История пчел Лунде Майя
УДК 821.111
ББК 84.(4)
Maja Lunde
Bienes historie
Впервые опубликовано H. Aschehoug & Co. (W. Nygaard) AS в 2015 году по договоренности с Oslo Literary Agency
Перевод этой книги опубликован при финансовой поддержке NORLA
Публикация на русском языке осуществлена при содействии Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency
© Maja Lunde
© Анастасия Наумова, перевод, 2018
© Андрей Бондаренко, оформление обложки, макет, 2018
© «Фантом Пресс», издание, 2018
Посвящается Йесперу, Йенсу и Линусу
Тао
Подобно птицам-переросткам, мы топтались на ветке, сжимая в одной руке пластмассовую миску, а в другой — кисточку из перьев. Медленно, со всей осторожностью, я перебралась на следующую ветку, чуть выше. К этой работе мне, в отличие от моих подруг, никак не удавалось приспособиться: чересчур неуклюжая, я не обладала ни четкостью движений, ни ловкостью, ни усердием. Природа создала мое тело не для этого, однако именно здесь я проводила по двенадцать часов ежедневно.
Возраст деревьев примерно соответствовал возрасту человека, ветви были хрупкими, словно тонкое стекло, и похрустывали под нами. Чтобы не повредить дерево, двигаться приходилось осторожно. Я поставила правую ногу на ветку повыше, а потом медленно подтянула следом и левую. Наконец-то я отыскала удачное место, пусть неудобное, зато отсюда не упадешь и можно дотянуться до самых верхних цветов.
Маленькая пластмассовая миска у меня в руке была полна легкой, почти невесомой пыльцы. Ее тщательно взвешивали и выдавали нам по утрам, перед началом работы — ровно столько, сколько уходило за один день. Я опускала кисточку в миску и переносила невидимые частицы пыльцы на соцветия. К каждому цветку нужно было притронуться крохотной кисточкой из перьев — их ощипали с кур, которых вывели специально для этих целей. Как оказалось, кисточки из искусственных волокон опыляют намного хуже. А экспериментов проводилось множество, ведь у нас в запасе имелось достаточно времени. В моем округе эта традиция зародилась более ста лет назад. Пчелы здесь исчезли еще в 1980-х, задолго до Коллапса. Их уничтожили химикаты. Спустя несколько лет после того, как мы перестали использовать химикаты, пчелы вернулись, но к тому моменту мы уже научились опылять вручную, причем и результаты были намного лучше, хотя рабочих рук требовалось невероятно много. А потом, когда мир пережил Коллапс, мы оказались в выигрыше. Мы меньше других заботились об экологии, но это лишь сыграло нам на руку. По уровню загрязнения мы опережали всех, а теперь оказались лучшими в навыках искусственного опыления. Невероятно, но наша небрежность спасла нас.
Как я ни тянулась вверх, а один цветок все равно не достала. Я уже решила бросить это дело, но испугалась, что меня накажут, поэтому попыталась еще раз. Нас штрафовали, когда пыльца в миске заканчивалась чересчур быстро. И если мы не могли израсходовать всю выданную нам пыльцу, нас тоже штрафовали. Результатов нашей работы все равно никто не мог оценить. Когда мы в конце дня слезали с деревьев, то красным мелом рисовали на стволе крестик, и таких крестиков должно было быть не менее сорока. Других результатов никто не видел до осени — тогда по веткам, которые клонились вниз под тяжестью плодов, становилось ясно, кто из нас поработал как следует. Вот только к тому времени мы уже забывали, кто какие деревья опылял.
Сегодня я работала на Участке 748. Сколько их всего? Не знаю. Моя группа была одной из сотен. Одетые в бежевые рабочие костюмы, мы представляли собой отдельный биологический вид, как и деревья, которые опыляли. И, подобно цветкам в соцветии, всегда находились рядом друг с другом. Никогда по отдельности, вечно вместе — здесь, на ветках или внизу, когда брели с одного участка на другой. Только оказавшись дома, в наших собственных тесных квартирках, мы на несколько часов становились собой. Основная жизнь проходила здесь, среди деревьев.
Вокруг было тихо. Разговаривать во время работы запрещалось. Тишину нарушало лишь шарканье ног и негромкое покашливание. Еще иногда кто-то зевал или цеплялся одеждой за сучок. А порой раздавался звук, который мы все ненавидели, — треск ветки. А в худшем случае ветка ломалась. А это означало меньше фруктов и еще один повод вычесть у нас из зарплаты. Впрочем, обычно до нас доносился только ветер — он шелестел листвой, касался цветов на деревях, приглаживал траву на земле.
Ветер дул с юга, со стороны леса. По сравнению с цветущими деревьями лес казался темным и угрюмым, но через несколько недель и он превратится в яркую зеленую полосу. Туда нас никогда не посылали — работы там не было. Впрочем, недавно поползли слухи, что вскоре лес вырубят, а пустошь засадят фруктовыми деревьями.
