Бельканто Пэтчетт Энн
– Давайте хотя бы у нее спросим, – предложил Гэн. Ему хотелось наконец выполнить просьбу Федорова, чтобы тот больше не ходил за ним по пятам и не заявлял, что вот теперь он совершенно готов, а через минуту – что он совершенно не готов.
Федоров вытащил из кармана огромный носовой платок и вытер им лицо, будто счищал невидимую грязь.
– Да нет никакой нужды делать это сейчас. Мы же никуда не торопимся. Нас все равно никогда не освободят. Разве недостаточно, что я вижу ее каждый день? Это великая роскошь. А все остальное – это просто мой эгоизм. Да и что я могу ей сказать?
Но Гэн его не слушал. В русском языке он был не слишком силен, и стоило ему отвлечься, как славянская речь превращалась в бессвязный набор звуков. Твердые русские согласные барабанили по голове переводчика, как град по цинковой крыше. Он улыбнулся Федорову и кивнул, чувствуя такую лень, которой в прошлой жизни никогда бы себе не позволил.
– Какой сегодня замечательный свет! – обратился к Гэну господин Хосокава, когда заметил, что тот стоит рядом. – Я вдруг почувствовал, что изголодался по нему, что солнечный свет – единственное, что может меня насытить. Мне не хочется ничего, кроме как без конца смотреть в окно. Наверное, сказывается дефицит витаминов.
– Я бы сказал, что нам всем сейчас чего-то не хватает, – сказал Гэн. – Вы знакомы с господином Федоровым?
Господин Хосокава поклонился Федорову. Смущенный Федоров ответил на его поклон, затем поклонился Роксане Косс, которая в свою очередь тоже поклонилась, хотя и не столь глубоко. Стоя кружком, они все вместе напоминали стаю гусей, тянувших к воде шеи.
– Он хочет поговорить с Роксаной о музыке, – сказал Гэн сначала по-японски, потом по-английски. Господин Хосокава и Роксана одновременно улыбнулись Федорову, который прижал к губам носовой платок, как будто собирался его съесть.
– Тогда я пойду поиграю в шахматы. – Господин Хосокава посмотрел на часы. – Мы должны сесть за партию в одиннадцать, так что я явлюсь не слишком рано.
– Я совершенно уверен, что у вас нет нужды нас покидать, – сказал Гэн.
– Но нет нужды и оставаться. – Господин Хосокава посмотрел на Роксану, и, несмотря на нежность, сквозившую в его взгляде, стало ясно, что решение он принял окончательно: он сейчас уйдет, он будет играть в шахматы, а она сможет посидеть с ними позже, если захочет. Они обменялись улыбками, и господин Хосокава вышел из кухни. В его походке чувствовалась удивительная легкость, какой Гэн раньше не замечал. Он шел с высоко поднятой головой. Свои уже пообносившиеся брюки и потерявшую свежесть рубашку он носил с удивительным достоинством.
– Ваш друг – потрясающий человек, – тихо сказала Роксана, устремив взор туда, где только что стоял господин Хосокава.
– Я тоже так думаю, – признался Гэн. Даже после объяснения Кармен он был озадачен происходящим. Взгляд, которым обменялись эти двое, он узнал. Гэн был влюблен, и это чувство оказалось для него настолько неожиданным, что молодой человек просто не мог понять, как другие способны испытывать нечто подобное. Исключением был лишь погруженный в поваренную книгу Симон Тибо. Шарф жены свешивался с плеча француза, как знамя. Все были в курсе, что Тибо влюблен.
Роксана подняла голову, чтобы охватить взглядом исполинскую фигуру Федорова. Придала лицу учтивое выражение. Приготовилась слушать дежурные комплименты и делать вид, будто ей интересно.
– Мистер Федоров, может быть, нам удобнее сесть в гостиной?
К столь прямому вопросу Федоров был не готов. Услышанное через переводчика его совершенно обескуражило, но, когда Гэн собрался повторить, он все-таки ответил:
– Мне удобно там, где удобно вам. Я с радостью поговорю с вами на кухне. Мне кажется, это замечательное помещение, в котором мне определенно следовало бы бывать почаще. – Вообще-то, как он ни доверял Лебедю и Березовскому, раскрыться лучше всего именно на кухне, где, кроме переводчика, нет никого, кто понимал бы русский или английский. Тут только металл иногда лязгает о столешницу да Тибо прищелкивает языком, вычитав что-то эдакое в поваренной книге – никто не подслушает, как в гостиной.
– Мне это помещение тоже кажется замечательным, – сказала Роксана. Она пила воду из стакана небольшими глоточками. Ее губы, вода… Федоров вздрогнул и отвернулся. Что же он собирался ей сказать? Не лучше ли было бы написать ей письмо? Гэн бы его перевел. Слова остаются словами, скажи их или напиши – все равно.
– Похоже, мне и вправду лучше присесть, – пробормотал Федоров.
Гэн уловил слабость в голосе Федорова, поспешил за стулом и еле успел подсунуть его под русского – колени у того уже подгибались. Гигант согнулся в три погибели с тяжелым вздохом, означавшим, очевидно, что всему конец.
– Господи! – воскликнула Роксана, склоняясь над ним. – Ему плохо? – Она схватила с ручки холодильника кухонное полотенце, намочила его из своего стакана, а затем приложила мягкую влажную ткань к розовому затылку русского. Ощутив прикосновение ее руки, тот тихо застонал.
– Вы не знаете, что с ним такое? – спросила она Гэна. – Когда он вошел, с ним как будто все было в порядке. А теперь – в точности, как Кристоф, та же бледность, то же полуобморочное состояние. Может, у него тоже диабет? Пощупайте его, он совсем холодный!
– Скажите мне, что она говорит, – прошептал Федоров снизу.
– Она спрашивает, что с вами, – перевел Гэн.
Наступило долгое молчание. Роксана начала ощупывать шею Федорова в поисках пульса.
– Скажите ей, что это любовь, – пробормотал русский.
– Любовь?
Федоров молча кивнул головой. У него была густая волнистая шевелюра, хотя и не совсем чистая. На висках уже проступала седина, но на макушке, которую как раз видели перед собой Роксана и Гэн, волосы оставались темными – волосами молодого человека.
– Раньше вы мне ни слова не говорили о любви! – воскликнул Гэн, чувствуя, что его обвели вокруг пальца. Ему было крайне неловко.
– Но я же не в вас влюблен, – пробормотал Федоров. – Почему я должен был говорить с вами о любви?
– Но я полагал, что меня пригласили сюда переводить совсем не это!
Неимоверным усилием Федоров заставил себя поднять голову. Лицо его приобрело какой-то устричный оттенок и сделалось от пота липким – тоже как устрица.
– А вы пришли сюда переводить только то, что считаете нужным? Погоду обсуждать прикажете?
