить общий язык с детьми и подпитывать их духовно и умственно. Он брал их с собой лазать по скалам и плавать и играл с ними в хулиганские игры.
Однажды Джон повез меня с Эмили и ее итальянским другом в Испанию на выходные. Мы пришли в такой восторг от этой страны, что остались там на десять дней, не имея никакой одежды, кроме той, что была на нас. Я впервые в жизни присутствовала на боях быков, и они завораживали меня с каждым разом сильнее и сильнее. Мы увидели все виды корриды, от камерных деревенских боев до лучших боев Мадрида. Когда мы посмотрели на все, мое любопытство иссякло, и в следующий раз я увидела корриду только четырнадцать лет спустя, в Португалии. Самое яркое воспоминание из той поездки у меня осталось о пустыне, через которую мы ехали от Бургоса к Мадриду, потому что каждый раз при повороте перед нами открывался совершенно новый вид. Разнообразие пейзажей не знало предела, и дорога была отличная. Ее построил король Альфонсо для личного пользования. В Мадриде мы встретились с Джеем Алленом, старым другом Эмили. Они вместе работали в редакции чикагской газеты «Трибьюн» в Париже.
Как-то раз у нас сломался автомобиль и Джон попытался объяснить механику на ломаном испанском, что с ним не так. Механик вежливо сказал Джону не утруждать себя, поскольку наш двигатель говорит на кастильском куда лучше самого Джона. В Авиле, куда мы приехали в четыре утра, на лужайке вокруг собора паслись овцы, а в Толедо мы целый день искали картину Эль Греко с видом этого города, не ведая, что она выставлена в музее Метрополитен в Нью-Йорке.
Нам пришлось мириться с итальянским другом Эмили всю зиму, после чего в один прекрасный день она вызвала Джона и сообщила ему, что все кончено. Я почувствовала огромное облегчение и теперь наконец могла сказать то, о чем раньше приходилось молчать. Я отзывалась о нем так грубо, что Эмили под конец не выдержала и поставила мне синяк под глазом, на чем не собиралась останавливаться, но Джон пришел мне на помощь и оттащил ее от меня. Она была не совсем вменяема. Разумеется, моя мать решила, что это Джон ударил меня. Я была зла на Эмили многие месяцы и не видела ее.
На время Пасхи я договорилась забрать Синдбада и увезти его куда-нибудь на юг на десять дней. Лоуренс и Кей тогда жили в Ницце и собирались жениться. По какой-то нездоровой причине Лоуренс решил, что нам с Джоном нужно присутствовать на церемонии и последующем приеме. Он просто-таки вынудил нас присутствовать, выбрав дату на той неделе, когда мы приезжали в Ниццу. Мы не хотели идти на эту свадьбу, но нам пришлось — чтобы не расстраивать детей. С нами была Эмили с ее сыном, и мы все вместе приехали на автомобиле из Ле Райоль в Ниццу. Со стороны мы все казались чрезмерно дружелюбными.
Петер Негой, который всегда называл меня «леди Пегги», приехал на юг специально на эту свадьбу и попросил нас захватить его с собой на обратном пути в Париж. Мы с радостью согласились, но не учли одной проблемы — отсутствия места в машине. С нами ехали Синдбад, Пегин, Джонни Коулман с Эмили, не говоря уж о бессчетных чемоданах. Не знаю, как мы все влезли в наш «деляж». Удобно было только Джону на водительском кресле. Как назло, Петер попросил нас заехать в Мирманд за какими-то таинственными свертками для его жены. После Мирманда один из этих свертков неожиданно вылетел из автомобиля. Нам пришлось остановиться и вернуться за тем, что оказалось корсетами для жены Негоя.
После возвращения в Париж мы на несколько дней отправились в Лондон, и внезапно Джону пришла в голову идея остаться в Англии на все лето. Он не жил там уже много лет и теперь почувствовал, что сможет найти там идеальный загородный дом на несколько месяцев. Мы арендовали машину и объехали весь Дорсет, Девоншир и Корнуолл. Нас привлекал Дорсет, но, конечно же, Джон не соглашался ни на один из вариантов. Только когда мы вернулись в Париж, он решился написать владельцу великолепного дома на краю Девоншира. Мы сняли его на два месяца.
Дети тогда были с Лоуренсом в Австрии. Я полетела в Цюрих, чтобы встретить их на полпути, и вернулась с ними в Париж. Из всех моих полетов на самолете к тому моменту этот выдался самым живописным. Мы летели над восточной Францией, усыпанной сельскими угодьями самых разных цветов, и потом над департаментом Юра.
Когда я забрала детей, мы выехали в Англию на двух автомобилях с Джуной Барнс, нашим поваром, служанкой и Дорис, которая вела «пежо». Мы сели на ночной паром в Гавре и утром высадились в Саутгемптоне. Оттуда мы отправились в Девоншир.
Глава 6
Хейфорд-Холл
Дом, который мы арендовали, назывался Хейфорд-Холл. Это была просторная незамысловатая постройка из серого камня возрастом около ста лет. Комнаты в ней располагались вокруг центрального зала с камином. Зал этот обладал приятными пропорциями, но его стены покрывали новые уродливые деревянные панели, и стояла некрасивая, хоть и удобная мебель. Как обычно в таких домах, там висели портреты предков его хозяев, кораблестроителей из Клайда. В дальнем конце этой комнаты было большое соборное окно. Из него было видно только огромные деревья, которые закрывали зал от солнца. Помимо одиннадцати спален мы больше не пользовались никакими комнатами, кроме крайне мрачной столовой, откуда перемещались в зал сразу же после еды. Уверена, что в стенах этого зала никогда не звучало столько разговоров ни до, ни после нас.
Детям мы отвели собственное крыло с несколькими спальнями и большой классной комнатой на первом этаже, и там правила Дорис. Сложно вообразить более удачное устройство, но я все равно разрывалась между увлекательными беседами и компанией своих детей. Они обедали с нами, катались с нами на лошадях, купались с нами и играли с нами в теннис, но в зал их пускали только в редких случаях. Спальни были простые и вполне пристойные, но кровати в них стояли жесткие, как армейские койки. Одна спальня была оформлена в стиле рококо и так напомнила нам Джуну, что мы сразу отдали ее ей. Именно в этой комнате, в этой постели она написала большую часть «Ночного леса». Позже она утверждала, что мы выделили ей эту спальню, потому что больше никто не хотел там жить.
Мы никогда не пользовались респектабельной гостиной с обитой ситцем мебелью и маленьким кабинетом, где имелась библиотека с худшими книгами в мире, лисий хвост и урна из ноги слона. Не дом сделал то время таким примечательным, но совершенно невероятные обстоятельства нашей жизни там и окрестности. Задняя дверь Хейфорд-Холла выходила в сторону Дартмура. К парадному входу вела аллея араукарий. Рано утром нас будили грачи, жившие на дереве напротив нашего окна.
Хотя Хейфорд-Холл и находился на окраине бесплодного Дартмура, поместью принадлежали собственные огромные сады, наполовину облагороженные, наполовину дикие. Один сад, длиной в полмили, был окружен цветочным бордюром. Там были прекрасные лужайки, теннисные корты с ухоженной травой и два пруда с лилиями, где мы купались, но тем не менее создавалось ощущение, будто окружающая нас природа девственна и является продолжением болотистой пустоши. С наступлением темноты во все стороны начинали разбегаться кролики. Через небольшой соседний лесок тек ручей, а еще один ручей был рядом с домом.
Вересковую пустошь сложно описать: так она разнообразна и огромна. Сотни квадратных миль, которые населяли только дикие пони, земли, усыпанные костями, а то и целыми скелетами. На них росли лишь полынь да вереск. Болота покрывали пушистые белые цветочки, как будто предупреждая об опасности. Пустошь изобиловала ручьями и валунами. Ее рельеф был холмист, но иногда встречались великолепные ровные участки для конных прогулок. Где-то на другой стороне пустоши стояла Дартмурская тюрьма, но дорога туда и обратно занимала целый день верхом. Диких пони раз в год загоняли и объезжали. Мы арендовали их для прогулок, и, хотя эти нелепые создания совершенно не подходили для верховой езды, дети кое-как научились управляться с ними в загоне. Через несколько недель мы взяли их с собой в пустошь. У нас была одна настоящая лошадь. Когда пони сбрасывали детей и начинали нести, эта лошадь, на которой обычно ездил Джон, бросалась вдогонку.
Пони принадлежали однорукому эпилептику, который был очень добр и терпелив с детьми. Он никогда не уставал и не жаловался и приводил к нам по восемь пони за раз. Их уздечки и седла все время соскальзывали или рвались, а стремена невозможно было выровнять. Я помню одно седло, у которого не держалась подпруга, и в нем я съезжала все дальше и дальше вперед, пока не оказалась у пони на шее. В первый год обошлось без несчастных случаев. Следующий год стал фатальным, но об этом позже.
Разумеется, Эмили проводила все лето с нами и постоянно пыталась заполучить лучшую лошадь (хотя у нас всего-то и была одна хорошая). Эту охотничью кобылу звали Кейти. Остальные жалкие существа носили имена Старлайт, Молли, Трикси, Полли, Рони и так далее.
Как-то раз Синдбада сбросил Старлайт, любимец детей. Синдбад встал по центру загона и стал кричать: «Старлайт, Старлайт, вернись!» Но Старлайт ускакал, и за ним пришлось гоняться несколько часов. Большую опасность представляли болота, по ним нас водил однорукий конюх, который знал все тропы через пустоши. Часто мы оставляли его с детьми и вдвоем с Джоном скакали прочь — мы могли идти галопом часами, потом терялись и чудом не попадали в трясину. Однажды Джон заехал в болото. Мы с Эмили закричали ему, чтобы он спешился, что он сделал и едва успел вытащить из топи лошадь.
В Хейфорд-Холле мы жили в полном отрыве от внешнего мира. Мы не видели никого, кроме наших гостей. Джуна и Эмили с сыном были с нами все время, а по выходным мы приглашали к себе друзей.
Отец Эмили, джентльмен пуританских взглядов из Новой Англии, приехал к нам в первое лето. Само собой, он решил, что я замужем за Джоном, и стал называть меня миссис Холмс, как и две служанки, оставшиеся охранять дом на случай, если мы станем вести себя по-варварски. Отца Эмили восхитил наш образ жизни и в особенности Джон. Он сказал Эмили, что Джон кажется ему сверхчеловеком из другого мира. Джуна привела его в ужас. Она называла его Папой, и ему это совершенно не нравилось.
Отца Эмили возмутило поведение его дочери: она бывала жадной за столом и закатывала скандалы, когда ей не позволяли ездить на Кейти — а ведь та была лошадью Джона. Как-то раз, когда отец отчитал ее за манеры за столом, она сказала: «Не хочу быть свиньей». Я спросила: «А кем же ты тогда хочешь быть?»