Рядом зажужжала муха — она прилетела откуда-то с той стороны. Настоящая редкость. Я уже несколько дней не видела ни одной птицы — их количество заметно сократилось. Они охотились на насекомых, но тех осталось совсем мало, и птицы, как и весь мир, голодали.
Вскоре тишину разорвала пронзительная мелодия. Флейта. Так нам сообщали, что пора сделать второй — и последний — перерыв. Я тотчас же почувствовала, что во рту совсем пересохло.
Мы спустились с деревьев, словно осев единой неделимой массой на землю. Женщины, зная, что теперь их не накажут, сразу принялись переговариваться, и воздух наполнился гулом голосов.
Я слезла с дерева молча, стараясь не сломать ни одной ветки. И у меня получилось. Просто повезло. Нескладная и неуклюжая, я проработала уже достаточно, чтобы понять, что по-настоящему хорошим опылителем мне никогда не стать.
Под деревом стояла поцарапанная металлическая фляжка. Я поднесла ее к губам и принялась жадно глотать воду. Вода была теплая, с привкусом алюминия, и я поставила фляжку на землю, так толком и не утолив жажду.
Двое парнишек из Пищевого блока раздавали коробочки с едой — второй раз за день. Я села, привалившись к стволу дерева, и открыла коробку. Сегодня в ней был рис вперемешку с кукурузой. Я отправила в рот несколько рисинок. Как обычно, пересоленный, а еще в нем ароматизаторы со вкусом сои и чили. Мяса я уже давно не ела. Кормовые культуры можно выращивать только на хорошо обработанной земле и на больших территориях. И многие виды кормовых культур необходимо опылять. А кто согласился бы на такой изнуряющий труд ради скота?
Коробочка опустела, но сытости я не чувствовала. Я встала, положила коробочку в контейнер и побежала обратно. От неподвижности ноги быстро уставали и затекали. Кожу точно кололи тысячи иголочек, и я попыталась размяться.
Но безуспешно. Я быстро огляделась. Никто из начальства не обращал на меня ни малейшего внимания. Я улеглась на землю — старалась успокоить ноющую спину.
Закрыла на миг глаза, силясь заглушить в голове слова, которыми перебрасывались женщины вокруг, и прислушиваясь лишь к интонации. Странное желание болтать целой толпой — откуда оно взялось? Женщины приобретают эту склонность еще в детстве. Они сбиваются в кучки и по нескольку часов подряд обсуждают какие-то пустяки, а что-нибудь серьезное — никогда. Возможно, лишь в тех случаях, когда они перемывают косточки тому, кого в этот момент среди них нет.
Сама я больше любила беседовать с кем-то одним. Или вообще ограничивалась собственным обществом. На работе я часто предпочитала последнее. А дома у меня был Куань, мой муж. Впрочем, мы любили друг в друге вовсе не способность вести долгие беседы. Куань не стремился докопаться до сути, он говорил лишь о том, что видел, и был не мастер пофилософствовать. Но, прижимаясь к нему, я ощущала покой. И у нас был Вей-Вень, наш трехлетний малыш. О нем мы любили поговорить.
Когда я, убаюканная болтовней, задремала, женщины вдруг замолчали. Наступила тишина.
Я резко встала. Все остальные смотрели на дорогу. Детям было лет восемь, не больше, и некоторых я узнала — они ходили в ту же школу, что и Вей-Вень. На всех была одинаковая рабочая одежда, такие же бежевые синтетические комбинезоны, как у нас. И дети направлялись к нам, настолько быстро, насколько позволяли их короткие ножки. Они шли в связке, управляемой двумя взрослыми. Один шагал спереди, другой сзади. И оба громко давали детям указания. Нет, они не ругались, в их голосах звучали сочувствие и нежность, ведь если дети еще не осознали, что ждет их в конце пути, то уж взрослым это было отлично известно.
Дети держались за руки, но по парам их явно не расставляли: высокие шли рядом с низенькими, а пухлые — рядом с худышками. Шагали они не в ногу, за руки держались крепко, как приклеенные. Возможно, им строго-настрого запретили выпускать руку напарника.
Они во все глаза смотрели на нас и на деревья. Их распирало любопытство. Некоторые наклоняли головы вбок и прищуривались. Дети будто оказались здесь впервые, хотя на самом деле все они выросли тут и знали лишь этот пейзаж — уходящие вдаль ряды фруктовых деревьев, на которые с юга наступает тень дремучего леса. Одна низенькая девочка долго не сводила с меня взгляда. Глаза у нее были большие и близко посаженные. Она несколько раз моргнула, а потом громко чихнула. За руку она держала худенького мальчика. Тот широко зевнул, ничуть не смущаясь, не прикрывая рукой рта и не зная, что его лицо на миг превратилось в один огромный зевок. Он зевал не от скуки — до этого он еще не дорос, а от усталости, вызванной недоеданием. Другая девочка, высокая и тощая, шла в паре с низкорослым мальчиком. Нос у того был заложен, поэтому он шел, приоткрыв беззубый рот. Девочка тащила его за собой, а сама шагала, подставив лицо солнцу. Она щурилась и морщилась, но не отворачивалась — должно быть, хотела загореть или набраться сил.