С каких это пор вы решаете, что людям говорить друг другу, а чего не говорить?
Федоров был прав. Гэн должен был это признать. Личные чувства переводчика в данном случае значения не имели. Гэну ни в коем случае не следовало редактировать диалог. По большому счету ему не следовало даже вслушиваться.
– Прекрасно, – сказал он. По-русски очень легко казаться усталым. – В таком случае все прекрасно.
– Что он говорит? – спросила Роксана. Теперь, когда Федоров сел, она приложила полотенце к его лбу.
– Она хочет знать, что вы сказали, – обратился Гэн к Федорову. – Мне следует сказать ей о любви?
Федоров слабо улыбнулся. Надо собраться. Ничего страшного не случилось, просто легкое недомогание. Сейчас главное начать с самого начала, выдать речь, которую он так долго репетировал перед Лебедем и Березовским. Он прокашлялся.
– У себя на родине я министр торговли, – начал он слабым голосом. – Но у нас это дело такое: как назначили, так и снимут – раз, и все! – Он попытался изобразить щелчок, но ничего не получилось – липкие от пота пальцы беззвучно скользнули друг о дружку. – Но все равно в наше время это очень хорошая должность, жаловаться не приходится. Счастлив тот, кто умеет радоваться тому, что имеет. – Федоров попытался посмотреть ей в глаза, но от такого смелого поступка у него скрутило живот.
Гэн перевел, стараясь не думать, к чему все это приведет.
– Спросите, как он себя чувствует, – сказала Роксана. – Мне кажется, цвет лица у него улучшился.
Она сняла полотенце с его головы. Федоров разочарованно вздохнул.
– Она хочет знать, как вы себя чувствуете!
– Она готова меня выслушать?
– Вы можете продолжать. Я сделаю все, что в моих силах.
– Скажите ей, что со мной все в порядке. Скажите ей так: у России никогда не было намерений инвестировать капитал в эту бедную страну. – Он снова посмотрел в глаза Роксане, но, не в силах выдержать ее взгляд, быстро повернулся к Гэну. – У нас тоже бедная страна, и к тому же мы спонсируем еще кучу других бедных стран. Когда поступило приглашение на этот прием, мой друг господин Березовский, крупный бизнесмен, находился здесь и сказал, что я обязательно должен приехать. Он сказал, что будете выступать вы. С Березовским и Лебедем мы однокашники. Всегда были не разлей вода. Теперь я в правительстве, Березовский в бизнесе, а Лебедь… Лебедь, скажем так, занимается кредитами. Давным-давно мы все учились в Санкт-Петербурге. И часто ходили в оперу. Пока были нищими студентами, брали самые дешевые, стоячие места на галерке. Потом стали зарабатывать и покупать сидячие места. А как стали хорошо зарабатывать – стали брать лучшие места. Наш карьерный взлет отлично можно было отследить по тому, где мы сидели в опере, сколько выкладывали за билеты и что слушали. А слушали мы Чайковского, Мусоргского, Римского-Корсакова, Прокофьева, вообще все, чем славится русская опера.
Перевод шел медленно, всем участникам разговора предстояло запастись терпением.
– В России замечательная опера, – вежливо вставила Роксана. Она бросила полотенце в раковину и тоже решила взять себе стул, потому что никто об этом почему-то не позаботился, а рассказ русского обещал быть длинным. Когда она взялась за один из стульев, мальчик по имени Сесар вскочил из-за стола и бросился ей помогать.
– Gracias[11], – сказала она ему. Это слово она уже выучила.
– Прошу прощения, – смутился Гэн, который тоже стоял. – Я забыл предложить вам присесть, о чем я только думал?
– Наверное, ваши мысли были заняты русским языком, – предположила Роксана. – Когда думаешь о русском языке, думать о чем-то другом наверняка затруднительно. Как вы думаете, куда он клонит со своей историей?
Федоров молча смотрел на нее и улыбался. Его щеки успели порозоветь.
– Немножко догадываюсь.
– Тогда молчите, пусть это будет для меня сюрпризом. Надо полагать, что на сегодня у нас с вами такое развлечение. – Она села поудобнее, закинула ногу на ногу и сделала Федорову знак продолжать.
Русский медлил. Он заново обдумывал свою речь. После стольких репетиций он вдруг понял, что выбрал не совсем правильный курс. Его история началась задолго до университета. Она началась еще до оперы, хотя в оперу она Федорова и привела. Началось все гораздо раньше. Он вспомнил Россию, детство, темную лестницу со множеством пролетов, ведущую в квартиру, где жила его семья. Он придвинулся ближе к Роксане. Подумал: интересно, в какую сторону ему надо повернуться, чтобы оказаться лицом к России?
– Когда я был мальчишкой, город, в котором я жил, назывался Ленинградом. Но это вы знаете. Еще раньше он назывался Петроградом, но это название никто особенно не любил. Все считали, что городу надо либо оставить исконное название, либо уж дать совсем новое, а не такое – серединка на половинку. В то время мы жили все вместе: мама, папа, два моих брата, я и бабушка, мать моей мамы. Так вот, у бабушки была книга с репродукциями картин. Здоровенная такая. – Федоров руками показал размеры книги. Выходило, что издание было исполинских размеров. – Бабушка рассказывала, что книгу подарил один ее ухажер из Европы, когда ей было пятнадцать лет. Звали его Юлиан. Не знаю, правда ли это. Моя бабушка была большой мастерицей рассказывать всякие истории. Но что меня поражало больше происхождения книги – это то, как бабушка ухитрилась сохранить ее в войну. Она не продала ее во время голода, не сожгла в печке – у нас бывали времена, когда люди сжигали все, что горит, чтобы спастись от холода. Книгу не отобрали, хотя спрятать ее было очень трудно. Когда я был мальчишкой, война давно закончилась и бабушка была уже старой женщиной. Она не ходила по музеям. Мы гуляли с ней возле великолепного Зимнего дворца, но внутрь никогда не заходили. Надо полагать, у нас не было денег. Зато бывали вечера, когда она отправляла меня и братьев мыть руки, а потом доставала книгу. До десяти лет мне вообще не разрешали трогать страницы, но руки я все равно мыл – только для того, чтобы удостоиться чести посмотреть на это диво. Бабушка хранила свое сокровище завернутым в стеганое одеяло в гостиной под диваном, на котором спала. Бабушка проверяла, чтобы на столе не было ни пылинки, ни соринки – только тогда мы клали на него сверток и медленно