Князь Ночи Бенцони Жюльетта
– Что вы, что вы!.. Она очень добра ко мне, очень внимательна… но не до такой степени, чтобы навлечь на себя гнев маркиза.
– Ее можно извинить. Конечно, она время от времени брюзжит и ворчит на него, но побаивается. И потом… она его любит!
– А разве это возможно?
– Любить Фулька де Лозарга? – Какое-то время он молчал, потом с глубочайшим вздохом, словно исходящим из самой глубины его души, подтвердил: – Да. Возможно. Ужасно представить себе, как это возможно. Мне известна по крайней мере одна женщина, которая умерла оттого, что слишком его любила…
– Госпожа! – послышался с высоты замкового холма голос Годивеллы, прервав на полуслове вопрос, чуть не слетевший с уст девушки. – Госпожа! Мадемуазель Гортензия! Соблаговолите сейчас же подняться.
Без малейшего следа былой меланхолии Жан, Князь Ночи, повернулся к ней и помахал своей черной шляпой.
– Не кричи так громко, Годивелла! Не сожру я твою госпожу! Возвращаю ее тебе… целую и невредимую! Вам лучше вернуться, – добавил он, обращаясь к Гортензии. – Скоро спустится ночь, а меня не очень любят встречать здесь.
Она попыталась удержать его.
– Я вас еще увижу?.. Мне бы так хотелось, чтобы мы стали друзьями! Мне так необходим друг!
Он уже нахлобучил свою необъятную шляпу и собирался удалиться, но внезапно склонился к ней.
– Я стану вашим рыцарем, вашим слугой, если понадобится, Гортензия, и вы можете меня позвать всякий раз, как я вам буду нужен. Но не думаю, что когда-нибудь стану вашим другом!
– Ах!.. Но почему? – в отчаянии взмолилась она.
Он наклонился еще ниже, почти коснувшись своим носом носа девушки, и она ощутила на лице его горячее дыхание.
– Потому что ваши глаза слишком прекрасны!
Мгновение спустя он уже был далеко, унося с собой всю свою теплоту и силу. Охваченная неожиданным, непонятным ей самой чувством, девушка сложила руки рупором и крикнула:
– Но как вас позвать… если вы мне понадобитесь?
– Когда зарядит «косой злыдень», ветер с запада, выкрикните мое имя! Всегда найдется кто-то, кто вас услышит…
– А если…
Но он уже исчез. В ущелье раздавались только крики Годивеллы, требующей, чтобы Гортензия вернулась в дом. Впрочем, последняя и сама не имела охоты задерживаться. Несмотря на теплую одежду, она уже продрогла, ощущая тот же странный холод, что и в день прибытия в Лозарг. Этот холод шел изнутри, словно бы, покидая ее, повелитель волков унес с собой весь жар ее крови… И все же, возвращаясь в замок, она уже не чувствовала себя такой одинокой. Это ее новое ощущение никак не было связано с присутствием Годивеллы, поджидавшей ее на пороге, скрестив руки на своем синем фартуке и воинственно поглядывая в ту сторону, где исчез повелитель волков.
– Сразу видно, – заворчала она, тряся головой, так что кисточки на чепце закрутились как мельничные крылья, – сразу видно, что хозяина нет в доме. Иначе этот негодяй не позволил бы себе околачиваться здесь!
– Вы уверены, что он боится вашего хозяина? И к тому ж дорога принадлежит всякому. А что касается часовни, то она – господня, даже если маркиз считает, что имеет на нее права и может запрещать другим в нее входить!
Годивелла с подозрением уставилась на нее.
– Ну вот, вы опять за свое?.. Ишь как надулась. Да знаю я, что он ничего не боится, наш волчий пастух! Это другие прочие его побаиваются. Вы думаете, водиться с дьявольскими созданиями – христианское дело? И разговаривать с ними, заставлять их себе служить?
Она стала быстро креститься, закрывая дверь прихожей с такой основательностью, как если бы Жан, его волки и все черти ада вот-вот собирались вторгнуться в замок.
– Да оставьте же дьявола в покое, Годивелла. Волки – создания божьи, как и прочие животные. Великий святой Франциск Ассизский тоже говорил с ними, – наставительно заметила Гортензия, сама удивившись тому, что встала на сторону зверей, которых так боялась. – Жан их кормит, после этого почему бы им его не слушаться? Поморите голодом ищеек нашего фермера, увидите, какими они станут злыми!
Искоса взглянув на девушку, Годивелла нахмурилась:
– Поглядеть на вас, так подумаешь, что этот здоровый повеса весьма преуспел?
– Он меня выручил из затруднительного положения. Он мне помог. Это уже немало, и я не имею никаких причин быть неблагодарной… Кстати, поскольку вы его так хорошо знаете, не могли бы вы, Годивелла, объяснить мне, кто он, собственно, такой?
– Если он не взялся сам вам все растолковать, то на меня рассчитывать нечего!
И с величественностью большого военного корабля, возвращающегося в порт, распустив все паруса, Годивелла направилась в кухню. Дверь за ней захлопнулась, ясно давая понять, что на сей час досужим разговорам пришел конец.
Решив, что благоразумнее оставить ей время избыть свое раздражение, Гортензия повесила рыжий плащ на вешалку и поднялась в свою комнату. Она пошевелила угли, подбросила два новых полена, сняла толстые башмаки и поставила их сушиться, а затем, скользнув маленькими ступнями в ковровые домашние туфли, подошла к своему миниатюрному секретеру и устроилась за ним, впервые испытывая приятное чувство, что вернулась домой и что здесь ей хорошо.
Она зажгла свечи, открыла тетрадь, взяла перо, очинила его, обмакнула в чернила и принялась за первую страницу дневника с мирным удовольствием человека, для которого писание неизменно является счастливым занятием.
Воскрешая в памяти и под пером первые минуты своего пребывания в Лозарге, она потеряла счет времени. Пять больших страниц были уже заполнены высокими правильными строками, когда кто-то поскребся в дверь. На ее приглашение войти появился Пьерроне.
– Ужин подан, госпожа! Тетушка просит вас спуститься, не мешкая. Яичница с сыром – это не так вкусно, если не горячо. А что до господина Гарлана, он вас уже ждет!
– Где же? – спросила, внезапно встревожившись, Гортензия.
– Ну… да в зале же, чтоб ее! Тетушка сказала так: ежели господина маркиза нет, это не значит, что все будет не так, как если бы он был!
– Боже милосердный! Я буду ужинать один на один с учителем?..
– А то как же! А вам бы хотелось в кухне?
