На пике века. Исповедь одержимой искусством Гуггенхайм Пегги
Я арендовала квартиру Кей Сейдж, где до того нашла Танги. Она находилась на острове Сен-Луи на набережной д’Орлеан, на седьмом этаже, в бывшем чердаке под самой крышей. К ней вела терраса, которая отделяла лифт от входа в квартиру. В самой квартире были просторная студия с тремя окнами, маленькая спальня с серебряными обоями, гардеробная и элегантная ванная. На потолке моей спальни красиво играли блики отраженного в водах Сены солнца, и я часто лежала в кровати по воскресеньям и любовалась ими. Я всю жизнь мечтала жить у реки и была счастлива.
В этой квартире я провела множество званых ужинов. Я готовила еду сама с помощью Фэнни, служанки Мэри, которая приходила ко мне каждый день. Нелли ужасно не нравился мой дом; она говорила, что там негде вешать картины. Тем не менее я нашла место для всех небольших холстов. Крупные пришлось оставить в хранилище, куда я могла приходить в любое время.
Жена Джорджо всю зиму провела в той ужасной лечебнице, и они бы ни за что не расстались ни с ней, ни с теми деньгами, которые она им приносила, если бы я не заставила ее брата прислать за ней. В конце концов при помощи двух медсестер, врача и большого количества медикаментов нам удалось отправить ее на поезде в Геную, где она села на корабль до Нью-Йорка. Мы вместе с Джорджо забрали из хранилища и упаковали все ее вещи. Тогда я унаследовала двух ее персидских котов, которые уже перестали быть милыми котятами. Один из них так напоминал Джорджо, что я назвала его в честь него; другому я дала имя Сан-Лендюма («Без завтрашнего дня»).
Перед своим отъездом Танги отвел меня к Браунеру. Тот уже оправился после несчастного случая и хорошо рисовал. (Он жил с девушкой-еврейкой, которая работала в одном из министерств, чтобы содержать его.) Мы с Нелли навестили его и купили одну картину. Она произвела такое впечатление на моего врача, что я отдала ее ему в счет своего лечения. Полотна Браунера пользовались успехом. Помню, как еще одну я в Лондоне подарила учителю, у которого не было денег на нее.
Всю зиму я ходила по мастерским художников и к арт-дилерам в погоне за новыми приобретениями. Все знали, что я готова покупать все, что попадает ко мне в руки. За мной гонялись и приходили со своими картинами ко мне домой. Мне приносили их утром в кровать еще до того, как я вставала.
Уже несколько лет я мечтала о бронзовой статуэтке Бранкузи, но не могла ее себе позволить. Теперь я сочла, что настал подходящий момент для этой чрезвычайно важной покупки. Я долгие месяцы постепенно сближалась с Бранкузи, прежде чем смогла заключить с ним сделку. Я знала его уже шестнадцать лет, но не думала, что мне будет так сложно вести с ним дела. С ним было трудно говорить о ценах, и если у тебя и хватало духу завести этот разговор, то он называл баснословные суммы. Я об этом знала и надеялась, что наша дружба упростит для меня задачу. В результате мы ужасно поссорились: он потребовал у меня четыре тысячи долларов за «Птицу в пространстве».
Мастерская Бранкузи находилась в cul de sac[43]. Это огромное помещение, заполненное гигантскими скульптурами, напоминало кладбище, хотя скульптуры были слишком велики для надгробий. Работал он в маленькой соседней комнате. Ее стены были увешаны всеми мыслимыми и немыслимыми инструментами для работы, а по центру стояла плита, где он эти инструменты нагревал и плавил бронзу. На этой плите он готовил восхитительные блюда и всегда делал так, чтобы они подгорали, а потом говорил, что это вышло случайно. Он ел за стойкой и подавал изумительные аккуратно разлитые напитки. Между этой маленькой комнатой и большим залом, где было слишком холодно находиться зимой, имелся укромный уголок, где Бранкузи слушал восточную музыку на фонографе, собранном им своими руками. Его спальня, чрезвычайно простая, располагалась этажом выше. Всю квартиру покрывал слой белой пыли от скульптур.
Бранкузи был удивительным маленьким человечком с бородой и пронзительными черными глазами. В нем было поровну от хитрого крестьянина и божества. В его обществе тебя переполняло счастье. Знать его было привилегией, но он имел сильные собственнические замашки и требовал от меня все мое время. Он называл меня Пегицей.
Бранкузи рассказал мне, что любит долгие странствия. Он путешествовал по Индии с махараджей Индаура, в чьем саду он поставил три «Птицы в пространстве»: одну из белого мрамора, одну из черного и одну из бронзы. Еще ему нравилось останавливаться в роскошных французских отелях и заявляться туда, одевшись крестьянином, а потом заказывать все самое дорогое. Раньше он брал с собой в поездки молодых красивых девушек. Теперь он хотел взять меня, но я отказалась. Он съездил к себе на родину в Румынию, где правительство поручило ему проекты общественных памятников. Он этим страшно гордился. Большую часть своей жизни он провел в спартанских условиях и целиком отдавал себя работе. Ради нее он пожертвовал всем и даже по большей части отказался от женщин, чем довел себя практически до отчаяния. В пожилом возрасте он особенно страдал от одиночества. Если он не готовил для меня ужин сам, он одевался по-вечернему и вел меня в ресторан. У него была мания преследования, и ему казалось, будто все за ним шпионят. Он очень любил меня, но я никогда не могла ничего от него добиться. (Я просила его подарить Джорджо Джойсу карандашный портрет его отца, но он этого так и не сделал.) Лоуренс в шутку предложил мне выйти замуж за Бранкузи и унаследовать все его скульптуры. Я прощупала почву в этом направлении, но вскоре поняла, что у него другие идеи на этот счет и делать меня наследницей он не собирается. Он скорее бы все мне продал, а потом спрятал деньги в своих деревянных башмаках.
После ссоры с ним я исчезла из его жизни на несколько месяцев, за которые я успела купить за тысячу долларов одну из его ранних работ, «Майастру», у сестры Поля Пуаре. Это была его самая первая птица 1912 года — красивое создание с огромным животом, но я все еще мечтала о собственной «Птице в пространстве». Тогда Нелли (мы называли ее Неллицкой) пошла к Бранкузи и попыталась уладить наши разногласия. В конце концов я сама отправилась к нему в мастерскую и снова попыталась договориться о сделке. На этот раз мы сошлись на цене во франках, и я сэкономила тысячу долларов, обменяв валюту в Нью-Йорке. Бранкузи казалось, будто я его в чем-то обманула, но он все же принял деньги.
Как-то раз я обедала с ним в его мастерской, и он рассказывал мне о своих приключениях во время предыдущей войны. Он сказал, что в этот раз ни за что не уедет из Парижа. В прошлую войну он уехал и в результате сломал ногу. Конечно же, он не хотел покидать мастерскую и оставлять свои гигантские скульптуры. Их было никак не вывезти. В момент нашего разговора началась бомбардировка внешних бульваров Парижа. Бранкузи сразу понял, что в этот раз все по-настоящему, хотя я отказывалась верить после стольких ложных сигналов тревоги. Мы находились всего в нескольких кварталах от бульвара Вожирар, где разрывались бомбы, и грохот стоял инфернальный. Бранкузи заставил меня уйти из комнаты со стеклянным потолком, но я по-прежнему не воспринимала опасность всерьез и еще несколько раз сходила туда-обратно за вином и едой. После этого мы вышли на улицы Парижа, где все подтвердилось. Заводы внешних бульваров были разрушены, погибло много учащихся школ.
Бранкузи вручную полировал все свои скульптуры. Мне кажется, это главный секрет их красоты. Он собирался работать над моей «Птицей в пространстве» несколько недель. К тому времени, как он закончил, немцы уже подошли к Парижу, и я приехала за ней на своем маленьком автомобиле, чтобы успеть ее упаковать и отослать. По лицу Бранкузи катились слезы, и я была тронута до глубины души. Я никогда не спрашивала у него, почему он плакал, но решила, что он прощался со своей любимой птицей.
Я хотела купить картину Жана Эльона и узнала, что он в армии и расквартирован под Парижем. Нелли написала ему, и он сразу же примчался в Париж, чтобы продать мне ее. В армии он был лишен женского общества, поэтому мы с Нелли привели его в восторг. Мы казались ему очень женственными и яркими с нашим макияжем, и он сказал, что мы первые картины, которые он увидел за долгое время. Мы объездили весь Париж в поисках его полотен, запрятанных по разным местам, и в итоге я купила огромный холст, который мы нашли на чердаке у его друга. Я подарила Эльону антологию Герберта Рида под названием «Вещевой мешок», составленную специально для солдат; тогда мне казалось, что я больше никогда его не увижу. Откуда же мне было знать, что он станет моим зятем. (Позже, когда он сбежал из немецкого лагеря, где провел около двух лет, он обнаружил эти деньги во французском банке, что спасло ему жизнь.) Мы замечательно поужинали напротив вокзала Монпарнас, и он помчался обратно в свое подразделение.
Как-то раз у арт-дилера по имени Пуассоньер я наткнулась на занятную маленькую картину, которую, как он утверждал, написал Дали. Это было очаровательное и при этом дешевое полотно, которое Дали совершенно ничем не напоминало. Я сказала, что куплю ее, если художник ее подпишет. Бедный Пуассоньер, которого вот-вот должны были перевести из Парижа (он служил в армии), бросился с этой картиной в Аркашон. Вернул он ее с подлинной подписью.
После этого случая я захотела приобрести настоящего Дали — то есть такого, которого признает публика, и что-то из его лучшего периода, 1930-х годов или около того. Одну из таких картин мне принесла рано утром прямо в постель женщина-дилер, и я немедленно ее купила. Но все же она была слишком мала, а я мечтала о большой и важной. Как бы неодобрительно я не относилась к самому Дали и его поступкам, я считала, что мне необходимо иметь его в своей коллекции, которая претендовала на звание исторической и непредвзятой. Мэри близко дружила с четой Дали, поэтому как только Гала приехала в Париж, она пригласила нас обеих на ужин. Мы ужасно повздорили из-за моего образа жизни, который Гала находила возмутительным. Она считала, что я сошла ума, раз жертвую жизнью ради искусства, вместо того чтобы выйти замуж за одного художника и сосредоточиться на нем, как то сделала она. На следующий день она объездила со мной весь Париж в поисках полотна Дали. Мы сходили в хранилище и их безумную квартиру, которая пустовала, пока они жили в Аркашоне. Там я нашла подходящую картину — Гала сочла ее более уместной, чем откровенный холст, который я наивно выбрала до этого, не заметив, что на нем в самом деле нарисовано. Выбранная Галой картина была эротична, но в меру. Она называется «Рождение текучих желаний» и до безобразия очевидно принадлежит кисти Дали.
Еще я хотела приобрести скульптуру Джакометти, у которого на маленькой улочке близ авеню дю Мен была своя мастерская — такая крошечная, что я не представляю, как он там работал. Он в ней выглядел как лев в клетке, с его львиным лицом и огромной гривой волос. Он говорил и вел себя в чрезвычайно сюрреалистичной и эксцентричной манере, в духе дивертисмента Моцарта. Однажды я увидела в одной галерее побитый гипсовый слепок его работы. Я пошла к Джакометти и спросила, не восстановит ли он его для меня, если я его куплю, — я хотела отлить его в бронзе. Он сказал, что у него в мастерской есть другая скульптура, куда лучше. Она оказалась точно ничем не хуже, и я купила ее, а он обещал сделать для меня бронзовую копию.
Это заняло несколько недель, после чего он объявился на моей террасе с чем-то, что напоминало причудливое средневековое животное. Оно выглядело, будто сошло с картины Карпаччо, которую я видела в Венеции: на ней Святой Георг ведет дракона на цепи. Джакометти был преисполнен энтузиазма, что удивило меня — я думала, он утерял интерес к своим ранним абстракциям и теперь только вырезает маленькие греческие головы и носит их с собой в кармане. Он отказался участвовать в моей выставке модернистской скульптуры, потому что я не стала их там выставлять. Он сказал мне, что все искусство равно, но я с ним не согласилась. Я не знала, зачем ему нужны эти греческие головы, и куда больше радовалась своей бронзовой скульптуре, которая имела мало общего с классическим искусством. Она называлась «Женщина с перерезанным горлом» и была первой скульптурой Джакометти, которую отлили в бронзе, и когда много лет спустя я вернулась в Европу после войны, к своему ужасу, видела ее повсюду, хотя количество отливок изначально было ограничено шестью.
На этом моменте хотелось бы представить вам Говарда Путцеля. Это был мужчина примерно моего возраста с поразительной силой характера. С того момента как я с ним познакомилась, я либо делала все, что он скажет, либо же противилась ему изо всех сил. Последнее настолько изматывало меня, что у меня не оставалось энергии на более важные вещи. Впервые я узнала о нем зимой 1938 года, когда он написал мне из Голливуда с пожеланиями удачи для моей новой галереи и сообщил о закрытии своей. Он прислал мне несколько картин Танги, которые выставлялись у него и которые я собиралась включить в свою грядущую выставку. Через несколько месяцев я встретилась с ним в Париже у Мэри и с удивлением обнаружила, что выглядит он совершенно не так, как я себе представляла. Я ожидала встретить маленького горбатого брюнета. Он же оказался огромным тучным блондином. Поначалу он производил впечатление сумбурной личности, но постепенно я осознала, что за его хаотичной речью и поведением кроется огромная страсть к искусству модернизма. Он немедленно прибрал меня к рукам и стал сопровождать меня, а точнее заставил меня водить его по мастерским всех художников Парижа. Он вынудил меня сделать бессчетное количество вещей, которые я не хотела делать, но вместе с тем добыл множество картин, которые мне были нужны, и тем уравнял наш счет. Он приходил ко мне по утрам с несколькими произведениями под мышкой и обижался, если я их не покупала. Если же я находила и приобретала работы «у него за спиной» — а он расценивал любую мою попытку самостоятельных действий именно так, — он оскорблялся еще сильнее. Они с Нелли недолюбливали друг друга, как это бывает с теми, кто одержим одной и той же страстью.
Зимой 1938/1939 года Путцель решил познакомить меня с Максом Эрнстом. Я, как обычно, сопротивлялась, но безуспешно. Я хорошо знала работы Эрнста и имела желание купить у него картину. Однажды он провел выставку в Лондоне в галерее Мезенса, где львиная доля его лучших работ принадлежала Пенроузу. Эрнст знал, кто я такая, и, по всей видимости, решил, что я пришла с намерением купить картину. Эрнст давно славился своей красотой, обаянием и успехом у женщин — помимо живописи и коллажей. Он все еще, без сомнения, был хорош собой, несмотря на возраст. Ему было почти пятьдесят. У него были седые волосы, большие голубые глаза и орлиный нос. Он был очень изящно сложен. Он мало говорил, поэтому мне приходилось поддерживать разговор болтовней о Мезенсе, его галерее и моей. В ногах Эрнста сидела Леонора Каррингтон, его возлюбленная. Я уже видела их в Париже и подумала, что они интригующе смотрятся вместе. Она была сильно моложе Эрнста; выглядели они в точности, как Нелл с ее дедушкой из «Лавки древностей». Я попыталась купить у Эрнста картину, но та, на которую я положила глаз, принадлежала Леоноре, а про другую Путцель по какой-то неведомой причине заявил, что она слишком дешевая. В итоге я купила картину Леоноры. Она была ученицей Эрнста и не обрела большой известности, но имела большой талант и богатое воображение в лучшем духе сюрреализма и всегда рисовала птиц и зверей. То полотно под названием «Лошади господина Подсвечника» изображало четырех лошадей разных цветов на дереве. Все обрадовались моей покупке, и я не вспоминала об Эрнсте до военной зимы, когда я обнаружила у арт-дилера несколько его великолепных картин и купила сразу три. Он тогда был в концлагере.
Нелли познакомила меня с Антуаном Певзнером, русским конструктивистом. Я знала его работы еще в Лондоне и была хорошо знакома с его братом Наумом Габо. Певзнер был пугливым человечком, который напомнил мне шутку Эла Джолсона: «Ты человек или мышь?» По-моему, он был мышью. Он мастерил красивые конструкции, и я купила одну из них, на которую его, кажется, вдохновил некий математический объект. Певзнер имел давнее знакомство с Марселем Дюшаном, но никогда не встречал Мэри Рейнольдс. Мы привели ее к Певзнеру на ужин, и когда она сказала ему, что она любовница Марселя уже больше двадцати лет, он не мог поверить своим ушам. Он даже не знал о ее существовании, хотя уже многие годы виделся с Марселем каждую неделю. Певзнер воспылал ко мне большой страстью, но поскольку он был мышью, а не человеком, я никак не могла ответить ему взаимностью. Он вел себя как школьник весной. Мы стали близкими друзьями. Он не смог вывести жену из Парижа во время немецкой оккупации, и я отправляла ему деньги и помогала ему всю войну.
На Пасху я поехала в Межев и забрала Синдбада с Пегин кататься на лыжах в Коль де Воза. Меня сопровождала Жаклин Вантадур, их подруга. Мы ехали в моем маленьком «тальботе» и распевали старинные южные баллады, которым она меня научила по пути. Мы все остались довольны отдыхом за исключением Пегин, которая не хотела покидать Межев. Синдбад и Жаклин хорошо провели время, и я сама тоже, потеряв голову из-за маленького итальянца, которого встретила в отеле. Он был совершенно отвратительным, невозможным существом, но уж очень хорош собой. Он занял мои мысли на то время, что я сидела одна без дела, пока все катались на лыжах. На обратном пути я отвезла Синдбада в Межев вместе с моим новым знакомым. Когда итальянец уехал на поезде, я осталась на ночь у Лоуренса и Кей. На следующее утро, когда я уже уходила, я поскользнулась на лестнице и вывихнула лодыжку и разбила локоть. Мы с Кей, как всегда, не выносили друг друга, поэтому я настояла на своем отъезде, как только мне наложили два шва на руку. Не знаю, как добралась одна до Парижа в таком состоянии: я не могла ходить и двигать правой рукой.
Той зимой я провела много времени с Вирджилом Томсоном. Мы с ним и Путцелем часто обедали вместе. Вирджил намеревался заняться организацией концертов в моем музее, если однажды он у меня будет. Он давал чудесные вечеринки по пятницам с открытым входом для всех. Он написал мой музыкальный портрет, который ничем меня не напоминал, но ради которого я терпеливо позировала несколько часов, читая его весьма проницательный труд «Государство музыки». Я подумала, что было бы неплохо выйти замуж за Вирджила и обрести связи в музыкальном мире, но далеко в этом направлении не продвинулась.
Как-то раз у Мэри мы ужасно повздорили из-за моих картин. Мэри считала, что непорядочно даже думать об их спасении, когда в помощи нуждаются столько беженцев. Она заявила, что, если нам удастся раздобыть фургон, мы первым делом бросимся спасать картины, а не людей. Вирджил был ко мне очень добр, и я помню, как рыдала в его объятиях в моем маленьком автомобиле, пока он утешал меня после этих совершенно излишних нравоучений из уст моей давней подруги.
Вирджил уехал из Парижа раньше меня, и был одним из первых людей, кого я стала разыскивать, вернувшись в Америку. К тому времени он уже стал самым известным музыкальным критиком Нью-Йорка и пользовался такой популярностью, что, как сказал мне сам, теперь мог делать только то, что ему нравится, — он обладал достаточной для этого независимостью. Когда я сказала, что привезла с собой в Америку Макса Эрнста и живу с ним, он сделал бесценное замечание: «Кажется, уже много женщин могли этим похвастаться». Но я забегаю вперед.