разворачивали. Потом она садилась, а мы вставали вокруг нее. Бабушка ростом не отличалась, и из-за ее спины все было отлично видно. Она очень щепетильно относилась к освещению, боялась, что от слишком яркого света выцветут краски, а при слишком тусклом мы не сможем в должной мере оценить работу художников. Бабушка надевала белые нитяные перчатки – она их держала специально для таких случаев – и перелистывала страницы, а мы смотрели. Представляете? Особо бедными мы не были – жили не хуже и не лучше прочих. Квартирка была крохотная, мы с братом спали в одной кровати. Мы ничем не отличались от других семей – если не считать книги. Удивительная была книга. Называлась она «Шедевры импрессионистов». Никто не знал, что у нас дома есть такое. Детям запрещалось рассказывать о книге – бабушка боялась, что ее заберут. Там были репродукции Писсарро, Боннара, Ван Гога, Моне, Мане, Сезанна – сотни репродукций. Что ни страница, то многоцветное чудо. Каждую картину мы внимательно рассматривали. Каждая, по словам бабушки, таила в себе пищу для размышлений. Бывали вечера, когда она успевала перевернуть не более двух страниц. Кажется, на то, чтобы просмотреть книгу целиком, у нас ушел год. Это было выдающееся произведение типографского искусства. Разумеется, оригиналов картин я ребенком лицезреть не мог, но годы спустя, когда некоторые из них я наконец увидел, они почти не отличались от моих детских воспоминаний. Бабушка утверждала, что в молодости учила французский, и читала нам подписи под репродукциями. Конечно, она все выдумывала – подписи в ее исполнении раз от разу менялись. Но это было неважно, ведь придумки у бабушки выходили замечательные. «Это поле, на котором Ван Гог рисовал подсолнухи, – вещала бабушка. – Весь день он сидел на жарком солнце под синим небом. А когда в небе появлялось белое облачко, ему хотелось сохранить его для будущих картин и он зарисовывал его на полях». Так она рассказывала нам истории, притворяясь, что читает. Иногда подпись, занимавшая лишь несколько строк, превращалась у нее в байку минут на двадцать. Она объясняла это тем, что французский язык емче русского и в каждом слове там смысла, как в нескольких предложениях. Репродукций было великое множество. Лишь спустя годы я все их запомнил. Зато даже сегодня я могу назвать вам количество стогов на поле и указать направление, откуда падает свет.
Федоров сделал паузу, чтобы дать Гэну время, а сам всмотрелся в лица сидящих за столом: вот покойная бабушка, вот отец и мать – тоже ушедшие в мир иной, вот младший брат Дмитрий, утонувший на рыбалке в двадцать один год. Из всей семьи остались двое: он и его брат Михаил, который, наверное, следит сейчас за историей захвата заложников по телевизору. «Если меня убьют, – подумал Федоров, – Михаил останется один на свете, и даже утешить его будет некому».
– Иногда бабушка отказывалась доставать книгу. Она говорила, что очень устала. Говорила, что от избытка красоты ей становится дурно. Так проходила неделя, другая. Целая вечность без Сера! Я просто с ума сходил, я уже не мог без этих картин. Но, побыв в разлуке с книгой, отдохнув от нее, мы проникались к ней еще большей любовью. Если бы не «Шедевры импрессионистов», которые так берегла бабушка, жизнь моя могла бы сложиться совсем по-другому.
Голос Федорова становился все спокойнее и увереннее.
– Как объяснить это чудо? Книга научила меня любить прекрасное. Я стал понимать язык красоты. Позже это помогло мне полюбить оперу, балет, архитектуру, а еще позже я понял, что ту же красоту я могу различать в природе и в людях. Все благодаря «Шедеврам импрессионистов». К концу жизни бабушка уже не могла поднимать книгу и посылала нас доставать ее из-под дивана. У нее тряслись руки, она боялась порвать страницы – и разрешала нам их переворачивать. Перчатки были слишком малы для моих рук, и бабушка научила меня закладывать их между пальцами, чтобы не пачкать бумагу.
Федоров вздохнул: почему-то именно это воспоминание растрогало его более всего.
– Теперь «Шедеврами импрессионистов» владеет мой брат. Он врач, живет в провинции. Каждые несколько лет он одалживает мне книгу. Мы оба уже не можем без нее жить. Я пытался найти еще один экземпляр, но безуспешно. Может, в мире больше нет другой такой книги.
Рассказывая, Федоров наконец успокоился. Говорить у него вообще получалось лучше всего. Вот и дыхание выровнялось. Наконец он понял, какую роль играли «Шедевры импрессионистов» в истории его жизни. И как он не видел этого раньше?
– То, что ни у кого из нас не оказалось таланта к живописи, стало для бабушки настоящей трагедией. Даже в последние свои годы, когда я уже изучал в университете экономику, она убеждала меня попробовать научиться рисовать. Но у меня просто не было способностей. Бабушка любила повторять, что мой брат Дмитрий наверняка стал бы великим художником, но так она говорила лишь потому, что Дмитрий погиб. Мертвых можно вообразить кем угодно. А мы с братом стали профессиональными любителями прекрасного. Кто-то рождается, чтобы творить великое искусство, а кто-то – чтобы этим искусством восхищаться. А как вы считаете? Это ведь тоже талант – смотреть на картины, слушать лучшее в мире сопрано. Не каждый может стать творцом. Нужны и те, кто будет свидетелями искусства, кто будет любить его, ценить и почитать.
Федоров говорил медленно, делал длинные паузы между предложениями, чтобы Гэну не приходилось напрягаться, но именно поэтому трудно было понять, закончил он рассказывать или еще нет.
– Очаровательная история, – выговорила наконец Роксана.
– Но я рассказал ее не просто так, а со смыслом. Роксана откинулась на стуле в ожидании смысла.
– Может быть, я не произвожу впечатления человека, глубоко понимающего искусство, но я именно такой. Что такое для вас министр торговли Российской Федерации? Но я ведь человек подготовленный – и вполне достоин.
И снова Роксане показалось, что за этим должно последовать что-то еще, и, когда ничего не последовало, она спросила:
– Достоин чего?
– Любить вас, – ответил Федоров. – Я вас люблю.
Гэн в ужасе смотрел на Федорова, чувствуя, как кровь отливает у него от лица.
– Что он сказал? – спросила Роксана.
– Смелее, – сказал Федоров. – Переводите.