Новые дети. Они приходили каждую весну. Неужели они и прежде были такими маленькими? Или эти дети просто младше?
Нет. Им было по восемь лет. Как всегда. Школа окончена. Впрочем, назвать это школой… Хотя цифры они знали, и некоторые буквы тоже, но в остальном школьные годы были временем дозревания. Дозревания и подготовки к жизни среди деревьев. Дети учились долго неподвижно сидеть. «Сиди спокойно. Не двигайся. Вот так, да». И отрабатывали мелкую моторику. С трехлетнего возраста они плели ковры. Их маленькие пальчики прекрасно подходили для создания сложных узоров. И вот они доросли до работы здесь.
Дети прошли мимо, направляясь дальше, к следующему участку. Беззубый мальчик споткнулся, но высокая девочка крепко держала его и не дала упасть. Дети скрылись за деревьями.
— Куда они идут? — спросила одна женщина из моей группы.
— Наверное, на сорок девятый или пятидесятый, — ответила другая. — Там еще никто не начинал.
Внутри у меня все сжалось. Какая разница, на какой участок их ведут? Главное — что именно они будут…
Тишину разорвал звук флейты, и мы побрели к деревьям. Я лезла медленно и осторожно, а сердце сильно колотилось. Пусть даже этим детям по-прежнему восемь… Вей-Вень. Через пять лет ему тоже исполнится восемь. Всего пять лет — и настанет его черед. Здесь рабочие руки ценились дороже, чем где-то еще. Его маленькие пальцы уже подготовлены для такой работы.
Восьмилетки — и уже здесь, на деревьях. День за днем, такие маленькие. У них даже детства не будет, в отличие от меня и моих ровесников. Мы ходили в школу до пятнадцати лет.
Не-жизнь.
Руки дрожали. Я подняла пластиковую миску с драгоценной пыльцой. Нам всем надо трудиться, чтобы еды хватило на всех, — так нам говорили. Мы должны сами вырастить себе еду. И работать обязаны все, даже дети. Кому нужно образование, если зернохранилища опустеют? Если порции выдаваемой еды с каждым месяцем уменьшаются? Если мы по вечерам будем засыпать голодными?
Я повернулась и потянулась к цветам позади меня, но на этот раз поторопилась и наткнулась на ветку, которую не заметила. Потеряв равновесие, я тяжело навалилась на нее.
И услышала его — ужасный звук, который все мы со временем стали ненавидеть. Треск ломающейся ветки.
Ко мне тут же подошла начальница смены. Она посмотрела вверх, на дерево, оценивая ущерб, но ничего не сказала, а лишь быстро записала что-то в блокноте и вновь ушла.
Ветка была короткой и чахлой, и тем не менее я знала, что со сбережениями за этот месяц придется попрощаться. Я ничего не положу в копилку на кухне, куда мы старались откладывать каждый сэкономленный юань.
Я вздохнула. Нельзя думать об этом. Надо работать. Поднимать руку, окунать кисточку в пыльцу, аккуратно подносить ее к цветам и осыпать их пыльцой. Как пчела.
Я старалась не смотреть на часы. Знала, что это не поможет. Я просто помнила, что с каждым цветком, по которому я провожу кисточкой, вечер становится ближе. И приближается час, который я проведу с моим малышом. Один час в день — это все, что у меня есть, но, возможно, за этот час мне удастся что-то изменить. Посеять зерно, и впоследствии оно даст ему возможности, которых сама я была лишена.
Уильям
Все вокруг было желтым, бескрайняя желтизна — надо мною, подо мною и вокруг меня — она ослепляла. Но этот желтый цвет был настоящим, он существовал не только в моей голове, им сияли плотные парчовые обои, которыми моя жена Тильда отделала стены, когда мы только переехали. В те времена здесь было просторнее. Мой маленький магазинчик на главной улице Мервиля, торговавший семенами, процветал. Меня переполнял энтузиазм, и я все еще верил, что мне удастся совмещать торговлю с занятием, которое для меня действительно много значило, — исследованиями в области естественных наук. Впрочем, это было давно — задолго до рождения наших дочерей и до последнего, окончательного разговора с профессором Рахмом.
Знай я тогда, какие мучения будут доставлять мне эти обои, я бы никогда не согласился на них. Желтый цвет преследовал меня, не покидая, даже когда я закрывал глаза. Пробирался в мои сны и не отпускал, будто он и был болезнью. Мой недуг не получил диагноза, но названий у него имелось множество: пессимизм, печаль, меланхолия, пусть вокруг никто и не осмеливался произнести вслух ни одного из них. Наш семейный врач делал вид, будто не понимает, и пускался в длинные объяснения, жонглируя научными терминами. Он разглагольствовал о дискразии, неправильном распределении жидкостей в моем теле и избытке черной желчи. В самом начале болезни он прибег к кровопусканию, а потом прописал мне слабительное, превращавшее меня в беспомощного ребенка, однако теперь я надоел даже доктору. По всей видимости, он считал лечение пустой тратой времени, и когда Тильда поднимала эту тему, доктор лишь качал головой, а если она не сдавалась, он принимался что-то быстро шептать ей в ответ. Порой я даже различал обрывки фраз. «Слишком слаб… не выдержит… улучшений нет». В последнее время он приходил все реже — возможно, оттого, что я оставался прикованным к кровати.