В тот день, когда Гитлер вошел в Норвегию, я вошла в мастерскую Леже и за тысячу долларов купила у него замечательную картину 1919 года. Он еще долго не переставал удивляться тому, что мне в такой день пришло в голову покупать картины. Леже был потрясающе энергичным человеком и имел внешность мясника. После окончания немецкой оккупации Франции он наконец добрался до Нью-Йорка и обошел его весь на ногах, после чего стал нашим гидом и водил по иностранным ресторанам в каждом квартале города.
На следующий день я купила одну из ранних работ Ман Рея, полотно 1916 года и несколько райограмм.
Я пыталась арендовать пристойное место под галерею, но немцы надвигались так быстро, что мне в конце концов пришлось спасать свою коллекцию и вывозить ее из Парижа. Впрочем, я все же успела снять красивую квартиру на Вандомской площади. Она была примечательна не только тем, что в ней умер Шопен, но и тем, что в ней когда-то была мастерская портного О’Россина. Впервые я оказалась там как раз в тот злосчастный день, когда Гитлер вторгся в Норвегию. Владелец здания отговаривал меня изо всех сил, и когда я продолжила настаивать, сказал: «Подумайте хорошенько и приходите завтра». Я пришла на следующий день и сообщила, что не передумала; ему пришлось уступить. Я назвала имя своего адвоката, который оказался его старым другом, что значительно упростило процесс. Затем я обратилась к архитектору Жоржу Вантонгерло с просьбой заняться переделкой этой просторной квартиры, чтобы я смогла там жить и открыть музей. Она была уж слишком вычурно декорирована в стиле fin de sicle[44], и я непременно хотела убрать всех ангелов с потолка и стен, прежде чем красить помещение. Однако на тот момент уже стало очевидно, что мой план обречен на провал и что мне как можно скорее надо вывозить картины из Парижа, пока не поздно. В последний момент я предприняла попытку занять под музей подвал, но это тоже оказалось невозможно, поскольку ему уже была отведена функция бомбоубежища. Удивительно то, что я ни подписала контракт аренды, ни заплатила ни цента депозита за эту квартиру, но владелец тем не менее убрал весь декор в стиле fin de sicle без каких-либо гарантий с моей стороны. Когда я покинула Париж, меня так мучила совесть, что я послала ему двадцать тысяч франков компенсации. Я больше никогда в жизни не встречала таких велкодушных домовладельцев.
С картинами можно было поступить лишь двумя способами: упаковать и вывезти из Парижа, либо упрятать в подземной камере хранения. Леже сказал мне, что Лувр должен согласиться выделить мне кубический метр пространства где-то в секретном хранилище за городом, куда они отправили все свои картины. Я поспешила снять полотна с подрамников и упаковать их, но Лувр заявил, к моему отчаянию, что моя коллекция слишком модернистская и не стоит спасения. Вот какие картины Лувр счел недостойными: Кандинский, несколько Клее и Пикабиа, Брак кубического периода, Грис, Леже, Глез, Маркусси, Делоне, футуристы Северини и Балла, Ван Дусбург и Мондриан периода «Де Стейл». Из сюрреализма в моей коллекции были представлены Миро, Макс Эрнст, де Кирико, Танги, Дали, Магритт и Браунер. Скульптуры они даже не рассматривали, хотя среди них были работы Бранкузи, Липшица, Лорана, Певзнера, Джакометти, Мура и Арпа. В конце концов моя подруга Мария Джолас, арендовав шато в Сен-Жеран-ле-Пюи близ Виши для эвакуации детей из своей двуязычной школы, предложила мне разместить мою коллекцию в амбаре. Туда я ее и отправила.
Как оказалось, это было очень удачное решение: немцы задержались там совсем недолго и не нашли мои ящики.
После этого мне следовало бы самой уехать из Парижа. Немцы стремительно приближались, но я не могла заставить себя уехать от моего нового друга Билла. Уже два месяца я проводила с ним каждый вечер. Мы сидели в кафе и пили шампанское. Сейчас немыслимо думать о том, как по-идиотски мы вели себя, когда вокруг нас было так много страдания. В Париж один за другим приходили поезда, полные несчастных беженцев и тел тех, кого расстреляли из пулеметов по дороге. Я не могу понять, почему я не помогала этим бедным людям. Но я просто не помогала; вместо этого я пила шампанское с Биллом. В последний момент закончился срок действия моей визы, и когда я попыталась получить новую, мне отказали. Мне до этого приснилось, что я осталась заперта в Париже. Когда я узнала, что не могу уехать, я вспомнила этот сон и ужасно испугалась. Немцы приближались с каждой минутой. Все мои друзья уехали. Билл решил остаться, потому что его жена была слишком больна для переезда.
В конце концов за три дня до того, как немцы вошли в Париж, мне удалось сбежать вместе с Нелли и двумя персидскими котами. Я уехала на «тальботе» и имела в достатке бензина: я уже несколько недель копила его в бидонах на своей террасе. Мы выехали в Межев, как раз когда итальянцы объявили войну. К тому моменту мне уже не требовались документы, поскольку Париж переживал массовый исход порядка двух миллионов человек. Это было невообразимо. Вся дорога на Фонтенбло была в один ряд забита машинами, ползущими на первой скорости. Они двигались со скоростью миля в час, прижатые к земле всевозможной домашней утварью. В дороге всех окутало облаком черного дыма, выпущенного не то немцами, не то французами, и я так никогда не узнала, кто это сделал и почему. Нас покрыла сажа. Наконец я смогла съехать с основной магистрали и поехала объездными дорогами. Несколько часов я ехала свободно, потому что никто не двигался на восток. Все пытались попасть в Бордо. Меня несколько раз предупреждали, что на востоке я рискую встретить итальянскую армию. Я даже боялась, что полиция силой отправит меня обратно. Все же нам дали проехать, и, разумеется, мы не встретили никакой итальянской армии, поскольку та не смогла продвинуться вглубь Франции. По дороге нас нагнали чудовищные вести о капитуляции Парижа, а через несколько дней — о трагических условиях перемирия. От Франции осталось немного, но за эту малую часть мы отчаянно держались.
Как выяснилось, Лоуренс с детьми не собирался никуда ехать. Он не хотел испытывать на себе дорожные неурядицы. По мере продвижения немцев многие спасались бегством и в бегах сталкивались с неизвестностью, лишениями, голодом и бомбежками. После заключения перемирия никто не понял, что случилось с Францией. Все люди были в каком-то ступоре, как будто их ударили молотком по голове. Было очень грустно видеть Францию такой. Нам все еще хватало еды, но мы понимали, сколько ее отправляется в Германию. Мы оказались отрезаны от оккупированной Франции и толком не могли отправлять письма через границу. Правда, вскоре мы узнали, что за пять франков письмо можно доставить куда угодно, поэтому поддерживали связь с друзьями.
Дети были счастливы видеть меня, и я решила провести с ними лето в доме в Ле Верье на озере Анси. Пегин и Синдбад в своем нежном возрасте пятнадцати и семнадцати лет были по уши влюблены в брата и сестру по имени Эдгар и Ивон Кун. Сын особенно страдал от своей первой влюбленности, которая, к сожалению, оказалась не взаимна. Чтобы порадовать детей, я сняла дом прямо по соседству с их друзьями и в результате совсем их не видела. Они все время проводили с этой странной наполовину американской, наполовину французской семьей. Дети играли в теннис, купались, устраивали пикники и катались на мотоциклах в Анси. Они неохотно приходили домой поесть, после чего возвращались обратно к Кунам. В этом не было ничего удивительного, учитывая их влюбленность и тот факт, что я не могла им предложить ни теннисного корта, ни озера. Иногда я присоединялась к ним, но в целом старалась держаться подальше от этой безумной семейки, которая позже в самом деле оказалась таковой.
Вместе со мной жили Арп с женой и Нелли. Их волновало их будущее: они не могли вернуться в Медон, расположенный в оккупированной части Франции. Они были признаны врагами Гитлера, к тому же вся их собственность осталась в Медоне. Арп хотел поехать в Америку и открыть там новый Баухаус. Война держала его в большом страхе, поскольку до сих пор все его предсказания сбывались, а будущее он видел далеко не в радужном свете. Он был настроен категорически против Германии и даже не позволял нам слушать немецкую музыку. Если по радио начинал играть Моцарт или Бетховен, он немедленно выключал приемник. Арп родился в Эльзасе, но теперь был французом по имени Жан, отказавшись от своего старого имени, Ганс.
Летом я заскучала и стала каждые несколько недель красить волосы в разные цвета в качестве развлечения. Сначала я попробовала каштановый — самый близкий к натуральному, потом мне пришло в голову высветлить и покраситься в светло-рыжий, отчего я стала похожа на Дороти Холмс. Когда я вернулась домой из парикмахерской, Синдбад засмеялся, а Пегин расплакалась и заставила меня покраситься в черный, на котором я и остановилась. После долгого времени, проведенного в парикмахерской, я начала испытывать слабость к маленькому парикмахеру, который трудился над моей красотой. Перечитав Дэвида Лоуренса, я загорелась романтической идеей найти мужчину из более низкого класса, поэтому, когда у моего парикмахера выдавался выходной, я ехала с ним на автомобиле на природу. Он водил меня в чудесное бистро на танцы. Позже я привела туда Лоуренса, и мы устроили там вечеринку в честь дня рождения, но парикмахера на нее не позвали. По правде сказать, я его стыдилась и прятала нашу связь. Я проводила по несколько часов в салоне красоты вместе с Пегин, поскольку мои волосы не требовали долгих процедур. Она ни о чем не подозревала и считала, что он плохой парикмахер и я зря заставила ее сделать у него химическую завивку.
Вскоре все это мне надоело, и я захотела перемен. Выбора у меня было не много. Единственным другим мужчиной в округе был старый рыбак, который был похож на Бранкузи и явно испытывал ко мне симпатию. Он позволял нам с Нелли купаться с его плота, что считалось большой привилегией. Знакомство с ним спасало меня от общества Кунов. Еще недалеко от нас на вершине холма жил очаровательный гомосексуал. Однажды он заметил на номере нашего автомобиля буквы «GB» и оставил на нем записку, в которой приглашал нас к себе домой и называл себя другом всех британцев. Он оказался замечательным соседом и чудесно нас кормил. Мы покупали у него вкуснейшее вино из его виноградника.
Больше там не было никого, кроме мистера Куна и его шурина, который неожиданно вернулся домой, бежав из плена. Мы стали свидетелями трогательной сцены их воссоединения. Вся семья впала в экстаз, особенно миссис Кун, которая чуть не сошла с ума от радости. К нам тогда в гости приехал из Межева Лоуренс, и мы с ним тихо ушли в разгар семейного ликования. Как-то вечером я пришла к Кунам с расчетом отловить этого шурина, или l’oncle[45], как мы называли его с Нелли. Я привела его к нам домой на ужин. Следующим вечером, когда он уже уходил, к нам пришла миссис Кун, его сестра. Она спросила, не у нас ли ее брат. Я удивилась и, понимая, что надо соблюдать осторожность, ответила, что он давно ушел. В тот момент он услышал ее громкий голос и выпрыгнул из окна в сад, пока она его не заметила. Она обыскала весь дом, твердя, что не сможет заснуть, пока его не найдет. Она подняла ужасный шум и разбудила не только Арпов, но и детей и повара. На следующий день, когда мы купались на плоту рыбака, к нам заявился l’oncle и сказал, что нам больше нельзя видеться. Я заставила его поговорить со мной в его лодке, но он очень нервничал и быстро вернул меня обратно на берег. Больше я его не видела, хотя Синдбад неоднократно пытался привести его ко мне. Вместо него мне нанесла визит миссис Кун и предупредила меня, что ее брат — maquereau[46] и что она не позволит ему докучать мне. Я ответила, что уже достаточно взрослая и могу постоять за себя, а позже узнала от мистера Куна, что его жена уже проделывала подобное в аналогичной ситуации.
Мистер и миссис Кун ненавидели друг друга и жили отдельно, хоть и под одной крышей. Она была домохозяйкой, и они оба обожали своих детей. У мистера Куна была пожилая мать восьмидесяти лет, с которой мы близко общались. Старая леди обеспечивала всю семью. Она не знала о моей histoire[47] с l’oncle и рассказала мне, что когда-то ее невестка внезапно сильно заболела и чуть не умерла. Я решила, что пережитое заставляет ее изо всех сил держаться за брата. Полагаю, она вытянула из него обещание больше никогда со мной не видеться. Мистер Кун был веселым человеком, и Лоуренс с Арпом нашли с ним общий язык. Он говорил, что я должна поехать с ним в Африку и помочь ему справиться с эпидемией сифилиса среди коренных жителей. Я не отнеслась к его предложению всерьез. Когда к Нелли приехал ее двадцатипятилетний друг из Африки, все семейство Кунов пришло в ужас. Мистер Кун пришел к нам, чтобы познакомиться с ним за ужином, и весь вечер молодой человек рассказывал ему о положении негров в Европе и Африке. Он был интеллектуалом и очень хорошо говорил. Позже он стал президентом Дагомеи.
В конце лета Джорджо Джойс, живший неподалеку от шато, отправил мне мои картины. Они несколько недель провели на вокзале в Анси, прежде чем мы об этом узнали, но нам все равно негде было их хранить. Мы с Нелли каждый день ходили проверять, все ли с ними в порядке. Мы накрыли ящики брезентом и, чтобы уберечь их от дождя, передвинули подальше от того места, где протекала крыша. Они провели на quai de petite vitesse[48] несколько месяцев.
Будучи еврейкой, я не могла вернуться в Париж, но хотела где-то выставить свои картины. Нелли дружила с Андре Фарси, директором Музея Гренобля. Ему нравилось искусство модернизма, и я послала ее к нему за помощью. Она вернулась без определенного ответа, но передала мне, что я могу отправить картины в музей, и там они как минимум будут в сохранности. Это был лучший вариант, чем quai de petite vitesse. Мы немедленно выслали их и последовали за ними сами.
Мсье Фарси сам был в затруднительном положении: он едва не потерял пост директора и в итоге позже оказался в тюрьме. Из-за правительства Виши он мало что мог для меня сделать. Он хотел устроить выставку моих картин, но очень боялся и постоянно ее откладывал. Музейную коллекцию искусства модернизма он предусмотрительно спрятал в подвале, опасаясь визита Петена в Гренобль. Он предоставил мне полную свободу в своем музее, где я распаковала картины и сделала фотографии. Я могла приводить друзей и показывать им их; по сути я могла делать что угодно, только не развешивать полотна. У меня была собственная комната, где они все стояли, прислоненные к стенам. Мсье Фарси так и не назначил дату проведения выставки, объясняясь тем, что сначала ему надо все утрясти с правительством Виши. Он не хотел, чтобы я забирала картины, но после шести месяцев мое терпение лопнуло, и я сказала, что уезжаю в Америку. Он умолял меня оставить картины у него. Я не имела никакого желания доверять ему, но и не представляла, как вывезти их в Америку. Тем не менее я знала, что ни за что не отправлюсь без них.
Мсье Фарси был смешным, невысоким круглым мужчиной пятидесяти с лишним лет. Ему нравилось проводить время вдали от дома и обожающей его жены. Каждый раз, когда мы приглашали их на ужин, он приходил один и находил какое-нибудь оправдание для отсутствия супруги. Позже я узнала, что он ни разу не передал ей моих приглашений. Он был очень весел в компании нас с Нелли и рассказывал замечательные истории. В молодости он был велогонщиком и участвовал в «Тур де Франс». По его нынешнему облику в это с трудом можно было поверить. Однажды вечером после шести, когда мы сидели в музее, он взял меня за руку и стал гладить мою ладонь. Он тихо спросил меня, чувствую ли я что-то. Я твердо ответила, что никакого волнения не испытываю, поскольку внезапно осознала, что с его слабостью к женщинам он наверняка только и делает, что занимается с ними любовью в музее после закрытия. Он постоянно ездил по Франции с лекциями, и мы гадали, почему он всегда приезжает позже, чем его ждет жена. Он любил модернистское искусство, но совершенно в нем не разбирался. Он часто спрашивал меня об авторах моих картин, и каждый раз, когда мы доходили до Маркусси, он неизменно переспрашивал: «Кто? Бранкузи?» Ему нравилось одно мое полотно Виейра де Силва, но он думал, что это Клее. Уезжая из Гренобля, я предложила ему оставить себе либо эту картину, либо Танги. Он в сотый раз спросил меня, Клее ли это; я ответила, что нет, и он выбрал Танги. Несмотря на все это, он умудрился собрать неплохую коллекцию современных картин для своего музея при полном отсутствии какого-либо спонсирования. По этой причине он, вероятно, плохо ладил с правительством Виши, которое его чуть не уволило.
Через Нелли я до этого познакомилась с Робером Делоне и его женой Соней. Тридцать лет тому назад он был выдающимся и уважаемым художником. Я хотела купить одну из его картин того периода, поскольку нынче он рисовал кошмарно. Он имел глупость попросить у меня за нее восемьдесят тысяч франков, так что, разумеется, сделка не состоялась. Путцель нашел другое полотно того же года у Леонса Розенберга за десять тысяч. Когда я жила в Гренобле, Делоне с женой оказались отрезаны от своего дома на оккупированной территории и перебрались на юг Франции. Им удалось спасти несколько картин, и теперь они пытались продать мне одну из них. Они писали и звонили Нелли ежеминутно, умоляя меня купить тот холст, от которого я отказалась в Париже. Мне это так надоело, что я в итоге предложила за него сорок тысяч франков.
Делоне приехал в Гренобль и был очарователен. Мне кажется, большинству художников идет на пользу отсутствие компании их жен. Он привез с собой свою картину. Он любезно согласился отреставрировать для меня холст Глеза, который я купила в Париже у вдовы брата Марселя, художника Раймона Дюшан-Вийона, погибшего в Первую мировую. Когда Делоне собрался уезжать, я подарила ему своего дорогого кота Энтони, потому как больше не могла жить в одной комнате с двумя зловонными созданиями. Делоне обожал котов и сразу полюбился моему. Вскоре после этого Делоне сильно занемог и стал часто писать мне письма о своем здоровье и коте. Я не догадывалась, что он умирает, и известие о его смерти сильно опечалило меня.
Лоуренс решил, что безопаснее всего для нас будет отправиться весной в Америку: над нами постоянно висела угроза полной оккупации Франции, и мы знали, что однажды США окажутся втянуты в войну. Американский консул уже полтора года уговаривал нас уехать, но обновить паспорта для нас оказалось не так-то просто. Нам нужно было думать о детях и учитывать вероятность того, что мы можем остаться отрезанными от Америки и без денег. Еще хуже, очевидно, была перспектива попасть в концентрационный лагерь. Я намеревалась отправиться в Виши на встречу с нашим послом и организовать переправку моих картин. В итоге всю зиму мы провели замурованные в снегу и не могли никуда поехать. Как раз в этот момент, словно по милости небес, в Гренобль прибыл Рене Лефевр Фоне.