Волосы Роксана убрала с лица и стянула розовой резинкой из комнаты старшей дочери вице-президента. Без косметики и украшений, с хвостиком на затылке она могла показаться обычной усталой женщиной – но только если не знать, на что она способна. Гэн отметил, с каким терпением она слушала длинную историю Федорова, не спуская с него глаз и ни разу не отвернувшись к окну. О ней многое говорил и тот факт, что она выбрала себе в компанию господина Хосокаву, хотя могла бы выбрать кого-то менее достойного, но говорящего по-английски. Гэн восхищался ее пением, понятным всем и каждому без слов. Пение Роксаны неизменно волновало его душу. Но он не любил ее. Правда, его об этом и не просили. Вряд ли ей бы даже в голову пришло, что Гэн может в нее влюбиться. И тем не менее ему было неловко. Раньше он никогда об этом не думал, но теперь был совершенно уверен, что думал, и даже удивлялся, почему это он никогда не говорил и не писал слов любви, ни от своего лица, ни от лица других людей. Поздравления с днем рождения и письма домой он заканчивал просьбой: «Пожалуйста, берегите себя». Ни сестрам, ни родителям он никогда не говорил: «Я тебя люблю». Не говорил этого ни одной из тех трех женщин, с которыми ему случалось спать, не говорил девушкам, которых иногда провожал после лекций в университете. Ему просто в голову это не приходило, и вот теперь, впервые в жизни, когда он жаждет произнести эти слова, он вынужден сообщать их чужой женщине от имени чужого мужчины.
– Так что же он сказал? – снова поинтересовалась Роксана. В голосе ее не чувствовалось особого интереса к предмету разговора. Федоров ждал – руки стиснуты, а по лицу уже расползается улыбка величайшего облегчения. Он свою партию отыграл. Все, что смог, – сделал.
Гэн сглотнул внезапно переполнившую рот слюну и постарался взглянуть на Роксану отстраненно, по-деловому.
– Он достоин любви к вам. Он говорит: «Я вас люблю». – Гэн позволил себе ввести в перевод свои собственные слова, чтобы все выглядело как можно более прилично.
– Он любит мое пение?
– Нет, он любит вас, – уточнил Гэн. Уточнять здесь что-то у Федорова нужды не было. Русский улыбался.
Вот теперь Роксана отвела взгляд. Она глубоко вдохнула и некоторое время смотрела в окно, как будто обдумывая только что полученное предложение. Потом с улыбкой повернулась к Федорову. Выражение ее лица было таким безмятежным, таким нежным, что на секунду Гэн подумал: а не влюбилась ли и она в русского? Но разве возможно, чтобы подобное признание сразу же возымело желаемый эффект? Чтобы она полюбила его просто за то, что он любит ее?
– Виктор Федоров, – сказала она, – какую прелестную историю вы рассказали.
– Спасибо, – кивнул Федоров.
– Интересно, что стало с тем молодым человеком из Европы, с Юлианом, – продолжала она, как будто рассуждая сама с собой. – Одно дело подарить женщине колье. Оно умещается в маленькой коробочке. Даже самое дорогое колье вряд ли доставит в этом смысле много хлопот. Но подарить женщине огромную книгу, везти ее из страны в страну – это, по-моему, экстраординарный поступок. Могу представить себе, как он ее запаковывал, чтобы не повредить в дороге, как вез на вокзал.
– Если этот Юлиан существовал на самом деле.
– А почему бы и нет? Почему бы нам в него не поверить, что плохого от этого случится?
– Да, вы правы. С сегодняшнего дня буду считать историю о Юлиане абсолютной правдой.
Мысли Гэна снова были полны одной Кармен. Вот бы она его ждала, вот бы все так же сидела на краю черной мраморной раковины! Но он понимал, что это невозможно. Она наверняка уже на дежурстве, обходит с винтовкой комнаты на втором этаже, а про себя спрягает глаголы.
– А что касается любви… – снова заговорила Роксана.
– Да о чем тут говорить! – перебил ее Федоров. – Это дар. Вот и все. Мне хотелось что-нибудь вам подарить. Если бы у меня было колье или альбом репродукций, я бы подарил их вам вместо любви. Или нет, я бы подарил их вам в добавление к своей любви.
– Вы слишком расточительны по части подарков. Федоров пожал плечами:
– Может быть, вы и правы. В другой ситуации это был бы поступок жалкий и напыщенный. В другой ситуации такое вообще было бы невозможно, потому что вы знаменитость, и самое большее, что я смог бы сделать, – пожать вам руку после спектакля, пока вы еще не сели в машину. Но в этом доме я слышу ваше пение каждый день. В этом доме я наблюдаю, как вы обедаете – и мое сердце наполняется любовью. Почему же не сказать вам об этом? Люди, которые так удачно нас захватили в заложники, в конце концов могут нас убить. Такая вероятность существует. Так почему я должен уносить свою любовь в мир иной? Почему не отдать вам то, что по праву ваше?
– А что, если я не смогу вас ничем отдарить? – похоже, федоровские аргументы произвели на Роксану Косс впечатление.
Он покачал головой:
– О чем тут говорить, когда вы и так уже столько мне дали? Да и вообще, здесь речь не о том, кто кому и сколько должен дать. Нельзя все время думать о дарах. Мы не бизнесом с вами занимаемся. Буду ли я счастлив услышать, что вы тоже любите меня? Что больше всего на свете вы хотите приехать в Россию и жить вместе с министром торговли, посещать официальные обеды, пить свой утренний кофе в моей постели? Разумеется, буду. Вот только моя жена вряд ли обрадуется. Когда вы думаете о любви, то рассуждаете как американка. А должны думать как русская. То есть более широко.
– Думать как американцы, – один из главных недостатков американцев, – улыбнулась Роксана.
После этого все минуту сидели молча. Разговор подошел к логическому завершению, и никто уже не знал, что добавить.
Наконец Федоров поднялся со стула и бодро хлопнул в ладоши.
– Не знаю, как вам, а мне изрядно полегчало, – сказал он. – Просто гора с плеч. Теперь можно хоть дух перевести. Спасибо огромное, что выслушали меня. – Он протянул руку Роксане, и, когда та, встав, протянула ему руку в ответ, поцеловал ее. И на мгновение прижал к своей щеке. – Я запомню этот день навсегда. И эту минуту, и вашу руку. Ни один мужчина не может желать большего. – Он улыбнулся и отпустил ее ладонь. – Какой чудесный день. И какой чудесный подарок я получил от вас. – Он откланялся и вышел с кухни, ни слова не сказав Гэну. В своем волнении Федоров совершенно забыл о молодом человеке – так часто бывает, когда перевод проходит гладко.
Роксана снова села на стул, а Гэн опустился на место Федорова.
– Однако, – сказала она, – до чего получился изматывающий разговор.
– Я подумал о том же.
– Бедный мой Гэн! – Роксана склонила голову набок. – Сколько скучных излияний вам пришлось сегодня выслушать.
– Скорей неловких, чем скучных.
– Неловких?
– А вы не находите неловкой ситуацию, когда незнакомые люди открывают вам свои чувства?
А вдруг она так не думает? Наверняка люди влюбляются в нее ежеминутно. Ей следовало бы содержать целый штат переводчиков, чтобы те переводили ей все признания в любви и все предложения о замужестве.
– Гораздо легче любить женщину, если ни слова не понимаешь из того, что она говорит, – заметила Роксана.