Джуну раздражало, что Эмили монополизировала Джона и не желала отпускать его ни на минуту. Они часто засиживались до утра; Джон пил, а Эмили нет. Она очень редко дотрагивалась до алкоголя. Ей это было не нужно — она и так была постоянно перевозбуждена. Джуна как-то сказала, что она станет прекрасным собеседником, если ее слегка оглушить.
На несколько дней к нам приехал Мильтон Уолдман. Он переживал нервный срыв, и, хотя Хейфорд-Холл произвел на него большое впечатление, едва ли он получил удовольствие от своего визита. Нас навещала моя мать, но она никогда не ночевала со мной под одной крышей, так как я не была замужем за Джоном. Она удивилась тому, как мы живем, ведь она полагала, что я веду распутную богемную жизнь на грани полного морального разложения. Еще к нам приезжали Уильям Герхарди с Верой Бойс и Антония Уайт с ее мужем, Томом Хопкинсом. Все эти люди оживляли нашу жизнь, но на самом деле мы чувствовали себя лучше вчетвером, даже если ссорились и выходили из себя. Мы как будто все время подначивали друг друга. Нам нравилось пикироваться. Однажды Джон попросил Синдбада принести ему ножницы, но Синдбад был чем-то занят и отказался. Джон пришел в негодование. Он сказал: «Юноше десять лет, а он даже ножниц принести не может». Я ответила: «Тебе тридцать пять, а ты не можешь принести ничего». Когда я стала жаловаться, что Джон не пишет, он сказал Эмили: «Пегги хотела бы быть женой Стравинского». «Которого из них?» — спросила я в ответ. Как-то Джуна сказала Джону: «Вот еще, я бы даже палкой до тебя дотрагиваться не стала с расстояния десяти футов». Я ответила за него, что он с такого расстояния мог бы запросто дотронуться до нее своей. Это был легкий комплимент в адрес Джона, а не Джуны. Как-то вечером Джуна спустилась к нам, только что вымыв голову, и выглядела иначе, нежели обычно. Я окрестила ее «прелесть-петушок». Позже я уснула, как всегда, утомленная разговорами Эмили и Джона, и, когда проснулась, увидела, как Джон играет с мягкими пушистыми волосами Джуны. Я посмотрела на них и сказала Джону: «Если у тебя встанет, доллар упадет». Джуна как-то выдала в адрес Джона тираду: «Рыжая выскочка, вообразил себя Шекспиром! Напрасно блеском хвалишься, громила!»[25]
Джуна писала «Ночной лес». Она целыми днями не покидала четырех стен, за исключением тех десяти минут, когда выходила на прогулку в сад и приносила мне оттуда розу. Эмили грозилась сжечь рукопись «Ночного леса», если Джуна упомянет в ней о чем-то, о чем Эмили ей случайно проговорилась. Из-за этого Джуна боялась выходить из дома, опасаясь оставлять рукопись без присмотра. У нее не было подходящей одежды для улицы, но по вечерам она надевала одно из своих двух красивых французских платьев. Эмили постоянно носила один и тот же грязный свитер. Она даже ездила верхом в нем же. Я обычно надевала брюки для езды, как и Джон. Они хорошо на нем смотрелись.
Всю еду нам привозили из Бакфастли, небольшого городка в нескольких милях от нас, где строили аббатство. Дорис каждый день ездила туда на машине вместе с Мэри, нашей поварихой-француженкой. По четвергам она возила Мэри и служанку Мадлен в их выходной к побережью. Мы жили примерно в двадцати милях от Торки, шумного морского курорта. По четвергам мы ели стейки, пирог с почками и пастуший пирог, приготовленные английской горничной, которая присматривала за нами и домом.
Джон часто возил нас к морю и находил дикие бухты, где мы купались в тишине и покое. Еще мы ходили на местные скачки, в которых участвовали наши пони, так что можете себе представить, какого рода это было зрелище. Оказалось, что участников подкупали — позже мы выяснили, что всем победителям покровительствовал местный мясник.
В конце лета Джуна увезла Синдбада в Париж к Лоуренсу. Она написала, что при встрече они чуть не задушили друг друга в объятиях. Мы разрешили Дорис с Пегин навестить Пегги и ее детей, а сами отправились в Бат и собор в Гластонбери через Сомерсет вместе с Эмили и ее отцом. Расставшись с ними, мы с Джоном поехали в Челтнем, где Джон увиделся со своей семьей. Разумеется, я не могла пойти с ним, поскольку мы не были женаты, но в отеле со мной встретилась его сестра. Дороти рассказывала ей про меня безумные истории, и она, должно быть, недоумевала от происходящего. Джон попытался впечатлить ее историями о нашей жизни в Хейфорд-Холле и показать, насколько действительность отличается от того, что она себе могла вообразить. Прощаясь, она попросила меня заботиться о Джоне. Я удивилась, ведь из нас двоих, скорее, я нуждалась в постоянной опеке. Как покажут грядущие события, мне действительно не приходило в голову, что о Джоне надо заботиться.
В январе мы поехали в австрийский Гаргеллен кататься с детьми на лыжах. Пока нас не было, Лоуренс с Кей жили в нашем доме в Париже. Синдбад катался хорошо, и даже Пегин уже набралась достаточно навыка от Лоуренса и могла сама стоять на ногах. Эмили поехала с нами и позвала с собой друга, Сэмюэля Хоара. Это был маленький смуглый шотландец, несостоявшийся писатель, который от отчаяния похоронил себя заживо в министерстве иностранных дел. Эмили преследовала его уже четыре года. Он любил ее, но отказывался на ней жениться, и только человек с ее верой в чудеса мог столько времени сохранять упорство. Она на время отступила, когда он уезжал в Италию, но теперь снова принялась за свое. Джону нравился Хоар своим умом и тем, что с ним было о чем поговорить. У меня он тоже вызывал симпатию, но поначалу его шокировала моя прямолинейность. Я годами пыталась сдерживаться в его присутствии, чтобы не пугать его. У меня неплохо получалось, и в итоге я завоевала его доверие и дружбу. Хоар очень хорошо катался на лыжах и брал с собой Джонни, сына Эмили, и Синдбада на долгие выезды. Худшего лыжного курорта, чем Гаргеллен, мы просто не могли выбрать. На стороне долины не шел снег, и все время там мы провели в бесплодном ожидании снегопада. Не знаю, как у Джона хватило решимости впервые встать на лыжи на этих скользких ледяных склонах. Я, само собой, к лыжам не притрагивалась и каталась только на санках. Под конец Джонни заболел ветрянкой, но мы этого не заметили и продолжили отдыхать. Вскоре ее подхватили и Синдбад, и Пегин.
Синдбад уже больше года сходил с ума по Марлен Дитрих и той зимой написал ей очень трогательное письмо. Он написал, что любит пиво и кататься на лыжах, и добавил: «Терпеть не могу Грету Гарбо. А вы?» Он попросил ее прислать ему подписанную фотографию. Через несколько месяцев ему пришел ответ от одного из ее секретарей, что он может получить фотографию за доллар.
В середине марта мы поехали в Лондон. Дороти, по всей видимости, захотела помириться со мной. Ее новым хобби стала астрология, и она составила для меня гороскоп на пятидесяти страницах. Мы взяли ее с собой в поездку по холмам Костуолдс и долине Уэй. Мы остановились в местечке под названием Мортон-ин-Марш, где мы с Джоном спали на кровати с периной. Эмили жила на ферме поблизости, и мы все вместе катались по окрестностям на автомобиле и закончили маршрут в Уэльсе. Все шло хорошо, и только один раз Дороти устроила ужасную сцену, когда узнала, что Эмили жила с нами в Хейфорд-Холле. Ко мне она больше не ревновала и всю свою ненависть перенесла на Эмили.
Джон хотел помочь Джуне опубликовать в Англии ее роман «Райдер», который уже издали в Нью-Йорке. Он написал своему старому другу, Дугласу Гарману, из авангардного издательства. Тот встретился с нами в пабе «Чандос». Между нами немедленно вспыхнула искра. Я очень понравилась Гарману, и после паба он запрыгнул со мной на заднее сиденье автомобиля. Он предложил выручить меня пятью фунтами — тогда объявили мораторий, и в Англии закрылись все американские банки. Моя мать уже догадалась прислать мне телеграмму с указанием не продавать мой капитал. Я не могла получить от банков ни пенни. Гарман не стал публиковать «Райдера». Судя по всему, роман ему не понравился, но он попросил разрешения навестить нас в Париже на Пасху. Когда он приехал, я влюбилась в него. Я ничего не сказала Джону. Меня застал врасплох и привел в смятение такой поворот событий. Наверное, в Гармане я увидела настоящего мужчину, а не Христа или призрака, как в Джоне. Мне нужен был кто-то материальный, чтобы вновь почувствовать себя женщиной. Джон был равнодушен к мирской стороне жизни, и ему было неважно, как я выгляжу и что ношу. Гарман, наоборот, подмечал каждую деталь и комментировал мои наряды, что мне было очень приятно. Однажды он застал меня с метлой в руках. Наша горничная заболела, и я пыталась сама убраться в доме. Он заставил меня отдать ему метлу и позволить подмести, поскольку я, как он сказал, с этой задачей не справлялась. Потом мы обнаружили, что нам постоянно снится один и тот же сон, в котором мы оказываемся посреди Атлантики на неведомом острове с тремя дымовыми трубами. Джон начал ревновать меня, а как-то раз я выпила слишком много, и меня после званого ужина пришлось укладывать спать. Гарман решил подняться ко мне и проверить, все ли со мной в порядке, и из-за этого у нас возникло еще больше проблем. Потом он вернулся в Англию, и мы не видели его несколько месяцев. Но у меня было странное предчувствие, что однажды я стану его любовницей.
Весной Мильтон Уолдман предложил нам свой арендованный дом в Лондоне, и мы переехали на Тревор-сквер. Мы часто устраивали вечеринки и настолько обжились там, что решили остаться в Англии. Мы хотели вернуться в Хейфорд-Холл, поэтому послали за Пегин, Дорис и кухаркой. Пегин приехала в Фолкстон с такими растрепанными пышными волосами, что Джон прозвал ее Пушком, и это имя пристало к ней на много лет.
Гарман был разведен и имел дочь, Дебби, ровесницу Пушка. Однажды мы пригласили их на чай и поразились тому, насколько девочки похожи. Они обе отличались флегматичностью и походили на двух волов в одной упряжке. Гарман был чрезвычайно хорош собой. Он был выше Джона, у него были русые волосы и карие глаза (один поврежденный), красивый слегка вздернутый нос и бледная кожа. Он был еще одним отчаявшимся поэтом. Гарман написал книгу стихов и захотел обсудить ее с Джоном, чем поставил его в неловкое положение. Джон все же смог найти одну строчку, которая ему понравилась, и с привычным ему тактом и лицемерием справился с ситуацией. От бесед с Гарманом он не получал большого удовольствия.