Когда Рене приехал в Гренобль, мы с Нелли без конца ужасно ссорились, и я настойчиво пыталась отправить ее жить в Лион. Ее африканский друг работал там в университете. После расставания наши отношения сразу наладились. По сути мы ссорились на ровном месте, но мне правда гораздо легче работалось над каталогом моей коллекции в одиночестве. Я печатала по несколько часов в день; в моей комнате было очень холодно, и администратор отеля сдал мне для работы небольшой кабинет. Арп написал предисловие к каталогу, и я надеялась, что еще одно напишет Бретон. Лоуренс никак не мог взять в толк, из-за чего мы ругаемся, хотя я каждый раз, когда он приезжал в Гренобль, бурно пыталась ему что-то разъяснить. Он назвал это «Битвой при Гренобле».
Рене был партнером парижской фирмы, которая занималась перевозкой моих картин из Парижа в Лондон, когда там была моя галерея. Я рассказала ему о своих бедах, и к моему огромному удивлению, он ответил, что нет ничего проще, чем отправить картины из Гренобля в Америку как мои личные вещи — если, разумеется, добавить к ним какое-то количество таковых. Он предложил мне отправить с ними мою машину, которая уже шесть месяцев стояла в гараже — водить ее запрещалось из-за дефицита бензина. Затруднение заключалась только в том, что я забыла, в каком гараже я ее оставила. В итоге мы обошли все гаражи Гренобля и в конце концов ее нашли. Нам требовалось разрешение мсье Фарси, чтобы забрать картины, после чего мы с Рене вдвоем упаковали их в пять ящиков вместе с моим бельем и одеялами. Несомненно, Рене оказал мне огромную услугу, но к тому времени между нами уже завязался роман, поэтому он был рад мне услужить. Наши отношения продлились два месяца и принесли мне много радости. Так что с упаковкой ящиков мы не слишком торопились.
После этих двух месяцев я сбежала от Рене в Марсель. Это была моя вторая поездка туда за ту зиму. Для начала расскажу о первой.
В Гренобле я получила телеграмму от новой жены Танги, Кей Сейдж, которая просила меня о помощи, в том числе материальной, в отправке пятерых известных европейских художников в США. Когда я спросила, кто же эти художники, я получила ответ: «Андре Бретон, его жена Жаклин Бретон и дочь Об, Макс Эрнст и доктор Мабий, врач-сюрреалист». Я возразила, что доктор Мабий не является известным художником, как и Жаклин с Об, но все же согласилась оплатить проезд семьи Бретон и Макса Эрнста. Еще я пыталась спасти Виктора Браунера, который написал мне с просьбой о помощи. Он прятался в горах и жил как пастух, и поскольку он был евреем, я боялась, что его может настигнуть большая беда. Бретон был в Марселе, и я с намерением решить сразу все вопросы отправилась в марсельский Чрезвычайный комитет по спасению.
Вариан Фрай, глава комитета, собрал огромное количество денег и раздал их нуждающимся беженцам, многие из которых скрывались от гестапо. Он подпольно переправлял их в Испанию и Португалию или Африку, а оттуда — в Америку или на Кубу. Он также помогал вернуться на родину британским солдатам, которые оставались во Франции после Дюнкерка и хотели присоединиться к де Голлю. Правой рукой Фрая был Даниэль Бенедит, который раньше состоял на службе у префекта полиции Парижа. Им помогала жена Бенедита, британка Тео, и множество других полезных людей. С ними была красивая американская девушка Мэри Джейн Голд, которая жертвовала на их благородное дело несметные суммы и сама трудилась вместе с ними. Они все жили в огромном ветхом шато «Бель-Эйр» близ Марселя. Бретон с семьей на тот момент были их гостями. Здесь Бретон устраивал приемы и окружил себя сюрреалистами. Перед моим приездом Бретона, Фрая, Мэри Джейн Голд и Бенедита арестовали и несколько дней на протяжении визита Петена в Марсель держали в изоляции на корабле. В конце концов им удалось тайно передать письмо для американского консула, который вызволил их.
Фрай попросил меня приехать и работать на комитет. Он хотел, чтобы я заняла его место на время его краткого отъезда в США. Меня так напугал их арест, вся эта атмосфера подполья в Марселе и непонятные мне махинации, что я обратилась за советом к американскому консулу. Я хотела понять, кого же на самом деле представляет комитет. Консул порекомендовал мне не впутываться. Он не сказал мне почему, и я даже не догадывалась, какую опасную работу делает Фрай. Американское правительство постоянно пыталось вернуть его в США, чтобы избежать конфликта с правительством Виши. Однако он держался до самого конца. Пока я жила в Гренобле и думала только об искусстве, я не имела представления о подполье и его жизни.
Марсель находился во власти черного рынка; все незаконно добывали визы, паспорта, еду и деньги. Позже я к этому привыкла, но поначалу была в ужасе. Дав Бретону и Фраю какое-то количество денег, я вернулась в Гренобль.
Когда я пообещала оплатить проезд Макса Эрнста в Америку, Лоуренс и Рене предложили мне попросить у него взамен картину. Я написала ему, и он ответил, что с радостью готов на это и даже приложил фотографию подходящего на его взгляд полотна. Это была неплохая картина, но по фотографии она не произвела на меня большого впечатления. Я ответила, что предпочла бы этому замечательному маленькому холсту какой-нибудь другой.
Тем временем Эрнст написал мне с просьбой выслать ему тысячу франков и письмо для его адвоката с подтверждением того, что я видела у него дома скульптуры и что их стоимость составляет как минимум сто семьдесят пять тысяч франков. Судя по всему, Леонора Каррингтон сошла с ума и в попытке спасти дом от немцев отдала его какому-то французу. Ей не приходило в голову, что он может воспользоваться ситуацией и присвоить всю их собственность. Вернувшись из концентрационного лагеря и узнав о произошедшем, Макс Эрнст пытался вернуть хотя бы скульптуры, которые украшали его дом. Картины свои ему удалось вынести под покровом ночи. Я видела фотографии его скульптур в журнале «Кае д’ар» и с радостью помогла ему в этом. Макс Эрнст славился любовью к молоденьким девушкам, и Рене как-то спросил у меня: «Что бы ты стала делать, если бы Эрнст сбежал с твоей дочерью?» Я сказала: «Я бы скорее сбежала с ним сама». Эрнст до этого рассказал мне в письме, как исчезла Леонора и что, скорее всего, она уехала в Испанию и сошла с ума. На словах он казался очень сдержан, но позже я узнала, как сильно он все еще был в нее влюблен.
Глава 13
Моя жизнь с Максом Эрнстом
Когда я приехала в Марсель во второй раз, обстановка в шато была уже совсем другой. Больше там не царствовал Бретон — он наконец получил все документы и уехал с семьей в Америку. Придворные сюрреалисты исчезли, но Макс Эрнст все еще жил там, надеясь на скорый отъезд. На станции меня встретил Браунер.
В первый же день мы встретились с Эрнстом в кафе и договорились на следующий день посмотреть в шато его картины. Я не видела Макса Эрнста два года, с тех пор как мы с Путцелем были у него в мастерской, и пережитое в концентрационных лагерях, без сомнения, сильно состарило его. Он выглядел очень загадочно в своем черном пальто. Он был рад встрече и очень хотел показать мне свои новые картины. На следующий день мы с Браунером пришли в шато, и Эрнст устроил для нас замечательную экскурсию. По-моему, он расстроился, что его старые работы вызвали у меня куда больше восторга — я желала купить их все — чем новые, которые, по правде говоря, я тогда не поняла. Увы, мне не удалось скрыть от него свои впечатления. Мы пришли к соглашению, по которому помимо тех денег, что уже дала Эрнсту, я должна была заплатить ему еще две тысячи долларов и взамен могла взять любые картины, какие пожелаю. Браунер лихорадочно пытался отобрать коллажи исторической ценности, и Эрнст сказал, что я могу забирать их все. Он был с нами до крайности щедр. В конце мы отпраздновали все это бутылкой вина, которую Эрнст привез из своего виноградника в Сен-Мартен-д’Ардеш. На следующий день ему исполнялось пятьдесят лет, и мы решили устроить вечеринку.
Утром мы встретились с Рене на улице Ла Канебьер, и я предложила ему пойти к Эрнсту. Я попыталась уговорить его вывезти несколько картин Макса, которые тот оставил в деревне, но от этого предложения Рене уклонился. Эрнст пригласил нас в честь дня своего рождения перекусить дарами моря в vieux port[49], а после этого мы пошли в подпольный ресторан вместе с Фраем и прекрасно поужинали. Рене, составивший нам компанию, должен был в тот вечер уехать в Гренобль, но я пожалела его, поскольку он всю прошлую ночь провел стоя в поезде, и разрешила ему остаться у меня на ночь и уехать наутро.
К тому времени я уже сильно увлеклась Эрнстом, и когда он спросил: «Когда, где и с какой целью мы встретимся?», я ответила: «Завтра в четыре в „Кафе де ля пэ“, а с какой целью, ты знаешь». Поскольку Браунер всюду ходил за мной (буквально не отступая от нас ни на шаг), мне приходилось тайком просовывать Эрнсту свой ключ и делать вид, будто я с ним прощаюсь, чтобы Браунер ничего не заподозрил.
Поначалу наша связь с Максом Эрнстом не носила серьезного характера, но скоро я поняла, что влюблена. Через десять дней мне пришлось покинуть его, потому что я обещала Лоуренсу провести Пасху с ним и детьми в Межеве.
В то время Лоуренс переживал кризис в своих отношениях с Кей. Они уже год пытались расстаться, и Лоуренс находился в подавленном состоянии. Когда Макс сажал меня на поезд, он заплакал и пообещал приехать ко мне в Межев, так что я была уверена, что на этом моя история с ним не окончена. В Марселе он подарил мне все свои книги — даже ту, которую он до этого подписал для Леоноры с весьма недвусмысленным посылом: «Леоноре — настоящей, прекрасной и обнаженной». Еще он подарил мне ее книги со своими иллюстрациями. Я прочитала их в поезде и написала ему из Валанса, как они мне понравились; после этого я в силу привычки отправила телеграмму Рене с просьбой встретить меня в Гренобле, где мне надо было провести ночь по пути в Межев. Я попыталась донести до него, что я влюблена в Макса. На следующий день я продолжила путь в Межев.
Я не получала вестей от Эрнста и была этим удручена. В конце концов мы с Лоуренсом поехали в Лион за испанскими или португальскими визами в надежде через месяц уехать в Америку вместе с Кей и всеми шестью детьми. В Лионе мы договорились встретиться с Марселем Дюшаном, и с ним я планировала вернуться в Марсель и отыскать Макса. В ту минуту, когда мы приехали в Лион, мне позвонил Макс и сообщил, что он в Межеве. Разумеется, я решила вернуться. Марсель удивился и был не рад моей внезапной смене планов. Получив визы, что нам, американцам, не составило никакого труда, мы с Лоуренсом вернулись в Межев.
Макс приехал в Межев в своем черном пальто и произвел на детей впечатление романтической фигуры. Пегин знала его книги и приняла его гостеприимно. Целый вечер он рассказывал им истории про них с Леонорой, о ее уходе и его бедах. Дети ему очень сопереживали и несколько часов слушали его, затаив дыхание.
Через неделю мы с Максом вернулись в Марсель. Мы всю ночь ехали в поезде сидя, и меня потрясло, каким старым он выглядит, когда спит и храпит. Найти жилье в Марселе оказалось непросто: население города увеличилось втрое с момента капитуляции Франции. Макс отвез меня в шато. Потом я нашла комнату в старом отеле, и Макс проводил там со мной ночи.
Мы все были заняты подготовкой к отъезду в Америку. Кей зарезервировала для нас места на «Клиппере», в том числе на своего друга, которого она надеялась вызволить из концентрационного лагеря. Лоуренс вел себя с ней все это время по-ангельски, но наотрез отказался ехать вместе с этим джентльменом. Я не слишком на него за это злилась: так у нас появилось свободное место на «Клиппере», которое, конечно же, рассчитывал занять Макс. Еще на него претендовал Браунер, но у него по-прежнему не были готовы документы, и в результате бедняге отказали в визе, так как квота для румын была выбрана уже на два года вперед. У нас был третий кандидат — Жаклин Вантадур, подруга Пегин и Синдбада. Ее мать уговорила нас взять ее с собой и, к моему большому облегчению, сама заплатила за ее проезд, ведь я и так уже платила за всех остальных.
Кей в конце концов удалось купить для своего друга билет на лайнер «Виннипег», отплывавший из Марселя. Когда этот господин оказался в безопасности, то есть покинул Францию, она сосредоточилась на нашем отъезде, который до тех пор был для нее делом второй важности. Она в то время жила в Кассисе с подругой и ее больными детьми и периодически приезжала в Марсель к своим детям, которых обожала.
Нельзя сказать, что наши документы были в полном порядке. Я подделала дату в своем проездном документе, чтобы продлить его, а у Лоуренса его вообще не было. Американская виза Макса закончилась, и мы несколько дней делали ему новую. Иностранцам приходилось выстраиваться в очереди у дверей американского консульства, а американцев с паспортами пропускали сразу же. Я проходила вместе с Максом, размахивая своим паспортом перед лицами офицеров, так что ему не приходилось ждать на улице. Он не только побывал в трех концентрационных лагерях, но был признанным врагом Гитлера, поэтому ему полагалась чрезвычайная виза. Чтобы выйти с вокзала в Марселе, нужно было показать свой проездной документ полиции, но Макс знал другой выход через buffet de la gare[50], где не было полиции. Когда мы встретили Лоуренса, мы вывели его этим путем. Кей приехала к нему в Марсель, и хотя мы с ней откровенно не переносили друг друга, она пыталась быть дружелюбна — все-таки я везла всю ее семью в Америку.
Я поужинала с Максом, Кей, Лоуренсом и Марселем, а также Рене, который снова оказался в Марселе, на этот раз со шлюхой из Гренобля. За ужином Кей, большая любительница драмы, сказала мне, что корабль, на котором я отправила свои картины в Америку, потоплен. Она все время выдумывала подобные вещи. После этого Лоуренс с Кей ужасно поругались, потому что она отказывалась возвращаться в Межев и собираться до того, как ее друг уедет в Америку. Лоуренс начал швыряться вещами прямо в кафе. Макса это ошарашило, но мы с Марселем уже привыкли к подобным сценам. Рене успокоил Лоуренса, после чего Кей зарыдала, и я предложила им с Лоуренсом провести ночь в моем номере, хоть они больше и не жили вместе, а сама поехала в шато к Максу.
В концентрационных лагерях у Макса появилось много друзей среди заключенных, и он постоянно с ними виделся. В них было больше от призраков, чем от людей, но только не для Макса, у которого с ними было связано много воспоминаний. Я видела в них новое, странное общество. Макс упоминал названия лагерей, где он с ними познакомился, как будто это были Санкт-Мориц, Довиль, Китцбюэль или еще какие-нибудь известные курорты.
В то время в Марселе всех евреев выдворяли из отелей и отправляли жить в специально отведенные места. Макс велел мне не признаваться в своем еврейском происхождении, если меня станет допрашивать полиция, и утверждать, что я американка. Хорошо, что он предупредил меня, потому что однажды утром, как только он ушел и пока наши чашки еще стояли на столе, ко мне пришел полицейский в штатском. Я перепугалась до смерти, но упорно твердила, что я американка и скоро уеду в Америку. Он изучил мои документы и увидел, что я подделала дату на своем проездном разрешении. Я стала божиться, что это сделали офицеры в Гренобле. Потом он предъявил мне, что я не зарегистрирована в Марселе. Я боялась не только за себя, но за и Макса и Лоуренса. У первого не было права ночевать в Марселе, а у второго — проездного документа. При мне также была большая сумма денег с черного рынка, происхождение которой я не смогла бы объяснить, если бы меня обыскали. Когда детектив спросил, кому принадлежат саквояж и берет Лоуренса, я сказала, что моему мужу, который сейчас в Кассисе. После этого он только сильнее уверился, что я еврейка, поскольку именно в Кассис отправляли всех евреев. Он спросил, не еврейская ли у меня фамилия, на что я ему ответила, что мой дедушка был швейцарцем из Санкт-Галлена. Он никогда не слышал о таком городе. Затем он стал осматривать мою комнату, заглянул под кровать — проверить, не прячу ли я там евреев, и спросил у меня, что в шкафу. Я предложила ему посмотреть самому и заверила его, что евреев он там не найдет. В конце концов он сказал: «Пройдите со мной в полицейский участок. У вас не в порядке документы». Я отказалась переодеваться в его присутствии и не хотела отпускать его с моими документами, поэтому попросила подождать снаружи. Он взял мои документы и вышел. Я как можно быстрее постаралась последовать за ним. Я боялась, что исчезну и Лоуренс с Максом не смогут меня найти. Я хотела оставить им записку и спрятать деньги, но не знала, как это сделать. Выйдя из комнаты, я не обнаружила детектива в коридоре. Он был со своим начальником в лобби. Когда его начальник увидел меня, он извинился и велел своему подчиненному оставить меня в покое. В то время американцев во Франции жаловали: мы только что отправили французам по морю крупную партию продовольствия. Меня вежливо попросили пройти в полицейский участок и зарегистрироваться в Марселе, что я в любом случае собиралась сделать в тот день, и начальник любезно рассказал мне, как туда пройти. Позже, когда я пожаловалась администратору отеля на их визит, она ответила: «О, это пустяки, мадам. Просто облава на евреев».
Леонор Фини была любимицей Макса. Она приехала к нам в Марсель сразу после инцидента с полицией. Я постоянно попрекала Макса тем, что у него две Софии вместо одной, как у Арпа. У него были Леонора Каррингтон и Леонор Фини, и он постоянно занимался устройством карьер обеих. Фини была красивой девушкой со своевольным нравом. Она приехала из Монте-Карло, где нашла убежище и зарабатывала на жизнь портретами. Она хотела посмотреть на новые картины Макса и привезла мне одну свою, небольшую, которую я приобрела до этого по фотографии. Нам с Лоуренсом и Марселем не нравились ее заносчивые звездные повадки, но Макс ее обожал и хотел, чтобы я к ней относилась так же. Ему всегда нужно было мое одобрение. Он представил меня Фини как меценатку, не как свою любовницу. Уверена, он пытался скрыть этот факт. Фини привезла для меня очаровательный маленький холст, похожий на открытку. Позже в Нью-Йорке Бретон выразил свое недовольство присутствием этой работы в моей коллекции, но не мог ничего с этим поделать из-за Макса. Макс восхищался картиной, потому что ее нарисовала Фини, но, впрочем, ему нравились работы всех красивых девушек, которые ему поклонялись. В отношении мужчин-художников он не был столь терпимым.
Через какое-то время Макс получил свои документы и намерился выехать в Испанию. Ему нужно было пятьдесят долларов наличными, чтобы пересечь Испанию и приехать в Лиссабон с деньгами. Вывозить из страны франки было запрещено. Единственным путем добыть доллары был черный рынок, но тогда он был недоступен. Фрай рассказал мне, что у художника Шагала имеется крупная сумма в восемь тысяч долларов, которую он хотел отправить в Америку, прежде чем плыть туда самому. Шагал велел Фраю спросить у меня, не возмещу ли я ему эту сумму в Нью-Йорке, если он через меня пожертвует ее комитету на гуманитарную помощь. Естественно, я не могла себе такого позволить, но одну тысячу долларов я все же взяла и отдала ее Фраю на его благородное дело. Узнав, сколько денег есть у Шагала, мы с Максом пошли к нему в надежде одолжить пятьдесят долларов. Когда мы попросили у него взаймы, он начал увиливать и заявил, что ничего не знает ни о каких деньгах, но добавил, что делами занимается его дочь. Он сказал нам зайти еще раз во второй половине дня и поговорить с ней, но, когда мы пришли, ее не оказалось дома. К тому времени мы почти отчаялись. По случайности мы встретили на улице Фрая и рассказали о своем затруднении. Он тут же достал из кармана шестьдесят долларов и протянул их Максу.
