История пчел Лунде Майя
Куань отступил:
— Но зачем?
Я отвела глаза. Объяснять и рассказывать про детей мне не хотелось. Что он скажет, я и так прекрасно знала. Что меньше они не стали. Что они всегда такими были. В прошлом году приводили тоже восьмилеток. Но так уж оно сложилось. Что такой порядок и что началось это много лет назад. А потом он заговорил бы высокими словами, которые совершенно не подходили ему: мы должны радоваться, что живем здесь. Все могло быть хуже. Мы могли бы жить в Пекине. Или в Европе. Надо видеть преимущества в нашем положении. Жить сегодняшним днем. Разумно использовать каждую секунду. Эти фразы были совершенно не похожи на то, как Куань обычно разговаривал, — он словно прочел их где-то и заучил, но произносил их с таким пылом, будто действительно во все это верил.
Куань погладил Вей-Веня по жестким волосам.
— Я с ним поиграть хочу, — тихо проговорил он.
Вей-Вень повернулся на стуле — вообще-то из этого детского стульчика он уже вырос, но на нем имелись ремни и застежка, так что для моих уроков лучше парты и не придумаешь. Мальчуган вновь потянулся к тарелке:
— Отдай! Мой самолет!
Не глядя на меня, Куань, по-прежнему спокойно, произнес:
— Нет, с тарелкой играть нельзя, но вот что я тебе скажу: зубные щетки тоже умеют летать. — А потом вытащил Вей-Веня из стульчика и направился с ним в ванную.
— Куань… Но я…
По дороге в ванную он легко перекинул Вей-Веня из одной руки в другую и, делая вид, что не слышит меня, продолжал болтать с малышом. Куань нес его так, будто Вей-Вень был легким как перышко, а вот я поднимала его уже с трудом.
Я не сдвинулась с места. Но и слов не находила. Он прав. Вей-Вень устал. И день близился к концу. Малыша надо укладывать, иначе он перевозбудится и вообще откажется ложиться. И тогда нам придется несладко, я это прекрасно знала. В таких случаях Вей-Вень мог до поздней ночи не уснуть. Сперва он вылезет из кроватки, распахнет дверь в нашу комнату и, звонко смеясь, примется играть с нами в догонялки. Потом, устав, станет кричать, плакать и капризничать. Такой у него характер. Наверное, все трехлетки такие.
Впрочем… насколько помню, я в детстве так себя не вела. Когда мне было три года, я научилась читать. Сама освоила иероглифы и поразила учителя, бойко прочитав вслух сказку. Я читала ее для себя, а не для других детей — от них я старалась держаться подальше. Мои родители лишь наблюдали за мной со стороны, позволяя читать сказки и коротенькие детские рассказы, но других книг мне не давали. Зато учителя относились ко мне с пониманием. Они дарили мне возможность просиживать над книгами, когда остальные отправлялись гулять, показывали мне фильмы и запускали для меня взломанные обучающие программы. Многие из этих материалов появились еще до Коллапса, до падения демократии, до начавшейся после этого мировой войны, когда пища превратилась в роскошь, доступную лишь единицам. В те времена информационный поток был огромным, практически необозримым. Слова складывались в цепочки длиной с Млечный Путь. Всеми существующими фотографиями, картами и изображениями можно было покрыть несколько поверхностей Солнца. Чтобы пересмотреть все фильмы, требовалось время, в миллионы раз превышающее продолжительность человеческой жизни. И технология сделала все это доступным. В те времена доступность была девизом человечества. При помощи сложных изобретений люди в любой момент могли подключиться к информационному потоку.
Однако Коллапс разрушил цифровые информационные системы. Всего за три года они полностью погибли. У людей остались лишь книги, пиратские копии фильмов, поцарапанные диски с программным обеспечением и древняя, чудом не сгнившая сеть телефонных кабелей.
Я буквально заглатывала старые, полуистлевшие книги и пиратские видеофильмы, читала и запоминала все, будто впечатывая эти книги и фильмы в свою память.
Своих знаний я стыдилась, потому что из-за них становилась иной. Многие учителя пытались побеседовать с моими родителями, называли меня одаренной и говорили, что у меня есть талант, однако родители лишь смущенно улыбались и спрашивали про обычное — дружу ли я с кем-нибудь, быстро ли бегаю, ловко ли карабкаюсь по деревьям и старательно ли плету коврики. Здесь мне похвастаться было нечем. Однако со временем жажда учиться поглотила стыд. Я познакомилась с устройством языка и поняла, что для обозначения каждой вещи или чувства существует не одно слово, а много. И я познакомилась с историей планеты. Узнала о том, как вымерли насекомые-опылители и как вырос уровень Мирового океана, о потеплении и об атомных катастрофах, прочитала про то, как США и Европа всего за несколько лет потеряли все, чем владели, как скатились вниз, за черту бедности, как их население сократилось до ничтожной доли от прежнего количества, а производство пищи ограничилось зерном и кукурузой. Нам же, жителям Китая, повезло. Комитет, высшая ячейка Партии и правительство нашей страны, твердой рукой провел нас через эпоху Коллапса. Ряд принятых Комитетом решений не получил поддержки у народа, но оспаривать их народ не имел возможности. Я узнала обо всем этом. И мне хотелось двигаться дальше. Получать все больше и больше, чтобы знания переполняли меня. Я ни секунды не обдумывала то, о чем узнала.