Близился вечер, дом жил — там, на первом этаже, подо мною. Из комнат девочек звуки сквозь пол и стены просачивались в мою спальню. Я разобрал голос двенадцатилетней, не по годам сообразительной Доротеи. Она читала вслух Библию, одновременно отрывисто и немного нараспев, однако по дороге слова застревали где-то на полпути, так что слово Божье не могло пробиться ко мне. Чтение прервал вдруг звонкий голосок малышки Джорджианы, и Тильда сердито шикнула на нее. Вскоре Доротея умолкла и ее сменили другие девочки. Марта, Оливия, Элизабет, Кэролайн. Кто из них кто? Отличить их друг от дружки по голосу я был не в силах.
Одна из них рассмеялась, и ее смех откликнулся у меня в голове смехом профессора Рахма, раз и навсегда положившим конец нашей беседе. Словно удар плетью по спине.
А потом раздался голос Эдмунда. Звучал он учтиво, глубже, чем прежде, совсем по-взрослому. Эдмунду исполнилось шестнадцать. Мой старший и единственный сын. Я ухватился за отзвуки его голоса, силясь разобрать слова. Если бы только он навестил меня! Возможно, его присутствие взбодрило бы меня, придало сил и помогло выбраться из постели. Но он никогда не приходил, и я не знал почему.
На кухне загремели кастрюлями. Кухонные звуки пробудили к жизни желудок. Его вдруг свело, и я скрючился, подтянув колени к животу.
Я огляделся. На тумбочке возле кровати увидел тарелку с нетронутым ломтиком хлеба и высохшим кусочком ветчины. Рядом стоял наполовину пустой стакан воды. Когда я в последний раз ел? И когда пил?
Привстав, я схватил стакан. Жидкость наполнила рот и потекла в горло, смывая привкус старости. Соленая ветчина слегка разъедала язык, потемневший хлеб был жестким, но желудок, слава Господу, не отверг эту пищу. Тем не менее я не находил себе места, спина обратилась в одну гигантскую мозоль, а кожа на ляжках совсем истончилась от долгого лежания.
Ногам больше не хотелось неподвижности.
Внезапно все звуки смолкли. Куда все делись? Ушли? Я слышал лишь тихое шипение угля в камине.
А затем они вдруг запели. Из сада доносились их чистые голоса:
- Вести ангельской внемли,
- Царь родился всей земли!
Разве скоро Рождество?
Последние несколько лет перед Рождеством участники местного хора обходят дома, распевая перед дверью песни, — нет, они не просят ни денег, ни подарков, а просто славят Рождество и поют на радость ближним. В свое время это казалось мне истинным чудом, пение пробуждало во мне огонек, который, как казалось, уже давно угас. Наверное, с тех пор прошла целая вечность.
Тоненькие голоски талой водой омывали меня:
- Милость, мир Он всем дарит,
- Грешных с Богом примирит.
Я спустил ноги с кровати на голый пол. Я снова был младенцем, новорожденным, чьи стопы еще не привыкли к поверхности, так что ноги поначалу лишь касались пола пальцами. Такими мне запомнились ноги маленького Эдмунда — стопы с высоким подъемом, подошвы мягкие, пухлые. Я подолгу тискал их, рассматривал, ощупывал, я любовался сыном, как любуются первенцем, и думал, что с ним я буду другим, не таким, каким был со мною мой отец. Я курлыкал над малышом, пока Тильда не отнимала его у меня под предлогом, что ребенка надо покормить или перепеленать.
Медленно переставляя младенческие безвольные ноги, я побрел к окну. Каждый шаг причинял боль. Я взглянул вниз, в сад, и увидел их. Всех семерых — не певчих-чужаков, а моих собственных дочерей.
Четверо, те, что повыше, стояли сзади, а трое пониже — впереди, все в темной зимней одежде: шерстяные пальто, тесные, короткие, мешковатые и залатанные, истершиеся до прозрачности, с нашитыми на дыры карманами и дешевыми бантиками. Из коричневых, темно-синих и черных шерстяных чепцов, отороченных белыми кружевами, выглядывали худенькие, по-зимнему бледные лица. Девочки открывали рты, и песня превращалась в пар.
Как они все исхудали!
В глубоком снегу виднелась тропинка, цепочка их следов. Должно быть, они по колено проваливались в сугробы и наверняка промокли. Я почувствовал, как мокрые шерстяные чулки трутся о кожу, как холод медленно ползет вверх по ногам, пробравшись сквозь тоненькие башмаки — другой обуви ни у одной из них не имелось.