На следующий день Макс уехал с чемоданом, набитым свернутыми картинами. Мне пришлось остаться в Марселе, чтобы получить в Банке Франции по пятьсот пятьдесят долларов на человека, которые мы имели право снять на оплату наших мест на «Клиппере». Необходимо было подать заявление в Банке Франции и зарегистрировать деньги на каждый отдельный паспорт. Все это заняло около трех недель — гораздо дольше, чем я ожидала. Я заработала сильный бронхит и лежала в кровати, читая «Исповедь» Руссо.
Как-то раз по пути к ресторану я встретила своего старого друга Жака Шифрина. Он был удивлен и рад нашей встрече, если что-то вообще могло его радовать в состоянии душевного упадка. Я еще не встречала никого, кого настолько раздавил бы страх перед нацистами. Он верно представлял себе свою судьбу, случись ему остаться в Европе: лагерь, пытки и смерть. Он с трудом собрался с силами, чтобы уехать из Франции. Пока он ждал корабля, один за другим истекли сроки действия всех его документов. Я сделала для него все, что смогла, но обеспечить его выезд из страны оказалось очень непросто. В последнюю минуту Фрай все-таки нашел для него место на борту корабля. Он отплыл на нем, но его перехватили по дороге и отвезли в Лиссабон, где он по крайней мере был в безопасности; в итоге он добрался до Нью-Йорка.
Нелли приехала ко мне в Марсель, чтобы побыть со мной, пока я не уеду. Мы помирились, и я изо всех сил пыталась добыть для нее документы, нужные для отъезда в Нью-Йорк. К сожалению, что-то можно было сделать только с другой стороны границы, и я оставила ее во Франции, почти не имея надежды на то, что она за мной последует. Вся эта возня с Банком Франции затягивалась так долго, что я не находила себе места от разлуки с Максом. Мне пришло от него одно письмо с границы и записка с просьбой сохранить для него десятое место на «Клиппере». Я не оставляла попыток отправить в Америку Браунера, но эта затея оказалась безнадежной. В последний момент мне пришлось дожидаться Жаклин, чтобы та поехала со мной. Лоуренс с детьми уехали раньше меня, чему я обрадовалась: я не имела желания путешествовать с таким количеством детей и чемоданов.
Мы с Жаклин славно доехали вдвоем. Мне было странно пересекать французскую границу, на которой меня обыскали от головы до пят, без одежды. Оказаться вдали от гестапо и снова наслаждаться жизнью было счастьем. Мы прекрасно ели в Испании. Рынки ломились от еды. Это казалось безумием после Франции, где я потеряла десять фунтов из-за недоедания. Уверена, что бедности в Испании тоже хватало: люди выглядели несчастными, еще не успев отойти от того, что они пережили.
На вокзале в Лиссабоне меня встретили Лоуренс, Пегин, Синдбад и Макс. Макс вел себя странно; взяв меня за руку, он сказал: «Мне нужно сообщить тебе что-то ужасное». Мы пошли по платформе, и внезапно он произнес: «Я нашел Леонору. Она в Лиссабоне». Мне словно нож вошел в сердце; я взяла себя в руки и ответила: «Я очень рада за тебя». К тому времени я уже поняла, как сильно он ее любит. Макса осчастливил мой ответ. Детей все это сильно расстроило, а мой сын сказал, что со мной поступают грязно.
Мы вместе пошли в отель, стараясь вести себя как обычно, и я выпила из бутылки, которую привезла с собой. Макс повел меня гулять по Лиссабону и рассказал всю историю о том, как он нашел Леонору. Меня парализовала агония; я шла словно в тумане. После этого он привел меня к Леоноре, которая жила в доме девушки-англичанки. Они много говорили о мексиканце, за которого Леонора собиралась выйти замуж, чтобы получить новый паспорт и попасть в Америку. Она сказала, что жених очень чувствителен и ему не стоит знать, что мы в курсе их ситуации. Они пригласили меня поужинать с ними, но я отказалась. Перед уходом она поцеловала Макса на прощание и приколола ему на грудь гвоздику.
Я вернулась в отель и еле высидела мучительный ужин из десятка блюд, вместе с Лоуренсом, Кей и детьми. На следующий день мы разъехались по разным гостиницам. Мы с Синдбадом и Жаклин переехали в «Франкфорт-Росиу», а Лоуренс с Кей и их детьми — в пансион, где жил Макс. Пегин в скором времени их покинула и присоединилась к нам. Мы прожили там две недели.
От отчаяния я вздумала уехать в Англию и устроиться на военную работу. Я попыталась получить британскую визу, но, конечно же, это было практически невозможно, поэтому мне пришла в голову идея выйти замуж за англичанина, с которым я познакомилась и подружилась в поезде. Так я могла бы вернуться в Англию. К счастью, мой англичанин пропал, и, в любом случае, Лоуренс сказал, что я не имею права оставлять детей, что мой долг — отвезти их в Америку, и я отказалась от своей безрассудной затеи.
Я стала редко видеться с Максом и старалась не думать о нем, но вскоре у меня вновь возникло отчетливое ощущение, что наша совместная жизнь не закончена. Он проводил каждый день с Леонорой, а по ночам оставался один и часто бродил по Лиссабону с Лоуренсом. Они почти никогда не брали меня с собой, и это причиняло мне боль. Я никак не могла разобраться в этой истории с мексиканцем. Я не знала, что Леонора живет с ним. (Макс старательно скрывал от меня этот факт.) Как-то вечером мы собрались на безумную вечеринку: я, Леонора, Макс, Лоуренс, Кей и мексиканец. Последний оказался весьма приятен, но очень ревнив по отношению к Леоноре: он увез ее домой и запер в квартире. Так я поняла, что они живут вместе. Это был немыслимый вечер; все то и дело закатывали жуткие сцены. Кей ушла рано, а мы отправились танцевать в ночной клуб, где Синдбад надеялся потерять девственность. Ему было стыдно ехать в Америку прежде, чем это случится. Мы все пытались отговорить его расставаться с ней в Португалии — стране бушующих венерических заболеваний.
После вечеринки я сказала Максу, что это был charmante soire[51], и с тех пор мы всегда называли дикие вечеринки со скандалами charmantes soires. В Лиссабоне было замечательное кафе под названием «Золотой лев», куда мы ходили есть морепродукты. Иногда мы там встречали Макса с Леонорой. Она относилась ко мне без особого дружелюбия, поэтому я была немало удивлена, когда в один прекрасный день она привела ко мне в номер Макса и странным образом попыталась передать его мне.
Вскоре после этого Леонора легла в госпиталь с операцией на груди. Макс целыми днями был с ней и уходил вечером, когда к ней приходил мексиканец, к тому времени уже ее муж. Один раз я навестила ее сама и тогда еще отчетливей осознала, насколько сильно Макс ее любит. Они целыми днями читали и рисовали вместе, и между ними царила полная идиллия. С ней он был абсолютно счастлив и несчастен все остальное время. Леонора подружилась с Кей, которая лежала в той же лечебнице c гайморитом. Леонора не могла решить, хочет ли она вернуться к Максу или остаться с мужем. Она никогда не могла понять, чего хочет от жизни. Ей как будто все время нужен был кто-то, кто сможет ее загипнотизировать и заставить принять решение. Она была чрезвычайно податлива и восприимчива к внешнему влиянию. В конце концов Кей убедила ее остаться с мексиканцем. Поскольку тот изначально был другом Макса, Макс сильно переживал из-за такой подлости. Он стал презирать мексиканца и все время издевался над ним и называл его homme infrieur[52]. Они втроем часто оказывались вместе, в чем, вероятно, было мало приятного. Мне кажется, Леонора не хотела ни того ни другого. Я помню один эпизод, когда она предпочла им обоим какого-то своего знакомого тореадора. Она понимала, что их отношения с Максом закончены, потому что она больше не хотела быть его рабыней, а никакой другой жизни с ним быть не могло. Леонора была красива; мне как никогда раньше бросилось это в глаза, когда я увидела ее на больничной койке. У нее была алебастровая кожа, грива черных волнистых волос, рассыпанных по плечам, огромные, немыслимые черные глаза с густыми черными бровями и вздернутый нос. Она обладала чудесной фигурой, но всегда намеренно одевалась очень плохо. Это имело некоторое отношение к ее сумасшествию. Она только что вышла из психиатрической больницы, где провела в заточении несколько месяцев — гораздо дольше, чем ей потребовалось для поправки. Она написала о своих злоключениях, и они были поистине кошмарны. Одному богу известно, как она выбралась из этого места, но потом она встретила в Лиссабоне мексиканца, который взял ее под свое крыло. Он опекал ее, словно отец. Макс всегда был ребенком и совершенно не годился на роль отца. Мне кажется, именно отец был нужен Леоноре больше всего: тот, кто даст ей чувство стабильности и не позволит снова сойти с ума.
Когда Леонора выписалась из госпиталя, Макс умолял ее не возвращаться к мексиканцу, но она ответила, что должна оставаться с ним до своего отъезда в Америку. Макс зарезервировал для нее место на «Клиппере», но, когда она сказала ему это, он так пал духом, что решил покинуть Лиссабон и поехать с Лоуренсом в Монте-Эшторил, где тот снял комнаты для себя и детей. Разумеется, я тоже поехала с ними. Поскольку мы ждали «Клиппера», мы не имели представления, как долго нам придется жить в Португалии, а побережье для детей подходило куда лучше, чем столица.
В первую же ночь в Монте-Эшторил моя жизнь с Максом возобновилась. Я искала Лоуренса, чтобы пожелать ему спокойной ночи, и в коридоре встретила Макса. Я спросила у него номер комнаты Лоуренса. Он отправил меня в двадцать шестую — его собственную. Разумеется, спокойной ночи я тем вечером Лоуренсу не пожелала.
С этого момента проблемы начались по новой. Макс постоянно ждал звонка от Леоноры. Она часто приезжала и проводила с ним день, и я чувствовала себя такой оскорбленной, что потом сутками не разговаривала с ним. За пять недель нашей жизни в Монте-Эшторил эта ситуация успела повториться несколько раз в разных вариациях.
Однажды вечером мы с Лоуренсом поехали ужинать в Лиссабон и в «Золотом льве» встретили Леонору. Между нами произошла жуткая сцена, и я сказала ей либо возвращаться к Максу, ведь ему только этого и надо, либо оставить его в покое со мной. Она ответила, что виделась с ним только из жалости и не имела понятия о наших отношениях и что теперь точно больше его не тронет. В поезде по пути обратно я умоляла Лоуренса спасти меня от Макса, но он сказал мне, что Кей предостерегла его от вмешательства в мою личную жизнь, иначе я потом буду во всем его винить. В отчаянии я бросилась в другое купе и сошла на следующей станции, откуда вернулась в Лиссабон и сняла номер в «Франкфорт-Росиу». На следующий день я позвонила Лоуренсу и сказала, где я. Он испытал большое облегчение.
Когда Лоуренс обнаружил, что меня не было в поезде, он вытащил Макса из кровати, привел на станцию и заставил с ним ждать последнего поезда. Он сказал Максу: «Это твое дело. Ты должен ждать этого поезда». Когда я рассказала Максу о своей ссоре с Леонорой, он так расстроился, что я в письме попросила ее не прекращать свои визиты. Но она больше не приезжала. Вероятно, причиной тому был ее муж.
Все время, что мы провели в Португалии, Лоуренс вел себя с Кей как ангел. Когда она болела и лежала в госпитале, она то и дело поручала ему отправлять телеграммы своему другу. Это стоило сотни escudo, и Лоуренс не только отправлял их, но еще и сам за них платил, даже когда у нас всех стали кончаться деньги. Кей боялась, что ее другу не удастся попасть в Соединенные Штаты. По пути с ним приключилось несколько происшествий: его корабль захватили, и его не пускали в страну без выкупа в пятьсот долларов. Кей спросила у Лоуренса, не смогу ли я дать ей денег взаймы; я не смогла, и тогда она заставила написатьего матери. Миссис Вэйл не знала об их разрыве и одолжила им часть этой суммы. Меня взбесило, что Лоуренс ведет себя с Кей как шелковый, тогда как она всячески настраивала его против меня во время нашего развода, и я сильно поругалась с ним из-за этого. Макс, ненавидевший мексиканца лютой ненавистью, не одобрял гуманного поведения Лоуренса и пытался ему внушить, как сладка месть.
Наша жизнь в отеле проистекала странно. За маленькими детьми приглядывали Лоуренс, Пегин и старшая дочь Кей, а сама Кей оставалась в Лиссабоне и приезжала только на день по воскресеньям. У нас был длинный стол посередине столовой отеля. Я сидела во главе между Лоуренсом и Максом. За ними по обе стороны стола сидели шеренги детей, состоявшие из Синдбада возраста восемнадцати лет, Пегин — шестнадцати, Жаклин — шестнадцати, Бобби, он же Шерон — четырнадцати, Эппл — одиннадцати, Кэти — семи и Кловер — двух. Никто не знал, чья я жена и какое отношение к нам имеют Леонора и Кей. Нам постоянно задавали крайне неловкие вопросы. В отеле работал портье, которого Лоуренс окрестил Эдуардом Седьмым из-за его сходства с королем. Он обладал столь большим тактом, что, когда я однажды позвонила из Лиссабона сообщить, на каком поезде я приеду, он понял мое затруднение и, не зная, кому именно я хотела передать сообщение, вошел в столовую и обратился одновременно к Лоуренсу и Максу: «Мадам прибудет на девятичасовом поезде».
У детей была своя захватывающая жизнь, не лишенная проблем. Жаклин была влюблена в Синдбада, а Синдбад — в мисс Кун. Ему не давала покоя его девственность. Однажды вечером, когда Лоуренс был в Лиссабоне, мы с Максом и детьми затеяли большой спор о величайшем гении мира, живущем ныне или умершем. Синдбад утверждал, что это Наполеон, а мы с Максом считали, что Макс — более выдающаяся личность, чем Наполеон. Никому не удалось убедить остальных в своей правоте, но я уверена, дети решили, будто я совсем спятила от влюбленности.
Главный доход Португалии, вне сомнения, составляет ее рыбная индустрия. Рядом с Монте-Эшторил находилась рыбацкая деревушка под названием Кашкайш, в четверти часа ходьбы от нашего отеля. Для разнообразия мы иногда ходили туда купаться, когда нам надоедало на нашем пляже. Но больше всего мы любили гулять по этой дороге после ужина. Ночью причаливали рыбацкие лодки, и мы ходили на пляж посмотреть, как их разгружают. Миллионы серебряных рыбин отправлялись в корзинах на головах крестьянок на рынок в нескольких сотнях ярдов, и к полуночи бывали распроданы до единой. Там можно было купить потрясающих омаров за бесценок. Помимо этих крестьянок и нескольких шлюх в Кашкайше не было видно ни одной женщины. Когда мужчины танцевали на улицах или прыгали через костры, женщины не составляли им компанию. Эти люди обладали сильным чувством собственного достоинства, но выглядели печальными. Кашкайш скорее походил на африканскую деревню, чем на европейскую. В нем было что-то загадочное, и ты никогда не знал, что происходит за дверями домов. Они как будто врастали в стены и не выпускали наружу жизнь женщин, которым не было дозволено выходить на улицу.
Как-то вечером мы прогуливались с Максом и увидели в окне двух красивых девушек, расчесывающих волосы. Они жестами поманили нас в дом. Нам с трудом удалось преодолеть все двери и пересечь двор, и когда мы наконец дошли до их двери, наши прекрасные девушки исчезли без следа, а вместо них на кровати молился монах-траппист.
Там было множество маленьких винных лавок, где за несколько мильрейсов[53] продавалось посредственное португальское вино. Можно было сесть на деревянную скамью и разговаривать или общаться жестами с рыбаками. Они были дружелюбны и все время приглашали нас с ними рыбачить. Они никогда не заплывали далеко в море. Они держались кучно и оставались в порту в пределах доступности вплавь. Однажды я подплыла к ним, и они стали звать меня на борт, но я испугалась и повернула обратно.
Как-то вечером я пошла в Кашкайш купаться голышом. Было темно, но Макс все равно пришел в ужас. Португальцы — католики, и нам не раз уже приходилось иметь дело с полицией, которую не устраивали наши непристойные купальные костюмы. Поскольку офицеры не говорили ни по-французски, ни по-английски, они, как правило, измеряли неприкрытые участки наших тел, поднимали крик и выписывали штраф. Мы неистово им сопротивлялись и обращались в магазины, где мы эти купальные костюмы покупали. Нам меняли их на другие, но полиция все равно оставалась недовольна. Мужчинам не позволялось оставаться в одних плавках, а женщины были обязаны носить юбки. Очень жаль: у Макса был прекрасный торс. В тот вечер, когда я отправилась купаться голой, Макс испугался еще и того, что я могу утонуть. Он все стенал на берегу: «Что со мной будет, если ты утонешь?» Наверное, он боялся, что не попадет без меня в Америку: приехав в Лиссабон, он не смог получить то место, которое для него обещал зарезервировать и оплатить Музей современного искусства. После этого чудесного полуночного купания я вытерлась своей сорочкой, и мы занялись любовью на камнях. Мы вскоре осознали свою ошибку — оказалось, что это главное отхожее место всего городка. К счастью, мы лежали на чьем-то пальто, но нам пришлось несколько часов оттирать его, прежде чем вернуть. По пути домой мы остановились в баре роскошного отеля по соседству, и я повесила свою сорочку сушиться на барные перила. Макс любил мою непосредственность.
Как-то раз по пути домой я потянула лодыжку. Я снова поскользнулась на каком-то merde — похоже, такая у меня судьба. Несколько дней я не могла ходить, и Макс носил меня на спине. Это дало ему занятие и отвлекло от проблем. Ему нравилось заботиться обо мне. Однажды вечером, когда мы сидели в кафе в Кашкайше, с нами познакомился пожарный из пожарной станции напротив и непременно захотел показать нам замечательные пожарные машины. Он увидел, что я не могу ходить, и, несмотря на присутствие Макса, предложил довезти меня до дома на одной из этих машин. Естественно, я отказалась.
Совсем рядом с нашим отелем была конюшня, и Лоуренс каждый день заставлял детей ездить верхом. Макс купил уйму талонов на поездки и часами катался с Леонорой по округе. Иногда к ним присоединялся ее муж. Когда она перестала приезжать, Макс начал брать с собой меня. Природа тех мест была прекрасна своим тропическим буйством. Чем дальше мы углублялись в материк, тем богаче она становилась.