– Еще бы! А впрочем… надо покончить с этим побыстрее. Иду!
Поправив прическу и надев приличествующие случаю туфли, она спросила себя, не является ли то, что ее заставляют ужинать в ледяной зале в обществе человека, не внушающего ей никакой симпатии, своего рода местью со стороны Годивеллы. И решила удостовериться в этом. Спустившись на первый этаж, она направилась прямо в кухню, где обнаружила оскорбленную даму, занятую перемещением со сковороды на блюдо достославной яичницы, в меру поджаристой и ароматной.
– Вы сердитесь, Годивелла?
– Я? Да ради всех святых в райских кущах, с чего бы мне сердиться?
– Вы только что были не слишком довольны мной, вот я и подумала! Вы заставляете меня ужинать в одиночестве с господином Гарланом, когда мне так нравится есть здесь!
– Когда господин маркиз отдает приказание, я делаю, как он велит, даже когда его нет, – сурово ответствовала Годивелла. – Но не вбивайте себе в голову всякие глупости: если я сказала, что негоже волчьему Жану кружить вокруг нас, то потому, что это может навлечь на вас неприятности от вашего дяди. Что до господина Гарлана, никто вас не неволит занимать его беседой. Теперь же идите в залу! А то все будет несъедобно…
Никогда ужин не был ни таким молчаливым, ни скоротечным. Отвесив Гортензии глубокий поклон, Эжен Гарлан, верный своим привычкам, посвятил всего себя содержимому собственной тарелки, предоставив девушке полную свободу предаваться грезам. И только когда Пьерроне принес сладкий пирог с ревенем, библиотекарь-наставник счел себя обязанным уделить несколько мгновений светским условностям. Он тщательнейшим образом вытер губы, два-три раза кашлянул, прочищая горло, а затем, нацепив на свою остренькую физиономию самую любезную из своих улыбок, проблеял:
– Ваш дядюшка, вероятно, сообщил вам, мадемуазель, что на меня возложена обязанность восстановить во всей полноте историю вашего семейства?..
– Он действительно говорил об этом.
– В добрый час! А поскольку мне он сообщил, что вам почти ничего не известно из того, что касается ваших предков, я был бы до крайности счастлив, получи я привилегию стать вашим проводником в этих предметах. Для меня было бы истинным наслаждением приобщить вас к своим трудам…
– Вы очень, очень любезны, сударь, однако мне было бы неловко вас беспокоить. Мой отец принимал у себя немало ученых, поскольку интересовался всякой новой отраслью знания. Но именно благодаря этому от меня не укрылось, до какой степени возвышенные умы ценят и ревностно оберегают свой покой…
– О, я не претендую на титул ученого, – польщенно заквохтал он, – и не мню себя возвышенным умом; как человек простой, я не приобщен к подобным тонкостям. Напротив, я буду весьма рад разделить с вами мои труды, если стены библиотеки не покажутся вам слишком суровой и грубой оправой для такой хрупкой драгоценности, как ваша юная персона…
– Я всегда любила книги, – улыбнулась Гортензия, вспомнив о том скопище хлама, каковым являлась упомянутая библиотека, – но боюсь, что среди вашего собрания не найдется ни одной, доступной моему пониманию… если, конечно, исключить предмет ваших изысканий…
– Недоступны пониманию? Как это? Преподобные сестры конгрегации Сердца Иисусова известны тем, что дают своим ученицам образование, почти равное тому, какое особы мужского пола получают у отцов-иезуитов.
– Все это так, но там, наверху, я видела лишь ученые труды на латинском и греческом или на старофранцузском. И, говоря по совести, я не чувствую, чтобы меня особенно притягивало подобное чтение.
Господин Гарлан воздел руки к небесам.
– Но, сударыня, у вас осталось лишь поверхностное впечатление от наших богатств! Здесь имеются произведения, вполне уместные для питания столь юного ума и даже весьма отдохновительные! Покойный маркиз Адальберт, ваш дед, любил изящную словесность, и если эти книги не выставлены напоказ, то лишь потому, что, не имея нужды прибегать к ним, я их запер… Не желаете ли, чтобы я показал их вам нынче же вечером?..
Благие намерения так переполнили его, что он чуть не забыл о десерте.
– Покончим сначала с ужином, – улыбнулась Гортензия. – Я бы не желала лишить вас удовольствия отведать этот восхитительный пирог с ревенем. Иначе Годивелла не поймет нас и обидится…
Он не заставил себя упрашивать и набросился на сладкое с рвением человека, довольного собой и окружающими. Вдруг вилка выскользнула из его руки и упала на скатерть. Раздался колокольный звон, причем столь близкий, что не было возможности усомниться относительно места, откуда он шел… Объятая младенческой радостью, Гортензия молитвенно сложила руки, в восхищении прислушиваясь к звучным и чистым тонам этого звона, прозвучавшего в ночи и оттого еще пронзительнее отзывавшегося в ее сердце…
Однако сидящий напротив нее библиотекарь, по всей видимости, не испытывал подобного наслаждения. Его сцепленные пальцы, вытаращенные глаза за стеклами очков выдавали нечто большее, чем удивление: то был ужас.
– Колокол! – промямлил он. – Колокол с часовни!.. Он звонит!..
В его голосе слышалось отчаяние. Ценой больших усилий ему удалось встать и неуверенными шагами выйти из-за стола. Потом он вдруг выставил руки вперед, будто отталкивая невидимого врага, и, шатаясь, бросился к двери, которая захлопнулась за ним с грохотом, словно предвещающим конец света.
Потрясенная непонятной реакцией секретаря, Гортензия последовала за ним. В прихожей удары колокола слышались еще отчетливей. Дверь замка была широко распахнута в темноту ночи и впускала поток гармонических звуков вместе с зимним ветром, наметавшим снег в дом. На пороге четко вырисовывалась дородная фигура Годивеллы, по видимости, нечувствительной к порывам ледяного ветра, бившего ей прямо в лицо и прижимавшего толстый ворох юбок к ногам. Приблизившись к ней, Гортензия заметила, что та молитвенно сложила ладони и, должно быть, возносила хвалу всевышнему, поскольку ее губы тихонько шевелились. На ее лице был написан страх и даже нечто, похожее на священный ужас. Что до господина Гарлана, он вовсе исчез из глаз.
Годивелла не столько увидела, сколько почувствовала присутствие Гортензии.
– Вот уж не думала, что, покуда жива, услышу еще раз, как он звонит. Это чудо… Надеюсь только, что оно не предвещает напасти нашему дому.