Пока мне в руки не попалось потрепанное издание «Слепого пасечника». Тогда я словно замерла. Беспомощно переведенный с английского текст дался мне нелегко, однако книга затягивала. Она была издана в 2037 году, всего за несколько лет до Коллапса, когда насекомые-опылители окончательно прекратили свое существование. Я принесла книгу учительнице и показала ей фотографии различных типов ульев и подробные изображения пчел. Именно пчелы привлекали меня сильнее всего. Матка и ее дети, прячущиеся в сотах личинки и царство золотистого меда.
Учительница увидела эту книгу впервые, но, как и я, пришла в восторг. Некоторые особенно удачные пассажи она зачитывала вслух. Те, где рассказывалось о знаниях. О том, как действовать вопреки инстинктам, потому что человеческие знания сильнее их. И чтобы жить с природой, в природе, необходимо отстраниться от природы внутри нас. Еще там рассказывалось о ценности образования, потому что суть его заключается именно в том, чтобы контролировать природу в самом себе.
Мне тогда было восемь лет, и я поняла лишь самую малость. Но я разделяла восхищение учительницы. И то, что автор говорил про образование, я тоже понимала. Без знаний мы ничто. Без знаний мы животные.
Эта книга добавила мне целеустремленности. Теперь в обучении меня привлекал не только процесс — мне захотелось научиться понимать. Совсем скоро я опередила своих одноклассников и была самой юной из всех школьников, ставших Юными пионерами Партии и получивших разрешение носить Галстук. Это переполняло меня гордостью. Даже родители улыбались, когда мне на шею повязали эту красную тряпицу. Однако в первую очередь знания делали меня богаче. Богаче всех остальных детей. Ни красивой, ни спортивной я не была, усидчивостью и физической силой не отличалась. Ни в каких других сферах мне тоже не удавалось себя проявить. Девочка, смотревшая на меня из зеркала, была нескладной, с чересчур маленькими глазами и слишком крупным носом. Совершенно обычная внешность умалчивала о сокровищах, спрятанных внутри. О кладе, благодаря которому каждый день обретал особую ценность. И который мог открыть для девочки совершенно иной путь.
Я все рассчитала, когда мне было десять. В других регионах, там, куда добираться придется целые сутки, имелись школы, и когда мне исполнится пятнадцать, я не выйду на работу, а поступлю в одну из них. Директриса показала, как заполнить вступительную анкету. По ее словам, у меня были все шансы поступить. Но обучение в таких школах стоило денег. Я попыталась объяснить все родителям, но тщетно: мои разговоры испугали их, они смотрели на меня, словно на существо с другой планеты, непонятное и нелюбимое. Директриса старалась мне помочь и вызвала их на беседу. О чем именно они говорили, я так никогда и не узнала, но после этого разговора родители лишь сильнее заупрямились. Денег у них не было, и откладывать они не хотели.
Мне следует образумиться — так они считали. Успокоиться, прекратить «витать в облаках». Но у меня не получалось. Такой у меня был склад, и такой я осталась на всю жизнь.
Вей-Вень рассмеялся, и я вздрогнула. Акустика в ванной усиливала звуки, и его смех звоном колокольчика разлетался по квартире.
— Нет, папа! Не-ет! — Вей-Вень хохотал, а Куань щекотал его и дул в живот.
Я встала, составила тарелки в раковину, подошла к двери в ванную. Надо бы мне записать смех Вей-Веня, сделать аудиозапись, а потом, когда малыш вырастет и его голос сломается и огрубеет, дать ему послушать.
И тем не менее в тот вечер я даже не улыбнулась.
Я толкнула дверь. Вей-Вень лежал на полу, а Куань стаскивал с него штанину, притворяясь, будто воюет с брюками и никак не может их снять.
— Давай быстрее, — сказала я Куаню.
— Быстрее? Но эти штаны такие упрямые — никакого сладу с ними нет! — заявил Куань, а Вей-Вень расхохотался.
— Ты сейчас его раззадоришь.
— Так, штаны, прекратить ваши штучки!
Вей-Вень засмеялся еще громче.
— Он перевозбудится, — продолжала я, — и не заснет. Куань не ответил, но послушался. Я вышла из ванной и прикрыла дверь. Помыла посуду.
Потом я достала прописи. Всего пятнадцать минут — ничего с ним не станется.
Уильям
Она подолгу просиживала возле моей кровати, склонившись над книгой, медленно перелистывая страницы, с головой погрузившись в чтение. Шарлотта, моя четырнадцатилетняя дочь, которой следовало бы найти себе занятие повеселее, нежели часами терпеть мое молчаливое общество. Тем не менее она навещала меня все чаще и чаще, и благодаря Шарлотте с ее вечной книгой день для меня отличался от ночи.
Сегодня Тильда ко мне не заходила, теперь она вообще реже меня навещала и даже нашего семейного врача больше не приводила. Вероятно, деньги и впрямь закончились.
О профессоре Рахме она ни разу не обмолвилась ни словом. Иначе я бы непременно узнал — его имя, произнесенное в этом доме, вырвало бы меня из самого глубокого сна, добралось бы до моих ушей даже на том свете. Видимо, Тильда так и не догадалась о существовании взаимосвязи, не поняла, что сюда, в эту комнату и на эту кровать, меня привела наша последняя беседа и его смех.
Он сам попросил меня тогда прийти. Почему ему вздумалось со мной встретиться, я не знал. Я уже много лет не заходил к нему, а во время редких случайных встреч в городе ограничивался парой вежливых фраз, которые он резко обрывал.