Однажды во время вечерней прогулки Лоуренс подцепил странноватую девушку в сатиновом платье цвета лосося. У нее было смуглое лицо и маленькие черные усики. Мы не могли с ней разговаривать, но взяли ее с собой в наше кафе в Эшториле и угостили мороженым. После этого она так к нам привязалась, что мы не могли от нее избавиться. Мы никак не могли понять, чем она занимается. Она сказала, что шьет, но, когда мы попросили ее сшить костюмы для детей, она отвела нас в Кашкайш к своему другу, настоящему портному. Свое имя она писала как Jesus Concepo. Ко мне эта особа испытывала особую привязанность. Она непременно вытирала меня, когда я выходила из моря, и носила меня на спине, когда я потянула лодыжку, — к немалому раздражению Макса. У нее была сестра, и на двоих они имели два платья и один купальник. Из-за этого возникали большие сложности, когда они вдвоем приходили на пляж. Мы всюду брали Консепсеу с собой. Однако ей были не рады в английском баре и нашем отеле, где Эдвард Седьмой встретил ее явным неодобрением и с трудом согласился ее пустить. Постепенно мы пришли к пониманию, каким же было ее настоящее занятие. Но нам она была просто другом, и Лоуренс уверял нас, что не дал ей ни пенни, даже когда остался с ней один вечером на пляже. Она учила нас португальскому. Каждое утро она поджидала нас на пляже, и каждый раз после нашей сиесты. Из местных жителей мы смогли подружиться только с ней.
Мы часто ездили в Синтру, замечательный дворец на скале, окруженный невероятными валунами, которые производили впечатление, будто их специально туда привезли и расставили. В садах Синтры росли тропически цветы и деревья всех возможных видов. Сам замок выглядел сказочно. Он был весь покрыт фантастическими скульптурами и казался произведением сюрреализма. Его окружали террасы и валы, как в Хельсингере; призрак Гамлета чувствовал бы себя здесь как дома. Внутренняя же обстановка не производила большого впечатления с ее бесконечными викторианскими спальнями и просторным приемным залом с диванами и креслами, расставленными небольшими группами. Когда Макс там оказался, он сказал, что это идеальное место для charmante soire. Пятьдесят лет назад там жила португальская королевская семья. Мне кажется, стены со скульптурами напомнили Максу о его доме в Сен-Мартен-д’Ардеш и он сильно расстроился. Но я уверена, вместе с тем он почерпнул здесь вдохновение для своих будущих картин.
Макс обладал странным даром предвидения, или, скорее, «предрисования». Он все время изображал другие страны прежде, чем там оказывался. Он рисовал Дальний Восток задолго до того, как впервые туда приехал, как и Америку. Все думали, что он написал Окаменелый лес на западе США, но на самом деле он написал его в лагерях Франции.
Все время, что мы провели в Португалии, Макс тосковал по Леоноре, а Лоуренс тосковал по Кей. Мы часами сидели в маленьком английском кафе с видом на море и гадали, уедем ли мы когда-то отсюда. Их несчастный вид удручал меня, и я страдала сама. Очень нелепо, что мы были совершенно неспособны друг друга утешить.
Однажды среди белого дня мне явился дух Джона Холмса и прижег мне шею в двух местах. Он велел мне бежать от Макса Эрнста и предостерег, что я никогда не буду с ним счастлива. От этого видения у меня как будто открылись стигмы. Если бы только я послушалась Джона! Но моя судьба — гнаться за невозможным. Невозможное завораживает меня, и все простые вещи в жизни теряют ценность.
Макс не мог получить визу Тринидада, а «Панамериканские авиалинии» без нее не продавали ему билет. Я отправила одну за другой несколько телеграмм в Англию, и Герберт Рид позаботился о том, что ему незамедлительно дали эту визу.
В конце концов 14 июля 1941 года «Панамериканские авиалинии» посадили нас на американский «Клиппер». Нас было одиннадцать: один муж, две бывшие жены, один будущий муж и семеро детей.
Полет на «Клиппере» прошел очень скучно, не считая того часа, который мы провели на Азорских островах, где я купила себе огромную шляпу, в которой меня уговорили сфотографироваться репортеры по прибытию в Нью-Йорк. Худшей частью поездки стали невыносимо жаркие полдня на Бермудах. Здесь обыскали весь наш багаж, а все книги и письма прочитали цензоры. Нас отдельно допросила британская разведка об обстановке во Франции. Мы все говорили совершенно разное, что их, должно быть, насторожило. Детей укачало в полете; их рвало в бумажные пакеты, у них все время выпадали брекеты, которые мы им поставили для выпрямления зубов. Макс ужасно поссорился с Пегин, пока для нас готовили постели, потому что он решил, будто у него обманом отняли его спальное место. Чтобы уладить конфликт, я забрала Пегин к себе, а Макс занял ее кровать. Небо ранним утром было потрясающее, словно с картины Танги. Оставшуюся часть поездки мы не видели ничего, кроме океана. В какой-то момент мы пролетели над американским кораблем, который вез в Нью-Йорк Леонору и ее мужа. Во время полета мы сидели в удобных креслах, ходили по трем салонам «Клиппера» и пили виски.
Перед посадкой Макс предложил мне оставить семью и снять комнату вместе с ним. Мать Лоуренса заняла большие апартаменты в отеле «Грейт-Нортерн», куда пригласила нас всех как своих гостей. Как только мы прилетели, она отдала мне деньги за проезд Лоуренса, Кей и их детей.
Первое, что мы увидели в Америке, был пляж Джонс-Бич. С такой высоты он смотрелся очень красиво. На борту «Клиппера» было примерно сорок человек, когда мы вылетали, и еще тридцать подсело на Бермудах. Казалось, мы единственные, кого по прилету окружила пресса. Нас без конца фотографировали и задавали миллион глупых вопросов. Нас встречало множество друзей, а также Джимми — сын Макса, который был в Америке уже четыре года, и, конечно же, Путцель. Он сообщил мне, что моя коллекция прибыла в целости и сохранности. У Джимми были огромные голубые глаза, как у Макса, и тонкая фигурка миниатюрной статуэтки. Буквально в тот момент, когда они здоровались, Макса задержали офицеры и запретили разговаривать с сыном. Прессе удалось сделать великолепный снимок, который появился в газетах. Оказалось, что «Панамериканские авиалинии» не могут взять на себя ответственность за въезд гражданина Германии на территорию Соединенных Штатов без слушаний. Я предложила залог, но это не сработало. Бедного Макса увезли. Я услышала от сотрудников, что последний корабль уже отплыл на остров Эллис, и Максу предстоит провести ночь в отеле как гостю «Панамериканских авиалиний» под охраной детектива. Ему не позволялось ни с кем говорить, но они сказали, что сообщат мне, куда его отвезут, а дальше я уже могу взять все в свои руки.
Я последовала за Максом в «Белмонт-Плаза» и сняла там номер. Я звонила ему каждые полчаса. На третий раз он сказал мне, что детектив разрешил нам встретиться в баре отеля, известном как «Стеклянная шляпа». Я пришла туда с Путцелем, и мы выпили вместе с Максом. Потом детектив, который обращался ко мне как к сестре Макса, предложил нам всем поужинать в номере Макса. Мы сказали, что лучше бы поужинали где-нибудь еще, и он дал свое согласие. Он шел за нами по улице на уважительном расстоянии и отказался присоединиться к нам за ужином, сев один за барной стойкой маленького ресторана.
Было очень странно впервые за четырнадцать лет приехать в Нью-Йорк и ходить по нему под наблюдением детектива. Первым человеком, которого мы встретили, стала Кэтрин Ярроу, подруга Леоноры, которая организовала ее побег из Франции и сама привезла ее в Португалию. Макс был на нее так зол, что отказался пожимать ей руку и чуть не устроил скандал. После ужина детектив предложил нам пойти в Чайнатаун, но мы предпочли бар «Пьерс». Он сказал нам, что мы попусту тратим деньги, и попытался нас отговорить. Ни с того ни с сего он потрепал меня за подбородок и произнес: «Пегги — чудесная девочка». Когда мы вернулись в «Белмонт-Плаза», он спросил у Макса, не хочет ли он заночевать вместе с сестрой, и заверил, что нам ничего не грозит: он будет всю ночь сидеть у двери с револьвером в кармане и охранять не только Макса, но и правительственного агента в комнате напротив. Испугавшись, я отказалась от этого предложения, и на следующий день детектив рано утром известил меня по телефону, что пора ехать на остров Эллис. Он извинился за то, что прошлым вечером не понял, кто я такая, но я никогда так и не узнала, что он имел в виду. Ему приглянулись пятицентовая соломенная шляпа и трость, которые Макс купил на Азорских островах, и он с радостью принял их в подарок на прощание. На пароме он передал нас в руки представителя «Панамериканских авиалиний».
Нас сопровождал Жюльен Леви, дилер Макса в Америке, который был готов при необходимости свидетельствовать на слушаниях. Как только мы сошли на берег, Макса увезли и посадили под замок. Следующие три дня я с девяти утра до пяти вечера дежурила на острове в ожидании, что меня вызовут как свидетеля на слушания по делу Макса. Я чуть не сошла с ума от страха, что его отправят обратно в Европу. Я не могла говорить с ним по телефону, поскольку сама была на острове Эллис, но он сам мог звонить мне в любое время. Я ходила по всем местным гуманитарным организациям и передавала ему маленькие ободрительные записки. Жульен попросил помочь своего дядю, главу муниципального совета в Нью-Йорке, но в общем-то ничего нельзя было поделать, кроме как терпеливо ждать. Как назло, за полчаса до прилета «Клиппера» к берегу пристало испанское судно, и пятьдесят человек с него стояли в очереди перед Максом. Жюльен приходил со мной в первые два дня и помогал мне скоротать тоскливые часы ожидания. Я не видела его много лет, и за это время он сильно изменился. Он стал обаятельным, интересным собеседником. Теперь он внушал куда больше симпатии, чем в молодости, когда жнился в Париже на старшей дочери Мины Лой. Он много рассказывал мне про Америку. На третий день ему не позволили прийти дела, поэтому мне пришлось отправиться одной. Жюльен поинтересовался, не нужно ли ему найти для Макса девушку. Как выяснилось позже, его предложение было пророческим, но тогда я ответила, что в этом уже нет нужды. Судя по всему, он не знал, что я влюблена в Макса, или же таким образом пытался выяснить, какие нас связывают отношения.
К счастью, на третий день на остров приехал Джимми. Его послал Музей современного искусства с рекомендательными письмами. Он был просто душка с его огромными голубыми глазами. Я знала, что Макс спасен, когда в зал вызвали Джимми в качестве свидетеля. Внезапно охранник мне сказал: «Ваше дело рассмотрено. Ваши друзья ждут вас на улице». Я чуть не упала в обморок. Макс был на свободе.
Джимми работал в Музее современного искусства за пятнадцать долларов в неделю. Не представляю, как он умудрялся жить на эти деньги. Это сильно подорвало его здоровье, и с ним периодически случались приступы нервных судорог. Я думаю, они стали результатом длительного недоедания, но их также вызывал любой эмоциональный стресс. Наш приезд в Америку и все возбуждение по этому поводу привели к нескольким неделям таких приступов. Как только Макс выбрался с острова Эллис, Джимми спросил, может ли он уйти с работы в музее. Он не только получал там гроши, но выполнял обязанности чернорабочего, так что Макс, разумеется, согласился. Он пообещал давать Джимми в два раза больше, чем ему платили в музее.
Джимми мечтал сблизиться с отцом, но Макс чувствовал себя неловко рядом с ним и не знал, как с ним разговаривать. Я немедленно взяла Джимми под крыло и стала ему практически мачехой. Честно говоря, матерью я была и для самого Макса. Я как будто нашла его брошенным в кульке у своего порога и теперь считала своим долгом о нем заботиться. По этой причине я впадала в истерику каждый раз, когда он попадал в неприятности. Меня не покидало чувство, что как только я перестану быть ему полезна, он перестанет во мне нуждаться. Эта заставляло меня идти ради него на самые немыслимые подвиги. Я добывала для него не только все, что ему нужно, но и все, чего он хочет. Я впервые в жизни испытывала к мужчине материнские чувства. Когда я сказала Максу, что он — ребенок, которого подбросили мне на порог, он ответил: «Это ты потерянная девочка». Я знала, что он прав, и удивилась его проницательности.
Макс, как и все дети, всегда хотел быть в центре внимания. Он старался стать предметом любого разговора, о чем бы ни шла речь изначально. Ему нравилась красивая одежда, и он завидовал, когда я покупала новые платья: он предпочел бы носить их, а не скучные мужские костюмы. На своих картинах он изображал себя и других мужчин в восхитительных нарядах времен Ренессанса. Как-то раз в Марселе, когда я купила себе маленький овчинный жакет, Макса так одолела зависть, что я заказала ему такой же. В этом магазине еще ни разу ничего не покупали мужчины, и продавец немало удивился. Тем не менее жакет для Макса сшили, и когда он надевал его, он становился похож на славянского князя.
Мы решили не возвращаться в «Белмонт-Плаза» и остановились в «Шелтоне». Джимми сказал, что нам стоит снять отдельные комнаты. Они были рядом, но не соединены между собой. Так началась очень странная жизнь, и я неожиданно почувствовала себя снова замужем. До этого я четыре года жила одна.
Теперь у меня появился приемный сын. С Джимми я ощущала себя комфортнее, чем в обществе Макса. Джимми был счастлив обрести мачеху, и мы замечательно ладили. Все, что мне не удавалось делать с Максом, я делала с Джимми. Я ходила с ним по магазинам, пока восстанавливала свой гардероб (я раздала всю свою одежду во Франции). Макс же не мог покупать одежду без меня. Он заставлял меня выбирать вместе с ним все, что он собирался заказать. Я уговорила его купить приданое. Он эффектно смотрелся в американской одежде с его идеальной фигурой и от природы изящной осанкой. Я подарила ему монокль из платины с бриллиантом и часами, принадлежавший моей матери, и он пользовался им вместо очков. Монокль прекрасно сидел на нем и придавал ему вид английского аристократа.
Пока Макс был на острове Эллис, я встретилась с Бретоном. Он обосновался в Виллидже в квартире, которую ему сдала на шесть месяцев Кей Сейдж. Это было уютное место, но совсем не похожее на привычную среду обитания Бретона. Его беспокоило будущее, тем не менее он не собирался учить ни слова по-английски. Он хотел, чтобы я рассказала ему все о Максе, нашей жизни в Лиссабоне и том, что произошло между Максом и Леонорой. По Нью-Йорку бродили слухи, что Макс не хотел оставлять Леонору в Лиссабоне и потому так задержался. Бретон не понял, что я влюблена в Макса. Мы много говорили о Максе и Леоноре, и Бретон сошелся со мной во мнении, что она единственная женщина, которую Макс когда-либо любил.
Тогда мне впервые представилась возможность отблагодарить Бретона за его поэму «Фата Моргана», которую он отправил мне перед отъездом из Франции. Правительство Виши отказалось давать разрешение на ее публикацию, но в Америке он быстро нашел издателя, и поэма была переведена на английский. По пути в Америку Бретону пришлось пережить много приключений и несколько недель провести на Кубе в ожидании корабля. По-моему, он был очень подавлен и не знал, что ему делать дальше.
Оказавшись на свободе, Макс первым делом пошел к Бретону и пригласил его на ужин. Бретону не терпелось вновь заполучить Макса в свою группу. В конце концов, Макс был его крупнейшей звездой, которую он потерял во время кризиса с Элюаром. Сюрреалисты без конца играли в кошки-мышки, и соблазнить Макса Бретону не стоило больших трудов. Как только я вошла в отель «Бревурт», где собиралась присоединиться к ним за ужином, Макс бросился ко мне и поцеловал, видимо, чтобы Бретон понял, какие между нами отношения. Судя по всему, тот страшно удивился.
По просьбе Кей Сейдж я избавила Бретона от тревог и пообещала обеспечивать его двумястами долларами в месяц на протяжении года. Теперь у него появилось время на спокойное обдумывание своего будущего в Нью-Йорке.
Первым делом мы отправились на выходные на Лонг-Айленд с Луи и Мариан Буше. Они навестили нас и пригласили как-нибудь приехать к ним домой под Ойстер-Бэй. Я сразу же воспользовалась их приглашением, чтобы сбежать от страшной жары Нью-Йорка. Буше, хоть и не был ни абстракционистом, ни сюрреалистом, давно восхищался работами Макса и все про них знал. Они радушно нас приняли, и мы славно провели выходные. В последний раз я видела их в коттедже «Тисовое дерево» в 1938 году.
Когда мы приехали, в Музее современного искусства проходила выставка Пикассо. По этому случаю Пенроуз выслал в Нью-Йорк все свои полотна, так что на выставке я увидела картины, которые знала лучше всего. У музея было много картин и коллажей Макса — Альфред Барр купил четырнадцать штук. Большинство из них тем не менее хранилось в подвальном этаже, что для музея было в порядке вещей. Я помню, как спустилась в это подземелье и увидела скульптуру Бранкузи «Чудо». Действительно, чудо, что я обнаружила ее именно там. Наверху была выставлена «Птица в пространстве» — очень похожая на мою, только сделанная на двадцать лет раньше. Музей обладал весьма недурной коллекцией: у них были замечательные работы Пикассо, Брака, Леже, Дали, Руссо, Арпа, Танги и Колдера, но ни одного Кандинского. Скульптуры они выставляли в саду. Атмосфера всего этого места напоминала колледж для девушек и одновременно яхту миллионера. Уверена, Хамфри Дженнингсу там бы понравилось.
Мы сходили в музей моего дяди. Это было поистине нелепое зрелище. Там висела сотня полотен Бауэра в огромных серебряных рамах, затмевая двадцать картин Кандинского. Кроме них, там был один чудесный Леже 1919 года, Хуан Грис, несколько работ Домелы, Джон Феррен, Колдер, Делоне и другие менее интересные художники, чьих имен я не помню. Со стен грохотала музыка Баха, составляя довольно странный контраст экспозиции. Музей занимал симпатичное маленькое здание, и очень жаль, что с ним обошлись так бестолково. Макс назвал его Домом Бауэра; Музей современного искусства он называл Домом Барра, а коллекцию Галлатена в Нью-Йоркском университете — Домом скуки. Он действительно был донельзя скучен: несмотря на то что мистер Галлатен имел пристойную коллекцию абстрактного искусства, смотреть на нее не доставляло никакого удовольствия из-за уныния окружающей обстановки. Макс злился, что мистер Галлатен перестал считать его картины достаточно абстрактными и убрал их. Теперь эта коллекция находится в музее Филадельфии.
Больше всего в Нью-Йорке Максу нравился Музей естественной истории. Его приводили в восторг математические объекты, до которых, по его заявлению, Певзнеру было далеко. Еще он обожал Музей американских индейцев, или Центр Хея, куда нас сводил Бретон. Там хранилась лучшая коллекция искусства Британской Колумбии, Аляски, Океании, Индии, доколумбового искусства и искусства индейцев майя.
От Дома Бауэра контрастно отличалась другая коллекция искусства модернизма моего дяди Соломона Гуггенхайма, которая хранилась в отеле «Плаза» и увидеть которую можно было только по особому приглашению. Тетя Ирэн жила там с моим дядей в окружении прекрасных Пикассо, Сера, Браков, Клее, Кандинских, Глезов, Делоне, Шагалов и Лисицких. Я привела туда Макса, и тетя Ирэн была счастлива с ним познакомиться, но несколько смутилась, потому что решила, будто он занял в моей жизни место Герберта Рида. Я сказала своей тете сжечь всех Бауэров и перенести картины из отеля в музей. Она предостерегла меня: «Тише! Нельзя такого говорить при дяде. Он вложил в Бауэра целое состояние». В следующий раз мы встретились у меня дома. Увидев Лоуренса, которого тетя Ирэн не видела семнадцать лет, она приняла его за Макса. Когда я поправила ее, она сказала: «Значит, не зря мне показалось, что Макс выглядел гораздо старше». В действительности они родились в один год, но Максу определенно можно было дать на десять лет больше. Их с Лоуренсом часто путали. Как-то раз Лоуренс пригласил нас на обед с Бобом Котсом, и Боб сначала поздоровался с Максом и спросил, не Лоуренс ли он, — он не видел последнего четырнадцать лет. Макс уже отвел его к другу, с которым они так долго были в разлуке.