– Вот бы они прислали нам несколько кроликов! – воскликнул по-французски Тибо, обращаясь к Гэну. Он барабанил пальцами по книге. – Вы, ребята, любите крольчатину? – спросил он по-испански террористов. – Conejo.
Парни оторвались от своего занятия. Они уже почти закончили собирать винтовки. Те и так были вполне чистыми и после смазки стали еще чище. Когда присмотришься к оружию и когда это оружие на тебя не направлено, выглядит оно, пожалуй, даже занимательно, почти как современная скульптура.
– Cabayo, – произнес самый высокий из них, Хильберто, который совсем недавно собирался застрелить Тибо во время инцидента с телевизором.
– Cabayo? – переспросил Тибо. – Гэн, что такое «cabayo»?
Гэн минутку подумал. Его мозг все еще не переключился с русского языка.
– Такие пушистые зверьки… но не хомяки… – Он прищелкнул пальцами. – Морские свинки!
– Морские свинки куда вкуснее кроликов, – продолжал Хильберто. – Они такие нежные!
– Ага! – поддержал Сесар, скрещивая на винтовке руки. – Я бы что угодно отдал сейчас за морскую свинку, ммм! – Он даже поцеловал кончики своих пальцев. У него была очень плохая кожа, но за время пребывания в этом доме она стала выглядеть лучше.
Тибо захлопнул книгу. В Париже у одной из его дочерей когда-то жила в стеклянном аквариуме толстая белая морская свинка. Милу – так свинку звали – был довольно жалкой заменой собаке (ее-то дочь и хотела). Эдит совсем закормила животное. Она очень жалела Милу оттого, что тот вечно сидит в одиночестве, смотрит на жизнь семейства Тибо через стекло. Иногда Эдит брала его на руки и так читала. Милу свертывался калачиком у нее на коленях и подергивал от удовольствия носиком. Он был Тибо все равно что брат. Все, чего послу сейчас хотелось, – это так же положить голову на колени жене и зарыться носом в ее свитер. Как можно вообразить этого зверька (который давно умер, но когда и отчего, Тибо вспомнить не мог) освежеванным и зажаренным? Милу на обед. Нельзя съесть того, кому дал имя. Если назвал кого-то братом, относись к нему как к брату.
– А как вы их готовите?
Мальчишки принялись обсуждать, как лучше всего готовить морских свинок и как предсказывать судьбу по кишкам заживо выпотрошенной морской свинки. Гэн отвернулся.
– Люди влюбляются друг в друга по разным причинам, – продолжала Роксана. Незнание спасло ее от спора, как лучше всего медленно зажарить морскую свинку на вертеле. – Чаще всего нас любят за наши таланты и умения, а не просто так. Это не так уж плохо – быть любимой за свой талант.
– Но второй вариант лучше, – сказал Гэн.
Роксана забралась на стул с ногами и уперлась коленями в грудь.
– Да, лучше. Я терпеть не могу говорить «лучше», но это так. Когда кто-то любит тебя за талант, это лестно. Но тебе-то его за что любить? А вот если кто-то любит тебя за то, что ты такая, какая есть, это значит, что он тебя по-настоящему знает. А ты знаешь его. – Роксана улыбнулась Гэну.
Один за другим кухню покинули два террориста, а потом Гэн с Роксаной и Тибо – их Сесар с некоторых пор начал считать не заложниками, а просто взрослыми. Оставшись один, он начал напевать Россини. На короткое время кухня осталась в его полном распоряжении, и он спешил воспользоваться драгоценными минутами одиночества. В окно светило солнце, его лучи отражались от начищенной винтовки… и как здорово было слушать свой голос! Сегодня утром артистка пела это произведение столько раз, что он запомнил все слова. Ну и что, что язык непонятный. Главное, он знал, о чем она поет. Слова и музыка слились для него в единое целое и стали частью его самого. Снова и снова он повторял припев, почти шептал, боясь, что кто-нибудь может услышать, высмеять, наказать. Сесар и думать не думал, что сможет как-то выкрутиться, если его застукают. Но все равно хотел так же, как она, открыть в себе нечто неизвестное, вытащить это наружу с помощью пения, узнать, что таится у него внутри. У него замирало сердце, когда Роксана Косс брала самые высокие и громкие ноты. Если бы не винтовка, которую он держал перед собой, Сесар по-страшному позорился бы на каждой репетиции – пение пробуждало в нем такую бешеную, невыносимую страсть, что член набухал, не успевала Роксана спеть и нескольких тактов. Она пела и пела, а член твердел и твердел, пока Сесар окончательно не тонул в океане наслаждения и нестерпимой боли, незаметно двигая прикладом вверх-вниз, чтобы скорее достигнуть облегчения. Он облокачивался на стену – голова кружилась, сквозь тело будто электрический заряд прошел. Все эти яростные эрекции предназначались ей, только ей. Каждый парень в доме мечтал о том, чтобы подмять ее под себя, запустить язык в ее рот, овладеть ею. Они все любили ее, и в фантазиях, которые не оставляли юных бандитов ни днем ни ночью, она отвечала им взаимностью. Но для Сесара она значила гораздо больше, чем для других. Сесар знал, что встает у него на музыку. Как будто музыка была живым существом, и ее тоже можно полюбить, потрогать, наконец – трахнуть.
Глава восьмая
Возле гостевой спальни находилась маленькая гостиная, в которой командиры обычно держали совет. Именно здесь господин Хосокава и командир Бенхамин часами просиживали за шахматной доской. Казалось, только шахматы и могли отвлечь Бенхамина от его страданий. Лишай дополз-таки до его глаза, вызвал инфекцию и конъюнктивит. Воспаленный глаз покраснел и загноился. Чем больше командир сосредоточивался на шахматах, тем лучше получалось не думать о боли. Разумеется, он никогда о ней не забывал, но, играя, хотя бы выбирался из самой ее сердцевины.