Я подошел поближе к окну, ожидая увидеть в саду еще кого-нибудь. Зрителей. Тильду или, может, кого-то из соседей. Но в саду было пусто. Мои дочери пели не для кого-то. Они пели для меня.
- Ты для нас сошел с небес,
- К исцеленью всех воскрес.
Их взгляды были прикованы к моему окну, но меня они пока еще не увидели. Я стоял в тени, а стекло отсвечивало, поэтому они, вероятнее всего, видели лишь отражение неба и деревьев.
- Родился, чтоб нас поднять,
- Нам рожденье свыше дать.
Я сделал еще один шаг к окну.
Чуть в стороне стояла четырнадцатилетняя Шарлотта, моя старшая дочь. Казалось, будто поет все ее тело, грудь поднималась и опускалась в такт мелодии. Возможно, именно она все это придумала. Она всегда любила петь. Будучи совсем маленькой, склонившись над тетрадью или моя посуду, она постоянно напевала что-то себе под нос, точно вплетая тихую мелодию в движения.
Шарлотта заметила меня первой. Ее лицо озарилось радостью, и она толкнула рассудительную двенадцатилетнюю Доротею, та быстро кивнула Оливии, которая была на год младше Доротеи, а Оливия, в свою очередь, переглянулась со своей близняшкой Элизабет. Внешне эти двое были довольно разными и сходились лишь в характерах. Их, ласковых и милых, отличала поразительная бестолковость: лишь ценой бесконечной зубрежки мы вбили в их головки цифры, которых они, впрочем, так и не поняли. Волнение перекинулось на первый ряд — теперь и малыши меня заметили. Девятилетняя Марта осторожно дернула за руку семилетнюю Кэролайн, которая вечно ныла, потому что хотела остаться младшей, а Кэролайн с силой ткнула в бок крошку Джорджиану, которой хотелось поскорее вырасти. Никакого ликования не последовало, на это у них не хватало смелости. Пока не хватало. О том, что девочки увидели меня, свидетельствовали едва заметная заминка да еще робкие попытки улыбнуться, насколько открытые в пении рты вообще позволяли улыбаться.
Меня охватила какая-то детская радость. Пели девочки не плохо, вовсе нет. Их впалые щеки раскраснелись, глаза горели. Все это они затеяли ради меня, только ради меня, и сейчас им казалось, что все получилось — их отец встал с кровати. Закончив петь, они дадут волю радости, помчатся в дом и примутся рассказывать о чуде, которое сотворили. Песней мы излечили его! — воскликнут они. Мы излечили его песней! Коридоры наполнятся счастливыми голосами: он скоро вернется! Он скоро будет с нами! Мы показали ему Господа, младенца Иисуса. Вести ангельской внемли — Царь родился всей земли. Какая чудесная, да просто изумительная идея — спеть для него, напомнить о прекрасном, о Рождестве, обо всем, что он позабыл из-за своего недуга, который мы называем болезнью, но на самом деле это нечто совершенно иное, пусть даже мама и запрещает об этом говорить. Бедный отец, ему тяжело пришлось, какой же он стал бледный, прямо как привидение, мы сами видели, заглядывали в дверь, когда проходили мимо. А какой тощий — кожа да кости, и борода отросла, вылитый распятый Иисус, его вообще не узнать. Но скоро он вновь будет с нами, скоро сможет работать, мы будем есть хлеб с маслом, и у нас появятся новые зимние пальто. Настоящее рождественское чудо! Ты для нас сошел с небес, к исцеленью всех воскрес!
Однако они ошибались, я не был способен на такие дары, их ликования я был недостоин. Кровать манила меня, ноги дрожали, младенческие ноги отказывались удерживать мое взрослое тело, желудок опять свело, я стиснул зубы, словно чтобы помешать невидимому комку, подбиравшемуся к горлу, а песня снаружи смолкла. Сегодня чуда не произошло.
Джордж
Я встретил Тома на вокзале в Отиме. С прошлого лета домой он не приезжал. Почему — этого я уж не знаю, не спрашивал. Может, я просто боялся услышать ответ. До фермы мы домчали за полчаса, но по дороге особо не разговаривали. Он сидел, положив на колени руки — что-то уж очень тонкие и белые. В ногах стояла изгвазданная сумка. Я как купил грузовичок, так с тех пор ни разу не мыл там пол. Комья прошлогодней или позапрошлогодней земли за зиму превращались в пыль. Снег, который Том натащил в машину на сапогах, стекал грязной водой и смешивался с землей.
Сумка была новая. Такая плотная и жесткая. Он ее наверняка в городе купил. И еще тяжеленная. Я аж крякнул, когда поднял — там, на вокзале. Том сам было к ней потянулся, но я его опередил. Что-то хиловат он был и спорт явно не жаловал. Собственно говоря, когда приезжаешь на каникулы домой, тебе, кроме одежды, ничего и не надо. А одежда его — та, без которой на ферме не обойтись, — уже висела дома, при входе. Комбинезон, сапоги и ушанка. Но парень, похоже, набрал с собой кучу книг. Видать, думал, что у него будет время их читать.