В Париже той весной мы познакомились с Юджином Джоласом, редактором журнала «transition». Джону он очень нравился, и они ночами напролет пили и цитировали Гёлдерлина, чьи стихи Джолас знал наизусть. Жена Джоласа, Мария, пела дуэтом с Джорджо Джойсом — у нее тоже был очень красивый голос.
В июле мы вернулись в Хейфорд-Холл. На второй год он показался нам еще чудесней — в нем ничего не изменилось, но теперь мы чувствовали его своим. Разница заключалась в том, что мы заслужили доверие, и грозная горничная-домоправительница с помощницей больше не следили за нами. Вместо них мы привезли двух своих слуг, которые работали на нас на Тревор-сквер: Альберта, чудесного кокни, изображавшего дворецкого, и его жену, печальную бельгийку по имени Луиза. С нами приехала кухарка Мария, но Мадлен, горничная, осталась во Франции. Альберт теперь отвечал за провизию и каждое утро ездил с Дорис за продуктами. Он все взял в свои руки и следил за тем, чтобы нам хватало выпивки, к которой он имел пристрастие. Кроме нас, он обслуживал еще и других людей через черную дверь. Я велела ему продать все пустые бутылки, но он сказал, что их никто не купит. Тем не менее он попался с поличным, когда в шесть утра попытался провезти эту фантастическую гору стекла мимо нашего окна. Он крепко сдружился с мясником и постоянно проворачивал с ним темные сделки на скачках. Не сомневаюсь, что он именно ему и продал или отдал все бутылки. По четвергам, когда Дорис возила слуг отдыхать в их выходной день, ей всегда стоило большого труда заставить изрядно выпившего Альберта вернуться домой. Еще он свидетельствовал в суде против миссис Бойс, с которой развелся муж вскоре после ее визита в Хейфорд-Холл.
Во второе лето у нас бывало гораздо больше гостей, чем в первое. Разумеется, с нами была Эмили, которая вела себя еще хуже обычного, Джонни, Джуна, и несколько раз приезжал Сэмюэль Хоар. По дороге в Корнуолл у нас остановилась моя новая подруга Уин Хендерсон, чье имя позже часто звучало рядом с моим. Нас снова навестила моя мать, одновременно с друзьями Джуны — американо-французским художником Луи Буше и его женой и дочерью. Это был громадный мужчина высотой около шести футов и необъятной ширины. Его жена была маленьким элегантным созданием с очень молодым лицом и белыми волосами. У них была красивая дочь возраста Синдбада, и Синдбад в нее влюбился. Буше пили столько же, сколько Джон, а то и больше, и через несколько дней слегли — так им стало плохо.
В конце августа дети с Дорис улетели в Мюнхен. Там их должен был встретить Лоуренс, а я проводила их до Лондона и осталась на ночь со своей матерью. До этого я написала Гарману, что хочу увидеть его. Он пытался приехать в Хейфорд-Холл и звонил нам по пути в Корнуолл, но не нашел нас. Когда я писала ему, мои намерения были однозначны для меня, но явно не для него. Он получил письмо в Корнуолле, и ему не пришло в голову, с какой целью я могу ему писать. Он решил, что мне одиноко в Лондоне, и я захотела увидеться с ним по дружбе.
Вскоре после того, как я вернулась в Хейфорд-Холл, произошел несчастный случай, ставший причиной смерти Джона пять месяцев спустя. Все это стало следствием череды случайностей, каждой из которых можно было бы избежать.
Как-то раз в конце августа во второй половине дня он отправился на верховую прогулку в типичный дартмурский дождь. Дождь шел не такой сильный, чтобы ехать было совсем неприятно, но достаточно сильный, чтобы застлать стекла его очков. Наполовину ослепший, он не доглядел за Кэти, его лошадью, и та угодила ногой в кроличью нору и сбросила его. Он полностью вывернул запястье. Я испытала странное удовольствие, увидев его беспомощным, но вскоре оправилась от этого наваждения. Джон привел Кэти домой пешком, и Эмили вскочила в седло и пустилась галопом за врачом. Врач приехал из городка Тотнес в нескольких милях от нас. Я помогла ему применить хлороформ, и он из рук вон плохо вправил запястье Джона на место. Джон испытывал чудовищную боль, и я настояла на том, чтобы мы добыли для него морфий. На следующий день он все еще ужасно мучился, и мы повезли его по ухабистым дорогам в больницу на рентген. Ему наложили гипс и велели ходить с ним шесть недель, и это время мне приходилось одевать и раздевать его, как ребенка.
В самом конце лета я решила, что Эмили перегнула палку. За несколько дней до своего запланированного отъезда она сказала мне: «Я провела здесь прекрасное лето». Я ответила: «Только ты, больше никто». Она так обиделась, что сорвалась наверх в свою спальню и начала собирать сумки, намереваясь немедленно уехать. Все надеялись, что я попрошу ее остаться. Я не стала этого делать и не сдалась даже на станции. Джон умолял меня передумать, но я была непреклонна.
Как только мы вернулись в Париж, я отвела Джона в американский госпиталь, где его снова осмотрели и сделали рентгеновский снимок. Там нам сказали, что у него в запястье откололся небольшой кусочек кости и посоветовали делать теплые солевые ванночки и массаж. Массажист оказался слепым. Его задачей было избавиться от лишней мышечной ткани, которая наросла в запястье и мешала свободно двигаться. На страдания Джона при каждом сеансе у слепого массажиста было невозможно смотреть. Пот струился по его лицу и всему телу. В конце концов массажист прекратил сеансы и сказал, что больше ничего не может сделать.
Мы решили переехать в Лондон. За все годы со мной Джон написал только одно стихотворение. Я только и делала, что жаловалась всем на его праздность, не осознавая, как ему тяжело это слышать. Он думал, что в Лондоне его вдохновит общество, говорящее с ним на одном языке, и он сможет снова начать писать. Он так плохо говорил по-французски, что никогда не мог вести интеллектуальную беседу с французами.
Когда он напивался, он все время твердил: «Мне так скучно, так скучно!», и этот крик словно вырывался из глубины его души и причинял ему огромную боль.
Мы сдали наш дом на авеню Рей и отправили Пегин с Дорис в пансион рядом со школой миссис Джолас до того времени, как мы обустроимся в Лондоне. К тому моменту рука стала позволять Джону водить, но он все еще не мог ею свободно пользоваться.
Глава 7
Смерть Джона Холмса
Мильтон Уолдман и Пегги пригласили нас пожить у них в Орчард-Пойл, пока мы ищем дом. Каждый день мы ездили на автомобиле в Лондон, осматривали все возможные неподходящие дома и к ночи возвращались в Бакингемшир. Как-то раз с нами поехала Эмили, и я вдруг решила довериться ей и рассказала про свою попытку встретиться с Гарманом. Она пришла в ужас и сказала, что я чудовищно безответственна и сошла с ума, ведь я рискую потерять Джона. Она так меня напугала, что тогда я решила больше не видеться с Гарманом и держалась своего решения до смерти Джона.
В конце концов мы нашли дом через Уин Хендерсон. Он располагался на Уоберн-сквер и, несмотря на дух XVIII века, стал очень приятным, когда мы избавились от его излишней чопорности. Джону предстояло прожить там только шесть недель — в этом доме он умер. Само собой, он так и не собрался написать что-либо, но в Лондоне у него действительно нашлось много собеседников, в том числе Хью Кингсмилл, который вернулся в его жизнь незадолго до ее конца, его дорогой друг Эдвин Мюир, Герхарди, который страшно веселил его, Хоар и многие другие люди.
Вскоре после нашего переезда как-то вечером я сильно напилась и в приступе стервозности решила раздразнить Джона историей про Гармана. Я рассказала ему о своем письме и влечении к нему. Джон чуть не убил меня. Он заставил меня целую вечность стоять перед открытым окном обнаженной (в декабре) и плеснул виски мне в глаза. Он сказал: «Я бы с радостью разбил тебе лицо, чтобы ни один мужчина больше не взглянул на него». Я так испугалась, что попросила Эмили остаться со мной на всю ночь.
Джон отправлял Дороти все деньги, что ему доставались от отца. Это была совсем небольшая сумма, всего двести фунтов в год. В один из своих визитов в Англию ему удалось увеличить ее еще на сорок фунтов в год. Дороти этого все равно не хватало. Она предпочла бы единоразовую выплату, но, поскольку все мои деньги находились в доверительном фонде, мне пришлось подписать документ, которым я обязывалась до конца ее жизни — даже если я сама умру раньше — обеспечивать ее суммой в триста шестьдесят фунтов в год. Позже отец Джона прислал ему сразу пять тысяч фунтов, чтобы избежать налога на наследство. Джон вложил их в какие-то надежные государственные облигации. Я заставила его написать завещание в свою пользу. Вынудив его выйти за нее замуж, Дороти стала его законной наследницей, и теперь, когда я обеспечила ее доходом, мне показалось справедливым самой иметь право на его наследство. Странно, что я так много думала о смерти, как будто у меня было предчувствие скорой гибели Джона. Я волновалась, что в случае его смерти я, не будучи его женой, не смогу похоронить его без разрешения Дороти или его семьи. Разумеется, я хотела выйти за него замуж, но Джон не мог вынести даже мысли о бракоразводном процессе с Дороти, а я была слишком горда, чтобы настаивать. К тому времени его волю почти полностью парализовало — он не мог заставить себя даже написать записку. Когда мы обосновались на Уоберн-сквер, он захотел было поговорить с Дороти о разводе, но, конечно же, до этого дело так и не дошло.
На Рождество Синдбад приехал в Лондон. Пегин была с нами, и я лихорадочно пыталась их развлечь. Они были так избалованы, что не желали ходить никуда, кроме кинотеатров, цирка и пантомимы.
Все время, что мы жили в Бакингемшире, Джону делал массаж врач, которого рекомендовал Мильтон Уолдман. Но через какое-то время он тоже сообщил нам, что больше не в силах ничего сделать. Он сказал, что, если Джон хочет полностью восстановиться, ему нужно сделать операцию. Это подтвердил доктор с Харли-стрит. Требовалось удалить лишнее новообразование в его запястье под действием анестезии. Это заняло бы три минуты. Джон решил пойти на это. Мы договорились об операции, но в последнюю минуту ее пришлось перенести, потому что Джон подхватил простуду.
В конце рождественских каникул я отвезла Синдбада в Цюрих и там встретилась с Лоуренсом, жившим в Австрии. Расставание прошло очень болезненно. Синдбад плакал, потому что не хотел, чтобы я на целый день оставалась одна на вокзале в ожидании обратного поезда — других вариантов у меня не было. Я тоже начала плакать и не смогла остановиться. Я плакала всю дорогу до Парижа, где я встретилась с Мэри Рейнольдс. Она умоляла меня побыть с ней, но какое-то странное чувство тянуло меня обратно к Джону, и я села на следующий же поезд. Когда я приехала на вокзал Виктория, я думала о Синдбаде и винила Джона во всех муках, которые я столько лет терпела в разлуке с сыном. Я дала себе ужасную клятву больше никогда не видеть Джона. Меньше чем через тридцать шесть часов он был мертв.