– Колокол всегда осенен благодатью. Он не может предвещать несчастье.
– Вы так думаете? Но, бедняжка моя, вам и невдомек, какая чертовщина кроется в наших горах. Есть колокола святые и проклятые… В здешних краях это известно всякому… Вот, скажем, около деревни Годивеллы, где родилась моя матушка…
– Годивеллы? Но…
– Ах, да! Вы не знаете, что здесь принято давать детям прозвища, напоминающие, откуда родом их родители. Мое-то настоящее имя Евлалия, да я его почти что забыла, поскольку меня всегда кликали Годивеллой… Ну так вот, около той деревни было озеро, такое глубокое, что никто не ведал его дна, видать, оно уходило глубоко вниз к самому лукавому. Он-то его и сотворил… в одну ночь! А старики рассказывают, что в ту ночь погибла целая деревня со своей церковью и всеми, кто там жил. И еще они говорят, что в плохие ночи, когда кому-нибудь из местных грозит несчастье, из глубины озера слышен звук колокола с затонувшей церкви.
– Но здесь-то нет никакого озера! Вы же ясно слышите этот колокол. Он вон с той часовни, что напротив нас. И если он загудел, значит, есть кто-то, кто в него звонит.
– Не надо быть слишком уверенной в этом, мадемуазель Гортензия. Может статься, тот, кто сейчас там, – вообще не с этого света!.. В последний раз он звонил, колокол-то этот, когда хозяйку замка опускали в могилу, под плиту часовни. А это было десять лет назад. Церковь тотчас заколотили и потом… обрезали колокольную веревку…
– Часовня не слишком высока. А значит, не так уж трудно забраться на колокольню? – вновь заговорила Гортензия, уверенная в глубине души, что звонарь – не кто иной, как Жан, Князь Ночи. Но возрастающий страх старой женщины не мог не повлиять и на нее.
– Да нет же! Посмотрите! Ночь достаточно светла, да еще снег этот не позволит простому смертному подняться на колокольню, не сломав себе шею… Там нет никого.
Скрывающие луну облака все же пропускали какое-то слабое сияние, позволяющее разглядеть часовню. Гортензия не смогла различить никакой тени, никого, кроме фигур Шапиу и его сына, прибежавших с вилами в руках, с топорами за поясом и фонарем, от которого на снегу запрыгали желтые пятна. Ночь наполнилась криками и собачьим лаем. Глядя, как по холму носятся, подобно черным призракам, собаки, Гортензия почувствовала, что ее сердце странно сжалось, ибо колокол продолжал звонить. Если Жан появится около часовни, ему угрожают вилы людей и клыки их псов. Разве что Светлячок где-то поблизости?.. Но нет, это невозможно! Гончие почуяли бы хищника. А по их поведению пока что не видно, чтобы они взяли след.
Годивелла упала на колени и быстро перебирала всех известных ей святых, умоляя их о снисхождении. Она прервала литанию только в тот миг, когда Шапиу, поддерживавший замерзшего и насмерть перепуганного Гарлана, поднялся к порогу… Лицо фермера было хмурым.
– Так что? – вопросила старая женщина, вцепившись в руку Гортензии, чтобы подняться с колен. – Ты… ты видел что-нибудь?
– Ничего, – отвечал тот. – Ничего, кроме проклятого колокола, который звонит, звонит и бьется, как чертово сердце! Закройтесь в дому, матушка Годивелла, и схороните там всех ваших! В такую ночь христианам нечего торчать снаружи… Должно быть, с молодым хозяином приключилось несчастье…
Оставив библиотекаря ни живым ни мертвым на руках Гортензии, он со всех ног кинулся прочь, сзывая своих псов. Несколько мгновений спустя близ часовни никого уже не было. То рыдая, то бормоча молитвы, Годивелла загнала своих подопечных в дом, оставив тревожную ночь за воротами и запершись от нее на все засовы, а вдобавок перегородив дверь тяжелым железным брусом. Лишь после этого звон колокола замер и угас.
И вместе с ним внезапно потухла радость Гортензии. Уверенность тоже нежданно оставила ее.
Ужас, овладевший обитателями замка из-за всех этих передряг, – Пьерроне нашли спрятавшимся в кухне за квашней, куда он забился, клацая зубами, – этот общий страх передался и ей. Съежившись в уголке у огня, не имея сил его поддерживать, но при этом не отваживаясь отправиться в кровать, казавшуюся ей холодной и враждебной в зеленом полусумраке балдахина, она долго прислушивалась, завернувшись в покрывало, к шепоту и поскребываниям в доме и к звукам, идущим из внешнего мира.
Никогда до сих пор она не боялась сумерек, не верила в привидения, ее трезвый, логичный ум рьяно сопротивлялся темным верованиям, идущим из глуби веков. Но только что происшедшее от этого не становилось ни более понятным, ни объяснимым… Если бы Жан явился ночью, чтобы звонить в колокол часовни, фермер и его ищейки по крайней мере обнаружили бы его следы. Они же вновь обрели лишь застарелый страх перед неведомым, отбросивший их к их очагам, под охрану стен, не защищавших от тревоги.
Одно было неоспоримо: смерть маркизы окутывала некая тайна. Впрочем, тайной это было далеко не для всех. Даже самая жгучая боль не может объяснить запертых дверей или извинить лишение жизни заколоченной наглухо единственной церковки, словно она заключала в себе некую опасность. Горячо любимого покойника оплакивают, оказывают ему последние знаки почтения, погребают, конечно… но обложив цветами. А не запорами, как здесь. И не держат под охраной необъяснимого заговора молчания… Словно все опасались этой усопшей, о коей, впрочем, в один голос уговорились утверждать, что она была нежной, робкой и не совсем в себе…
Когда боишься что-нибудь увидеть или услышать, редко удается избежать встречи с тем, что внушает такой страх. Подстегнутое им воображение создает свои собственные образы. Около полуночи, уже почти задремав, Гортензия внезапно вскочила с готовым выпрыгнуть из груди сердцем… В соседней комнате, той, что была спальней маркизы, послышался какой-то шум: легкое шуршание, приглушенное толщиной стен. Затем раздались три глухих удара, а после – свист, похожий на звук ветра, задувающего под дверь…
Скорчившись в кресле, Гортензия едва осмеливалась вздохнуть. В отсутствие маркиза она оставалась в одиночестве на всем этаже замка… Природная смелость толкала ее на то, чтобы взять свечу, выйти из комнаты и посмотреть… на что? Впрочем, она при всем желании не могла этого сделать, ее совершенно сковал панический страх.