Однажды вечером Джимми встретил Леонору в магазине на Коламбус-Сёркл и пришел в невероятное возбуждение. Он не видел ее несколько лет. Он попеременно то любил ее, то ревновал к ней Макса, будучи к нему чрезмерно привязан. Макс не мог дождаться встречи с ней. Леонора привезла с собой все его картины. Он сразу развесил их в галерее Жюльена Леви и пригласил Бретона, Путцеля, Лоуренса и еще несколько человек посмотреть на них. Увиденное произвело на них большое впечатление. Макс часто встречался с Леонорой, и как раз когда я сказала Джимми, что я не могу этого больше выносить и собираюсь уйти от Макса, нас всех пригласила в Калифорнию моя сестра Хейзел.
Макс радовался любым приглашениям, а я с большим удовольствием повидалась бы с сестрой и уехала подальше от нью-йоркской жары. Еще я хотела посмотреть на знаменитую коллекцию картин Аренберга в Голливуде. Синдбад, который только что получил от меня мой маленький «тальбот», уехал с Лоуренсом и его детьми в Род-Айленд. Пегин и Джимми поехали с нами. В тот момент, когда мы уже садились на самолет, Хейзел сообщила нам телеграммой, что она делает себе новый нос и попросила отложить визит на несколько дней. Нам было уже поздно менять планы, так что мы поехали в Сан-Франциско. С тех пор мы называли Хейзел le nouveau nez[54].
В полете над Америкой открывались виды невероятной красоты. Мы с Максом не переставали восхищаться ни на минуту, но вот Джимми с Пегин было не до того. Мы летели так высоко, что бедная Пегин чуть не умерла и ей даже пришлось дать кислородную маску. В Рино я вывела ее наружу в надежде, что ей поможет свежий воздух, но она едва не упала в обморок в женском туалете. Из-за этого она пропустила великолепные пейзажи Большого Соленого озера — мили и мили земли, покрытые солью, где когда-то было море, а затем полоски синей и фиолетовой воды. Эти нежные цвета и необъятные просторы превосходят красотой любую картину.
При подлете к Сан-Франциско было невероятно наблюдать сверху залив и мосты. Это красивый город, а с воздуха красивее в десять раз. Мы с большим удовольствием ходили по китайским ресторанам, театрам и музеям современного искусства. Мы посетили галерею Курвуазье и купили две картины Чарльза Говарда. Я обрадовалась, вновь увидев его работы, и он значительно поднялся в уровне со времен выставки, которую я провела в Лондоне в 1939 году. Мне было приятно снова его встретить. Он работал на верфи и, кажется, был не очень счастлив.
Мы сходили в музей искусства доктора Грейс Макканн Морли. Я попросила у секретаря, могу ли я с ней поговорить, но мне ответили, что она слишком занята. Меня это сильно оскорбило. Тем не менее встретиться с ней мне все же удалось: в музее в то время находился арт-дилер Сидни Дженис — он выставлял там свою большую коллекцию примитивизма. Он сообщил доктору Морли, что Макс в музее, и она повезла нас ужинать в чудесный рыбный ресторан в месте, похожем на американский Марсель, и прокатила нас по округе, показав местные пейзажи. Она была очаровательна, гостеприимна и полна жизни. Я спросила, смогу ли я отправлять ей свои выставки, когда открою музей, и она с удовольствием согласилась. Она сказала, что проводит сто двадцать выставок в год.
Примитивистские картины вызвали у Макса большой интерес. В музее в то время находился репортер, который взял у него интервью и потом процитировал его восторженный отзыв о выставке. За этим последовал скандал: журнал «Арт Дайджест» решил, что Макс говорит не всерьез и смеется над американской публикой. Мне пришлось написать письмо в «Арт Дайджест» и заверить их, что он в самом деле восхищается примитивистской живописью и даже больше, чем какой-либо другой живописью, созданной американскими художниками.
Перед отъездом из Сан-Франциско мы ужасно поругались с Пегин из-за Кей. Макс ненавидел Кей за то, что она уговорила Леонору остаться с мексиканцем, и я сама всегда была от Кей не в восторге. Но бедная Пегин прожила с ней два года из-за войны и сильно к ней привязалась. Она изо всех сил старалась оправдать поведение Кей в отношении Лоуренса, но без успеха. В пылу ссоры Пегин отказалась лететь с нами в Лос-Анджелес. Мы почти опоздали на самолет, но в последний момент она сдалась, испугавшись остаться одна без гроша в Сан-Франциско.
Приехав в Лос-Анджелес, мы встретили Хейзел с ее красивым молодым мужем. Он составлял разительный контраст Максу, который выглядел очень старым. Этот молодой человек учился на летчика и хотел записаться в ряды военно-воздушных сил (где ему было суждено расстаться с жизнью), как только Америка вступит в войну. Они казались счастливой парой; я бы даже сказала, тогда единственный раз видела Хейзел счастливой в браке. Она много рисовала и как-то раз попросила Макса научить ее рисовать джунгли. Он с радостью дал ей урок, но потом говорил, что она не слишком-то внимательно его слушала.
Мы с Максом не имели представления, где мы будем жить и где открывать музей. Мы стали осматривать дома по всей Калифорнии. Ближе всего мы приблизились к покупке замка с пятьюдесятью комнатами, стоявшего на возвышенности в Малибу. Эту необычную постройку задумала одна американская дама, но у нее неожиданно кончились деньги, и ей пришлось остановить стройку. В замке остались тысячи плиток, изготовленных вручную испанскими рабочими, которых привезли в Америку специально для этой цели. Своего места в здании эти плитки так и не нашли и громоздились горой на полу. Нам показалось, что этот недостроенный дом — настоящая мечта сюрреалиста. Еще в Марселе я предложила Бретону жить в моем будущем американском музее и там же собирать своих придворных сюрреалистов, и замок производил впечатление идеального места для этого. Но конечно же, никто бы сюда не доехал. Удаленность этого места делала нашу идею абсолютно непрактичной. Другим недостатком замка была дорога к нему, которую полностью размывало во время сезона дождей.
Нас соблазнял еще один дом, стоявший на крутом склоне над океаном. Проблема заключалась в том, что земля в саду постепенно сползала вниз по краю обрыва. Одно дерево из-за этого уже упало, и мы не знали, сколько продержится дом в такой опасной близости от края.
Пегин непременно хотела познакомиться со звездами или по крайней мере увидеть их. Хейзел взяла ее с собой на коктейльную вечеринку, где она познакомилась с Чарли Чаплином. На ее шестнадцатый день рождения я устроила ужин в ресторане «Сирос» — заведении, где часто появлялись люди из кино. Увы, я выбрала неудачный день, и ни одной звезды там не оказалось. По дороге домой Пегин расплакалась в автомобиле. Чтобы утешить ее, я отправила ее на бал Красного Креста, устроенный Королевскими военно-воздушными силами, где она точно исполнила бы свое заветное желание и увидела сразу всех знаменитых актеров. Она пошла туда одна, одетая в длинное белое вечернее платье и маленькую белую меховую накидку, похожая на Золушку перед балом. Она идеально вписалась в общество и отлично провела вечер. Только спустя много лет она призналась, что не узнала ни одну звезду.
У Хейзел был секретарь, Альберт Буш, по совместительству поэт. Он вел поэтический час на радио. Он хотел побеседовать с Максом в эфире о Франции, о том, что там происходило, почему ему пришлось уехать и каковы его впечатления от Америки. Я взяла у Макса интервью, перевела его и научила правильно читать и произносить — Макс совершенно не знал английского. Мы с Джимми сидели в нашем новеньком «бьюике» и слушали Макса по радио. Он хорошо справился и сделал только одну смешную ошибку в произношении. Когда он дошел до слова hospitable[55], наружу вырвался его акцент, и он сделал ударение на pit. Джимми страдал явно выраженным отцовским комплексом и обожал Макса не меньше моего. Мы изо всех сил старались заставить Макса почувствовать себя важным в Америке. Джимми знал, как работать с прессой, а Макс обожал оказываться в центре внимания. Казалось, когда люди его не видят, его просто не существует. Тем не менее он всегда держался с достоинством и никогда не ставил себя в неловкое положение.
В доме Хейзел в нашем распоряжении были спальня, веранда и детская. Предполагалось, что я буду делить детскую с Пегин, но я спала либо с Максом в его комнате, либо мы вместе спали на веранде. Иногда я по три раза за ночь меняла спальное место, чтобы одурачить служанок. Над нашей кроватью висел семейный девиз на латыни: «Слишком много не бывает». Это была комната мужа Хейзел.
Макс рисовал на веранде, и я испытывала особенный восторг, когда просыпалась по утрам и видела на мольберте его последние работы. Они словно рождались на моих глазах.
Думаю, мой зять не слишком обрадовался тому, что мы все свалились ему на голову, особенно если учесть, что Макс не говорил по-английски, а он сам не говорил ни по-французски, ни по-немецки.
На одной из вечеринок Хейзел мы познакомились с Джорджем Бидлом, считавшим себя величайшим художником Америки. Он изо всех сил старался понравиться Максу и говорил о сюрреализме, который, я уверена, он всей душой ненавидел. Я не знала, кто он такой, и спросила: «А вы тоже рисуете, мистер Бидл?»
На мой день рождения мы с Максом приготовили ужин на четырнадцать человек. Он сделал чудесный суп из рыбы, которую сам поймал утром, а я — паэлью. На этой вечеринке мы познакомились с Гонсалесами, друзьями Хейзел, художниками из Нового Орлеана. Он был испанцем, а она очаровательной американкой. Альберт Буш поднял тост за мое здоровье: «Только Пегги знает, как важно быть Эрнстом!»[56] В Голливуде мы обнаружили Ман Рея (с новой молодой женой), Боба Макалмона и Каресс Кросби. Я была рада встрече со старыми друзьями из Франции. Боб попытался помочь мне подобрать колледж для Пегин, но она желала только ходить в драматические кружки и стать актрисой кино, поэтому я поспешила покинуть эту атмосферу разврата.
Одной из причин моего визита на запад было желание увидеть коллекцию модернизма Аренсберга. Полагаю, ей тогда не было равных в мире. Каждая комната в его причудливом старом викторианском доме ломилась от картин. Даже коридоры и уборные не уступали лучшим залам музеев. Помимо практически всех работ Марселя Дюшана в его владении находились множество прекрасных Бранкузи, замечательный Руссо, по несколько де Кирико, Клее, Миро, Эрнстов, Кандинских, Танги, Дали, Глезов и Делоне и большое количество Пикассо. Я позавидовала его коллекции кубизма, но в отношении более поздних вещей ему было далеко до меня. Я бы даже сказала, что начала свою коллекцию с того места, где он остановился. В последнее время он занимался в основном коллекционированием доколумбовой скульптуры. Он стал очень скучным человеком и теперь больше всего интересовался поисками доказательств того, что всего Шекспира на самом деле написал Бэкон. Несмотря на это, он не потерял страсти к Дюшану. В его доме я познакомилась с художником Джоном Ферреном и его женой Инес. Феррен много лет жил в Париже и носил рыжую бороду. Позже я купила две его картины в Нью-Йорке, а его жена издала мой каталог (а также перепечатала рукопись этой книги).
Погостив у Хейзел три недели, мы отправились на автомобиле в Гранд-Каньон, где я должна была встретиться с Эмили Коулман. Она к тому времени вышла замуж за местного ковбоя и жила на ранчо. Как раз тогда открылась выставка Макса в Сан-Франциско, где Жюльен Леви арендовал галерею, и я сказала Максу, что он может поехать туда, если хочет, а ко мне присоединиться позже, но он, судя по всему, так боялся меня потерять, что решил со мной не расставаться. Когда мы добрались до Гранд-Каньона, я оставила там Джимми с Максом, а мы с Пегин поехали в Холбрук за Эмили. Когда я поцеловала Макса на прощание, он спросил очень жалостно, как ребенок: «А когда ты вернешься?» Два дня он бродил в одиночестве, поскольку не умел разговаривать с Джимми, и нашел магазин с чудесными индейскими масками, тотемами и куклами-качина. Он хотел купить все. Он был совершенным ребенком; неожиданно разбогатев, он желал покупать все, что ему нравилось. Я старалась его сдерживать по мере своих сил, но в конце концов он всегда добивался своего.
Эмили с Максом сразу нашли общий язык. Она сказала мне, что моя неуверенность в себе рядом с Максом бросается в глаза, и меня это сильно расстроило. Я надеялась, что ничем не выдаю себя. Через несколько дней мы отвезли Эмили обратно в ее убогий дом на ранчо. Не представляю, как она жила в этой жуткой разрухе. Ее мужа я так и не увидела.
Оттуда мы поехали в Санта-Фе. Мы проехали Альбукерке и Гэллоп, где проходили красивые выставки искусства индейцев. Мы собирались посетить резервацию и посмотреть на танцы хопи; для Макса это была одна из главных причин поездки на запад. Но Джимми сказал нам, что мы пропустили поворот, только спустя много миль, и мы так разозлились, что не стали поворачивать обратно. Когда приходится в день проезжать сотни миль, увеличивать это расстояние совсем не хочется. Макс все время вел автомобиль, что выводило меня из себя. Я позволяла ему сесть за руль, а потом каждый раз скандалила. Мы провели несколько дней в Санта-Фе и в шутку подумывали остаться там жить, но несмотря на все великолепие природы, жизнь там была бы смертельно скучна.
Пока мы ехали по пустыням Техаса, у Пегин сильно заболело горло и поднялась температура. Нам пришлось на четыре дня задержаться в самом необыкновенном месте, где мне доводилось бывать. Уичита-Фоллс похож на оазис среди пустыни — оазис для жуков. Ночью они сползались в город на свет огней. Когда ты шел по улице, ты чувствовал, как у тебя под ногами хрустят четыре слоя насекомых. Они заползали по стенам домов и умудрялись проникать внутрь, несмотря на защитные сетки. В кинотеатре они забрались мне в декольте и волосы. Когда мы пришли домой, мы обнаружили Пегин и посыльного на карачках в поисках одной из этих тварей под кроватью. Пегин терпеть не могла жуков и сходила с ума. Днем они все исчезали. Не считая этого, Уичита-Фоллс был чрезвычайно скучным местом. Жара стояла невыносимая. На улицу невозможно было выйти до захода солнца, а после идти было уже некуда. В какую бы сторону ты ни поехал, через полмили ты оказывался в пустыне. Напитки приходилось покупать в магазине и приносить их с собой в ресторан отеля. Такой был в Техасе закон. До этого мы украли в какой-то гостинице сборник законов об алкоголе в разных штатах. Они сильно отличались, поэтому нужно было быть готовыми.
Кроме того, меня сильно интересовали местные брачные законы, потому что я хотела выйти замуж за Макса. Каждый раз, когда мы приезжали в новый штат, я велела Джимми выяснить, можем ли мы сразу пожениться. Однако в какой-то момент Пегин заставила Макса признаться, что институт брака для него слишком буржуазен. Она ревновала меня к нему и нашла такой остроумный способ повлиять на наши отношения.
Нашей следующей остановкой был Новый Орлеан, где стояла жуткая жара, несмотря на сентябрь. Когда мы заказали мятный джулеп, нам сказали, что лето закончилось, и мятный джулеп больше не подают. То же самое произошло, когда мы попытались добыть бананы. Гонсалесы, друзья Хейзел, встретили нас радушно и показали нам округу, в том числе дома на плантациях и болота. Они познакомили нас со всеми своими друзьями. Доктор Марион Сушон продемонстрировал нам свои картины у себя в кабинете, где он рисовал между приемами пациентов. Мы чудесно ели в ресторанах французского квартала и впервые в Америке чувствовали себя как дома.
Макс дал большое интервью местной газете, и его сфотографировали в нашей спальне с одной из картин, которую позже приобрел Музей современного искусства. На следующий день ко мне пришел брать интервью редактор светского раздела и сделал фотографию меня с Пегин и Жаклин, которая жила в Новом Орлеане. Я спрятала в нашей комнате все, что принадлежало Максу, решив, что того требуют приличия. К моему ужасу, в комнату вошел тот же фотограф, что снимал Макса днем ранее. Макс не хотел, чтобы наши отношения становились достоянием общественности, и бабушка Жаклин, южанка старой школы, добилась того, чтоб в вечернем выпуске газеты этого фото не напечатали.
После Нового Орлеана мы отправились обратно в Нью-Йорк. Из всех штатов, которые мы проехали, мне больше всего понравился Теннесси с его чудесными пейзажами и красной землей. Однако нам суждено было обосноваться в Нью-Йорке.
Приехав в Нью-Йорк, мы поселились в отеле «Грейт-Нортерн». Первым делом я занялась поисками школы для Пегин. Я выбрала школу Линокс при колледже Финч-Джуниор. Пегин поселилась в Финче и приезжала домой по выходным. Едва ли я могла найти что-то хуже, чем это ханжеское заведение. Пегин умудрилась проучиться там два года до своего выпуска, но все же не выдержала жизни в этом чопорном интернате и, как только у нас появился свой дом, переехала к нам.
Я начала искать место для своего музея. Лоуренс жил в Коннектикуте и хотел, чтобы мы стали соседями. Мы почти купили два дома, один из которых особенно манил Макса тем, что в нем было совершено тринадцать самоубийств. Другой дом продали за десять минут до того, как мы его увидели.
Мы обыскали весь Нью-Йорк. Наконец мы нашли превосходное здание на Бикман-плейс с видом на реку и решили, что для музея это идеальное место, хотя находится оно довольно далеко от центра. Мы просто не могли его не купить. При надобности мы могли бы ночевать в комнатах слуг, а на постоянной основе жить за городом. Увы, нам не позволили открыть музей в этом районе города, и в итоге мы сами поселились в этом доме — красивейшем во всем Нью-Йорке. Этот отремонтированный особняк носил имя Хейл-Хаус и стоял на углу Ист-Ривер и Пятьдесят первой улицы. В нем была большая гостиная (или капелла) со старым камином, которую можно было бы принять за зал в венгерском феодальном замке. Капелла была высотой в два этажа и выходила фасадом на реку и нашу террасу. Наверху был балкон с пятью окошками под потолком капеллы. В них так и напрашивалось пять мальчиков-хористов, распевающих григорианские хоралы. На третьем этаже в задней части дома располагалась наша спальня, а в передней — красивая мастерская Макса с еще одной террасой. Второй этаж находился в распоряжении Пегин. Из комнат прислуги мы сделали гостевые покои. У нас была большая кухня, и поскольку мы оба готовили, мы часто ели там же. Макс был изумительным поваром, и особенно хорошо ему давался карри.
Именно Музей современного искусства по просьбе Джимми запустил бюрократический процесс перевозки Макса в Нью-Йорк. По приезде мы ожидали от музея теплого приема, но не получили его. Альфред Барр был в Вермонте и прислал Максу приветственную телеграмму. Мы устроили в музее небольшую выставку коллажей Макса и других художников, но Альфреда не увидели до самой осени. Коллаж, определенно, составлял величайшую заслугу Макса перед искусством.