Он встретил меня на вокзале и отвез домой. Наш дом был полон людей. Внезапно он объявил, что, пока меня не было, Эмили договорилась об операции и ее проведут завтра утром. Друзей новости обеспокоили. У всех как будто возникло предчувствие, что это не к добру. Герхарди, который тогда писал книгу про астрал, сказал, что его дух непременно покинет тело под действием анестезии. Джон спросил в ответ: «А что, если он никогда не вернется?» Он пил допоздна и с утра проснулся с похмельем. Если бы я имела хоть какое-то чувство ответственности, я бы не позволила проводить над ним операцию. Не могу понять, почему мне было неловко сказать об этом врачам, которые один раз уже откладывали процедуру из-за простуды Джона. Как бы то ни было, я позволила им прийти. Джон хотел, чтобы я осталась с ним, и я имела полное право присутствовать при процедуре. Я держала его за руку, пока он не уснул, но потом врачи твердо и вежливо попросили меня покинуть комнату и подождать внизу. Процесс должен был занять не более получаса. Когда прошло полчаса, я стала нервничать и поднялась, чтобы послушать под дверью. Оттуда не доносилось ни звука, поэтому я снова спустилась вниз. Вскоре один из врачей спустился в холл, чтобы взять какой-то маленький сверток. Я почувствовала неладное и запаниковала, но не знала, что мне делать. Мне казалось, что прошло несколько часов, прежде чем они все спустились вниз — наш врач общей практики, хирург и анестезиолог, чьими услугами пользовался сам король. В тот момент, когда они вошли в комнату, я поняла, что произошло. Сердце Джона не выдержало анестезии.
После операции все трое отошли на другой конец комнаты, оставив Джона без присмотра. В какой-то момент терапевт заметил, что с Джоном что-то неладное, и они попытались привести его в чувство, но было слишком поздно. Они вскрыли его грудную клетку, вкололи в сердце адреналин и сделали прямой массаж, но безуспешно. Они убили его и понимали это. Им было страшно. Все, что они говорили, только ухудшало их положение в моих глазах. Они имели наглость извиниться передо мной за то, что это недоразумение произошло под моей крышей. Потом они начали рассказывать истории о людях, у которых сердце отказывало прямо на улице. Они знали, что последует расследование, и пытались оправдаться. Наш терапевт, он же врач Мильтона, позвонил в Бакингемшир и попросил его с Пегги приехать и присмотреть за мной. Зная, что они приедут не раньше чем через несколько часов, врачи все равно разошлись и оставили меня в полном одиночестве. Я поднялась и посмотрела на Джона. Он был далеко. Надежды не осталось никакой. Я знала, что больше никогда не буду счастлива.
Странно то, что на секунду я почувствовала облегчение, когда врачи сообщили мне о его смерти. Меня как будто освободили из тюрьмы. Я годами была рабой Джона и на миг вообразила себе, что хочу на свободу, но все было совсем не так. Я не имела ни малейшего представления, что мне делать и как жить дальше. Я была абсолютно опустошена. Приехали Пегги с Мильтоном. Не было никакой мрачной торжественности или искусственных переживаний. Я вела себя спокойно, и никто не суетился. Они послали за Эмили. Пегги, будучи практичной женщиной, сразу попросила Эмили пожить со мной несколько дней, поскольку ей самой надо было возвращаться к детям.
Многие годы я говорила Эмили, что больше не стану видеться с ней, если Джон умрет. Теперь же я была счастлива, что она готова отказаться от своей жизни и остаться со мной. Она спала в нашей комнате, и мы два месяца подряд говорили о Джоне, что меня спасло. Не знаю, что для меня могло бы быть лучше в то время. Вся моя ревность испарилась; мы рыдали вместе и делили друг с другом свое горе. Я сказала ей: «Теперь, когда Джон умер, никто не спасет нас от бесконечной опасности». И это была правда.
Во второй половине дня пришел гробовщик и увез тело Джона. Я попросила его снять с Джона часы и халат, после чего немедленно надела их сама — я сразу почувствовала себя ближе к нему и немного спокойнее. Но когда его тело стали спускать по лестнице, я вдруг вспомнила ту клятву, которую дала себе на вокзале Виктория, решив, что не хочу его больше видеть, и из меня вырвался ужасный вопль. Мне показалось, будто это я его убила.
Я хотела кремировать тело Джона, и мы послали за его сестрой, Беатрис, и Дороти. Джон умер 19 января 1934 года в возрасте тридцати семи лет. На следующий день был день рождения Дороти, а кремировали его в день рождения Эмили, 21 января. Необходимо было провести вскрытие и расследование. Эдвин Мюир настоял на том, чтобы на дознании присутствовал мой адвокат на случай непредвиденных осложнений. Меня допросил коронер, и я рассказала ему историю несчастного случая и последствий. Коронер был очень вежлив и участлив. К моему огромному удивлению, он произнес скорее как утверждение, а не вопрос фразу: «И вы с ним жили». Я ответила: «Да, пять лет». Затем был зачитан отчет о вскрытии. На всех его органах сильно сказалось употребление алкоголя, и в целом его здоровье было в весьма плачевном состоянии. Всех врачей освободили от ответственности.
После состоялась кремация. Мне не хватило мужества присутствовать. На ней были Мюир, Хью Кингсмилл, Дороти, сестра Джона, Эмили и Мильтон. Больше ничьего присутствия я не допустила. За этот час мы с Пегги сходили в католическую церковь в Сохо и поставили свечу. После я пришла домой, села на пол нашей спальни, где Джон умер, и стала слушать десятый квартет Бетховена на фонографе. Пока я сидела там и страдала, ко мне поднялась попрощаться сестра Джона. Она застала меня врасплох и, увидев мое состояние, впервые осознала, сколько Джон для меня значил. Она сказала: «Как бы ни сложилась твоя жизнь, я надеюсь, ты будешь счастлива». В тот момент мне казалось странным думать о будущем.
Эмили много времени проводила с Дороти и пыталась присматривать за Пегин. Мы не хотели сообщать ей о смерти Джона. Она очень его любила. Как-то раз в книжном она спросила у меня, когда он приедет из санатория, где, как она думала, он был. Я ответила: «Никогда. Он в раю с ангелами». Через несколько дней она пришла из школы в Блумсбери раньше времени и сказала, что больше туда не вернется. Мы с Эмили попробовали найти новую школу в том же районе. Все еще поглощенная своим горем, я решила поговорить с директором школы о Пегин. По странному совпадению я встретила ее снова много лет спустя, и она рассказала мне, что тот день, когда я пришла поговорить с ней, был худшим днем ее жизни. Он определенно был одним из худших и в моей. Дорис только что вышла замуж и хотела вернуться, но я невыносимо завидовала ее счастью, поэтому сказала, что не хочу отнимать ее у мужа и позабочусь о Пегин самостоятельно. Учитывая мое состояние, мне это удавалось не слишком хорошо. Пегин заболела инфлюэнцей и несколько недель провела в постели, потому что я давала ей держать градусник не во рту, и из-за этого врач думал, что температура у нее выше, чем на самом деле. Потом я нашла для нее хорошую школу в Хемпстеде, где она чувствовала себя гораздо лучше.
К отъезду Дороти мы достигли с ней нового соглашения о ее будущем. Я отдала ей все деньги и книги Джона и пообещала платить ей еще сто шестьдесят фунтов в год. В этот раз она поверила мне на слово и разорвала наш официальный договор.
После смерти Джона меня не покидал страх потерять свою душу. Каждый день я смотрела в зеркало и видела, как уголки моего рта опускаются все ниже. Это служило отражением моего страха. Я в самом деле потеряла душу, и знала об этом. Если бы я снова ее обрела, как бы я справлялась с ней без защиты Джона? Я верю, что однажды встречу его, и с ним моя душа снова будет в безопасности.
Эдвин Мюир и Хью Кингсмилл часто приходили ко мне домой. Там они чувствовали себя ближе к Джону. Мы все были очень несчастны. Я все время хватала кого-то за руку и просила сказать что-нибудь эмоциональное. Уильяма Герхарди задело, что я не пустила его на кремацию, и он даже расплакался по этому поводу, но вскоре мы помирились. Мне приходило много писем с соболезнованиями. Они приносили мне утешение. Все друзья Джона видели его с разных сторон.
В один день я получила письмо, написанное рукой Гармана. Я чуть не упала в обморок — совершенно забыла о его существовании. Он спрашивал, может ли он что-то сделать для меня. Он имел в виду бытовые вопросы, поскольку думал, что мне в Англии, как иностранке, может понадобиться помощь. Но было слишком поздно — все дела я уже уладила. Для остального же было слишком рано. Но я стала снова думать о нем, и постепенно пришла к мысли, что с ним я могу спастись от своего горя.
В феврале закончился срок аренды нашего дома на авеню Рей, и мне пришлось поехать в Париж и встретиться с хозяином, чтобы уладить вопрос о сделанной нами перепланировке первого этажа.
Мы передали этот дом в субаренду очаровательной паре, Шарлотте и Ронни Моррис. Шарлотта мне сразу очень понравилась тем, что напоминала мою подругу Пегги. Они не могли позволить себе этот дом, но мы согласились на их цену. Когда я поехала в Париж, как раз разгорелся скандал со Стависким, и буквально перед выездом я получила от матери телеграмму: «Не езди в Париж Опасно». Там правда было опасно. На балконе отеля «Крийон» застрелили горничную, после чего начались волнения на улицах и некое подобие революции. Но к тому времени, как я приехала, все уже закончилось. Когда я пришла в дом на авеню Рей за мебелью, обнаружила маленький букет роз, который Шарлотта Моррис оставила для меня на столе в гостиной. Так она, наверное, решила показать, что понимает, какие чувства у меня вызовет возвращение в дом, где я была так счастлива с Джоном, и меня это тронуло. Мне причиняла боль мысль о том, что они там жили, но по крайней мере они были хорошими людьми. Я забрала всю мебель и перевезла ее в хранилище. Когда дом опустел, мне полегчало — теперь другие люди не могли соприкасаться с тем, что напоминало о моей жизни с Джоном.
Глава 8
Моя жизнь с Гарманом
Помимо друзей Джона, которые приходили к нам домой в надежде почувствовать себя ближе к нему, я почти никого не видела. Уин Хендерсон жила с нами по соседству на Уоберн-сквер и постоянно посылала ко мне своего сына, Айона. Я разрешала ему сидеть у нас и слушать граммофон «И Эм Джи», но практически не замечала его присутствия. Я начинала все больше думать о Гармане. Это переросло в одержимость, и я решила, что никто кроме него не сможет избавить меня от страданий. Наконец, я сказала Эмили, что хочу его, но сразу же взяла свои слова обратно. Через какое-то время я заставила ее написать ему и при личной встрече узнать, что он чувствует ко мне. Они вместе выпили в кафе «Рояль». Вернувшись, она сказала, что он хорошо обо мне отзывался и по крайней мере разведен и свободен. Я пригласила его на ужин, а Эмили пригласила Хоара. В этот вечер, по всей видимости, я ясно обозначила свои намерения, и после ужина Гарман отвез меня к себе домой. Он считал меня смелой женщиной, готовой начать новую жизнь. Он понял свое заблуждение, когда я неожиданно расплакалась. На следующий день написал для меня стихотворение.