Она бесконечно долго оставалась в таком положении, не в силах двинуться, вслушиваясь и стараясь вновь уловить эти странные тревожные звуки, однако ничего больше не услышала. Лишь с криками первых петухов она бросилась в кровать и погрузилась наконец в долгожданный глубокий сон.
Глава V
Белая тень
Сидя на камне очага и положив рядом с собой полную корзину каштанов, Годивелла сдирала с них кожуру с таким раздражением, словно они лично перед ней провинились. Она походила на средневекового палача, пытающегося вырвать у своего подопечного страшное признание. Присев напротив, Гортензия глядела на ее проворные руки и слушала, как та возмущается происшедшим и бормочет о своих опасениях. Даже если, призывая небеса в свидетели, допустить, что мертвые не часто жалуют своим вниманием живущих, говорила старая кормилица, придется признать, что вчерашние события значили лишь одно: в недалеком времени на дом обрушится несчастье.
– Это предзнаменование! – повторяла она. – Это не может быть ничем другим: Шапиу сегодня поутру обошел часовню, и можно точно сказать, что во всем этом есть какая-то чертовщина!
– Почему же он в этом так уверен?
– О, на то у него есть причина. Если вы желаете звонить в колокол, вы дергаете за веревку, не так ли?.. Так вот: там наверху нет и обрывочка веревки. И нельзя сказать, что кто-то поднялся снаружи. Остались бы следы, ведь ночью снег больше не шел. Только напрасно Шапиу все валит на происки лукавого. Я же говорю, это наша покойная госпожа желает нам что-то сообщить. А поскольку здесь нет никого, кто бы интересовал ее больше собственного дитяти, боюсь, нужно ожидать, что беда приключится с господином Этьеном.
Отложив нож, она быстро перекрестилась, затем вновь взялась за каштаны, предварительно смахнув тыльной стороной ладони слезу, катившуюся по щеке. Не желая выглядеть навязчивой, Гортензия отошла к каменной лохани, стоявшей под окном. Оттуда можно было разглядеть другой скат гранитного выступа, на котором высился замок, – там скала отвесно обрывалась к потоку… Вот где было бы легко покинуть этот мир, появись такое желание. Только шаг, один маленький шаг – и все кончится… Вздрогнув, Гортензия стряхнула с себя наваждение. О чем это она думает?
– Как умерла моя тетя Мари? – спросила она, впервые употребив в речи слово, указывавшее на узы родства. Тем самым она как бы утверждалась в своем праве услышать ответ.
– Я уже говорила вам, от несчастного случая… Куда это подевался Пьерроне? Надо бы ему явиться сюда… Он мне нужен.
Неожиданно засуетившись, Годивелла оставила свое занятие и поспешила к двери. Она явно искала предлог не отвечать на неприятные вопросы. Однако на этот раз Гортензия решила не дать ей ускользнуть и бросилась наперерез, преградив выход в тот самый момент, когда кормилица была уже у двери…
– Какого рода несчастный случай, Годивелла? – тихо, но твердо спросила она. – Почему вы отказываете мне в праве узнать, что произошло?
Старая женщина подняла на нее взгляд, полный упрека.
– Нехорошо с вашей стороны, мадемуазель, заставлять меня говорить об этом. Все было так ужасно!.. Вам действительно надо знать?
– Да. Необходимо.
– Ну что ж… Она заснула в кресле у очага, и… платье загорелось! На ее несчастье, она была одна в замке. Господин Фульк уехал в Помпиньяк, где торговался из-за сведения леса. Малыш… я хотела сказать… господин Этьен был на лугу с господином Гарланом, который искал травы. А я была на ферме… Я услышала крик и прибежала… слишком поздно! А теперь позвольте мне пройти! Мне и вправду нужно найти Пьерроне!
Она кинулась прочь, словно спасалась от преследования, оставив Гортензию в одиночестве и несколько смущенной. Зачем ей надо было задавать столько вопросов? Она ненавидела роль инквизитора, которую только что исполнила, совершенно не понимая, для чего. И все же, почему столько тайн вокруг этой смерти, без сомнения, ужасной, но приключившейся просто от несчастного поворота судьбы? Ведь это давало пищу самым сумасшедшим фантазиям… Конечно, несчастная Мари, жестоко ввергнутая, еще не очнувшись от сна, в пучину пламени, не имела даже времени прочитать молитву. Может, ее душа не смогла обрести покой, и все дело в этом? В том числе странности последней ночи… Гортензия обещала себе молиться за бедную жертву огня каждый вечер.
Тем не менее она испытала истинное облегчение, когда около полудня шум голосов и конское ржание вместе с радостными криками Пьерроне, который пулей вылетел из дверей и чуть ли не кубарем скатился по тропинке, дали ей знать, что маркиз вернулся и, главное, привез своего сына живым и невредимым. Из окна коридора, куда выходила дверь ее комнаты, Гортензия наблюдала это возвращение, выглядевшее совсем иначе, чем отъезд маркиза. Прежде всего карета уступила место саням, которые, хоть и были изготовлены в конце минувшего столетия, выглядели вполне крепкими и сохраняли старомодную элегантность. К тому же юный беглец, утопавший в пышной меховой полости, лежал между отцом и дамой, которая весело смеялась и, по-видимому, шутила.
Подобрав юбки, Гортензия бегом спустилась по лестнице. Она спешила посмотреть, на что похожа та самая Дофина де Комбер, – а это могла быть лишь она, – пришедшаяся так не по сердцу Годивелле. Физиономия домоправительницы, застывшей на пороге в своей излюбленной позе, красноречиво говорила о том, что этот визит не доставлял ей никакого удовольствия. При всем том, глядя, как новоприбывшая поднимается по ступеням с любезной улыбкой на устах, Гортензия подумала, что та, вероятно, ей понравится.
Как и говорила Годивелла, мадемуазель де Комбер была отнюдь не юна. Об этом свидетельствовали серебряные пряди, резко выделявшиеся в ее густых темных волосах, однако определить точный возраст гостьи было бы затруднительно. Высокая и тонкая, она обладала самой изящной талией, какую Гортензия когда-либо видела, и кожей, свежей, как только что распустившийся цветок. Красиво очерченные пунцовые губы приоткрывали в улыбке ровные белые зубы, черные глаза излучали лукавый блеск. Короче говоря, мадемуазель Комбер обладала очарованием, в котором ее естественная грация и вкус в выборе нарядов, отнюдь не выглядевших провинциальными, играли не последнюю роль. Ее плащ с пелериной из прекрасного полотна цвета зеленого мха, отороченный рыжей лисой, и бархатная шляпка того же цвета с целым каскадом блестящих петушиных перьев удивительно шли ей и подчеркивали свежесть лица.