Я отправился к нему в гости в самый разгар осеннего увядания, когда деревья окрасились ярко-желтым, охрой, кроваво-красным, а ветер еще не сорвал листья и не обрек их на гниение. Это было время урожая, тяжелых яблок, сочных слив, сладких груш, ядреной моркови, тыкв, лука, душистых трав — земля готовилась избавиться от всего этого, подарить плоды человеку. А люди могли жить, не зная забот, как в Райском саду. Легко шагая по дороге, я прошел по заросшей темно-зеленым плющом опушке леса и направился к дому Рахма. Этой встречи я ждал с радостью: наконец-то мы обстоятельно побеседуем, как в былые времена, до внушительного прибавления в моем семействе, до магазинчика, который теперь отнимал все мое время.
Профессор, как обычно, встретил меня на пороге, наголо бритый, худощавый, жилистый и сильный. Он быстро улыбнулся — он вечно улыбался как-то вскользь, и тем не менее его улыбки обладали способностью согревать. Он провел меня в кабинет, царство склянок и растений. В некоторых из склянок я разглядел амфибий, взрослых лягушек и жаб. Он принес их сюда головастиками и вырастил сам — догадался я. Именно эта сфера естественных наук занимала его думы. Восемнадцать лет назад, сдав экзамен, я пришел к нему в надежде, что займусь изучением насекомых, из которых больше всего меня завораживали общественные, существующие как единый гигантский организм. Шмели, осы, перепончатокрылые, термиты и пчелы — они были моей научной страстью. И еще муравьи. Однако профессор считал, что это подождет, поэтому вскоре я тоже начал заниматься этими странными промежуточными существами, заполонившими его кабинет, — существами, которые не похожи были ни на насекомых, ни на рыб, ни на млекопитающих. Я был всего лишь его ассистентом и поэтому не смел возражать, почитая за счастье саму возможность работать с ним. Я старался перенять его восхищение и ждал, что, когда придет время, когда я созрею, он разрешит мне заняться собственными исследованиями. Этому дню так и не суждено было настать, и я довольно скоро понял, что мне придется отдать исследованиям свободное время, начать с чистого листа и постепенно двигаться вперед. Впрочем, на это у меня тоже не хватало времени — ни до появления Тильды, ни после.
Экономка подала нам чай с кексами. Мы пили из крошечных чашек, таких хрупких, что они грозили рассыпаться прямо в руках. Этот сервиз он приобрел во время одной из своих многочисленных поездок в страны Дальнего Востока, задолго до того, как поселился здесь, в деревне.
Мы прихлебывали чай, и он рассказывал о работе — о новом исследовании, о своих последних научных докладах, о следующей статье, которую готовил к изданию. Я слушал, кивал, задавал вопросы, высказывая суждения, прибегал к научной терминологии и вновь слушал. Я смотрел на него, стараясь поймать его взгляд. Однако он на меня почти не смотрел, его глаза перебегали с одного предмета на другой, будто это к ним он обращался.
Потом он умолк, и воцарилась тишина, нарушаемая лишь шелестом коричневатой пожухлой листвы за окном. Я отхлебнул чая, и этот звук словно проник в каждый уголок того безмолвия. Кровь бросилась мне в лицо, я быстро поставил чашку на столик, но профессор, похоже, ничего не заметил и лишь молча сидел, не обращая на меня никакого внимания.
— У меня сегодня день рожденья, — проговорил он наконец.
— Ох, я и не знал! Прошу простить меня… и примите мои сердечные поздравления!
— Вам известно, сколько мне исполнилось? — Его взгляд упал наконец на меня.
Я замялся. Сколько же ему может быть? Он, должно быть, очень стар. Ему далеко за пятьдесят. Возможно, около шестидесяти? Я заерзал. Мне вдруг показалось, что в комнате ужасно жарко. Я кашлянул. Какого же ответа он ждет?
Я не ответил, и профессор опустил глаза.
— Это не имеет никакого значения.
Разочарование? Я разочаровал его? Вновь?
Лицо его оставалось бесстрастным. Отставив чашку, профессор взял кекс — самый обычный, самый будничный кекс. Сейчас, во время нашей странной беседы, этот кекс был удивительно не к месту.
Он положил кекс на блюдце, но есть не стал. Тишина становилась гнетущей. Пришла моя очередь нарушить ее.
— Вы собираетесь устраивать празднование? — спросил я и тут же пожалел об этом. Бессмысленный, жалкий вопрос — ведь профессор не ребенок.
Впрочем, до ответа он не снизошел, он лишь молча сидел напротив меня, зажав в руке блюдце и глядя на маленький засохший кекс. Он слегка наклонил блюдце, кекс съехал на самый краешек, но профессор в последнюю секунду опомнился и отставил блюдце в сторону.
— Студентом вы подавали надежды, — произнес он наконец и сделал глубокий вдох, точно желая что-то добавить, но больше ничего не сказал.
Я прокашлялся.
— Вы так считаете? Он переменил позу.
— Когда вы явились ко мне, я возлагал на вас немалые надежды. — Он опустил руки, и они повисли безжизненными плетьми. — Ваш неизбывный энтузиазм и ваша страсть — вот что меня подкупило. Вообще-то я тогда не планировал брать ассистента.
— Благодарю вас, профессор, я очень ценю вашу похвалу.
Он выпрямился, словно аршин проглотил, и теперь сам напоминал ученика.