- Лежу в смятеньи после слез,
- Что пролила ты о том мире,
- Где мы с тобой не вместе были,
- Но твое тело заплелось
- С моим в согласьи, и разбились
- Оковы тягостные мысли,
- И вновь раскрылся тайный клад,
- Сокрытый между твоих бедер.
- Спокойна кровь, и значит так
- Мы вторим вековой природе,
- И всей вселенной полноту
- Объемлет контур наших рук.
- Так дикий клад меж твоих бедер
- Открыл мне путь к моей свободе.
Гарман влюбился в меня без памяти и нарек меня Клеопатрой; он говорил обо мне словами Шекспира: «Покойный Цезарь мне тебя оставил объедком…» Надо полагать, себя он считал Антонием, а Джона — Цезарем. Еще он сказал, что обо мне ему напоминают следующие лестные строки: «Над ней не властны годы. Не прискучит / Ее разнообразие вовек. / В то время как другие пресыщают. / Она тем больше возбуждает голод, / Чем меньше заставляет голодать. / В ней даже и разнузданная похоть — / Священнодействие»[26]. Тем не менее я так терзалась из-за смерти Джона, что все это приносило мне только лишние мучения. Я полностью зависела от него; я не умела думать самостоятельно. Джон всегда принимал решения и был настолько умен, что мне было гораздо проще принимать его суждения обо всем, чем иметь собственные. Он говорил мне, что, когда я пытаюсь думать, я становлюсь похожа на озадаченную обезьянку. Неудивительно, что я всячески старалась избегать этого занятия! Я не могла себе простить, что предала его память всего спустя семь недель после его смерти, и старалась скрывать отношения с Гарманом. Я боялась, что кто-то узнает о нашей связи, и всегда возвращалась домой до зари.
Вскоре после гибели Джона в Лондон приехала по делам Мэри Рейнольдс и остановилась у меня на Уоберн-сквер. Я устроила в ее честь грандиозную вечеринку, но посреди веселья ушла в свою комнату и зарыдала. Я была не готова к встрече с миром.
Куда бы Гарман ни водил меня, у меня везде находились связанные с Джоном воспоминания, и я то и дело ударялась в слезы прямо на глазах у людей. Бедный Гарман не оставлял надежды, что я справлюсь со своим горем и мы в конце концов будем счастливы вместе. Много позже он сказал мне, что я рыдала у него на плече каждый день на протяжении полутора лет. Гарман заслуживал лучшей участи, особенно если вспомнить, как долго он был несчастлив в браке, под конец заработав нервный срыв. Он был женат девять лет, но жил с женой лишь часть этого времени. Они были совершенно несовместимы. Они поехали в Россию сразу после революции, и Гарман, сам революционер в душе, влюбился в женщину-большевичку. Он остался с ней на шесть месяцев после отъезда жены, но потом ему пришлось вернуться самому, когда истек срок действия его паспорта. После этого Гарман отправился в Бразилию на ранчо своего брата, чтобы поправить здоровье. Он болел уже несколько лет.
Гарман был сыном семейного врача с обширной практикой под Бирмингемом. Там он жил в большом доме с садом в полном отрыве от окружающего мира с братом и семью сестрами. Его отец умер, когда он еще учился в Кембридже, и на плечи юного Гармана вместе с этой тяжелой утратой легли обязанности главы семьи. Его мать-англичанка, кроткая леди, жила в скромном уединении. Предположительно она приходилась незаконной дочерью графу Грею и в самом деле обладала аристократической статью. Она была столь женственна и столь смиренного нрава, что слушалась каждого слова своего мужа и теперь вела себя так же с Гарманом, в котором души не чаяла, хотя и видела редко. Он только недавно купил ей маленький домик в Сассексе недалеко от меловых холмов и намеревался ездить туда каждые выходные.
Гарман работал в авангардном издательстве, принадлежавшем одному из его зятьев, миллионеру, который решил с пользой вложить свои деньги.
Вскоре после начала наших отношений с Гарманом я оставила его и поехала на Пасху к Синдбаду. Я пообещала ему приехать еще на станции в Цюрихе, когда он так плакал. Делала я это против своей воли, ведь я считала Лоуренса злейшим врагом Джона, и совсем не хотела находиться рядом с ним и Кей в это время. В конце концов я решилась, узнав, что у них гостит Нина — ирландская подруга Кей, Лоуренса и, как ни странно, Джона; я знала, что с ней мне будет легче.
Я взяла с собой Пегин, и мы провели примерно десять дней в Кицбюэле. Мне было очень тяжело возвращаться в австрийский Тироль, где я была так счастлива с Джоном. Внезапно я осознала, что теперь мне не придется разрываться между ним и Синдбадом. Несколько лет назад гадалка сказала мне: «Тебе вернет твоего ребенка смерть другого человека». Я не допускала мысли, что это будет смерть Джона Холмса, и перебрала в голове всех, кроме него.
Лоуренс поднимался ко мне в комнату каждый день перед сном. Ему непременно надо было довести меня до слез. Он заставлял меня говорить о Джоне, чего мне совершенно не хотелось делать. Под конец я обвинила его в том, что он только рад смерти Джона, но сам он так и не признался в этом очевидном факте. Он говорил, что мне нужен новый мужчина. Конечно же, я ничего не сказала ему о Гармане, но он заподозрил его существование, когда я спешно вернулась в Лондон. Уехав домой, я оставила Пегин у Лоуренса до конца ее каникул.
Когда я приехала в Лондон, Гарман сообщил мне, что он сильно заболел в мое отсутствие и нам нужно немедленно уехать на природу. Мы поехали в Суррей и там остановились на несколько дней в гостинице. К тому времени у меня уже был новый «деляж» — после смерти Джона я не могла смотреть без слез на старый и тем более водить его. Новый автомобиль мне снова подарила моя мать. От старого «пежо» я тоже избавилась и купила новый, чтобы ездить на нем сама.
Гарман отвез меня в Сассекс и показал дом, который он купил для своей матери. Он находился в маленькой деревушке под названием Саут-Хартинг, прямо у подножия меловых холмов. Деревня эта была совершенно безжизненной, как и все подобные поселения в Англии, но ее окружали прекрасные пейзажи. Естественно, в ней имелся приличный паб. Гарман повез меня знакомиться с его сестрой Лорной и ее мужем, издателем Эрнестом Уишартом, которого он называл Уиш. Они жили в очаровательном доме. Гарман и Уиш вместе учились в Кембридже и с тех пор остались лучшими друзьями. Жена Уиша, Лорна, была самым красивым созданием, что мне доводилось видеть. У нее были огромные голубые глаза, длинные ресницы и каштановые волосы. Ей было всего двадцать с небольшим, а замуж она вышла в шестнадцать. Из своих семи сестер Гарман любил ее больше всего, хотя все они отличались незаурядностью. Одна из сестер вышла замуж за рыбака из Мартига, а другая родила трех детей от всемирно известного скульптора. Еще одна жила в Херефордшире со своим незаконнорожденным ребенком, а четвертая полгода работала служанкой, чтобы потом полгода спокойно жить в своем коттедже на любимой пустоши Томаса Харди. Позже она усыновила мальчика и, по слухам, имела роман с Лоуренсом Аравийским, которого повстречала на той самой пустоши, но, когда я с ней познакомилась, она была еще совершенно невинна. Следующая сестра вышла замуж за знаменитого южноафриканского поэта Роя Кэмпбелла. Они были католиками, а потом стали фашистами и переехали в Испанию. Только одна сестра жила нормальной жизнью: вышла замуж за хозяина автомастерской, родила двух детей и была счастлива. В молодости Гарман, должно быть, пресытился женским окружением и теперь не имел большого желания их видеть. Тем не менее меня они крайне заинтриговали, и я в итоге познакомилась со всеми. Еще у Гармана был любимый младший брат. Он вернулся из Бразилии и теперь занимался фермерством в Хэмпшире.
Гарман был искренним, прямолинейным мужчиной с замечательным чувством юмора и живой мимикой. Будучи простым человеком, он не любил снобизма и претенциозности. Он был пуританином и несостоявшимся поэтом. В его душе жил революционер, но по своим привычкам и вкусам он принадлежал тому классу, в котором родился. Он красиво говорил по-английски и отлично знал русский, французский и итальянский. Он получил хорошее образование. Его темп сильно отличался от моего. Я была примерно в десять раз быстрее и сходила с ума от нетерпения, когда он никак не мог закончить фразу. Он был на пять лет меня моложе, отчего во мне поселилась неуверенность в себе. Он считал меня неряшливой и хотел, чтобы я одевалась лучше. И не желал видеть у меня седых волос.
Спустя шесть месяцев закончился срок аренды моего дома на Уоберн-сквер, и я с радостью переехала в Хемпстед. Мне невыносимо было принимать Гармана в доме, где умер Джон. Я почувствовала большое облегчение, когда Гарман смог свободно приходить ко мне и даже оставаться на ночь. Хотя, конечно, я продолжала его прятать.
Школа Пегин находилась рядом с этим домом — поэтому я его и арендовала. Тогда впервые после ухода Дорис она выглядела по-настоящему счастливой.
Летом Гарман помог мне найти загородный дом для детей. Я придиралась к мелочам не меньше Джона Холмса, чем раздражала Гармана, но в итоге он заставил меня снять прекрасный дом в нескольких милях от его матери в Саут-Хартинге. Он редактировал книгу и хотел жить дома, где ему легко работалось, но при этом иметь возможность приезжать ко мне.
Коттедж, который я арендовала, назывался Уорблингтон-Касл. Это был приятный фермерский дом с красивыми садами и теннисным кортом, считавшийся историческим памятником со своей башней XII века, которая составляла часть стены надо рвом. Башня была открыта для посетителей, которые периодически там появлялись.
Эмили Коулман и Джонни приехали со мной и Синдбадом, который впервые пересек Европу самостоятельно. Я пригласила дочь Гармана, Дебби, жившую с его матерью, и одну из его племянниц погостить у Пегин. Подруга Эмили Филлис Джонс обожала наших детей, и я упросила ее приехать и приглядеть за ними. Пегин училась ездить на велосипеде, и этот факт все лето вызывал у меня нервные судороги. Я сама так никогда и не освоила этот незамысловатый навык.
Уорблингтон стоял на берегу грязного залива, и купаться нам приходилось ездить к морю за десять миль на остров Хейлинг.