Завидев Гортензию, она почти бегом преодолела последние метры пути и, легонько оттолкнув Годивеллу, явно не расположенную дать ей пройти, воскликнула:
– Дорогая, подвиньтесь же! Вы загородили вход и скрываете от меня молодую особу, с коей я спешу познакомиться! Позаботьтесь-ка лучше, чтобы сюда доставили кресло и перенесли в нем господина Этьена!.. – Меж тем она овладела обеими ладонями девушки, в ее позе все выражало искреннюю радость и порыв. – Так вы и есть Гортензия? Дорогая, вы совершенно такая, какой я вас вообразила, а это случается не так уж часто! Конечно, мне говорили, что вы похожи на мать, но, надеюсь, вы не сочтете за лесть, если я скажу, что во многом вы ее превосходите!
Верная урокам светской благопристойности, преподанным в монастыре, Гортензия попыталась присесть в неглубоком реверансе, однако мадемуазель де Комбер не позволила ей этого, поцеловав в обе щеки. Почти позабыв запах сладких духов, – последний раз она вдыхала их, когда целовала мать, – Гортензия вполне оценила тонкий аромат розы, приятное напоминание о цивилизованном мире, с которым, как ей представлялось, она была навеки разлучена. И потому с ответной радостью поцеловала гостью и улыбнулась ей.
– Вы хорошо знали мою мать, мадемуазель?
– Зовите меня Дофиной! Ваша матушка обращалась ко мне именно так, а чтобы вам стало ясно, знайте, что она родилась у меня на глазах. Ведь я старше ее, вам это известно?
Гортензия подумала, что по виду этого не скажешь, и со всей наивностью произнесла свою мысль вслух, чем вызвала у Дофины взрыв смеха; смеялась она звонко, чисто и так заразительно, что Гортензия чуть было не присоединилась к ней.
– Да вы просто прелесть! Однако давайте взглянем, что поделывают остальные.
Взяв Гортензию под руку, она стала смотреть, что происходит подле саней. Годивелла как раз принесла стул. Следуя распоряжениям маркиза, Жером и Пьерроне с чрезвычайными предосторожностями извлекали из саней молодого человека, чей образ был уже знаком Гортензии с той лишь разницей, что сейчас юноша показался ей еще более бледным.
– Он болен? – спросила она. – Может быть, лучше было бы не спешить везти его сюда?
– Это не болезнь. Он сломал ногу. Вчера утром один охотник нашел его на берегу Трюйеры, неподалеку от моего поместья… Этьену было очень плохо.
– Похоже, он и сейчас сильно страдает.
– Ну, сейчас он страдает в основном от уязвленного самолюбия. Доктор Бремон из Шод-Эга хорошо подлечил его, он, без сомнения, лучший врач во всей округе. Но покинуть отчий кров, решившись никогда не возвращаться, ринуться на поиски приключений и несколько дней спустя вернуться на носилках – в таком предприятии мало славы. Поглядите на нашего Этьена: незаметно, чтобы он был горд собой.
Она опять рассмеялась, но на сей раз Гортензии не хотелось вторить ей. Юноша совсем не походил на попавшего впросак искателя приключений. Скорее на узника, который, едва вырвавшись на свободу, схвачен, чтобы снова быть ввергнутым в ненавистную темницу.
И Гортензия подумала, что звон колокола, если и впрямь он имел сверхъестественную природу, можно толковать и по-другому – как предвестник несчастья, которое способно сокрушить Этьена так же верно, как и сама смерть.
Глядя на приближающийся кортеж, Гортензия поражалась тому, насколько хрупким выглядел молодой человек. Его печальные голубые глаза, обведенные темными кругами, казались огромными на худом изможденном лице. Чтобы не мешать тем, кто его нес, он снял шляпу, и Гортензия увидела, что его волосы столь же белокуры и шелковисты, как ее собственные. Этот юноша вполне мог бы сойти за ее брата… и, захваченная горячим состраданием к несчастному, она дала себе зарок защищать его и помогать, насколько сможет.
Как раз в эту минуту на пороге возник господин Гарлан. Громогласным криком «Увы!», призвав небеса в свидетели того, сколько горестей причинило ему бегство подопечного, он устремился вниз. Но Гортензия, выпустив руку мадемуазель де Комбер, отстранила его и, опередив, первой спустилась на несколько шагов, отделявших ее от юноши.
– Я – Гортензия, – сказала она. – Ваша кузина. Но с этой минуты можете считать меня вашей сестрой…
Этьен поднял на нее восхищенный взгляд: ее улыбка, золотистые глаза, тоже улыбающиеся, вся она, такая светлая и юная, так просто и естественно подбежавшая к нему, – все поразило юношу… Он тоже попытался улыбнуться, но у него это не получилось. Напротив, глаза его наполнились слезами.
– О боже, как вы прекрасны, – прошептал он. И вдруг разразился судорожными рыданиями, приведя Гортензию в полное недоумение.
– Да-а-а, вот так встреча! – проворчал маркиз де Лозарг, следовавший за сыном. – По правде говоря, Этьен, ты ведешь себя…
Но тут вмешалась мадемуазель де Комбер:
– Послушайте, Фульк, оставьте мальчика в покое! Ему и так достаточно плохо! Неужели вы думаете, что кого-то может развеселить необходимость пролежать два месяца в постели? Ему нужен покой! Теперь у него найдется довольно досуга как следует познакомиться с кузиной…
Между тем Годивелла уже взяла бразды правления в свои руки. Она покрикивала на носильщиков, подозревая, что они слишком трясут стул, и суля злейшие проклятия на их головы, если они причинят страдальцу малейшую боль. Ее бдительная суровость и несомненная, но тщательно скрываемая за нарочитой грубостью нежная привязанность к юноше воздвигли несокрушимую стену между Этьеном и его недовольным отцом. Несладко пришлось бы маркизу, вздумай он покуситься на эту преграду. С яростным блеском в глазах он ограничился извинениями, которые принес Гортензии, но она, впрочем, тотчас их отвергла:
– Больной, раненый и просто страдающий человек, дядя, имеет свои права! Уверена, что вскоре мы, Этьен и я, найдем общий язык.
Удивление от того, что его наградили титулом дяди, в чем до сих пор отказывали, немедленно погасило ярость маркиза. Он даже одарил девушку одной из своих очаровательных улыбок.