— Но что же с вами… что случилось? (У меня кольнуло в груди. Он задал мне вопрос, но как на него ответить?) Это произошло еще тогда, когда вы работали над докладом о Сваммердаме? — Он вновь быстро взглянул на меня, но отвел глаза, что ему было несвойственно.
— О Сваммердаме? Но с тех пор уже столько лет прошло, — ответил я.
— Да. Вот именно. Все это было много лет назад. Именно тогда вы с ней и познакомились, верно?
— Вы о… моей жене?
Его молчание подсказало, что я правильно его понял. Да, с Тильдой я познакомился там, после доклада. Или, точнее, обстоятельства привели меня к ней. Обстоятельства… нет, к ней меня привел сам Рахм. Его смех, его насмешки заставили меня посмотреть в другую сторону, в ее сторону.
Мне захотелось сказать что-нибудь об этом, но слов я не находил. Я молчал, и поэтому он быстро наклонился вперед и тихо кашлянул.
— Ну а сейчас?
— Сейчас?
— Зачем вы нарожали детей? — Этот вопрос он задал громче, почти сорвавшись на крик, и теперь смотрел на меня в упор, не отводя взгляда, ставшего внезапно ледяным. — Почему?
Я отвел глаза, не выдержав жесткости в его взгляде.
— Ну… Так уж заведено…
Он положил руки на колени, униженно, но в то же время требовательно.
— Заведено? Хм, возможно, это действительно так. Но почему вы? Что вы дадите им?
— Что я им дам? Пищу и одежду…
— Не вздумайте приплести сюда еще и эту вашу паршивую лавочку! — выкрикнул вдруг он.
Профессор резко откинулся на спинку стула — ему будто захотелось оказаться от меня подальше — и нервно потер руки.
— Ну… — Я пытался заглушить в себе подростка, которого третируют взрослые, пытался взять себя в руки, но заметил, что дрожу. Когда мне в конце концов удалось выдавить из себя еще несколько слов, голос мой зазвучал предательски пискляво: — Я старался, но просто… профессор, без сомнения, понимает… время не позволяло мне.
— Вы ждете утешения? — Он вскочил. — Я должен сказать, что это приемлемо? Так, по-вашему? — Он уже и так стоял рядом, а сейчас сделал еще один шаг, его темная фигура нависла надо мной. — Вы до сих пор не написали ни одной научной статьи — это приемлемо? У вас шкафы ломятся от книг, которые вы так и не прочли, — это приемлемо? Я впустую потратил на вас столько времени, а вы — да вы просто посредственность!
Это последнее слово точно повисло в воздухе между нами.
Посредственность. Вот кем я был для него. Посредственностью.
Я хотел было возразить. В действительности он уделял мне вовсе не так много времени. Или же профессор считал меня своим преемником? Возможно, ему хотелось, чтобы я продолжил его исследования, не позволил им умереть. Не позволил умереть ему. Однако я проглотил все возражения.
— Вы это желаете услышать, верно? — Глаза у него стали пустыми, будто у амфибий, наблюдающих за нами из склянок. — Что так уж оно заведено? По-вашему, я сейчас должен сказать, что, мол, такова жизнь: мы встаем на ноги, обзаводимся потомством, и тогда наши инстинкты заставляют нас заботиться о нем, мы превращаемся в добытчиков, а перед природой интеллект пасует. Это не ваша вина, и еще не поздно все изменить, — он буравил меня взглядом, — вы это желаете услышать, да? Что еще не поздно? И что ваш час обязательно настанет?
Он резко рассмеялся — его смех, жесткий и отрывистый, был полон издевки. Он быстро стих, но прочно засел у меня в голове. Тот же смех, что и прежде.
Профессор замолчал, но не оттого что ждал моего ответа. Он прекрасно понимал, что я едва ли наберусь смелости сказать что-нибудь. Он подошел к двери и отворил ее:
— Сожалею, но вынужден просить вас покинуть мой дом. Мне нужно работать.
Он вышел из комнаты, не попрощавшись, а до порога меня проводила экономка. Я побрел домой, к книгам, но не взял в руки ни одной из них. Не в силах даже смотреть на них, я забрался в постель, да там и остался. Остался здесь, позволив книгам пылиться на полках… Всем тем текстам, которые я когда-то так хотел прочесть и понять…
Они до сих пор стояли там, бессистемно рассованные в книжных шкафах, корешки некоторых выдавались вперед, отчего полки напоминали некрасивую челюсть с неровно торчащими зубами. Смотреть на них у меня не было сил, и я отвернулся.
Шарлотта подняла голову и, заметив, что я не сплю, отложила книгу:
— Хочешь пить?
Она встала и протянула мне кружку с водой, но я отвернулся:
— Нет. — Мне показалось, что прозвучало это грубо, и поэтому я поспешно добавил: — Спасибо.
— Может, тебе еще что-нибудь нужно? Доктор сказал…
— Нет, ничего.
Она опустилась на стул и внимательно, даже пристально вгляделась в меня.
— Ты лучше выглядишь. Словно сон наконец покинул тебя.
— Глупости.
— Нет, правда. — Она улыбнулась. — Во всяком случае, теперь ты мне отвечаешь.
Чтобы не обнадеживать ее, на этот раз я промолчал, в надежде, что тишина докажет обратное. Я отвел глаза, притворившись, будто больше не замечаю ее.
Тем не менее она не сдавалась — стоя возле моей постели, она потерла руки, затем опустила их, а потом наконец задала мучивший ее вопрос:
— Отец, неужели Всевышний покинул тебя?