В течение долгого времени заложникам разрешалось находиться лишь в нескольких комнатах дома, но, когда дисциплина ослабла, их стали время от времени допускать и в другие помещения. Господин Хосокава долгое время даже не знал о существовании маленькой гостиной, пока его не пригласили играть в шахматы. Это была совсем небольшая комнатка: возле окна – игральный столик и два стула, у стены – софа, секретер с письменным прибором, застекленный стеллаж с книгами в кожаных переплетах. На окне – желтые шторы, на стене – картина с кораблем, на полу – ковер с голубыми цветами. Комната как комната, но она была маленькой, и после трех месяцев, проведенных в огромной гостиной, дарила господину Хосокаве чувство отдохновения и той успокоительной защищенности, которую он испытывал ребенком, когда забирался с головой под одеяло. Он осознал это только во время третьего сеанса игры: в японских домах не делают огромных комнат – японец попадает в подобные помещения, лишь приходя на банкет или в оперный театр. Господину Хосокаве нравилось, что в этой комнате, если встать на стул, можно достать пальцами до потолка. Он радовался всему, что помогало ему заново освоиться с окружающим миром. Все познания и догадки господина Хосокавы в области законов человеческого общежития за последний месяц обнаружили свою полную несостоятельность. Раньше его жизнь вмещала бесконечные часы работы, вечные переговоры и компромиссы, а теперь он играл в шахматы с террористом, к которому испытывал странную, необъяснимую симпатию. Раньше он был главой почтенного семейства, жизнь которого подчинялась строгому порядку, а теперь его окружали люди, которых он любил, но язык которых не понимал. Раньше он посвящал опере несколько минут перед сном – теперь каждый день часами слушал оперную музыку в живом исполнении, во всем ее великолепии и несовершенстве, и обладательница волшебного голоса садилась подле него на диван, брала его за руку, смеялась. Люди за пределами дома полагали, что господин Хосокава сейчас очень страдает. Он едва ли сможет когда-нибудь объяснить им, насколько они ошибались. Люди за пределами дома. Он не мог совсем перестать думать о них. Но ясное понимание того, что он наверняка очень скоро потеряет ту сладость жизни, которую обрел в этом доме, заставляло его сильнее дорожить каждым мгновением.
Командир Бенхамин был хорошим шахматистом, но господина Хосокаву превзойти не мог. Оба они терпеть не могли игру на время и над каждым ходом готовы были размышлять до бесконечности. И поскольку оба были равно талантливы и равно медлительны, никогда друг друга не раздражали. Как-то господин Хосокава в ожидании своего хода присел на диван и закрыл глаза, а когда проснулся, то увидел, что командир Бенхамин все еще задумчиво двигает своего коня туда-сюда через те же три шахматные клетки. Стратегии у них были разные. Командир Бенхамин старался контролировать центр поля, господин Хосокава предпочитал оборону. Побеждал то один, то другой, и ни победы, ни поражения никто не комментировал. Откровенно говоря, языковой барьер шел шахматистам лишь на пользу, в молчании игра протекала спокойнее – никто не хвастался удачными ходами, не оплакивал неудачные. Ход ферзем, король повержен – шах и мат, и никто из игроков даже не вспоминал про слова, которые Гэн написал им специально для таких случаев. Окончив партию, они лишь тихо кивали друг другу и принимались расставлять фигуры, чтобы на следующий день все было готово к новому поединку. Ни одному из них даже в голову не приходило покинуть комнату, не наведя на доске порядок.
Несмотря на то что по всем стандартам дом был громадным, уединения в нем не удавалось обрести никому, кроме Кармен и Гэна, которые встречались в посудной кладовке часа в два ночи. Оперное пение, приготовление пищи и игра в шахматы – все происходило на глазах у общественности. Маленькая гостиная находилась в том же конце дома, что и кабинет, где без умолку трещал телевизор, так что если кто-то из юных террористов искал новых развлечений, то при желании мог понаблюдать за игрой в шахматы. Заложники, когда охрана, повинуясь внезапному душевному порыву, позволяла им погулять по коридору, заходили посмотреть на игру на десять-пятнадцать минут, правда, за это время им редко удавалось увидеть больше одного хода. Нелегко наблюдать за шахматной партией, если ты привык к футболу – игра вроде бы идет, но ничего не происходит. Шахматы действовали на зрителей как церковная литургия, лекция по алгебре или снотворное.
Однако двое обитателей дома проводили здесь целые часы и никогда не клевали носом: Ишмаэль и Роксана. Роксана приходила в маленькую гостиную смотреть на игру господина Хосокавы, желая отблагодарить его за внимание, с которым он выслушивал ее выступления. А Ишмаэль приходил потому, что ему самому хотелось поиграть в шахматы с господином Хосокавой или командиром Бенхамином, только он не был уверен, что ему разрешат. Все юные террористы старались не наглеть и лишнего у командиров не просить. Как и все дети, они иногда начинали что-то клянчить, но при этом испытывали к старшим товарищам непритворное уважение. Они могли часами пялиться в телевизор, но дежурство не пропускали никогда. Они не требовали у Месснера мороженого: подобные просьбы были прерогативой командиров, и командиры мороженое заказывали лишь дважды. Мальчишки не дрались между собой, хотя иногда удержаться было почти невозможно. Командиры сурово наказывали за драки, а от Эктора юным бандитам в таких случаях доставалось еще больше, чем друг от друга, – так командир воспитывал в бойцах командный дух. Если же без драки было ну совсем никак не обойтись, мальчишки сходились в подвале, снимали рубашки и тщательно следили за тем, чтобы не попадать по лицу.
Парни начали нарушать правила, которые они так старательно зубрили на тренировках. Вернее, одни правила (например, уважительно разговаривать со старшим по званию) соблюдались неукоснительно. А другие (например, не разговаривать с заложниками, кроме тех случаев, когда нужно сделать им замечание) – мало-помалу забылись. Вообще, что именно разрешают или не разрешают командиры, было понятно не всегда. Ишмаэль старался запомнить расположение фигур на доске. Названий фигур он не знал, потому что в комнате никто не произносил ни слова. Он мысленно прикидывал, как лучше начать разговор. Не попросить ли Гэна попросить за него? Гэн про что угодно может так сказать, что все сразу понимают: дело важное. А может, попросить Гэна, чтобы тот попросил Месснера? Месснер ведь переговорщик. Но у Гэна, похоже, было много дел, а Месснер, если подумать, наверное, не ахти какой хороший переговорщик, раз они до сих пор тут сидят. Больше всего Ишмаэлю хотелось попросить вице-президента – его он уважал больше всех и даже считал своим другом. Но командиры почему-то постоянно насмехались над вице-президентом, и любая его просьба неизменно отвергалась.
Получалось, что походатайствовать за себя мог лишь он сам, и, помучившись пару дней, Ишмаэль наконец набрался храбрости и пошел к шахматистам. Дни в вице-президентском доме так походили один на другой, что ждать какого-то особенно подходящего момента было бессмысленно. Командир Бенхамин только что сделал ход, и господин Хосокава начал обдумывать положение. Роксана сидела на софе, упершись локтями в колени и опустив подбородок на сложенные ладони. Она смотрела на доску так, словно та могла в любую минуту вскочить и выбежать вон. Вот бы поговорить с Роксаной! Интересно, она умеет играть в шахматы?
– Сеньор, – хрипло пробормотал Ишмаэль, словно в горле у него застрял кусок льда.