Я много слышала об Альфреде Барре от Нелли ван Дусбург и других людей. Его книги об искусстве модернизма уже много лет служили мне библией, поэтому я, разумеется, не могла дождаться встречи с ним. Наконец в один прекрасный день мы поехали к нему, и я с удивлением встретила человека с внешностью Авраама Линкольна. Он был умным и эрудированным собеседником. Он был застенчив, но крайне обаятелен и сразу мне понравился. Позже, когда я узнала его лучше, меня стала раздражать его чрезмерная скрытность, из-за которой я никогда не понимала, к чему он клонит; однако он был одним из тех людей, кого я искренне уважала; он проделал фундаментальную новаторскую работу и проделал ее хорошо. Пока мы еще жили в отеле «Грейт-Нортерн», он пришел взглянуть на картины Макса. Они привели его в крайний восторг, но он никогда не мог сделать так, чтобы музей взял и купил то, что ему понравилось. Он все тянул, и тянул, и торговался, и сводил меня с ума своей нерешительностью. Прямо перед его приходом в нашу комнату влетел воробей. Барра крайне развеселил тот факт, что Макс, Король птиц, живет в одной комнате с пернатым созданием. В конце концов он обменял одного Малевича, которых у него в подвале хранилось тринадцать штук, на одного Эрнста. Все остались довольны, и Барр искренне восхитился моей страстью к искусству. Я отдала Максу деньги, хотя они в этой сделке не участвовали.
Переехав в новый дом, мы устроили грандиозную вечеринку в честь новоселья. На нее пришла Леонора, и она выглядела потрясающе, в кои-то веки одевшись красиво в импровизированный костюм с белой мантильей. В тот вечер вспыхнула ссора между огромным Николасом Каласом и крошечным Чарльзом Анри Фордом, в разгар которой Джимми бросился снимать со стен Кандинских, прежде чем их забрызгают кровью. Барр счел это признаком искренней преданности мне со стороны Джимми: он первым делом стал спасать мои картины, а не картины Макса. Джимми на тот момент уже работал моим секретарем. Он был энергичен, смышлен и во всем разбирался; я любила его, и мы чудесно ладили. Из-за скандала между двумя интеллектуалами атмосфера в доме накалилась. Это происшествие послужило дурным предзнаменованием; в нашем прекрасном особняке нам не было суждено знать ни минуты покоя. Покой был необходим Максу для работы; любовь была необходима мне для жизни. Ни один из нас не давал другому того, что ему нужно, поэтому наш союз был обречен на провал.
Когда я наконец привезла свои картины из хранилища и развесила по стенам, я пригласила Альфреда Барра взглянуть на них. Я в большом возбуждении ждала его реакции. Мы позвали их с женой на ужин. Я уже побывала у них дома на коктейльной вечеринке, когда Дейзи Барр ужасно смутила меня вопросом о том, что произошло между Максом и Леонорой в Лиссабоне. Из-за этого я сразу ее невзлюбила, но чем чаще я ее видела, тем больше проникалась к ней симпатией. Она была очень привлекательной женщиной, особенно приятной тем, что в ней было мало американского. Дейзи Барр производила впечатление ирландки, хотя на самом деле в ее жилах текла наполовину итальянская кровь. Они пришли к нам на ужин и привели с собой Джима Соби с женой. В то время Соби готовили на смену Альфреду Барру в Музее современного искусства, но я как не разбиралась во внутренних махинациях этого учреждения, так и до сих пор в них ничего не понимаю. Их весьма заинтересовала моя коллекция, в особенности несколько произведений. Соби купил картину Макса — причудливый портрет Леоноры, сидящей на камне. Он назывался «Аризона». Макс написал его в Европе и закончил в Калифорнии.
Вернувшись из Калифорнии, Жюльен Леви открыл небольшую галерею на Пятьдесят первой улице. На западе ему не удалось добиться большого успеха. Мы разозлились на него после того, как он слишком дешево продал одну из картин Макса. Макс не хотел выставляться в его галерее в Нью-Йорке: она была слишком маленькой. Вместо этого он выставился у Дудензинга. Предложение последнего Макс принял по моему настоянию.
Когда я только начинала жить с Максом, я еще не понимала, насколько он знаменит, но осознание постепенно пришло ко мне. К нему постоянно подходили люди и обращались к нему с почтением и уважением, словно к великому мастеру. Ему нравилось поклонение. Его постоянно фотографировала пресса. Он получал от всего этого удовольствие и изо всех сил противился моему участию в его общественной жизни. Один раз ему все же пришлось уступить, и мы появились в журнале «Вог» с нашей собачкой Качиной породы лхаса апсо, которая сильно обросла белой шерстью и походила на Макса. Макс купил громадное кресло высотой десять футов. Это была викторианская театральная декорация. Он сидел на нем, словно на троне, и никто не решался занять его место, кроме Пегин. Его постоянно фотографировали в этом кресле.
Картины, которые Макс написал в перерывах между пребыванием в лагерях или в них самих, стали началом совершенно нового периода в его творчестве. Задний план этих полотен сильно напоминал пустыни Аризоны и болота Луизианы, которые ему только предстояло увидеть. Он обладал поразительным даром предвидения, или «предрисования» будущего. В живописи им руководствовало исключительно бессознательное, нечто скрытое глубоко внутри него, поэтому меня никогда не удивляли его работы. Когда он был один во Франции после ухода Леоноры, он раз за разом рисовал ее портреты на фоне пейзажей, которые позже увидел в Америке. Тот факт, что он никогда не рисовал меня, заставлял меня ревновать. Честно говоря, это было для меня источником больших страданий и главным доказательством того, что он меня не любит.
Однажды я зашла в его студию и остолбенела. На мольберте стояла маленькая картина, которую я раньше никогда не видела. На ней была изображена странная фигура с головой лошади и в то же время головой самого Макса, с телом человека в блестящих доспехах. На это странное создание, держа руку между его ног, смотрела я. Не та я, которую знал Макс, но девочка восьми лет. У меня сохранились мои фотографии в том возрасте, и сходство не вызывает сомнений. Узнав себя, я расплакалась и побежала к Максу сказать ему, что он наконец нарисовал мой портрет. Он удивился и ответил, что никогда не видел тех фотографий. Из-за расположения моей руки и из-за двух копий по бокам я назвала эту картину «Мистическая свадьба». Я попросила ее в подарок, сказав Максу, что ему теперь не нужно на мне жениться и мне вполне хватит этой картины. Стоит описать остальную часть полотна, поскольку вышеупомянутое составляло только ее треть. По центру спиной стояла фигура, по признанию Макса, принадлежавшая Пегин, а слева находился жуткий монстр — женщина в красном платье с открытым животом. Живот, определенно, был мой, но две головы этого создания не имели сходства ни с кем. Это были головы зверей, одна из которых больше смахивала на череп. Сидни Дженис утверждал, что этот монстр, который показался ему очень сильным, — я, но это было позже, когда Макс написал другое, огромное полотно по мотивам первого. Во второй версии исчезла моя чудесная детская головка, уступив место некой неизвестной личности, составившей компанию Пегин. Изначальная Пегин на этой картине превратилась в тотемный столб с головой из некой субстанции, похожей на мозги. Много позже я показывала Альфреду Барру фотографии, чтобы он поддержал меня в моей теории, и его тоже очень впечатлило сходство.
По-моему, Эмили не нравились картины Макса, но она высоко ценила его коллажи. Она читала ему про них длинные лекции, из которых он не понимал ровным счетом ничего. Чтобы скрыть свое невежество и выразить признательность, он только поддакивал: «Oui, oui, oui». Однажды я сказала Эмили: «Я люблю Макса по трем причинам: он красив, он хорошо рисует, и он знаменит».
В то время я по-прежнему пыталась дополнить свою коллекцию и купить все те картины, которые мы с мистером Ридом собирались выставлять в Лондоне на первой выставке нашего музея в качестве панорамы модернистского искусства с 1910 по 1939 год. Многие картины мне не удалось приобрести во Франции из-за войны; теперь я купила их в Америке. Бретон и Макс оказали мне большую помощь в выборе. Я доделывала свой каталог, и каждый раз, когда покупала новую картину, спешила отправить ее фотографию и биографию автора миссис Феррен, моему издателю. Макс красиво оформил обложку каталога, однако я имела сильные опасения на счет текста — он казался мне слишком скучным. Я попросила Бретона спасти положение. Он постоянно твердил, что мой каталог catastrophique[57]. Таким он, вероятно, и получился бы, если бы не Бретон. Он провел в поисках многие часы и нашел высказывания каждого автора; мы вставили их в книгу вместе с фотографиями их глаз. Бретон написал изумительное предисловие и изложил в нем всю историю сюрреализма. Другое предисловие я попросила написать Мондриана, которое Чармиан Виганд перевела на английский, и еще одно Арп подготовил для меня еще в Европе. Кроме того, Бретон посоветовал мне добавить манифесты разных движений в искусстве за последние тридцать лет, и тогда мы включили высказывания Пикассо, Макса, де Кирико и других. В итоге книга вышла потрясающей; она представляла собой скорее антологию искусства модернизма, нежели каталог коллекции. Мы назвали ее «Искусство этого века».
Чем больше Макс продавал картин, тем больше он покупал произведений доколумбового и индейского искусства и искусства Аляски и Новой Гвинеи. У нас практически не было мебели, и все эти артефакты очень украшали наш дом. Макс вцепился в маленького дилера по имени Карлбах, а точнее, Карлбах вцепился в Макса. Он продал Максу свою коллекцию в кредит, а Макс отдавал ему деньги с каждой проданной картины. Меня сильно раздражало, что Макс отказывается участвовать в домашних расходах. Мне кажется, он обосновывал это тем, что я все еще содержала Лоуренса. В конце концов дошло до того, что Макс переставал откладывать достаточно денег даже для уплаты подоходного налога. Карлбах звонил Максу чуть ли не каждый день и звал в свой магазин на Третьей авеню, чтобы показать ему новые находки. Он постоянно искал, чем бы еще искусить Макса. Его затеям и изобретениям не было конца. Он даже договаривался с музеями, чтобы они уступали Максу свои экспонаты. Когда он узнал, что я коллекционирую серьги, он немедленно раздобыл их в огромном количестве и стал работать надо мной. Я не поддалась, но, разумеется, поддался Макс и купил мне пару испанских барочных сережек с жемчугом. Однако все дальнейшие поползновения со стороны мистера Карлбаха я пресекала, считая его опасным человеком с его тотемами и масками. Как-то раз Макс купил красивое животное из крашеного дерева, которое смахивало на некий объект для погребальных целей. Он сказал, что это столик, но он определенно имел больше общего с гробиком. Когда-то Макс питал страсть к деревянным лошадям, и весь дом был уставлен ими. Еще он купил тотемный столб из Британской Колумбии высотой в двадцать футов. Это был жуткий предмет, и мне ужасно не нравилось, что он стоит у нас дома.
После Перл-Харбора вновь встал вопрос о браке. Мне не нравилось жить во грехе с подданным вражеской страны, и я настаивала на том, чтобы мы узаконили свои отношения. Чтобы избежать внимания общественности и анализов крови, мы решили поехать в Вашингтон к моему кузену Гарольду Лебу и быстро со всем разобраться в Мэриленде. Вечером накануне отъезда мы страшно поругались, и когда Пегин вернулась домой, Макс все еще не пришел в себя. Пегин, которая была настроена скептически, спросила: «Мама, как ты можешь заставлять беднягу брать тебя в жены? Посмотри, какой он несчастный». Мы с Максом ответили, что он в плохом настроении из-за нашей ссоры, но Пегин не поверила и продолжала стоять на своем. На следующее утро я проснулась в таком смятении, что побежала к Путцелю делиться своими переживаниями. Он сказал, что я должна выйти замуж, если я того хочу. Я позвонила Максу и спросила, что он думает. Он ответил, что хочет в Вашингтон, и мы поехали туда.
В Мэриленде нас отказались сочетать браком. У нас имелись свидетельства о разводе только на иностранных языках, которые они не могли перевести. Кроме того, у Макса не было свидетельства о своем первом разводе, а свидетельства только о втором им оказалось недостаточно. Нам посоветовали поехать в Вирджинию. В Вирджинии требовалось быть постоянным жителем страны старше восемнадцати лет и сдать анализ крови. Доказать свое совершеннолетие нам не составило труда, и Лебы позволили нам зарегистрировать постоянное проживание у них. Анализ крови мы тоже смогли пережить. По сравнению с донорством это сущий пустяк. Нам выдали разрешение на вступление в брак и спросили, когда мы хотим это сделать. Мы ответили: «Немедленно». Они позвонили судье, который жил по соседству, и он сказал, что мы можем сейчас же идти к нему. Тем не менее он не смог нас принять сразу и заставил какое-то время ждать на пороге. Нас сопровождала жена Гарольда, которая всячески старалась нам помочь. Когда судья нас наконец принял, мы обнаружили его в компании девушки. Он сказал: «Муж бедняжки, доктор на службе во флоте, только что вышел в море, и я утешал ее». Мы поняли, почему нам пришлось ждать так долго. Макс не говорил по-английски и, повторяя за судьей, вместо «wed» сказал «wet»[58]. Церемония прошла очень просто, и меня не заставили давать клятву повиновения. Когда все закончилось, я не знала, сколько я должна судье. Вера Леб думала, пять долларов, но у Макса была только десятка, которую он и отдал. Судья и его подружка так обрадовались, что девушка даже пощекотала ладонь Макса. Наверное, это отчасти утешило его после потери свободы. Затем мы вернулись в Вашингтон, и Макс пригласил моих кузенов на чудесный праздничный ужин.
Замужество дало мне чувство безопасности, но не прекратило наших ссор, как я надеялась. Они были ужасны и порой длились по сорок восемь часов, и все это время мы не говорили друг с другом. Мы ссорились из-за всякой ерунды. Мы ссорились, если Макс брал мои ножницы без разрешения. Меня это раздражало, потому что этими ножницами когда-то стриг бороду Джон Холмс. Мы ругались, когда Макс не пускал меня за руль, потому что предпочитал водить сам. Мы ругались, когда я заболела ангиной, и Макс скучал, потому что я слишком долго не выздоравливала. Мы ссорились из-за макета моего каталога после того, как много часов мирно вместе работали над ним. Больше всего мы ссорились из-за того, что он покупал слишком много тотемов. Это все было совершенно нелепо и инфантильно. Ссоры ужасно расстраивали его. Он не мог работать и целыми днями бродил по Нью-Йорку. Я тоже мучилась и всегда первой делала шаг к примирению. Он был для этого слишком горд. Хуже всего было то, что мы ссорились на людях. Мы ссорились везде, где бы мы ни были.
Той зимой мы завели близкое знакомство с Амеде Озанфаном, удивительным человеком. Три года он был моим соседом на авеню Рей в Париже, когда я жила там с Джоном Холмсом. За все это время я так и не познакомилась с ним. Он жил на Двадцатой улице, и мы часто ходили к нему на изумительные ужины, которые готовила его жена Марта. Я хотела купить одну его картину периода пуризма — из-за ее исторической ценности. Все мои советники отговаривали меня, но я все равно это сделала. Я очень этому рада, потому что Музей современного искусства почему-то совершенно им не интересовался и все внимание сосредоточил на Жаннере. Нет ни одной причины ставить Озанфана ниже Жаннере. Они вместе работали в 1920-х, и не признавать их равные заслуги просто несправедливо.
Я всю зиму не покладая рук работала над каталогом и откладывала аренду здания для музея до момента завершения своих трудов. Люди приходили к нам домой смотреть на картины и поднимались в мастерскую Макса на верхнем этаже. Путцель приводил покупателей; Макс продавал много картин и продолжал скупать тотемы, куклы-качина и маски. Каталог был готов только к концу зимы, как только Бретон дописал свою статью, которая заняла в итоге шестнадцать страниц, и Лоуренс ее перевел. Потом наступила весна, и сезон подошел к концу.
Одной из вещей, причинявших мне большие страдания, был тот факт, что в отношении Макса ко мне не было интимности. Он обходился со мной как с дамой, которую он несколько побаивается, и никогда не обращался ко мне на «ты»; из-за этого меня не покидало чувство, что он меня не любит. Однажды я попросила его подписать книгу, которую он мне подарил, и он просто написал: «Пегги Гуггенхайм от Макса Эрнста». Меня это сильно задело, ведь я помнила, что он написал для Леоноры. Он постоянно давал мне понять, что я бы больше ему нравилась, если бы была молодой и вульгарной. Он признавался, что ему нравятся глупые, вульгарные девушки.
Леонора часто звонила Максу и звала его обедать вместе. Иногда он проводил с ней целый день, гуляя по Нью-Йорку, — со мной он такого не делал никогда. Я ужасно ревновала и мучилась. По утрам после завтрака он шел работать и не переодевался в уличную одежду. Если я видела, что он оделся, у меня обрывалось сердце: я знала, что он собирается посвятить день Леоноре. В такие дни я обедала с другими людьми. Иногда с Альфредом Барром, но чаще с Джимми Стерном, которого я приглашала к нам домой. Это был очаровательный ирландец, друг Беккета и Лоуренса. Я испытывала к нему некоторое bguin[59], но, поскольку наше общение сводилось к интеллектуальным диспутам и долгим разговорам о Джоне Холмсе, которого он никогда не встречал, он не догадывался о моих чувствах. Он был замечательным писателем, на удивление малоизвестным для своего таланта.
Макс так сходил с ума по Леоноре, что не мог этого скрывать. Однажды я заставила его пригласить ее на обед к нам домой и позвала Джуну Барнс познакомиться с ней. Джуна сказала, что тогда она впервые видела, чтобы Макс вел себя по-человечески и выказывал эмоции. Обычно он бывал холоден, как змея. Он вечно все отрицал и утверждал, что больше не влюблен в Леонору и что я тот человек, с которым он хочет жить и спать. Но я никогда не верила ему до конца и с облегчением вздохнула, когда Леонора уехала в Мексику.
Мы часто ходили на вечеринки в разные дома, но лучшие устраивала миссис Бернард Райс. Она была чудесной хозяйкой и подавала восхитительную еду. Ей нравилось приглашать полный дом сюрреалистов и давать им полную свободу действий. Разумеется, Бретон этим пользовался и заставлял нас играть в свою любимую игру Le jeu de la vrit[60]. Мы садились в круг, и Бретон командовал нами, как школьный учитель. Цель игры состояла в том, чтобы докопаться до самых сокровенных сексуальных переживаний участников и заставить о них рассказать. Это было нечто вроде психологического анализа на глазах у зрителей. Чем ужаснее были вещи, которые мы рассказывали, тем больше все радовались. Я помню, как один раз спросила у Макса, когда ему больше нравилось заниматься сексом: в двадцать, тридцать, сорок или пятьдесят лет. Другие спрашивали, что бы ты стала делать, если бы твой муж ушел на войну, и как долго бы вытерпела без секса или как ты предпочитаешь это делать. Это было нелепо и по-ребячески, но смешнее всего было то, с какой серьезностью к игре относился Бретон. Он смертельно обижался, когда кто-то оворил не в свою очередь; часть игры состояла в том, чтобы наказывать провинившихся, — они платили штраф. Бретон ревностно бдил за порядком и то и дело кричал: «Gage!»[61] В конце игры мы выплачивали эти невообразимые штрафы. Тебе завязывали глаза, заставляли заползти в комнату на четвереньках и угадать, кто поцеловал тебя, или сделать что-то не менее дурацкое.