О, если бы только все было так просто! Если бы дело было во Всевышнем! Для тех, кто утратил веру, существует одно-единственное лекарство — вновь обрести ее.
Во время штудий я постоянно обращался к Библии, она сопровождала меня повсюду, а по вечерам я ложился с ней в постель. Я непрестанно пытался усмотреть связь между ней и предметом моих исследований, между крошечными чудесами природы и великими, написанными на бумаге словами. Особенно меня занимали труды апостола Павла. Нет счета часам, которые я провел, с головой окунувшись в послание Павла римлянам, ведь именно в нем нашли отражение основные идеи его теологии. Освободившись же от греха, вы стали рабами праведности. Каков смысл этих слов? Что лишь тот, кто связан, обретает настоящую свободу? Вершить праведные деяния — значит заключить себя в тюрьму, обречь на плен, но путь нам указали. Отчего же тогда мы не смогли пройти его? Даже встретившись с творением Господним, от величия которого захватывало дух, человек не способен был выбрать правильный путь.
Мне так и не удалось отыскать ответ, и я все реже брал в руки небольшую книгу в черном переплете. Сейчас она пылилась на полке, среди своих собратьев. Так что же мне теперь сказать дочери? Что для Всевышнего моя так называемая болезнь была чересчур банальной и приземленной? Что единственный, кто виноват в этом, — я сам, мой выбор и прожитая мною жизнь?
Нет, возможно, когда-нибудь потом, но не сегодня. Я не ответил ей, а лишь слабо качнул головой и сделал вид, будто заснул.
Она просидела у меня до тех пор, пока не стихли звуки на первом этаже. Читала она быстро, и я вслушивался в шелест переворачиваемых страниц и в шорох ее муслинового платья. Вероятно, книги пленили ее подобно тому, как меня самого пленила кровать, хотя Шарлотта была достаточно умна и ей следовало бы заранее понимать всю обреченность своего положения. Ученость представляла собой излишнюю роскошь для нее, а добытым знаниям все равно не суждено найти применение просто-напросто оттого, что она была дочерью, а не сыном.
В этот момент ее прервали. Дверь распахнулась, и я услышал быстрый стук шагов.
— Так вот ты где сидишь. — Тильда строго посмотрела на Шарлотту. — Пора спать. — Она будто отдавала приказ: — Помой посуду после ужина. И приготовь Эдмунду чай, у него разболелась голова.
— Хорошо, мама.
Шарканье ног. Шарлотта поднялась и положила книгу на тумбочку. Ее легкие шаги по направлению к двери.
— Доброй ночи, отец.
Она исчезла. Тильда принялась расхаживать по комнате, раздавив принесенный Шарлоттой покой. Она подошла к печке и подбросила угля. Сейчас ей все приходилось делать самой, служанку давно уже переманили, и теперь Тильда взяла на себя ежедневные заботы по растопке огня. Она не пыталась скрыть страданий, которые доставляли ей эти хлопоты, скорее наоборот: громкими вздохами и тихими стонами она постоянно подчеркивала это.
Покончив с углем, Тильда замерла, однако едва тишина вновь начала обволакивать меня, как жена привела в действие свой вечный оркестр. Мне даже глаза не требовалось открывать, я и так знал, что она, встав возле печки, дала волю слезам. Прежде я уже неоднократно становился свидетелем подобного, а звук этот ни с чем не спутаешь. Аккомпанементом ее рыданиям было веселое потрескиванье угля. Я повернулся набок и вжался ухом в подушку, в надежде приглушить звуки, но тщетно.
Прошла минута. Вторая. Третья.
Наконец она сдалась и в завершение своей скорбной серенады принялась громко сморкаться. По всей видимости, Тильда поняла, что и сегодня ей ничего не добиться. Теплая слизь с громким, почти механическим фырканьем вытекала у нее из носа. Тильда всегда была такой — ее тело всегда выделяло много жидкости, причем не только слез. Лишь там, внизу, она оставалась прискорбно сухой и прохладной. И тем не менее она родила мне восьмерых детей.
Я накинул одеяло на голову: мне хотелось спрятаться от этих звуков.
— Уильям, — сухо проговорила она, — я вижу, что ты не спишь.
Я старался дышать по возможности ровно.
— Я вижу это. — Она заговорила громче, но двигаться мне не хотелось. — Тебе придется меня выслушать. — Она особенно громко шмыгнула носом. — Я была вынуждена рассчитать Альберту. В магазине пусто. И мне пришлось закрыть его.
Нет. Я дернулся. Магазин закрыт? Пустой. Темный. Магазин, который должен был кормить всех моих детей?
Должно быть, от ее взгляда не укрылось, что я пошевелился, потому что она подошла ближе.
— Сегодня мне пришлось взять у лавочника в долг. — Голос по-прежнему звучал сдавленно, словно она в любой момент вновь готова была зарыдать. — Я все купила в долг. И он так смотрел на меня… как будто жалел. Но ничего не сказал. Он все же джентльмен. — Последнее слово утонуло во всхлипах.
Джентльмен. В отличие от меня. Который не вызывал особого восхищения ни у окружающих, ни у собственной супруги. Который просто лежал в постели, позабыв о шляпе, трости, монокле и манерах. Вы только представьте — у него такие ужасные манеры, что он позволил собственной семье скатиться на самое дно.