– Неужели в мое отсутствие вы решили взглянуть на людей и вещи с более благоприятной стороны… гм… Гортензия?
Уступка за уступку? Гортензия оценила ее, но остереглась признаться, что внезапный дипломатический ход был продиктован одной лишь заботой о несчастном юноше. Не хватало только, чтобы, возвратившись в отчий дом, он сделался свидетелем их стычек. Инстинктивно Гортензия почувствовала, что прямолинейность в отношениях с маркизом более неуместна, если она хочет хоть сколько-нибудь помочь Этьену.
– Предположим, что у меня действительно появилось желание войти в семью, – только и сказала она, стараясь заглушить возмущенный ропот своей совести, уличавший ее в столь откровенной лжи… Но, коль скоро волки выли повсюду вокруг Лозарга, может быть, стоило, хоть иногда, тоже повыть по-волчьи?
В течение тех нескольких дней, что провела у них Дофина де Комбер, Гортензия не видела Этьена, остававшегося у себя под двойным наблюдением наставника и Годивеллы. Но она нечасто вспоминала об этом – такой приятный оборот приняла жизнь в замке. Дофина оказалась интересной собеседницей, преисполненной очарования и живости. Весь дом наполнился звуками ее звонкого голоса, смеха и остроумных шуток, иногда язвительных, но от этого не менее притягательных. И даже дотоле мрачные трапезы благодаря гостье перестали казаться Гортензии тягостной повинностью…
Видя ее за столом справа от маркиза, особенно вечерами, в прелестном бархатном платье цвета зеленых листьев или в черном кружевном наряде, с декольте, полуприкрытым черным же прозрачным платком, под которым поблескивали оправленные в золото топазы массивного ожерелья, глядя на ее лицо, обрамленное длинными серьгами, Гортензия думала, как, в сущности, мало нужно, чтобы создать ощущение тепла и задушевного уюта. Вероятно, давно приучив маркиза уступать ее мягко выражаемым пожеланиям, Дофина без труда добилась от Годивеллы, чтобы олово канделябров стало блестеть, будто серебро, а Пьерроне набрал в окрестностях замка веток остролиста и омелы, из которых она, добавив к ним стебли сухого чертополоха, составляла оригинальные букеты для украшения стола.
– Эти дьявольские букеты, – ворчал маркиз. – До них нельзя дотронуться, не всадив занозу в палец!
– Они здесь не затем, чтобы их трогали, а для того, чтобы ими любовались. Что касается дьявола, хотелось бы вам напомнить: он жжется, а не колется. Сейчас зима, и незачем привередничать… если не располагаешь оранжереей. У вас есть дома оранжерея, Гортензия?
– Да, в замке Берни мой отец построил большую оранжерею, чтобы сделать приятное матери. Она обожала цветы, и ей всегда их было мало. Особенно роз!
– Как я ее понимаю. По существу, с вами сыграли весьма дурную шутку, вырвав из-под милого крова и ввергнув под мрачные своды этого замка, не спорю, весьма почтенного, но изобилующего лишь сквозняками, а не прекрасными вещами.
– Монастырь Сердца Иисусова, где я жила до этого, отличался столь же строгим убранством, хотя и помещался в одном из красивейших парижских особняков.
– Столь же строгим, согласна. Но разница все-таки есть? Могу поспорить, что ваш дядюшка даже не полюбопытствовал, хорошо ли вы здесь устроены. Милый мой Фульк, вы неисправимы. Кроме вашего Лозарга, вас ничто не трогает. Он всегда будет вашей обетованной землей, не сравнимой даже с королевскими палатами.
– Здесь мой дом. Для меня этим все сказано. Что касается племянницы, я полагал, что она свыкнется с жилищем, которое ее мать столь долго считала своим…
– …Однако вряд ли смогла бы с ним примириться, попади она сюда сейчас… если бы такова была господня милость!
Горячая волна благодарности поднялась в душе Гортензии. Она почувствовала, что часть ее сердца уже принадлежит этой женщине, такой любезной, человечной и всепонимающей, способной предвосхитить чужие упования, горести и сделать их своими. Она стала подыскивать слова, могущие выразить эту признательность, не оскорбляя маркиза, но не нашла подходящих. Мадемуазель де Комбер угадала ее замешательство и тотчас поднялась с места, сказав:
– Оставим этих господ, малышка, и пойдем поболтаем в мою комнату. Я чувствую себя немного усталой.
И вот Гортензия стала проводить целые вечера на низком стульчике у огня напротив мадемуазель Комбер, а та, закутавшись в красивый шелковый, подбитый мультоновой тканью пеньюар, без конца расспрашивала ее о прошлой жизни, родителях, их привычках, празднествах, что они задавали, их знакомствах и даже о драгоценностях и туалетах Виктории.
Девушка отвечала с несказанным наслаждением. Было так приятно вновь переживать радостные дни прошлого, делать их осязаемыми для внимательной слушательницы, говорить о навеки потерянных людях, не ожидая неодобрительных замечаний. Она чувствовала, что становится ближе к ним; ее сиротство уже не казалось ей столь безысходным. Однажды вечером она даже осмелилась задать вопрос, который ее давно преследовал, теперь же, когда она вспоминала о последних днях барона де Берни и его супруги, мучил особенно:
– Существует нечто, недоступное моему пониманию. Ведь дядя терпеть не мог моего отца, не так ли?
– Да, бедное дитя, в этом нет никаких сомнений.
– Я поняла это. Но поняла бы лучше, если бы его ненависть была связана со смертью моей матери. А между тем мне кажется, что маркиз ставит ему в упрек не столько это, сколько то, что он, богатый выскочка, осмелился взять в жены одну из Лозаргов?..
– Здесь вы не заблуждаетесь, – задумчиво, как бы уйдя в себя, проговорила Дофина. – Видите ли, ваша матушка умерла для него в ту самую минуту, когда избрала в спутники вашего отца. А мертвую убить нельзя…
– Но мне говорили, что он все же очень любил ее. А того, кого любишь, не так-то легко изгнать из своего сердца.
– Все верно, только он любил ее… даже слишком! А посему – совершенно недостаточно.
– Разве можно, любя слишком сильно, любить недостаточно?
– Так бывает, если любить лишь ради себя самого… а не ради того, к кому питаешь склонность. Однако вы еще слишком юны, чтобы разобраться во всем этом, – заключила мадемуазель де Комбер, возвращая беседе тот веселый, с легким оттенком игривости тон, что стал уже привычным.