Уорблингтон-Касл был очень просторным, поэтому мы имели возможность приглашать большое количество гостей. Гарман приезжал и уезжал, и когда он был со мной, я прятала его в своей спальне в башне, вдали от всех остальных. Как-то раз ко мне в комнату зашла Антония Уайт и увидела его серые фланелевые брюки на кровати. Чтобы сохранить свой секрет, я стала носить их сама, хоть они и были мне на несколько размеров велики. К завтраку мы с Гарманом спускались по отдельности и вежливо приветствовали друг друга. Даже Синдбад ни о чем не подозревал, но в конце концов ему пришлось рассказать, потому что он постоянно возмущался, когда Гарман поправлял его. Мы смогли добыть лошадей и совершали прекрасные прогулки верхом. Я без конца вздыхала по Хейфорд-Холлу, но Уорблингтон-Касл все же был прекрасным местом для детей.
Однажды, пока Гарман работал над книгой у себя дома, мы послали за Сэмюэлем Хоаром и пригласили его присоединиться к нашей компании женщин и детей. Эмили постоянно умоляла меня позвать его. Ей вообще приходилось прикладывать немало усилий, чтобы заставить его делать то, чего он сам на самом деле хочет. Он сопротивлялся ей отчаянно. Он был без ума от той жизни, которую имел благодаря ей, но при этом вынуждал ее бороться за каждый шаг навстречу этой жизни, зная, что без этого просто умрет. Естественно, он приехал в Уорблингтон.
Когда у меня жила Антония Уайт, ее смутило мое неопределенное поведение, и Эмили посоветовала мне вести себя в соответствии с представлениями Антонии о порядочной хозяйке. Я бросилась покупать набор для крикета и прочие вещи для ее увеселения. Тогда Эмили сказала: «Не старайся слишком сильно». Я ответила: «Я не могу иначе».
Мильтон Уолдман до этого подарил нам чудесного маленького силихем-терьера. Это был симпатичный и смешной пес, пускай он и не отличался чистыми кровями. Когда умер Джон, он впал в тоску по хозяину. Его взял под свою ответственность наш дворецкий Блиссет и всюду брал его с собой — даже в кино, где Робин (так звали пса) зашелся диким лаем при виде своего собрата на экране.
Тем летом я купила жену для Робина. Она была силихем-терьером с идеальной родословной, и Синдбад, одержимый страстью к звездам тенниса, окрестил ее Боротра[27]. Когда я привезла ее домой, я обнаружила, что один глаз у нее больной, и поняла, почему ее продали так дешево.
У нас гостили самые разные люди, в том числе Мильтон с Пегги, Мэри и Уиллард Леб, приехавшие из Нью-Йорка с двумя дочерями. Уиллард был одним из моих любимых кузенов. Он обожал музыку и имел десять тысяч пластинок для фонографа. Он играл в теннис, как чемпион. Мэри была лучшей подругой Бениты, и я впервые увиделась с ней после ее смерти. Гибель Джона затмила боль от утраты Бениты, но я все равно была рада поговорить о ней с Мэри. Я продолжила скрывать ото всех свои отношения с Гарманом, по крайней мере я так думала. Через пять недель закончился срок аренды дома, и детям предстояло отправиться в Кицбюэль к Лоуренсу. Мы с Гарманом отвезли их на автомобиле в Довер и там посадили на корабль. Синдбаду было одиннадцать, а Пегин девять. Они чудесно смотрелись вместе. На Синдбаде были тирольские брючки с кинжалом на поясе.
После их отъезда Гарман привез меня в свой дом в Саут-Хартинге. Его мать уехала на летние каникулы с одной из дочерей и позволила мне пожить у них. Гарман заканчивал свою книгу, и мне целый день было почти нечем заняться. Я лежала на кровати и допоздна читала «Бесов» Достоевского. Это единственный его роман, который я поняла, и то после того, как прочитала его дважды. В нем легко запутаться, и нет главного персонажа. Мне понравилась только одна сцена, где в одной комнате появляется на свет ребенок, а в соседней разгорается политическая драма.
Когда Гарман закончил редактировать книгу, мы отправились в Уэльс. Лорна с Уишем до этого побывали в Пембрукшире и так нахваливали его, что мы решили тоже туда съездить. Это единственное место на Британских островах, которое хоть чем-то напоминает континент. Дома там красили в яркие цвета, как в Италии. Пляжи, усыпанные валунами, простирались на мили, и нигде не встречалось ни души. Все побережье было каменистым и диким.
Мы ходили на долгие прогулки по полям и поросшими вереском пустошам и посещали господские поместья. В жизни валлийского дворянства царил уклад XVIII века — как и в Ирландии.
Мы жили на берегу реки в небольшом деревянном пансионе, которым владел полубезумный бывший капитан с женой, в прошлом служанкой герцогини Манчестер. Она предоставила нам спальню, гостиную и великолепное питание с пятью сменами блюд за трапезу и тремя блюдами на выбор в каждой смене, и все это за скромную сумму в пятнадцать шиллингов за человека в неделю. (Пятнадцать шиллингов тогда равнялись трем долларам семидесяти пяти центам.) Это было невероятно. Ее муж, капитан, построил дом по подобию корабля, и его окружал заброшенный флот, на котором этот капитан когда-то плавал вдоль берегов острова. В былые дни он был успешным судовым агентом. Теперь же от него было проку не больше, чем от его лодок. Он постоянно твердил, что починит их, но мы понимали, что этого не произойдет.
На другой стороне реки напротив нашего дома жила сумасшедшая семья. Кажется, у них было две дочери, которых они годами держали зашитыми в мешках под столом, пока не вмешались власти.
В Уэльсе я все еще сильно горевала из-за Джона.
На обратном пути Гарман отвез меня в Черную страну, где он родился и вырос. Он показал мне дом его семьи, проданный на тот момент, а я в ответ отвезла его в Уорикский замок, где жил один из моих дядьев с любовницей. По-моему, Гарман не верил мне до тех пор, пока гид, который водил нас по замку, не упомянул их имена.
Вернувшись в Саут-Хартинг, я попыталась арендовать дом неподалеку от миссис Гарман, чтобы Пегин смогла ходить в одну школу с Дебби, дочерью Гармана, и его племянницей Китти. Никто не сдавал дома в аренду, зато нашелся один елизаветинский коттедж на продажу, и Гарман убедил меня его купить. Примерно в то время я, не в силах справиться с утратой Джона, решила покончить жизнь самоубийством. По этой причине дом я купила на имя Гармана. Разумеется, я этого в итоге не сделала и просто поселилась в этом доме.
Мне потребовалось какое-то время на перевозку мебели из Парижа и обустройство. Пегин тем временем вернулась из Кацбюэля и стала жить у матери Гармана. У миссис Гарман было тринадцать внуков. Она жила только для них и своих детей, тем не менее она с готовностью приняла Пегин и была добра к нам обеим.
Глава 9
Коттедж «Тисовое дерево»
Коттедж «Тисовое дерево» стал моим новым домом. Он получил свое имя в честь пятисотлетнего тиса, росшего перед ним, возвышаясь над крышей. Благодаря открытым балкам и брусьям этот коттедж имел особый шарм. В его гостиной стоял такой огромный камин, что в нем могли усесться несколько человек. Окна там были маленькие, и в гостиной они выходили на луг с коровами, которые паслись всего в нескольких футах от стены. Дом был небольшой и вмещал две гостиные, четыре спальни, одну ванную, кухню и кладовую. Его окружали чудесные земли. К коттеджу прилегал участок площадью в акр, но казалось, будто вся округа принадлежит нам. Несмотря на близость меловых холмов, наш дом стоял в зеленой долине, и сквозь сад, целиком разбитый на склоне, тек ручей.
На самом деле я решила купить коттедж потому, что он располагался на автобусной линии между Хартингом и Питерсфилдом, куда Пегин хотела ездить в школу вместе с дочерью Гармана Дебби и его племянницей Китти. В ста ярдах от дома проходила узенькая дорога, которую я после стольких летних месяцев, проведенных на вересковых пустошах, настойчиво называла магистралью, коей она не являлась. Меня расстраивала такая близость внешнего мира, но позже я осознала, как нам повезло с автобусом и возможностью иметь доставку из магазинов.
Гарман немедленно нанял для меня садовника и занялся обустройством лужаек и цветочных клумб. Он сам отлично управлялся с садом и многое сделал своими руками. Про таких прирожденных садовников, как он, говорят, что у них есть «зеленый палец».
Мы с Пегин жили в этом коттедже одни со славной маленькой горничной-итальянкой, которая работала у нас еще на Уоберн-сквер. Гарман навещал меня, но не жил со мной, и каждый раз после его отъезда я впадала в уныние.
Рождество я планировала провести с Синдбадом, вновь в Кицбюэле. Я хотела, чтобы Гарман поехал со мной; он отказывался, но в последний момент все же передумал. Я ехала с Пегин, а для Гармана заняла отдельное спальное место в другом купе. Так вышло, что то купе мы делили с Айрой Моррисом, с которым мы еще не были лично знакомы, но несколькими годами ранее он принял участие в составлении «Календаря современных писем», обзорного журнала, вышедшего под редакцией Эджела Рикуорда и Гармана. Он путешествовал со своей красавицей-женой, шведкой Эдитой, и их сыном Айваном. Айра был племянником моей тети Ирэн, но я, хотя много слышала о нем, еще ни разу его не встречала. Его отца я знала довольно хорошо. Тот был эксцентричным мясопромышленником, а до этого работал в американском посольстве в Швеции. И Эдита, и Айра имели большие писательские амбиции.
Гарман, до того никогда не ездивший на лыжах, в результате своего безрассудства в первый же день получил травму. Он сломал несколько пальцев, и ему пришлось держать руку в чудовищном аппарате, который укладывал его пальцы обратно на место. Аппарат этот был длиной примерно в один фут, и Гарман всюду ходил с ним, держа перед собой. Каждый день он проходил тепловое лечение у врача. Все это портило мне настроение, поскольку напоминало о мучениях Джона перед его смертью. Боюсь, я не выказывала Гарману и малой доли должного сочувствия.
Многие часы подряд я читала Синдбаду, который только оправлялся от плеврита и еще не вставал с кровати. Кей изображала опытную медсестру и изо всех сил старалась сделать так, чтобы я почувствовала себя никчемной. Бедного Гармана я совсем игнорировала, и он чувствовал себя в стороне от моей семейной жизни. Ему очень нравилась Эдита, и он был в хороших отношениях с Кей, чей первый рассказ был напечатан под его редакцией, но теперь, когда она писала все хуже и хуже, Гарман охладел к ее книгам.
Вопреки здравому смыслу Гарман поддался на мои уговоры и переехал ко мне в коттедж «Тисовое дерево» вместе со своей дочерью Дебби. Когда мы сообщили об этом Кей, она имела наглость спросить у меня, как я решилась взять на себя ответственность по воспитанию Дебби. Это было странно с учетом того, что она сама уже на тот момент пять лет растила Синдбада. Я ответила, что Дебби такая ответственная, что ей впору воспитывать нас всех. Но Кей обожала выставлять меня неумелой матерью и подчеркивать свое превосходство.