Сейчас все резко изменилось к худшему. Магазин закрыт, вести дело без меня оказалось им не под силу, несмотря на то что именно от магазина зависело их существование. Еда у них на столе появлялась благодаря семенам, рассаде и луковицам.
Мне следовало подняться, но я не мог, я больше не знал, как это сделать. Кровать обездвижила меня.
Тильде пришлось отступить — сегодня тоже. Она глубоко, прерывисто вздохнула, а потом громко высморкалась напоследок, видимо чтобы убедиться, что в носоглотке не осталось ни капли слизи.
Когда она улеглась в кровать, матрас заскрипел. Почему она до сих пор соглашалась делить постель с моим потным немытым телом, было выше моего понимания. По сути, это говорило лишь о ее великом упрямстве.
Ее дыхание мало-помалу выровнялось, и немного погодя она уже дышала глубоко и ровно. В отличие от меня.
Я повернулся. Отсветы пламени плясали на ее лице, длинные косы, освобожденные от шпилек, разметались по подушке, верхняя губа наползала на нижнюю, придавая лицу Тильды скорбное выражение, свойственное беззубым старикам. Я рассматривал ее, пытаясь отыскать то, что когда-то любил и когда-то вожделел, но сон захватил меня прежде, чем мне это удалось.
Джордж
Насчет снега Эмма оказалась права. Уже на следующий день, как ни в чем не бывало, потекли ручьи и закапала капель. Солнце припекало, и краска на южной стене выгорала еще сильнее. Становилось все жарче — температура уже была вполне подходящей для весеннего облета. Пчелы — насекомые чистоплотные, прямо в улей они не гадят, а дожидаются тепла и лишь тогда вылетают на волю, чтобы опорожнить кишечник. Вообще-то мне самому хотелось, чтобы зима отступила именно сейчас, когда Том был дома. Теперь я возьму его с собой на пасеку, и он поможет мне почистить донья. Я даже отпустил Джимми и Рика, чтобы мы с Томом спокойно поработали вдвоем. Но поехали мы туда только в четверг, за три дня до его отъезда.
Неделя прошла спокойно. Больше мы с ним друг дружку не задирали. Эмма следила за нами, смеялась и болтала. Ей, видать, вздумалось непременно угодить своей стряпней Тому, потому что она умудрилась приготовить столько рыбных блюд, что я со счета сбился, а если ей верить, то в магазин вдруг завезли целый вагон всякой «питательной» и «полезной» рыбы. Ну а Том — что ж, он благодарил, улыбался и говорил, что «еда — ну просто объеденье». Проглотив очередное рыбное блюдо, он чаще всего оставался сидеть на кухне — все читал страшноватые толстенные книжки, настукивал чего-то на компьютере или ломал голову над какими-то японскими кроссвордами, которые называл «судоку». Ему, видно, и в голову не приходило пойти прогуляться. Он не замечал, что там, снаружи, солнце жарит так, словно в нем заменили лампочку.
У меня дел хватало — я-то себе занятие всегда найду. Однажды я даже съездил в Отим за краской для дома. Я водил кистью по южной стене, чувствуя, как солнце припекает мне прямо в затылок, и думал, что пора нам, пожалуй, навестить ульи. Донья чистить было еще рано, но иначе Том вообще до них не доберется, так что несколько ульев можно и почистить. В самые жаркие дни пчелы уже вылетали из ульев за пыльцой.
Прежде ему это нравилось. Он всегда ходил со мной к ульям. Зимой мы с Джимми несколько раз чистили летки, но больше пчел не тревожили, и поэтому осматривать ульи весной всегда было особенно радостно. Вновь увидеть пчел, услышать знакомое жужжание — это все равно что повстречать старого друга.
— Я хочу почистить донья, и мне нужна помощь, — сказал я.
Я уже надел комбинезон, сапоги и стоял на пороге и от радости едва не приплясывал. Маску я поднял, иначе она сильно мешалась. Я приготовил дополнительный комплект одежды и теперь протягивал ее Тому.
— Что, прямо сейчас? — Он даже не взглянул на меня. Его движения были медленными и вязкими, прямо как мед, а сам он, бледнющий, сидел за компьютером, положив руки на клавиатуру.
Я вдруг заметил, что как-то чересчур торжественно протягиваю ему спецодежду, точно предлагаю подарок, который ему не хочется брать. Я сунул одежду под мышку, оттопырив локоть.
— Донья за зиму начинают гнить, и ты об этом знаешь. В дерьме жить никому не хочется. Ты тоже вряд ли в восторг пришел бы, хотя ваши студенческие общежития — та еще дыра.
Я было засмеялся, но вышло лишь какое-то сдавленное кваканье. К тому же рука у меня неестественно упиралась в бедро, я опустил ее, и она безжизненно повисла. Я все никак не мог придумать, куда ее девать, и поэтому принялся чесать ею лоб.
— А не рано еще? Ты же обычно их чистишь недели на две позже, разве нет? — Он оторвался от компьютера и теперь смотрел своими ясными глазами на меня.
— Нет.
— Папа…
Он видел, что я хитрю, одна бровь его поползла наверх, отчего в нем появилось что-то ехидное.
— Уже жарко, — поспешно добавил я, — и я только парочку собирался почистить. А остальное уж потом, когда ты уедешь. Попрошу тогда Джимми и Рика мне помочь.
Я опять протянул ему костюм и шляпу, но Том их не взял, да и вообще особо не рвался. Он лишь кивнул на экран:
— Мне надо одно здание сделать, по учебе кое-что.