Когда я приехал за ним, он уже стоял и ждал меня. Может, автобус раньше пришел, а может, это я припозднился. Вообще-то я снег во дворе чистил, поэтому мог и опоздать.
— Джордж, да брось ты это дело. Он все равно в облаках витает и ничего вокруг не видит, — сказала Эмма, стоя на пороге. Она дрожала и, чтобы согреться, обхватила себя руками.
Я не ответил и лишь молча разбрасывал лопатой снег. Снег только нападал, был легкий и рыхлый. У меня даже спина не взмокла.
Она смотрела на меня.
— Ты что же это, президента Буша в гости ждешь, что ли?
— Сугробы-то надо разгрести. Ты вот что-то не рвешься снег убирать.
Я поднял голову. Перед глазами мелькали белые точки. Эмма усмехнулась, и я в ответ расплылся в улыбке. Мы знали друг дружку со школы, и, по-моему, дня не проходило, чтобы мы вот так не улыбались друг другу.
И все ж она была права. Со снегом — это я, конечно, лишнего хватил. Снег все равно стаял бы, у нас уже потеплело, солнце набирало силу, и повсюду текли ручьи. Этим снегопадом зима вроде как напоследок плюнула в нас, и через пару дней от этого снега и следа не осталось бы. И с туалетом — это я тоже хватил. Туалет помыл, даже за унитазом, а такое вообще на меня не похоже. Мне просто хотелось, чтобы, когда он наконец явится домой, все выглядело по первому классу. Чтобы он увидел чистый двор и вымытый туалет. И тогда, может, он не заметит, что краска на южной стене облупилась, а с крыши ветром оторвало пару досок.
Уезжая в прошлый раз, он был сильным, загорелым и бодрым. В кои-то веки он тогда крепко обнял меня, и я почувствовал, что руки у него налились силой. Говорят, что когда с детьми надолго расстаешься, то с каждой встречей они кажутся тебе больше и больше. Но с Томом все было наоборот. Он вроде как даже скукожился. Нос покраснел, щеки побелели, а плечи стали же. А еще он ссутулился и был похож на грушу-дичок. Дрожать он перестал, только когда мы въехали во двор, но и тогда выглядел заморышем.
— А как вас там кормят? — спросил я.
— Кормят? В колледже?
— Нет, на Марсе.
— Что-что?
— Ну ясен перец, в колледже. Тебя что, еще где-то кормят?
Он слегка приподнял голову над плечами.
— Я просто… Ты с виду истощенный какой-то, — пояснил я.
— Истощенный? Папа, ты хоть значение этого слова понимаешь?
— В прошлый раз мне показалось, что твою учебу оплачиваю я, поэтому мог бы и повежливей ответить.
Мы замолчали.
Надолго.
— Но, видать, у тебя хорошо все, — сказал я наконец.
— Да, все хорошо.
— Значит, за мои деньжата мне хороший товар продают?
Я было засмеялся, но краем глаза заметил, что он даже не улыбнулся. Почему же он не смеется? Мог хотя бы притвориться, что моя шутка ему по душе, мы посмеялись бы вместе и, глядишь, так и проболтали бы душевно всю дорогу до дома.
— Если уж за еду все равно заплачено, мог бы питаться получше. — Я решил не сдаваться.
— Да, — только и дождался я в ответ.
Я начал закипать. Мне просто хотелось, чтобы он улыбнулся, а у него такой вид был, словно он на похоронах. Мне бы удержаться и смолчать. Но оно как-то само вырвалось:
— Тебе вот непременно надо было прямо в такое время уехать, да? Подождать ты не мог?
Интересно, он хоть сейчас рассердится? Опять? Но нет, он лишь вздохнул:
— Папа…
— Ладно-ладно. Я ж шучу опять.
Все остальные слова я оставил при себе: понимал, что продолжи говорить — и вывалю такое, о чем потом сильно пожалею. Не так я представлял себе его приезд.
— Ну, мне просто показалось, — я старался говорить мягче, — что когда ты уезжал, то радовался больше.
— Я радуюсь. Ясно?
— Да.
Вот тебе на. Радуется он. Прямо прыгает от радости. Никак не мог дождаться, когда ж нас опять увидит. И ферму. Неделями ни о чем другом думать не мог. Ну да.
Я кашлянул, хотя в горле у меня вовсе и не першило. Том молча сидел рядом, положив руки на колени. В горле у меня будто вырос комок, и я сглотнул его. На что я вообще надеялся? Что мы проведем несколько месяцев в разлуке и станем лучшими приятелями?
Эмма долго сжимала Тома в объятьях. Между ними все было по-старому, она могла обнимать и тискать его — похоже, это его не раздражало.
На расчищенный от снега двор он не обратил внимания. Тут Эмма оказалась права. А вот облупившуюся краску на южной стене углядел — хоть это хорошо…
Впрочем, нет. Потому что на самом деле мне хотелось, чтобы он заметил и то и другое. И принялся бы за дело, коли уж он явился наконец домой. Почувствовал бы ответственность.