Когда мы вернулись в Англию, Гарман с Дебби поселились в «Тисовом дереве», и я снова оказалась матерью двух детей. Я любила Дебби. Она решительно не походила на всех детей, что я знала. Она была очень развитой, спокойной, разумной, сдержанной и послушной и не доставляла никаких хлопот. Как и отец, она обладала интеллектуальным складом ума и любила читать и слушать, как читают ей. Она самым благотворным образом влияла на Пегин, а Пегин — на нее. У нас дома Дебби стала менее педантичной. Девочки души друг в друге не чаяли и полюбили друг друга, как сестры. Они одевались в причудливые старые наряды и костюмы, которые мы хранили в сундуке, и устраивали пантомиму, спектакли и прочие представления. Китти, племянница Гармана, была третьей актрисой. Единственными их зрителями были мать Гармана, ее компаньонка и я, и иногда Гарман, когда мог оторваться от своей бурной интеллектуальной деятельности. По вечерам я читала Дебби и Пегин, пока они ужинали.
Гарман прекрасно ладил с детьми. Они его обожали. Правда, как-то раз Дебби сказала ему: «Па, ты такой монотонный». Когда мы спросили, что она имеет в виду, она ответила: «Ты все делаешь и делаешь одно и то же». Гарман решил просветить девочек по вопросам цикла жизни и деторождения. Он нарисовал для них всевозможные схемы, но Пегин все равно ничего не поняла. В конце концов нам пришлось напомнить ей о случае, когда она застала двух собак за случкой. Она пришла в ужас и, повернувшись ко мне, спросила: «Хочешь сказать, ты тоже этим занималась?» А потом подумала и поправила себя: «Конечно, только два раза, чтобы сделать меня и Синдбада».
Вскоре после переезда Гармана в «Тисовое дерево» я заставила его уйти с поста директора издательства его зятя. В дальней части нашего сада он построил себе домик с одной комнатой, чтобы там писать. Он был слаб здоровьем и нуждался в спокойной жизни, чистом воздухе, физических упражнениях и умеренности в выпивке. Он много писал и интересовался новым обзорным журналом, в редакции которого он принял участие. Потом он начал читать «Капитал» Карла Маркса и погрузился в него на несколько месяцев.
В то время я читала Пруста. Я сидела в кровати под розой Тюдоров, украшавшей мою стену, в шерстяных перчатках и тряслась от холода. Дом пронизывали ужасные сквозняки, дувшие из щелей вокруг потолочных балок. Моя комната была такая большая, что ее невозможно было прогреть. Я завела несколько маленьких масляных грелок, которые носила с собой, когда вставала, одевалась и шла в ванную. Гарману не нравилось, что я читаю Пруста. Он хотел, чтобы я тоже читала Карла Маркса.
Гостиная с огромным камином на первом этаже была постоянно заполнена дымом. Гарман приложил все усилия в попытках изменить это бедственное положение вещей. В конце концов два местных строителя по имени Пикок и Уоллер, построившие домик для Гармана, справились с проблемой дыма, подняв трубу камина на несколько футов и спилив пару веток тиса. После этого Гарман, который обожал строить и ремонтировать дома, заново отделал вторую гостиную. До этого он уже поставил там печь, которая топилась день и ночь. По крайней мере в эту комнату по утрам можно было спуститься в тепло, что было настоящим счастьем. Гарман передвинул стены и замуровал уродливый парадный вход, после чего эта гостиная значительно похорошела. Гарман имел прекрасный вкус и выбрал идеальную мебель и глянцевые ситцевые шторы. Потом он заказал замечательные полки для моих пластинок. Окна гостиной выходили в сад, и летом в них струился сладкий аромат табачного дерева.
Гарман предусмотрел все, кроме одной вещи. При перепланировке дома он случайно замуровал в нем старый дубовый сундук из Венеции, и мы слишком поздно поняли, что его теперь никак не вынести наружу. Он стоит там по сей день, хотя дом уже продали, и, если я захочу вернуть его, мне придется поехать туда и снести стену.
Гарман сделал для меня не только красивый дом, но гравийный теннисный корт, небольшой бассейн и крикетную площадку для Синдбада. Он засеял лужайки травой. Он совершенно преобразил участок и разбил на нем прелестные сады, где посадил все растения, какие только смог добыть.
У нас работал славный садовник по имени Джек, который играл в местной команде по крикету в Питерсфилде. Ему приходилось управляться с двумя моторами, которые снабжали нас водой и электричеством. Примерно в четверти мили от дома у соседского озера стоял сарай с бензиновым насосом. Из-за маленького бака вода доставляла нам неприятности чуть ли не каждый день. Насос постоянно ломался, но Джек умел его чинить. Когда он уезжал в отпуск, я сильно нервничала, и однажды нам пришлось три дня таскать на себе ведра с водой.
Генератор электричества находился в гараже прямо перед домом. Он издавал ужасный стрекот, и его мощности едва хватало на тусклый свет. Только спустя четыре года жизни в этом доме я смогла подключить его к линии электропередач и избавить нас от этих проблем.
В нашу первую зиму в «Тисовом дереве» мы с Гарманом арендовали квартиру в Лондоне в квартале Адельфи вместе с Филлис Джонс. Она только что вернулась из путешествия по Америке, куда она поехала по моему настоянию — ей крайне необходимо было развеяться.
Я редко ездила в Лондон с Гарманом и предпочитала скрываться в «Тисовом дереве», поскольку мне все еще было стыдно, что я предала память Джона. Кроме того, у меня было занятие: я перепечатывала все рукописи Джона, которые мне достались от него по наследству. Я намеревалась издать их. У Хью Кингсмилла осталась целая коллекция его писем, а Дороти хранила ответы на них. Мы решили составить из них книгу. Я не хотела, чтобы Гарман знал, как сильно мои мысли заняты Джоном, и старалась скрывать от него свою работу.
Мы с Гарманом оказались слишком несовместимы, и ситуация становилась все более очевидной и болезненной. Нам нравились разные люди и разные вещи. Он ненавидел, когда я пила, и из какого-то упрямства я пила ему назло, хотя при жизни с Лоуренсом и Джоном, каждый из которых злоупотреблял алкоголем, я редко себе это позволяла. Я без конца сравнивала Гармана с Джоном и даже сказала Гарману, что он утомлял Джона и тот поехал к нему в Лондон только потому, что хотел издать книгу Джуны.
Гарману плохо удавалось писать, и это его расстраивало. Он все больше времени проводил за Карлом Марксом.
Весной к нам на два месяца приехал Синдбад. Лоуренс решил отправить его в английскую школу и сам на первый год переехал вместе с ним, хотя всей душой не любил Англию. Гарман учил Синдбада латыни, а я — английской грамматике.
Приехав, Лоуренс и Кей оставили своих многочисленных дочек в пабе в Саут-Хартинге и отправились в Девон на поиски дома. Синдбаду нужен был теплый климат после недавнего приступа плеврита. В итоге они обосновались в Ситоне и провели там год, не скрывая своего недовольства.
Синдбад подружился с нашим садовником Джеком и ездил смотреть, как тот играет в крикет. С того времени началась его страсть к этой невыносимо скучной игре, и еще много лет Синдбад не мог думать ни о чем другом. Он скоро выучил показатели и имена всех известных игроков и стал большим авторитетом в данном вопросе. Он играл в своей школьной команде. Я не могла разделить его энтузиазм и так никогда и не поняла правил этой игры. Синдбад хорошо играл в теннис и плавал, и коттедж «Тисовое дерево» с его кортом, бассейном и площадкой для крикета был для него идеальным домом.
После полутора лет отношений с Гарманом я начала думать о том, чтобы уйти от него. Я пыталась сделать это несколько раз, но он каждый раз меня возвращал. Я не хотела жить с ним и не хотела жить без него. Он по-прежнему сильно любил меня, хотя я прилагала все усилия, чтобы растоптать его любовь. Не понимаю, как он так долго терпел меня. Один раз я повела себя настолько отвратительно, что он дал мне пощечину, а потом пришел от себя в ужас и разрыдался.
Летом мы повторили свою поездку в Уэльс, а на следующее Рождество полетели в Париж и оттуда поехали в Мартиг к сестре Гармана, которая была замужем за рыбаком. Она мне сразу понравилась. Она была красива, как и остальные сестры Гармана, но несчастна. Она мучилась в безвыходной ситуации, в которую сама себя загнала. Судя по всему, она хотела расстаться со своим мужем. Это был большой, неотесанный, красивый, похожий на шведа рыбак, страдавший комплексом неполноценности из-за того, что женился на девушке из другого класса. Хелен, его жена, не могла уйти от него из-за ребенка, которого они оба обожали. Они жили очень просто, и ей приходилось тяжело работать, потому что одного дохода от рыбной ловли им не хватало на жизнь.
На обратном пути мы задержались в Париже. Гарман хотел встретиться с Дороти Дадли, которая переводила книгу о Муссолини для его фирмы, где он все еще работал консультантом. Тогда мы впервые встретили Галу Дали. Она была подругой Мэри; при всей своей красоте она была настолько вычурна, что не вызывала симпатии. Гармана впечатлил вкус Мэри, и он нашел ее новый дом в Монсури необычайно изысканным. Я не увидела в нем ничего особенного, хотя, конечно, Гарман был прав.
В «Тисовом дереве» я вела исключительно домашний образ жизни и только и делала, что возилась с Пегин и Дебби. Они постоянно простужались и подхватывали грипп. Неудивительно, если учесть, как холодно было у нас дома и насколько отличалась температура в разных комнатах. Я неделями разносила ингаляции и лекарства, мерила температуру и читала вслух для больных девочек. Все это вызвало у меня желание завести общего ребенка с Гарманом. После его продолжительной болезни он был, судя по всему, не способен зачать, и я хотела знать наверняка, в ком же из нас дело. Позже я выяснила, что в нем.
Моя мать любила своих внуков неистовой любовью. Пегин отвечала ей взаимностью, тогда как Синдбад был более сдержан. Однажды мама приехала из Америки после долгого отсутствия из-за проблем со здоровьем и нескольких операций, и Пегин ей сказала: «Бабушка, ты вся в полосочку!» Моя бедная мать действительно сильно состарилась.
В «Тисовом дереве» она познакомилась с Эмили. Мама приплыла на лайнере «Иль-де-Франс» и спросила у Эмили, которая только что сошла с десятидневного судна, доводилось ли ей плавать на «Иль-де-Франс», и добавила: «Вибрация там просто ужасная, ужасная, ужасная». Как-то раз я сказала матери, что Лоуренс боится Кей и она держит его под каблуком, на что мама ответила: «Жаль, тебя он не боялся, тебя он не боялся, тебя он не боялся».