В другой вечер Гортензия, смеясь, спросила свою собеседницу, почему та никогда не задерживается после ужина в большой зале в компании маркиза, что было бы так естественно. В самом деле, каждый раз повторялась одна и та же сцена: чуть только трапеза заканчивалась, гостья вставала из-за стола и, учтиво извинившись, отправлялась к себе в сопровождении Гортензии под насмешливым взглядом маркиза, который, однако же, никогда не удерживал ее.
– Ему прекрасно известно, что я не выношу этого Гарлана, от которого он без ума, – объяснила она Гортензии. – Я готова признать, что он – кладезь премудрости, что он вкладывает истинную страсть в воссоздание истории Лозаргов, наконец, что благодаря ему бедняжка Этьен выучит хоть что-нибудь, и это для него большая удача, особенно если учитывать, как мало денег у моего кузена. Но он мне не нравится, и нет никаких причин предполагать, будто здесь что-либо может измениться. У него такой вид, что ему впору ворон распугивать вместо чучела!
– Но и вправду, как же так? Библиотекарю надо платить, репетитору – тоже. Каким образом изворачивается дядя?
– Он не платит ни за то, ни за другое. Счастье проводить годы в Лозарге и отведывать блюда, изготовленные Годивеллой, представляется ему вполне достойной платой.
– А господин Гарлан согласен на это?
– Совершенно, и притом изначально. Гарлан – часть наследства, оставленного старым маркизом. Более двадцати лет назад, в самом начале века – не просите вспомнить точную дату, у меня на них вовсе нет памяти, – так вот, именно тогда старый маркиз во время облавы на волков под Ориаком нашел его, полумертвого от холода и голода. Думаю, он так и не смог узнать, откуда, собственно, явился этот оригинал, однако его имя позабавило старика… да и горб тоже.
– Горб?.. Он был таким бессердечным?
– Не более других. Но разве имя «Гарлан» вам ни о чем не говорит?
– Ни о чем. А должно?
– Увы, – вздохнула мадемуазель де Комбер. – Сразу видно, что очаровательная Виктория немного рассказывала вам об истории вашего семейства. А что касается Годивеллы, ей просто недостало времени познакомить вас с этим курьезом, иначе вы бы уже все знали. Ну так вот, дорогая моя, когда шла Столетняя война и к англичанам отошла часть Оверни, Лозарг по малолетству своего сеньора попал в руки некоему рыцарю с большой дороги, хромому, горбатому и злому как черт. Он овладел замком, воспользовавшись предательством одного из слуг. Этот бандит распоряжался здесь четыре или пять лет, между тем как тогдашний юный Фульк приобретал крепкие мышцы и ловкость во владении мечом. Юноша поклялся уничтожить негодяя, который убил его мать и принудил его самого к бегству. Но не смог осуществить свое намерение: в один прекрасный день Бернар де Гарлаан исчез, и никто не смог сказать, куда он делся.
– Бернар де Гарлаан? Именно так?
– В том-то и дело! Нашего зовут Эжен, и он пишет свое родовое имя с одним «а», однако покойный маркиз нашел сходство весьма забавным. Но главное, его увлекла мысль привезти нового Гарлана в замок…
– И это после того, как тот, другой, оставил по себе такую память? Он не опасался пробудить…
– Что? Старый призрак? Этот субъект, по крайней мере, вполне безвреден. Что до маркиза… Он был весьма скептически настроенным старцем, усердным читателем господина де Вольтера и не верил ни в бога, ни в черта.
– Боюсь, что дядя во всем на него похож, – вздохнула Гортензия. – Он не посещает церковь. И слышать об этом не желает.
– Ах, знаю, знаю! Однако не думайте, что он – какой-нибудь атеист. Просто после трагической гибели вашей тетушки он насмерть разругался с аббатом Кейролем, бывшим кюре этой деревушки, отправлявшим службу и в замке. В чем причина ссоры, понятия не имею. Когда человек настолько тщеславен, гроза может разразиться из-за любого пустяка. Отсюда его упрямый отказ ходить в церковь и то, как он поступил с часовней. Но все же, – сказала она, и улыбка, на краткий миг покинувшая ее лицо, вновь засияла на нем, – я не оставляю надежды однажды склонить-таки его к мировой. Я ведь его знаю не первый год!
– Ох, я была бы счастлива несказанно! – вскричала Гортензия с искренним жаром. – Но до этого пока далеко, а я бы так хотела пойти завтра к мессе!
– И правда. Вы еще только оправляете перышки после монастыря, и месса для вас – большое дело. Нас же в горах она занимает меньше, особенно зимой, когда из-за снега трудно добраться до церковного порога. Однако, коль скоро при мне мои сани, мы отправимся вместе…
От радости Гортензия бросилась ей на шею, и обе женщины горячо обнялись.
– Воистину, – произнесла Дофина, которую позабавила порывистость Гортензии, – вам нетрудно доставить удовольствие! Но теперь идите спать. А я прикажу, чтобы все было готово к восьми часам.
Дверь в комнату мадемуазель Комбер находилась у самой лестницы. Выходя от нее, улыбающаяся Гортензия чуть не налетела на Годивеллу, которая с полным блюдом спускалась с третьего этажа.
– Как мой кузен, ему лучше? – спросила Гортензия, показывая на тарелки с едой, к которой едва притронулись. Годивелла пожала плечами.
– Ему не хуже. Но заставить его откушать чертовски трудно. А как набраться сил, если не есть?
– Должно быть, он скучает там в одиночестве! Могу я его посетить?
– Нет, еще рано. Он не желает никого видеть… Но вы-то сегодня выглядите веселой, с чего бы это?
– Просто мадемуазель де Комбер согласилась повезти меня завтра поутру к мессе. Ах, Годивелла, мне кажется, вы ее плохо знаете. Это чудесная женщина! Такая добрая, все понимающая!..
Маленькие черные глазки старухи изумленно округлились, и она уставилась на девушку с выражением, похожим на негодование. Она уже открыла было рот, чтобы выказать свое возмущение, но внезапно переменила намерение и лишь пожала с досадой плечами. Этот жест показался Гортензии более обидным, нежели долгая язвительная речь.