Эмма приготовила мясной пудинг с кукурузой и разложила по зеленым тарелкам громадные порции. Желтые кукурузные зернышки весело блестели, а от сливочного соуса шел пар. Харчи получились знатные, но Том съел только половину, а к мясу вообще не притронулся. Видать, вообще аппетит потерял. Небось на свежем воздухе почти не бывает. Ну мы это исправим.
Эмма все расспрашивала и допытывалась. Про учебу. Преподавателей. Предметы. Друзей. Девушек… На вот эту, последнюю, тему он особо не распространялся, но болтали они довольно живо — впрочем, как обычно. Хотя вопросов у нее было больше, чем у него ответов. Они всегда так болтали — не останавливаясь. Сидели, разговаривали, и, похоже, давалось им это безо всякого труда. Но оно и понятно — она все ж его мать.
Эмме было приятно, щеки у нее разрумянились, с Тома она глаз не сводила и все хваталась за него руками. Как будто в руках поселилась вся ее долгая тоска.
Я больше молчал. Пытался улыбаться, когда они улыбались, и смеялся, когда смеялись они. После нашей стычки в машине лучше было не рисковать. Отложим отцовские наставления до лучших времен. Как придет время — так и поговорим. Том ведь на целую неделю приехал.
Я с наслаждением съел все до последнего кусочка — ну, хоть кто-то в этом доме ценит вкусную еду. Собрав кусочком хлеба соус, я положил приборы крест-накрест на тарелку и поднялся.
В этот момент Том тоже встал из-за стола, хотя на его тарелке еще лежала целая гора еды.
— Очень вкусно, — сказал он.
— Ты бы хоть доел. Мама старалась, готовила, — сказал я вроде как добродушно, но вышло резковато.
— Он уже и так много съел, — влезла Эмма.
— Она несколько часов у плиты простояла.
Строго говоря, это я, конечно, хватил. Том вновь сел за стол и взял вилку.
— Джордж, ну какие несколько часов! — не унималась Эмма. — Это всего лишь пудинг.
Я уперся. Она старалась — с этим никто бы не поспорил, и она так радовалась, что Том приехал домой. Пускай мальчишка это ценит.
— Я в автобусе сэндвич съел, — сказал Том, уставившись в тарелку.
— Ты что же, досыта наелся, хотя знал, что мама дома тебе чего только не наготовила? Ты вообще по домашней стряпне не соскучился, что ли? Может, тебя где-то кормят мясным пудингом получше нашего?
— Нет, папа. Просто дело в том, что…
Он запнулся.
На Эмму я старался не смотреть — знал, что она поджала губы и взглядом пытается заставить меня замолчать.
— И в чем же оно — дело-то?
Том вилкой подвинул кусочек мяса.
— Я больше не ем мяса.
— Чего-о?!
— Ладно, ладно, — быстро проговорила Эмма и принялась убирать со стола.
Я сел. Теперь мне все стало ясно.
— Ну тогда понятно, почему ты такой тщедушный, — сказал я.
— Если бы все были вегетарианцами, в мире хватало бы еды на всех, — заявил Том.
— Если бы все были вегетарианцами! — передразнил я Тома, глядя на него поверх стакана с водой. — Люди во все времена ели мясо!
Эмма составила тарелки и блюда в стопку, так что теперь посреди стола опасно покачивалась высокая башня.
— Будет тебе! Том наверняка не с потолка это взял, — проговорила она.
— Очень сомневаюсь.
— Вообще-то нас, вегетарианцев, довольно много, — сказал Том.
— У нас дома едят мясо! — отрезал я и вскочил, да так резко, что уронил стул.
— Ладно, ладно. — Эмма вновь взялась за посуду и опять взглянула на меня. На этот раз ее взгляд не просил меня замолчать — он приказывал мне заткнуться.
— Но ты же не свиней разводишь, — выдал вдруг Том.
— А это ты к чему?
— Какая тебе разница, ем я мясо или нет? Ведь от меда-то я пока не откаываюсь.
Он усмехнулся. Миролюбиво? Нет. Нагловато.
— Знай я, в кого ты превратишься в колледже, сроду бы не отправил тебя туда! — Слова бежали впереди меня, но мне все равно было их не сдержать.
— Неужели тебе не ясно, что ему надо учиться? — встряла Эмма.
Ну естественно! Ясно как божий день, яснее не бывает! Всем на свете надо учиться!
— Все, что нужно было мне, я выучил вот здесь. — И я махнул рукой, вроде как хотел на восток — именно там был луг, где стояли ульи, — но не успел сообразить и показал на запад.
На этот раз он даже до ответа не снизошел.
— Спасибо за обед.
Он быстро убрал за собой посуду и повернулся к Эмме:
— Все остальное я тоже уберу. А ты посиди.
Она улыбнулась ему. А мне никто ничего не сказал. Оба они обходили меня стороной. Эмма взяла газету и исчезла в гостиной, Том повязал фартук — да-да, он и впрямь фартук напялил — и принялся драить кастрюлю.