— А ты разве не на каникулах?
Я свалил одежду на стол прямо перед ним и посмотрел на него. Я надеялся, что мои глаза говорят: приходи и помоги мне, когда тебе будет удобно.
— Жди меня на улице — через пять минут буду.
Всего ульев было 324. И 324 матки — каждая со своим роем. У каждого улья имелось свое место, причем больше двадцати рядом я редко ставил. А живи мы в другом штате, нам и семьдесят ульев в ряд можно было бы выставить. Я когда-то знал одного пчеловода в Монтане, так у него почти сто ульев на одной поляне стояло. Всего в десяти метрах от улья пчелы находили все, что им требовалось, — столько там было вокруг всякой растительности. Но здесь, в Огайо, сельское хозяйство отличалось завидным однообразием: на многие мили тянулись поля кукурузы и соевых бобов. Нектара у них мало, а когда нектара мало, то и питаться пчелам нечем.
Вот уже много лет Эмма красила ульи в яркие леденцовые цвета — розовый, бирюзовый, лимонный и ядовито-салатовый, такой же искусственный, как конфеты со всякими усилителями вкуса. Эмма считала, что этак веселее смотрится. По мне, лучше б они оставались белыми, как прежде. Мой отец всегда красил их в белый, а до этого так делали его отец и дед. Главное — это то, что внутри, в самом улье, — так все они говорили. Но Эмма вбила себе в голову, что веселые расцветки пчелам понравятся больше — у каждого роя особенный улей. Хотя кто ее знает — может, она и права. И, признаюсь, на сердце у меня теплело, когда я видел вдали на лугу огромные разноцветные кубики, похожие на рассыпанные великаном леденцы.
Мы отправились на луг, зажатый между фермой Ментонов, шоссе и узенькой рекой Алабаст-Ривер, которая, несмотря на красивое название, здесь, на юге, представляла собой всего лишь тонкий ручеек. Тут обитало мое главное богатство. Двадцать шесть пчелиных роев. Начать мы решили с улья, выкрашенного в ярко-розовый. Все-таки хорошо работать вдвоем. Том поднимал ульи, а я вытаскивал донья и менял старые, полные зимней грязи и дохлых пчел, на новые, чистые. В прошлом году мы раскошелились на современные донья с сеткой и вкладышем. Обошлись они нам недешево, но того стоили — улей с таким дном лучше проветривался и чистить его было проще. Большинство пчеловодов в те времена считали сменные донья роскошью, но мне хотелось, чтобы мои пчелы жили и радовались.
После зимы донья были совсем грязными, но в остальном все шло неплохо. Работали мы быстро, а пчелы вели себя спокойно и почти не вылетали из ульев. На Тома было приятно посмотреть, так уверенно он двигался. К этой работе сын с детства привык. Иногда он забывался и нагибался, но я тут же одергивал его:
— Ногами! Присел и поднял!
Среди моих знакомых немало было тех, кто полжизни поднимал тяжести не так, как следовало бы, а оставшиеся полжизни мучился от пролапса, прострела и боли в спине. А Тому придется в жизни немало тяжестей потаскать, поэтому спину нужно беречь смолоду.
До обеда мы работали без перерыва, разговаривали мало, едва парой слов перебросились, и только по делу.
— Перехвати вон там, ага, спасибо.
Я все ждал, когда он решит передохнуть, но он про отдых и не вспоминал. А в половине двенадцатого в животе у меня заурчало и я сам предложил перекусить.
Мы уселись с краю на кузов грузовичка, пили кофе из термоса, жевали бутерброды и болтали ногами. Пористый, похожий на губку хлеб насквозь пропитался арахисовым маслом, намок и лип к рукам, но, когда поработаешь хорошенько, да еще и на свежем воздухе, тебе все вкусно. Том молчал. Мой сын не мастер просто поболтать. Ну что ж, если ему так больше нравится, то я не против. Главное, мне удалось вытащить его сюда, и я надеялся, что ему все это тоже по душе.
Наевшись, я спрыгнул на землю и уже собрался было вернуться к ульям, но Том что-то замешкался — все никак не мог последний бутерброд осилить, откусывал по крошке и время от времени подозрительно вглядывался в него.
А потом он вдруг выдал:
— У меня очень хороший преподаватель по английскому.
— Вон оно что. — Я замер и попытался улыбнуться, вот только внутри у меня все сжалось, хотя, казалось бы, чего он такого сказал. — Это ж отлично.
Том откусил еще кусок. Жевал его, жевал и никак не мог проглотить.
— Он говорит, чтобы я больше писал.
— Больше? И что же ты должен писать?
— Говорит, что… — Том отложил бутерброд, взял кружку с кофе, но пить не стал. Я заметил, что рука у него слегка подрагивает. — Он говорит, что у меня есть голос.
Голос? Что за чушь. Я ухмыльнулся. Нельзя же воспринимать подобное всерьез.
— Я это всю дорогу знал, — сказал я, — особенно когда ты совсем маленький был. У тебя такой голос был, что оглохнуть можно. Хорошо, что он у тебя вовремя сломался.
Но моя шутка его не развеселила. Том ничего не ответил.
Ухмылка сползла с моего лица. Том явно силился что-то сказать, его просто распирало, но во мне росла уверенность, что слышать этого я не хочу.
— Значит, учителя тебя хвалят. Это хорошо, — сказал наконец я.