– Желаю вам спокойной ночи, мадемуазель Гортензия, – прошамкала Годивелла, сделала несколько шагов вниз по лестнице и исчезла за ее поворотом. В свою очередь пожав плечами, но тем не менее почувствовав, что радость ее несколько потускнела, девушка пересекла коридор и скрылась в собственной комнате, успокоив себя мыслью, что надо смириться с упрямством старухи, поскольку оно – привилегия ее почтенного возраста. Тем более что неприязнь кормилицы, столь привязанной к своему бывшему питомцу, в немалой степени замешена на ревности…
Назавтра, когда под рассеянными лучами бледного солнца сани мягко, с легким скрипом и без малейшей тряски скользили по нетронутому снежному покрову, Гортензия и вовсе забыла как о самой кормилице, так и о ее предубеждениях. Там вверху, на холме, сельский колокол созывал верующих на святую молитву, и его чистый звон отдавался радостно в свежем, неподвижном воздухе зимнего утра. Нежась в тепле под меховой полостью, благоухавшей розовым маслом, Гортензия с наслаждением впитывала морозный воздух, от которого раскраснелись щеки и нос.
Подобно большинству селений, разбросанных по землям Канталя, как ранее называли Овернь, Лозарг без романской церквушки и общинной пекарни, возведенных по краям маленькой ярмарочной площади, мог бы претендовать только на то, чтобы зваться деревней: здесь стояло лишь несколько длинных домов, объединявших под одной двускатной крышей, покрытой соломой или слюдой, человеческое жилье, хлев, сеновал и сарай. Самым большим – и самым шумным – был трактир, где люди любили собираться вместе по окончании дневных трудов. Но если центр деревни теснился на пятачке, ее окраины простирались довольно далеко, благодаря прилегавшим к ней одиноким фермам и хуторам. До революции, как не без многочисленных горестных вздохов объяснила Гортензии ее спутница, местные сеньоры, владевшие всеми этими землями, были известны если не богатством, то по меньшей мере хорошим достатком, воспоминания о котором, отдаляясь и превращаясь в предание, делали маркиза день ото дня все более сумрачным.
– Между тем Лозарги вовсе не эмигрировали, и им здесь не причинили никакого зла. Но люди остаются людьми, и от мысли, что они отныне – полновластные хозяева своих клочков земли, не так легко отказаться. От большого фамильного домена остались только замок и ферма, где ведет хозяйство Шапиу. То же и в Комбере: я владею лишь замком своих предков и соседней с ним фермой…
– Вашего фермера зовут Франсуа, не так ли? Это он приезжал за дядей в то утро?
– Вы обратили на него внимание? – с удивлением спросила Дофина. – Обычно этих людей не замечают!
– Ах… это потому, что он посмотрел на меня и поздоровался так… ну да, как будто он меня знает.
Мадемуазель де Комбер рассмеялась.
– Скажем, он вас «признал». Вам, Гортензия, пора бы привыкнуть к удивлению тех, кто встречает вас здесь впервые. Вплоть до цвета глаз вы – точная копия вашей матушки…
– А ваш фермер ее знал?
– Еще бы! Ее знала вся округа. И все ею гордились. Мне не хотелось бы, чтобы это выглядело косвенным комплиментом… но она была действительно обворожительна, и полагаю, что все здешние молодые люди были в нее влюблены. А теперь приготовьтесь выдержать еще множество любопытных взглядов, дорогая. Мы подъезжаем.
Действительно, сани остановились перед церковью, в последний раз огласившей небеса колокольным перезвоном. Было очевидно, что прибывшие произвели очень сильное впечатление на прихожан. Не понимая местного диалекта, Гортензия могла разобрать лишь имя Лозаргов, но оно произносилось с таким изумлением, что и без слов было ясно, как отнеслись жители к ее появлению здесь.
Тотчас вокруг упряжки сгрудилась кучка людей. То были мужчины в длинных черных блузах, надетых поверх шерстяных одежд, хранящих благородный, первозданно отглаженный вид, и нахлобученных на брови больших черных шляпах и женщины в платьях с передниками и платках, по большей части черного цвета (яркие передники и шали были только на молодых), с лицами, обрамленными белоснежными воскресными головными уборами из кружев или тонкого полотна, смотря по достатку тех, кто их носил. Все эти люди, особенно пожилые, пялились на Гортензию с восхищенным удивлением, к которому, как ее уже предупреждали, ей следовало быть готовой.
Опираясь на уверенную руку Дофины, она поднялась в церковь и направилась вдоль главного нефа. Там уже толпился народ, так что ее появление на пороге, как и приезд в деревню снова не прошли незамеченными. И здесь головы оборачивались в ее сторону, затем склонялись друг к другу, раздавался легкий ропот.
Эти взгляды и шепот стесняли девушку, желавшую скромно и незаметно занять место на одной из оставшихся свободными скамей. Но ее спутница глядела на вещи совершенно иначе. Она направилась прямиком к скамье для знатных прихожан, где, впрочем, уже сидели две пожилые женщины, чьи богатые наряды выдавали в них зажиточных крестьянок. Ледяным взглядом сверху вниз мадемуазель де Комбер окинула незваных дам:
– Освободите место, мадам Видаль! Место для мадемуазель де Лозарг!
Присутствующие затаили дыхание: воцарилась мертвая тишина, несмотря на то что в это время священник в полном облачении выступил из ризницы. Собравшиеся вокруг фисгармонии хористы напрочь позабыли грянуть «Veni, Creator…»[4]. Гортензия не знала, куда ей деться, и начала сожалеть, что так настаивала на посещении мессы. Все это продолжалось лишь мгновение, но ей показалось, будто прошла вечность. Прямая, величественная Дофина де Комбер ждала, впившись взглядом в обеих женщин, не осмеливавшихся поднять на нее глаза. Одна за другой они встали и покинули скамью, на деревянной спинке которой, как оказалось, был вырезан герб Лозаргов.
– Сядем! – прошептала Дофина, вновь превратившись в воплощение грациозной женственности и напоследок одарив ретировавшихся особ одной из самых сияющих своих улыбок – видимо, в знак утешения.
Но перед тем, как опуститься на сиденье, она заметила священника, молодого человека с дароносицей в руках, превратившегося в подобие соляного столба, и тотчас склонилась в глубоком поклоне. Гортензия поспешила последовать ее примеру. К хористам внезапно вернулось присутствие духа, и они обрели голос. Священник поднялся в алтарь, и служба началась…
Эта месса, на которую Гортензия возлагала столько упований, совершенно не удалась ей, поскольку душа уже не лежала к общению с богом. Она слишком ясно видела и ощущала на себе настороженные взгляды, слышала перешептывания, отнюдь не походившие на молитвы. Скромная сень церковного пилона, капюшон, скрывающий лицо, – все это было бы ей более по душе, нежели скамья с сеньориальным гербом, превратившаяся в позорный столб, к коему ее, даже не подозревая о том, приковала Дофина. А посему она ограничилась привычным повторением вслед за пастырем слов молитвы и стала осматривать незнакомую ей церковь.