У меня отчего-то совсем пересох язык. Я глотнул воды, но и это не помогло.
Они обходили меня стороной, а я стал вдруг громадным, как слон. Впрочем, слоном я не был. Я был мамонтом. Тем, кто вымер.
Тао
— Смотри, у меня есть три рисовых зернышка, а у тебя — еще два. Тогда сколько у нас с тобой всего зернышек? Я взяла со своей тарелки две рисинки и положила их на уже опустевшую тарелку Вей-Веня. Те детские лица — у меня никак не получалось забыть их. Высокую девочку, подставляющую лицо солнцу, широко зевающего мальчика. Такие маленькие. А Вей-Вень показался мне вдруг совсем взрослым. Скоро ему исполнится столько же, сколько им. В других регионах страны имелись школы, правда, ходили в них лишь немногие избранные. Те, кто впоследствии занимал руководящие должности, и те, кто должен был научиться принимать решения. То есть те, кто в саду не работал. Если только он окажется особенно талантливым и будет намного способнее всех остальных…
— А почему у тебя три, а у меня только две? — спросил Вей-Вень, скорчив гримаску.
— Ну хорошо, пусть две будет у меня, а у тебя три. Вот так, — я переложила ему на тарелку одно зернышко со своей, — сколько всего получается?
Вей-Вень положил пухлую ладошку прямо на тарелку и принялся возить по ней пальцами, будто раскрашивая невидимой краской.
— Хочу еще кетчупа.
— Вей-Вень. — Я решительно убрала его руку с тарелки; она была липкой и влажной. — Как надо сказать? Пожалуйста, дай мне еще кетчупа. — Я вздохнула и опять показала на зернышки риса: — У меня два. И у тебя три. Давай посчитаем: один, два, три, четыре, пять.
Вей-Вень потер рукой лицо, оставив на щеке красную полоску от кетчупа. Потом потянулся к бутылочке:
— Пожалуйста, дай мне еще кетчупа.
Надо было раньше начинать… Ежедневно вместе мы проводили всего час. И нередко я тратила это время впустую — играла с малышом или подольше кормила его. Сейчас он уже мог бы уметь намного больше…
— Пять, — сказала я, — пять зернышек. Правильно? Он понял, что до кетчупа ему не дотянуться, и с силой откинулся на спинку стула, так что стул подскочил. Вей-Вень часто делал что-то, не рассчитав силы. С самого рождения он был крепким и сильным мальчиком. И довольным. Ходить он начал поздно — словно никуда не спешил. Ему достаточно было сидеть на земле и улыбаться всем, кому вздумалось поболтать с ним. А таких находилось немало, потому что Вей-Вень был очень улыбчивым ребенком.
Я взяла бутылку и выдавила ему на тарелку немного красной химической жидкости. Может, он хоть сейчас начнет меня слушаться?
— Вот, пожалуйста.
— Да! Кетчуп!
Я вытащила из миски еще две рисинки.
— Смотри, у нас появилось еще две. Сколько их теперь всего? — Но Вей-Вень был поглощен едой. Кетчупом он измазал всю мордашку. — Вей-Вень? Сколько получится?
Тарелка вновь опустела, он внимательно посмотрел на нее, а затем поднял вверх и начал рычать, прямо как самолет в прежние времена. Вей-Вень обожал всякий старый транспорт — вертолеты, автомобили, автобусы. Мог часами ползать по полу и строить дороги, аэродромы и систему путей сообщения.
— Вей-Вень, перестань. — Я отняла у него тарелку, отставила ее в сторону, так чтобы он ее больше не видел, и опять показала на засохшие зернышки риса: — Смотри же. Пять плюс два. Сколько у нас получается?
Голос у меня дрогнул, но я улыбнулась. Впрочем, моей улыбки Вей-Вень все равно не заметил, потому что потянулся за тарелкой:
— Дай! Мой самолет! Мой!
Куань в гостиной кашлянул и укоризненно посмотрел на меня. Он сидел на диване с чашкой чая в руках, положив ноги на журнальный столик, и делал вид, что отдыхает.
Я притворилась, что никого из них не слышу, и начала считать:
— Один, два, три, четыре, пять, шесть и… семь! — Я улыбнулась Вей-Веню, точно мы с ним сделали великое открытие. — Всего получается семь, верно? Видишь? Семь. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь.
Хоть бы он понял это — этого пока достаточно, и я отстану, отпущу его поиграть. Крошечные шаги, каждый день.
— Мой! Отдай! — Он изо всех сил пытался дотянуться до тарелки.
— Дружок, не надо ее трогать. — В моем голосе зазвучали металлические нотки. — Сейчас мы с тобой считаем.
Едва слышно вздохнув, Куань поднялся с дивана, подошел к нам и положил руку мне на плечо:
— Уже восемь.
Я стряхнула его руку:
— Посидит еще пятнадцать минут — ничего с ним не станется. — Я упрямо смотрела на мужа.
— Тао…
— Пятнадцать минут — ничего с ним не случится. — Я не сводила с него взгляда.