Командир взглянул на него сощурившись. До этой минуты он вообще не замечал Ишмаэля. До чего же мелкий паренек. Родителей у Ишмаэля не было, в отряд его записал дядя всего за несколько месяцев до их предприятия, утверждая, что в их семье все дети сперва такие, а потом становятся дылдами. Но Бенхамин уже начал подозревать, что дядя наврал. По всему было похоже, что ничего примечательного из Ишмаэля не вырастет. Однако малец изо всех сил старался не отставать от товарищей и стойко переносил все насмешки. К тому же очень полезно иметь в отряде хоть одного человечка, которого можно легко поднять и засунуть в форточку.
– Что тебе?
– Я хотел спросить, сеньор, если вы, конечно, не возражаете… – Он замялся, собрался с духом и начал снова: – Я хотел спросить, если потом будет время, нельзя ли мне сыграть с тем, кто выиграет? – Тут ему пришло в голову, что вероятность победы господина Хосокавы – пятьдесят на пятьдесят, и получается, что он попросил неправильно. – Или с тем, кто проиграет.
– Ты умеешь играть в шахматы? – спросил командир Бенхамин.
Господин Хосокава и Роксана не отрывали глаз от доски. Раньше они взглянули бы на говорящего хотя бы из вежливости, даже не понимая ни слова из сказанного им. Но теперь они уже немного понимали по-испански и не сочли нужным отвлекаться. Господин Хосокава прикидывал, как бы подстеречь вражеского слона. Роксане казалось, что она читает его мысли.
– Вроде бы, – сказал мальчик. – Я долго смотрел. Кажется, я разобрался, как играть.
Бенхамин расхохотался, но по-доброму. Он похлопал господина Хосокаву по плечу. Тот поднял глаза и поправил на переносице очки. Тогда Бенхамин опустил руку мальчишки на пешку и подвигал ее по доске – от Ишмаэля к себе, потом от Ишмаэля к господину Хосокаве, чтобы было совсем понятно. Господин Хосокава улыбнулся и хлопнул парня по плечу.
– Договорились, сыграешь с победителем, – сказал командир Бенхамин.
Ишмаэль, вне себя от восторга, занял место у ног Роксаны и стал смотреть на доску так же, как она, – как на живое существо. Сколько шахматной премудрости ему еще предстояло постичь – а времени только до конца партии!
В дверях возник Гэн. Рядом с ним стоял Месснер. Он весь казался каким-то поблекшим, только волосы по-прежнему сияли, как солнце. Переговорщик, как обычно, был одет в черные брюки и белую рубашку с черным галстуком, но его одежда, точно так же, как у всех обитателей дома, уже начинала изнашиваться. Он скрестил на груди руки и стал молча наблюдать за игрой. В юности в составе шахматной команды колледжа он ездил играть против французов и итальянцев. Он и сейчас был не прочь сыграть, но, задержись он в доме на три часа, люди снаружи будут ждать какого-то необыкновенного прорыва в переговорах.
Бенхамин застыл с поднятой рукой. Он начал понимать, что его слон в опасности.
Месснер проследил направление его взгляда. Ему захотелось сказать командиру, что главная его проблема – вовсе не слон, но, бог свидетель, тот все равно его не послушает.
– Передайте командиру, что я принес свежие газеты, – обратился он к Гэну по-французски. Он мог бы сказать это по-испански, но знал, что Бенхамин вряд ли заинтересуется его сообщением в середине хода.
– Хорошо, скажу.
Роксана Косс, не отрывая глаз от доски, приветственно махнула Месснеру рукой. Ее примеру последовал Ишмаэль, у которого уже живот сводило от страха: а вдруг он все-таки не умеет играть в шахматы?
– Вы не собираетесь нас отсюда наконец вытащить? – спросила Роксана.
– Никаких подвижек. – Месснер старался говорить небрежным тоном. – Никогда не сталкивался с такой патовой ситуацией. – Его грызла зависть к Ишмаэлю, который сидел у ног певицы. Стоило парню протянуть руку, и он мог коснуться ее колена.
– Они могли бы начать морить нас тут голодом. – Роксана тоже старалась говорить спокойно, как будто боялась помешать ходу игры. – Еда совсем не плоха, и, если бы власти хотели подвижек, наверняка присылали бы что-нибудь похуже. Наверное, не так уж сильно они хотят нас освободить, если дают нам все необходимое.
Месснер почесал затылок.
– Хм, боюсь, что в этом ваша вина. Если вы считали себя знаменитой перед тем, как приехать в эту страну, то вам стоит почитать, что о вас пишут теперь. Каллас по сравнению с вами хористка из второго состава. Если вы умрете от голода, то правительство будет скинуто в тот же день.
Роксана поглядела на него с лучезарной сценической улыбкой. Блеснули зубы – и у Месснера защемило сердце.
– То есть вы хотите сказать, что если я выйду отсюда живой, то смогу удвоить свои гонорары?
– Вы сможете их утроить.
– Господи! – пробормотала Роксана. – Вы же только что подсказали Бенхамину, как сбросить правительство. А он все пропустил.
Командир Бенхамин положил руку на слона, покачал фигуру из стороны в сторону. Слова Месснера и Роксаны обтекали его, как речная вода – камень.
Месснер смотрел на Ишмаэля. Казалось, пока командир обдумывал свой ход, паренек даже дышать забыл. Месснеру приходилось участвовать во многих переговорах, но на этот раз ему было совершенно все равно, кто победит. Впрочем, правительство побеждает всегда. Месснер только обрадовался бы, сумей террористы сбежать. Пусть воспользуются туннелем, который роют для них военные, пусть уползут сквозь те же самые вентиляционные трубы, сквозь которые сюда проникли, и вернутся в джунгли, из которых пришли. Революционеры из них как из дерьма снаряд, и именно поэтому, считал Месснер, они не заслуживают наказания, которое в скором времени их наверняка настигнет. Он их очень жалел, вот и все. Раньше он никогда не испытывал жалости к террористам.
Ишмаэль вздохнул, когда командир убрал руку со слона и положил ее на коня. Ход был явно неудачный. Даже Ишмаэлю это было ясно. Он прислонился спиной к дивану, и Роксана тут же положила одну руку ему на плечо, а другую на макушку и стала рассеянно теребить его волосы, словно свои собственные. Но Ишмаэль этого даже не заметил. Он был весь поглощен игрой, которая через шесть ходов благополучно закончилась.
– Ну ладно, на сегодня достаточно, – сказал Бенхамин, ни к кому в особенности не обращаясь.
Стоило партии завершиться, как шлюзы боли открылись, и она пылающим потоком заполнила его голову. Командир и господин Хосокава обменялись кратким учтивым рукопожатием, как всегда после игры. Господин Хосокава несколько раз поклонился, Бенхамин поклонился в ответ – этот странный японский обычай оказался заразительным, как нервный тик. Затем он махнул рукой Ишмаэлю, приглашая того за доску.