— Он очень рекомендует мне писать больше, — тихо проговорил Том, особо выделив слово «очень». — И еще сказал, что я могу получить стипендию и двигаться дальше.
— Дальше?
— Над диссертацией работать.
Грудь у меня сдавило, горло перехватило, а во рту появился тошнотворный привкус арахисового масла. Я попробовал сглотнуть, но у меня не вышло.
— Ясно. Вот, значит, что он сказал… — Том кивнул. Я попробовал говорить спокойно: — А сколько лет уйдет на такую диссертацию? — Он сидел молча, уставившись на собственные ботинки. — Я-то ведь не молодею, — продолжал я, — а работа тут сама не сделается.
— Да, я знаю, — тихо проговорил он, — но у тебя же есть помощники?
— Джимми и Рик — они сами по себе, приходят и уходят, когда хотят. Это не их пасека. К тому же они на меня не бесплатно работают.
Я вернулся к ульям, собрал грязные донья и положил их в кузов. Деревянные донья глухо ударились о металл. Учителя и прежде говорили нам, что пишет Том неплохо. По английскому он всегда ходил в отличниках, так что с головой у него все было в порядке. Вот только, отправляя его в колледж, про английский мы особо не задумывались. Нам хотелось, чтобы его обучили экономике, маркетингу, еще чему-нибудь наподобие, чтобы в будущем ферма не вылетела в трубу. Чтобы Том расширил дело и наладил хозяйство. И, возможно, сделал бы хороший сайт в интернете. Вот этому его должны были научить. Для этого мы откладывали ему на колледж с тех самых времен, когда он еще под стол пешком ходил. За все эти годы мы ни разу толком в отпуск не съездили — все свободные деньги складывали на специальный счет для колледжа.
Этот учитель английского — что он вообще знает? Сидит небось в пыльном кабинете, забитом книжками, которые он якобы прочитал, пьет чай и расхаживает в шарфе, а бороду подстригать ходит в парикмахерскую. Раздает «добрые» советы молодым паренькам, которые совершенно случайно что-то неплохо написали, а на последствия ему плевать.
— Потом об этом поговорим, — сказал я.
Но до отъезда Тома мы так и не поговорили. Я решил, что до «потом» у нас еще уйма времени. Или, может, это он сам так решил. Или Эмма. Пока он был дома, мы с ним ни разу не остались наедине, Эмма все хлопотала и суетилась вокруг нас, точь-в-точь бешеная наседка, кормила, накрывала на стол, убиралась и все болтала и болтала.
Я за эти дни что-то совсем умаялся. Даже засыпать стал прямо на диване. Дел было невпроворот: старые ульи требовали ремонта, заказы сыпались со всех сторон. Но силы вдруг куда-то подевались, а ощущение было такое, словно у меня жар. Но на самом деле не было у меня никакого жара, я даже температуру померил — заперся в ванной и отыскал в аптечке термометр. Голубой, с нарисованными на нем медвежатами. Эмма купила его давным-давно для Тома, когда тот был совсем крохой. В инструкции я прочитал, что, мол, такой термометр очень быстрый и ребенок не будет мучиться дольше положенного. Однако у меня с термометром не заладилось и ждать пришлось довольно долго. До меня доносилось приглушенное воркование Эммы и голос отвечавшего ей Тома. А я стоял враскоряку в ванной с металлическим градусником в заднице, который до этого по меньшей мере раз сто побывал в попе моего малолетнего сына. Эмма, вообще, чуть что — сразу бросалась мерить температуру. Меня вдруг охватило отчаяние, а потом запищал градусник, сообщивший на своем электронном языке, что с моим телом все в порядке, хотя чувствовал я себя так, будто пробежал марафон. Или, по крайней мере, мне казалось, что у бегунов именно такое ощущение и бывает.
Хотя температуры у меня не было, я пошел и лег, никому ничего не сказав. Обойдутся как-нибудь без меня.
Эмма не умолкала, пока Том не сел в автобус на станции и не помахал нам в окно рукой. Физиономия у него прямо-таки светилась от радости. Ну а Эмма наконец успокоилась.
Мы махали ему руками, точно заводные куклы, руку вверх — вниз, вверх — вниз, одновременно. Глаза у Эммы заблестели, впрочем, может, и от ветра, но она, к счастью, не разревелась.
Автобус свернул на шоссе, а лицо Тома постепенно сделалось совсем маленьким. Я вспомнил вдруг тот, другой раз, когда он уезжал от меня на автобусе. Тогда на его лице тоже читалось облегчение. И еще страх.
Я помотал головой, отгоняя это воспоминание.
Автобус наконец скрылся за поворотом. Мы одновременно опустили руки, не сводя глаз с того места, где его не стало видно, будто по глупости ожидая, что он вдруг появится вновь.
— Да, — проговорила Эмма, — ну вот и все.
— Все? Это ты о чем?
— Жизнь дает нам их взаймы. — Она вытерла слезу, которую ветер смахнул с ее левого глаза на щеку.
Меня так и подмывало сказать что-нибудь едкое, но я смолчал, проникшись к той слезе нешуточным уважением. Я просто развернулся и зашагал к машине. Эмма заспешила следом, тоже слегка понурившись.
Я уселся за руль, но больше ничего сделать не смог. Я так долго махал рукой, что теперь она совсем ослабела.
Эмма пристегнулась — с этим у нее было строго — и повернулась ко мне:
— А чего мы не едем?
Я попытался поднять руку, но не вышло.
— Он с тобой об этом говорил? — спросил я, глядя на руль.