Весной Макс провел выставку у Дудензинга. Я устроила для него большую вечеринку после открытия. Это была одна из лучших моих вечеринок: она задалась с самого начала и до конца без каких-либо усилий с моей стороны.
Выставка пользовалась succs d’estime[62], но картины никто не покупал: цены на них установили слишком высокие, и у Дудензинга была не та клиентура. На той же неделе музей Атенеум в Хартфорде купил одну картину, не представленную на выставке. После этого мы с Путцелем стали продавать картины всем, кто приходил в дом. Мне нравилось быть женой художника, и к тому времени я уже была без ума от его новых работ. Чарльз Анри Форд посвятил Максу целый выпуск своего журнала «Вью». Это было потрясающее издание, от которого выиграл и Макс, и сам Форд. Макса для него сфотографировала Беренис Эббот на его троне, и Джеймс Соби — на нашей террасе вместе с куклами-качина. Бретон, Калас, Сидни Дженис, Генри Миллер, Жюльен Леви и Леонора написали о нем статьи, а сам Макс написал автобиографию. Там же напечатали репродукции многих его картин и каталог выставки.
После этого Макс поехал в Чикаго, где у него намечалась еще одна выставка. Я не поехала с ним: наконец в свет выходил мой каталог, и я страшно волновалась. Макс хорошо провел время без меня, пока я была полностью поглощена своей книгой. Несколько магазинов выставили ее на витрину, и я радовалась без меры теплому приему своего первого детища. Каталог сразу же начал продаваться, во многом благодаря предварительной рекламе, которой меня обеспечил Джимми.
Я не спала всю зиму, пока Клиффорд Одетс не уехал в Калифорнию. Он занял верхние два этажа нашего дома, и его кабинет находился над нашей спальней. Каждую ночь он репетировал свои пьесы до четырех утра. Шум стоял ужасный. Однажды ночью вода перелилась через край его ванны и протекла сквозь потолок прямо на мой туалетный столик. Чтобы искупить вину, он дал своему другу Д. Б. Неуманну два билета на пьесу «Стычка в ночи» и велел сводить меня. Мне она понравилась куда больше «В ожидании Лефти»[63], на которую Гарман водил меня в Лондоне в коммунистический театр, где вместо сидений стояли лавки без спинок.
После своего возвращения Макс увлекся сумасбродной особой, которая была перманентно либо пьяна, либо под воздействием бензедрина. Это была очень веселая, довольно привлекательная и жизнерадостная девушка, но уж слишком американского склада, да к тому же в то время она была на грани потери рассудка. Заметить, что Макса заинтересовала женщина, не составляло труда: у него глаза чуть не вылезали из орбит от желания, как у Харпо Маркса[64]. Тем не менее с этой девушкой почти не произошло никаких историй, и на лето мы уехали из Нью-Йорка на Кейп-Код. Как только мы уехали, Джимми безумно в нее влюбился. Из-за непредвиденных обстоятельств мы вернулись через две недели, и к нашему возвращению Джимми уже состоял с ней в отношениях. Он не хотел, чтобы об этом узнал Макс, и я подозревала, что вся эта история — результат отцовского комплекса.
Наши летние каникулы резко оборвались из-за того, что у Макса возникли неприятности с ФБР. В том была моя вина. Мне тогда пришлось уехать в Вашингтон на слушания по делу Нелли ван Дусбург. Я пыталась привезти ее в Америку, но это было непросто. Когда я наконец дала показания, Госдепартамент их не принял; однако с помощью Саммера Уэллеса, друга брата Хелен Джойс, я смогла добиться слушания в Вашингтоне и разрешения на выдачу визы. Но было уже слишком поздно. Я уже не могла помочь Нелли выбраться из Франции.
Я отправила Пегин c Максом на автомобиле в Уэлфлит, Массачусетс, к Роберто Матте, где они неделю искали дом. К моему приезду они, как думали, нашли его. Это была жуткая лачуга в дебрях с керосиновой плитой и бензиновым насосом. Он напомнил мне о насосе в коттедже «Тисовое дерево» и о том, как мы бились над ним во время отпусков садовника. Я отказалась там жить и стала искать в округе другие дома. В итоге мы сняли мрачное сооружение в Провинстауне, принадлежавшее женщине-художнице. Она жила под нами. Там была студия, несколько гостиных и множество спален. Макс оккупировал студию и, как обычно, стал претендовать и на все остальное. Пегин пришлось отвоевывать место, где она бы смогла рисовать сама.
Я заставила Макса уехать от Матты, хоть он и говорил, что ему нужно получить разрешение службы регистрации подданных враждебных государств. Мне казалось нелепым морочиться с этим, когда мы уезжали всего за пятнадцать миль.
В тот день, когда мы переехали в Провинстаун, нас нашли агенты ФБР. Они подъехали к нам, когда мы шли по улице, схватили Макса за руку и сказали, что им нужно с ним поговорить. Мы попросили их приехать в два часа. Приехав, они обыскали весь дом, спросили, где кто спит, проверили наши чемоданы и уехали с Максом и коробком спичек с эмблемой «Свободной Франции». Они сказали: «Мы прокатимся с вашим мужем». Я страшно испугалась и не знала, чего ожидать. Они держали его несколько часов и вернули в ужасном состоянии. По-моему, они пытались запугать его, чтобы он назвал Матту шпионом. Они спросили, сколько у Матты на крыше приставных лестниц (ladders). Макс решил, что они спрашивают, сколько у Матты в имени букв (letters), и ответил «пять». До этого они уже приезжали в Уэлфлит и допрашивали Макса перед моим приездом.
Им не понравилось, что радио играет слишком громко, а когда Макс его выключил, они заявили, что он не имел права трогать коротковолновый приемник. Теперь они использовали это против него и даже послали рапорт в Бостон. Они сказали ему, что, если он не расскажет им все о Матте, они будут держать его до тех пор, пока он не поседеет еще сильнее, чем уже поседел. С тех пор, стоило нам сесть за стол, как они снова объявлялись на пороге. В конце концов они пришли за Максом и увезли его, чтобы он подписал рапорт, и предупредили нас, что больше это дело не в их руках. Мы в страхе ждали их возвращения, и в один день они пришли и сказали, что Максу нужно ехать в Бостон на слушания у прокурора округа. Я вызвалась ехать с ним, и, поскольку я была его женой, они не смогли мне в этом отказать. В кои-то веки я могла доказать Пегин, что от этого брака есть какая-то польза. Мы оставили ее с друзьями и сказали, что не имеем представления, когда вернемся.
Мы несколько часов ехали в Бостон на автомобиле агентов и чуть не опоздали на слушание. Прокурор округа оказался приятным человеком и позволил Максу и мне рассказать о себе. Однажды ему уже доводилось иметь дело с Гуггенхаймами. К сожалению, он не мог отпустить Макса без слушания с присяжными, а это означало, что Максу предстояло провести ночь под стражей. Чтобы избавить его от этой неприятной необходимости, прокурор позвонил в нью-йоркское Бюро по делам подданных враждебных государств и спросил их мнения. К счастью для нас, они взяли на себя всю ответственность, сказали, что Макс в их юрисдикции, и попросили отправить его обратно. Нам дали разрешение на проезд и семьдесят два часа, чтобы вернуться в Нью-Йорк, что было лучше, чем оставлять Макса в бостонской тюрьме. Мы поехали обратно в Провинстаун.
На следующий день мы встретились с Варианом Фраем, который оказался в Провинстауне, и он, имея множество связей, попытался уладить наше дело, однако без успеха. Нам пришлось вернуться в Нью-Йорк. Приехав домой, мы позвонили нашему другу Бернарду Райсу, который знал все и всем помогал в трудную минуту. Он связался скем-то из Бюро по делам подданных враждебных государств и рассказал о нас. Когда мы приехали туда, нас хорошо приняли, и Макса сразу же отпустили. Ему разрешили вернуться в Провинстаун, но посоветовали держаться подальше от побережья.
Все лето мы провели в Нью-Йорке в нашем чудесном доме на Ист-Ривер. Это подпортило жизнь трем людям. Одним был Марсель Дюшан, которому мы на лето сдавали дом; вторым был Джимми, который наслаждался отпуском и любил завтракать со своей возлюбленной на нашей террасе; третьим был Синдбад, у которого был ключ от дома и который часто приводил туда свою подружку за неимением другого места. Марсель Дюшан остался с нами, переехав в небольшую гостевую комнату, но нашим сыновьям повезло меньше.
Я продолжала попытки открыть свой музей и наконец нашла свободный верхний этаж в тридцатом доме по Западной пятьдесят седьмой улице, но не знала, как мне оформить помещение. Путцель спросил как-то раз: «Почему бы тебе не обратиться за советом к Кислеру?» Фредерик Кислер был одним из передовых архитекторов века, и я решила, что это хорошая идея; откуда мне было знать, что его советы со временем встанут в строительство стоимостью семь тысяч долларов. Кислер был низеньким мужчиной высотой пять футов с комплексом Наполеона. Он был непризнанным гением, и я дала ему шанс после стольких лет, проведенных в Америке, сделать что-то действительно выдающееся. Он сказал, что потомство запомнит меня не по моей коллекции, но по тому, какое он для нее создаст революционное пространство.
Мы очень часто проводили вечеринки в нашем доме у реки. Это было самое прохладное место в Нью-Йорке. Однажды поздно вечером после одного из таких мероприятий Макс, Марсель Дюшан и Джон Кейдж, композитор перкуссионной музыки, с женой Ксенией разделись догола, пока мы с Кислером и его женой наблюдали за ними с неодобрением. Целью эксперимента было доказать, что человек может быть совершенно бесстрастен, но Макс провалил его: вид обнаженной Ксении произвел на него немедленный и очевидный эффект. Боюсь, Ксения приняла это слишком близко к сердцу: Кислер рассказал мне, что вечером через несколько дней она разрыдалась в автобусе, потому что Макс ее разочаровал и оказался не ангелом, каким она его себе воображала.
Однажды ночью после вечеринки в нашем доме я в весьма нетрезвом виде выбежала на улицу в поисках приключений. Я пошла в бар на Третьей авеню; он как раз закрывался, но я все равно прорвалась внутрь. Какие-то люди пригласили меня за свой столик и угостили напитками. У меня с собой было всего десять долларов, но я настояла на том, чтобы заплатить за себя. Один из мужчин сказал, что будет надежней, если я отдам ему свои деньги на хранение до конца ночи. Примерно в пять утра мы пошли есть в Чайнатаун. Я сказала им, что я гувернантка и живу в Нью-Рошелл. Я не спросила у них, кто они, но довольно скоро осознала, что они гангстеры и у них на уме что-то нечистое. Они припарковали автомобиль в тупике у Ист-Ривер и начали спорить о чем-то, что лежало на заднем сиденье. Несмотря на крайнюю степень опьянения я поняла, что сейчас самое время уйти. Они хотели отвезти меня в Нью-Рошелл, но я отказалась и попросила обратно свои десять долларов или хотя бы их часть. Мои попытки получить от них деньги на такси или проезд на транспорте оказались тщетны, и в конце концов мне пришлось в семь утра идти домой пешком больше мили. Когда я в следующий раз проходила мимо того бара, где я познакомилась с гангстерами, я зашла в него с Максом и Марселем и потребовала вернуть свои деньги. Я не имела сомнений, что бармен был с нами в Чайнатауне, но он отрицал свое знакомство с этими людьми. Макса больше всего волновали те неприятности, которыми ему как подданному враждебного государства грозила моя связь с гангстерами.
На еще одной большой вечеринке в честь моего дня рождения Джипси Роза Ли объявила о своей помолвке с актером по имени Александр Кирклэнд. Это был привлекательный, харизматичный молодой человек, но едва ли годный в мужья. На вечере присутствовал Уильям Сароян, как, впрочем, еще много звезд, даже слишком много; то и дело вспыхивали сцены ревности. Путцель повел Джипси наверх, намереваясь продать ей картину Макса. У нее уже была одна. Джин Горман, которая тогда уже была миссис Карл ван Дорен, увязалась за ними. Если бы я не была так занята Марселем, который внезапно поцеловал меня впервые за двадцать лет знакомства, я бы пошла с ними и не позволила испортить такую сделку. Джин была очень пьяна и устроила путаницу, и Макс в итоге продал Джипси одну картину очень дешево, а другую вручил в качестве свадебного подарка. Когда они спустились, Джипси знала, что я разозлилась, и сказала, что нечестно с ее стороны принимать подарки в мой день рождения. Через несколько недель мы поехали на автомобиле в загородный дом Джипси на ее полуночную свадьбу. Это было очень театральное действо, которое собрало множество репортеров; им дозволялось все, разве что не прерывать церемонию, которую священник проводил в духе музыкальной комедии. Джипси убедительно играла роль робкой невесты, а ее муж, как и все женихи, выглядел страшно напуганным. Я никогда не понимала, в чем был смысл этого брака, но долго он не продлился: через несколько месяцев Джипси мне сообщила, что все кончено. На свадьбе журнал «Лайф» сфотографировал Макса распивающим шампанское с южноафриканской наследницей. Потом в журнале грязно пошутили, что Макс сначала заполучил состояние семьи Гуггенхайм, а теперь пьет с другой невестой с приданым, как будто деньги волновали его больше всего на свете. На свадьбе присутствовали матери Джипси и Кирклэнда, которые отнеслись к происходящему крайне серьезно. Миссис Кирклэнд сказала мне, что для нее большая честь, что ее сын стал членом такой выдающейся семьи.
После того как Марсель поцеловал меня, я подумала, что пришло время дать волю страсти, которую мы подавляли в себе уже двадцать лет. Однажды вечером, когда мы ужинали с Максом и Марселем, я разделась, надела прозрачный зеленый дождевик и стала бегать по дому, пытаясь соблазнить Марселя. Макс спросил у Марселя, хочет ли он меня, на что он, разумеется, ответил «нет». Я решительно усугубила ситуацию, наговорив Максу ужасных, обидных вещей. Макс начал избивать меня, на что Марсель смотрел со своим обычным отстраненным видом, никоим образом не вмешиваясь.
На День труда нас пригласили к себе в Саутгемптон Джеффри и Дафне Хеллман. Это была очаровательная пара, и я с нетерпением ждала поездки. На этот раз Максу дали разрешение на выезд. Я применила новую тактику и сказала Максу, что раз он больше не хочет меня, то может спать с кем угодно. Увы, я не смогла долго сохранять эту жертвенную позицию. С Максом начала флиртовать симпатичная девушка по имени Пегги Райли. Она угодливо трепетала перед grand matre[65], а он это обожал. Как-то раз вечером, когда мы возвращались с пляжа, они уехали на велосипедах вперед и ненадолго исчезли из виду, что у меня немедленно вызвало подозрения. Я устроила ужасный скандал. Макс яростно все отрицал и говорил, что только не в своем уме можно решить, будто он занимался любовью и при этом ехал на велосипеде. В любом случае, это испортило мне выходные, и я несколько дней не разговаривала с Максом.
Я постоянно убегала от Макса и шла к Лоуренсу. В очередной такой раз Макс бросился за мной вниз по лестнице и вырвал у меня из рук нашу собачку Качину, как будто мы разводились, а она была нашим ребенком. Это была большая неожиданность; мы все ждали, что он меня побьет. Макс свято верил в месть. Он постоянно думал о том, как бы кому-то отомстить. Он словно сошел со страниц Ветхого Завета. Однако у него было замечательное чувство юмора и он все превращал в шутку, поэтому никогда нельзя было понять, обижен он или нет. Он сильно ревновал к Лоуренсу и называл его «Ваш муж». Я постоянно жаловалась Лоуренсу на Макса в присутствии Макса. Для него это, вероятно, было довольно унизительно.
Примерно в то время Эльза Скиапарелли, с которой я познакомилась еще двадцать лет назад, в те времена, когда она носила черные rbes de style[66] из тафты и надеялась заработать состояние в антикварном бизнесе, еще не зная, что ей предстоит задавать моду всему западному миру, обратилась ко мне с просьбой помочь ей организовать выставку сюрреализма для благотворительной организации под названием Координационный совет организаций по спасению Франции. Я отправила ее к Бретону. С помощью Макса и Марселя Дюшана Бретон организовал большую выставку, которая прошла в особняке Уайтлоу Рида, уродливом, старомодном здании. Марселю пришла в голову идея покрыть потолок нитями, натянутыми крест-накрест от стены к стене через весь зал. Из-за них было трудно смотреть на картины, но общий эффект они производили потрясающий. На открытии я устроила сцену, потому что на моих картинах не значилось, что они мои, тогда как все другие владельцы произведений были указаны. В этот момент как раз фотографировали Макса, который стоял рядом с красавицей Дафне Хеллман, и я, наверное, на этой фотографии выгляжу женой в приступе ревности.
Кислер не хотел, чтобы выставка сюрреализма открывалась раньше нашей галереи, которая к октябрю уже почти была готова, но все задерживалось, и нам пришлось уступить сюрреалистам. Это тем не менее никак не помешало успеху нашей необыкновенной, восхитительной галереи. Она называлась «Искусство этого века», как и каталог, и ее ждали с таким интересом, что конкуренция нам была не страшна. Ни единая душа не знала, что Кислер придумал для моей галереи. Даже Макса туда впервые пустили за два дня до открытия. Сначала он стал возмущаться, что его картины вынули из рам, но, когда он увидел, как хорошо без рам смотрятся другие картины, он решил не выделяться. Кислер проделал удивительную работу. Мы вызвали невероятный ажиотаж. Фотографии печатались во всех газетах, и, если не вся пресса единодушно восхищалась революционными решениями Кислера, по крайней мере внимания было достаточно, чтобы привлечь в галерею сотни посетителей ежедневно.
Кислер действительно создал невероятную галерею, очень театральную и в высшей степени оригинальную. Ничего подобного до сих пор свет не видывал. Может, картины и пострадали от того, что их окружение своим зрелищным великолепием отвлекало глаз посетителей, но в любом случае декор помещения был изумителен и вызвал большое волнение у публики.
При разработке проекта я поставила одно условие: картины должны выставляться без рам. Во всем остальном Кислер имел carte blanche. Я думала, что он вставит картины в стены, но ошиблась: его идеи отличались большей оригинальностью. В галерее сюрреализма были изогнутые стены из смолистого дерева. Картины без рам крепились на бейсбольные биты, на которых их можно было наклонять под любым углом, и примерно на фут отстояли от стен. У каждой было свое освещение. Свет включался и выключался каждые три секунды, ко всеобщему смятению, и сначала освещал одну половину галереи, затем другую. Люди жаловались и говорили, что, когда они смотрят на картину в одной части комнаты, им приходится внезапно прерываться и смотреть на другую картину в противоположной стороне. Путцель в конце концов заставил меня отказаться от этой системы освещения и всегда держать свет включенным.
В галерее абстракционизма и кубизма, где у входа стоял мой стол, помещение постоянно было заполнено ярким флуоресцентным светом. Две стены представляли собой ультрамариновые шторы, которые обрамляли комнату красивой дугой и напоминали цирковой шатер. Картины висели перпендикулярно этим шторам на нитях. В центре комнаты картины были сгруппированы треугольниками и тоже висели на нитях, будто бы паря в пространстве. Скульптуры стояли на деревянных треугольных платформочках, подвешенных схожим образом.