– Только если сеньор не возражает! – предупредил он. – Не навязывайся ему. Гэн, спроси господина Хосокаву, может быть, он хочет сделать передышку и сыграть завтра?
Но господин Хосокава был не против играть с Ишмаэлем прямо сейчас, а тот уже успел удобно устроиться в теплом кресле командира Бенхамина. Он начал расставлять на доске фигуры.
– С чем пришли? – спросил Бенхамин Месснера.
– Да все с тем же. – Месснер полистал принесенные бумаги. Ультиматум от президента. Ультиматум от начальника полиции. – Они не уступят. Могу вам сказать со всей ответственностью, они сейчас еще меньше склонны к уступкам, чем раньше. Правительство вполне устраивает сложившееся положение. Люди начинают свыкаться с происходящим. Проходя мимо этого дома, они даже не останавливаются. – Пока Гэн переводил, переговорщик передал командиру новый список требований от военных. Бывали дни, когда они даже не удосуживались печатать его заново, просто делали копию старого и карандашом переправляли число.
– Ну хорошо, посмотрим, кто кого переупрямит. Мы можем ждать до бесконечности. Мы просто гении ожидания. – Бенхамин со скучающим видом просмотрел бумаги. Потом открыл маленький французский секретер и достал список требований террористов, который Гэн отпечатал ночью. – Передайте им это.
Месснер взял бумаги не глядя. Наверняка все то же самое. Их требования постепенно становились все безумнее: освобождение политических заключенных из других стран, людей, которых они даже не знали, раздача еды бедным, изменение избирательного законодательства. Последнее придумал Эктор, начитавшись юридических книг из библиотеки вице-президента. Не получив ничего, террористы, вместо того чтобы поумерить аппетиты, начинали требовать еще больше. Они неизменно сдабривали свои письма изрядной порцией угроз, обещали начать расстреливать заложников, однако все эти «угрозы», «условия» и «требования» уже стали для них своего рода риторическим приемом. Они значили не больше, чем те печати и штампы, которыми скрепляло свои бумаги правительство.
Господин Хосокава разрешил Ишмаэлю ходить первым. Мальчик начал с третьей пешки. Командир Бенхамин сел рядом, чтобы наблюдать за игрой.
– Нам надо об этом поговорить, – сказал Месснер.
– Не о чем тут говорить.
– По-моему… – начал Месснер. Его мучила совесть. Ему казалось, что, будь у него побольше мозгов, инцидент давно был бы исчерпан. – …Вам надо кое-что обдумать.
– Ш-ш-ш, – остановил его командир Бенхамин, приложив палец к губам. Он указал на доску: – Начинается.
Месснер прислонился к стене, охваченный внезапной усталостью. Ишмаэль передумал и убрал руку с пешки.
– Давайте я вас провожу, – предложила Роксана Месснеру.
– Что? – встрепенулся командир Бенхамин.
– Она сказала, что хочет проводить господина Месснера к двери, – перевел Гэн.
Но Бенхамин уже потерял интерес ко всему, что творилось за пределами шахматной доски. Ему хотелось знать, действительно ли мальчик научился играть.
– Расскажите, что они там собираются делать, – попросила Роксана, когда они спускались в холл. Гэн шел рядом, поэтому все трое говорили по-английски.
– Не имею ни малейшего понятия.
– Имеете наверняка! – настаивала Роксана.
Он посмотрел на нее – и вот уже в который раз удивился тому, какая же она маленькая. В тот вечер она запомнилась ему громадной и величественной. Но, стоя рядом с ним, она выглядела такой крошечной, что ее легко можно было спрятать под пальто, будь у Месснера пальто. Он мог бы просто прижать ее к себе и вывести из дома. В Женеве у него была замечательная шинель, доставшаяся от отца. Отец был крупнее Месснера, но тот все равно носил шинель – как из сентиментальных, так и из практических соображений. При ходьбе шинель красиво развевалась.
– Я всего лишь курьер, средство связи, – пояснил Месснер. – Я приношу бумаги, уношу бумаги, удостоверяюсь, что у вас хватает масла для бутербродов. Меня ни в какие дела не посвящают.
Роксана взяла его под руку, без всякого кокетства, а так, как героиня английского романа XIX века берет под руку джентльмена, отправляясь на прогулку. Сквозь рукав блузки Месснер чувствовал тепло ее руки. Ему очень не хотелось оставлять ее в доме.
– Пожалуйста, расскажите мне все, – зашептала она. – Я потеряла счет времени. Иногда мне кажется, что это теперь мой дом, что я останусь здесь навсегда. Если бы я знала это наверняка, на душе у меня было бы спокойней. Вы меня понимаете? Мне нужно знать, как долго это еще может продлиться.
Видеть ее каждый день, стоять возле дома на тротуаре вместе с огромной толпой и слушать ее пение – разве не чудо?
– Мне кажется, – наконец выдавил из себя Месснер, – это может продлиться еще очень долго.
Гэн следовал за ними, как вышколенный дворецкий, почтительный, но готовый к услугам по первому требованию. Он слушал. Месснер сказал «очень долго». Он подумал о Кармен, обо всех языках, которые могла бы выучить смышленая девушка. Да, заниматься ей придется очень долго.
Заметив троицу, Рубен бросился им навстречу, торопясь, пока охранники его не заметили.
– Месснер! – возгласил он. – Это просто чудо! Я вас ждал, ждал, и вот! На ловца и зверь бежит! Как там наше правительство? Уже нашло мне замену?
– Ну что вы, как можно, – успокоил вице-президента Месснер. Роксана отпустила его руку и сделала шаг к Гэну. Месснеру тут же стало как будто холоднее.
– Нам нужно мыло, – быстро тараторил вице-президент. – Всякое. Банное, хозяйственное, туалетное.
Месснер слушал его рассеянно. Ему хотелось поговорить с Роксаной еще. И Гэна им никакого не нужно: Месснеру теперь даже сны снились на английском языке. Когда еще им представится случай побыть наедине!
– Посмотрим, что я смогу сделать, – рассеянно пробормотал он.
Рубен вспылил:
– Да что с вами, я же просто прошу мыла!
– Да-да, конечно, завтра будет мыло, – пришел в себя Месснер. Откуда вдруг в его голосе взялась такая мягкость? Месснеру очень хотелось вернуться домой, в Швейцарию, где почтальон, который не знал о нем ровным счетом ничего, каждый день приносил ему почту и клал ее в нужный ящик. Ему хотелось снова стать никому не нужным, незаметным, неизвестным. – Ваше лицо наконец зажило.
Кажется, вице-президент и сам почувствовал неуместность своего раздражения – как можно ругаться из-за мыла с другом, несущим такую ношу! – и слегка дотронулся до своего лба.
– Я думал, уже никогда не заживет. Шрам ужасный, да?