В третье лето Гарман повез меня в круиз по Норфолк-Бродс. Вместе с нами он пригласил в плавание Эджела Рикуорда с его женой Джеки. Рикуорд был самым давним другом Гармана. Они совместно редактировали «Календарь», и оба были директорами издательского дома Уиша. Рикуорд был талантливым поэтом и критиком. В трезвом состоянии он вел себя очень замкнуто и застенчиво. Джеки я знала уже много лет. Она была добродушной, веселой девушкой, и Рикуорду, благодаря ее естественности, даже сердечности, гораздо легче давалось взаимодействие с миром. Не представляю, как ее угораздило попасть в среду богемы, но она прочно в ней осела.
Во время круиза они составили нам приятную компанию, и мы хорошо проводили время, если не считать того факта, что я ненавижу путешествия по воде больше всего на свете. На борту я становлюсь суетной, нервной и неприятной. Должно быть, я всем испортила отдых. По-моему, мы с Джеки в конце концов оставили мужчин плавать вдвоем, а сами пошли по берегу.
Потом все вместе мы поехали в Вудбридж, удивительный город XVIII века, славный своей овчинной промышленностью, в котором есть как минимум сто пабов и старая рыночная площадь с красивым зданием. Всем домам там не меньше двухсот лет. Я купила пару прелестных перчаток, и вскоре после этого «Тисовое дерево» заполнилось коврами из натуральной овечьей шерсти, которые я заказывала оттуда по почте.
Через некоторое время после нашего возвращения из Вудбриджа жена Гармана захотела снова выйти замуж. Уже многие годы она была влюблена в молодого актера и наконец решилась на развод. Гарман сказал, что мне придется быть соответчицей. Я яростно запротестовала, поскольку миссис Гарман ушла от Гармана задолго до моего с ним знакомства, и я сочла это в крайней степени нечестным. Но Гарман сказал, что, раз я живу с ним и сам он не стал бы разводиться, то иного пути нет. Все это было очень глупо. Нас должны были застать в одной комнате: Гармана в халате, а меня в постели. Рано утром, чтобы дети ничего не видели, из Лондона приехал детектив. Он хотел после этого приехать еще раз, но Гарман сказал, что не будет дважды проходить через это и что одного свидетельства должно быть достаточно. Развод дали на основании «слезной просьбы миссис Сэдди Гарман». В бумагах значилось, что мы с Гарманом согрешили далеко не единожды. Я часто задумывалась, как они об этом узнали. Единственным письменным свидетельством тому была запись в моем дневнике: «Ругаемся целый день, е-ся целую ночь».
Гости к нам в «Тисовое дерево» приезжали нечасто, и я вела очень одинокую жизнь, все больше и больше тоскуя. Я почти впала в меланхолию. Длинные зимы, когда заняться было нечем, кроме как сидеть в четырех стенах, гулять по грязи или играть в теннис и мерзнуть, лишали меня какой-либо активности. Единственную отраду я находила в чтении. Я перечитала «Анну Каренину», мою любимую книгу, «Войну и мир», «Грозовой перевал», романы Генри Джеймса, все романы Дефо, которые мне дал Гарман, «Дневник» Пипса и жизнеописание мужа графини Толстой, написанное ей самой. В какой-то момент я даже начала подражать ее немыслимой жестокости и вести себя как она. По вечерам я читала детям вслух «Робинзона Крузо» и «Последние дни Помпеи». Я тратила огромное количество времени на покупку еды — я все время что-то забывала и по нескольку раз в день ездила на автомобиле в город. Эмили изредка навещала нас, но ей всегда казалось, будто Гарман ей не рад, хотя он и говорил: «Эмили, рядом с тобой я чувствую себя желанным гостем».
Как-то раз я предложила Эмили, которая всей душой ненавидела теннис, сыграть партию, из-за чего она пришла в ярость и пригрозилась сломать все теннисные ракетки в доме, если я еще раз ей это предложу. У меня дома было несколько ракеток, которые я взяла на пробу из магазина в Питерсфилде, и я в страхе поспешила вернуть их обратно продавцу. Но Эмили любила детей, а они души не чаяли в ней. Она умела найти общий язык с людьми любого возраста.
Несколько раз к нам приезжали Джеки и Рикуорд. После своего переезда в Англию нас навестили Лоуренс и Кей, но Гарман решил больше с ними не видеться, поскольку не верил в эту притворную дружбу. Мы с Кей терпеть не могли друг друга. Один раз приехала Джуна, и несколько раз — Дороти Холмс. Бывали у нас и Моррисы, хотя они нечасто наведывались в Англию. Однажды к нам приехали Мюиры с их странным ребенком-вундеркиндом, который в возрасте восьми лет виртуозно играл на фортепиано. Один раз приехала Мэри, один раз Филлис — она подхватила грипп, и после этого мы долго не встречались. Большую часть времени я жила одна, если не считать семьи Гармана, которых я видела часто. Мне нравились Лорна с ее мужем и брат Гармана, фермер. У Гармана был друг по имени Уилсон Плант, который служил в британских колониальных войсках на западном побережье Африки посреди буша. Там он читал книги Джойса и Джуны Барнс и был в курсе современных тенденций. Он навещал нас в каждый свой отпуск.
В чем моя новая жизнь не уступала предыдущей, так это в пейзажах. Меловые холмы были так же хороши, как и вересковые пустоши, только ходить по ним было безопасней: меньше шансов заблудиться или утонуть в трясине. Они раскинулись на многие мили, и хотя вид они предлагали не такой разнообразный, как в Дартмуре, здесь было не менее красиво, а растительность и дикие цветы явно затмевали флору Девона. Мы часто гуляли по холмам и иногда ездили на лошадях. На автомобиле можно было доехать до самой высокой точки, оставить его там и часами бродить по окрестностям.
В тех краях находился дом Бертрана Рассела. По-моему, он жил там с женой и маленьким ребенком. Как-то вечером он прочитал в Питерсфилде лекцию о грядущей войне, и все, что он предсказывал, довольно близко отразило суть грядущих событий. Но это пророчество не могло спасти мир от его судьбы.
Те края изобиловали фазанами, которых отстреливали в сезон охоты в лесах нашего соседа-генерала. Это был неприятный кривоногий мужчина, который владел в окрестностях самыми большими угодьями с псевдоелизаветинским поместьем. Мы часто ходили на долгие прогулки, имея полное право ходить по его землям. Как-то я гуляла там с Пегин и Дебби, и Робин, наш силихем-терьер, стал гоняться за фазанами. В поле мы встретили генерала, и он накричал на нас за то, что мы не держим пса на поводке. Он был так груб, что Гарман хотел письменно потребовать от него извинений, но не смог придумать, как меня назвать. Дебби предложила «дорогая Пегги». В итоге мы отступились.
Поскольку мы не были женаты, местное дворянство не жаловало нас визитами, — слава богу, — и сами мы к ним не навязывались.
На окраине нашего участка стоял красивый лес. Ранней весной он зарастал черемшой, а позже — колокольчиками, дремой, ирисами и странными цветами, похожими на орхидеи. Эти цветы контрастно отличались от клумб и альпийских горок, которые высаживал Гарман. Дети любили искать птичьи гнезда; днем по округе разносились райские крики кукушки, а по ночам пели соловьи. Больше всего детям нравилось голышом гулять по саду и купаться в бассейне.
Питались мы плохо, поскольку Джек, наш садовник, привел к нам дом в качестве кухарки свою невесту, Китти. Она умела готовить только йоркширский пудинг да жареного фазана. Я решила научить ее кулинарному искусству и пригласила для этого Уохаба, давнего друга Джона, который ходил в одну школу с Дороти. У нас началась настоящая фиеста. Целую неделю мы каждый день делали по четыре блюда. Чтобы подать пример Китти, я сама научилась их готовить — а это был мой первый кулинарный опыт. До тех пор я не пыталась приготовить ничего, кроме яичницы.
Мы готовили восхитительные блюда и проверяли их на Гармане. Ему все нравилось, и он говорил, что ему все равно, кто что приготовил. К концу десяти дней стало ясно, что я явно лучший повар, чем Китти. Я едва смогла заставить ее добавлять в еду нужное количество соли и перца, что считала большим достижением. После этого на нашем столе стала появляться вкуснейшая paella[28], boeuf en daubes[29], испанские омлеты, луковый суп, coq au vin[30] и курица в шерри. В тех редких случаях, когда я куда-то ездила, я привозила для Китти новые рецепты.
Вскоре после этого Китти и Джек обручились в церкви Питерсфилда. Это было волнительное торжество, на котором Пегин с Дебби выступали в роли подружек невесты. Бедная Китти не знала, чего ожидать, поэтому ужасно переживала, и еще сильнее переживал Джек — потому что знал, чего ожидать. Они уехали в медовый месяц, а когда вернулись, рассказывали обо всем на свете, кроме того, из-за чего они, собственно, так переживали. Они были счастливы вместе и наполняли коттедж атмосферой любви. Гарман пристроил для них крыло к кухне. К счастью, детей они завели много позже.
Той зимой, когда Лоуренс жил в Девоншире, он потерял своего отца, дядю и Клотильду. Его сестра умерла в Американском госпитале в Нейи, где обследовался Джон. Как ни странно, погибла она при аналогичных обстоятельствах, не выдержав анестезии во время операции. Лоуренс был совершенно разбит, и когда я увиделась с ним вскоре после этого, мои соболезнования он воспринял с агрессией, зная, как я ненавидела Клотильду.
Лоуренс приехал в Питерсфилд посмотреть на Пегин в школьном спектакле «Гамельнский крысолов», где она играла главную роль. Я сшила для нее очаровательный желто-красный костюм. В Питерсфилде она училась в маленькой «дамской школе» вместе с Дебби и ее кузиной Китти, которая все еще жила с миссис Гарман. Я чувствовала себя виноватой, когда Дебби переехала к нам и оказалась в разлуке с сестрой, но миссис Гарман заверила меня, что Дебби гораздо лучше жить с отцом, что и правда шло ей на пользу.
Пегин смущал тот факт, что у нас разные фамилии. Она хотела, чтобы я носила ее фамилию — Вэйл, а сама я больше склонялась к фамилии Гармана. Он отправил меня к директору школы, почтенной старой деве, и велел спросить у нее, что мне делать. Мы целую вечность прогуливались по саду, прежде чем я решилась подойти к этому деликатному вопросу. Наконец я сказала, в чем дело, а та в ответ спросила, собираюсь ли я выходить замуж за Гармана. Когда я ответила отрицательно, она сказала мне оставить свою нынешнюю фамилию, раз уж она настоящая. Это решило мою проблему, но я не простила Гарману, что он заставил меня пройти через это идиотское собеседование.
Весной 1936 года прошла большая выставка французских сюрреалистов в Берлингтон-Хаусе. Это была их первая выставка в Лондоне, и она прошла с грандиозным успехом. Гарман ждал ее с нетерпением и звал нас Джуной с собой. Мы обе уже многое повидали и отказались, сказав, что сюрреализм надоел нам еще в двадцатые годы. В свете последующих событий это было престранное совпадение.
