Князь Ночи Бенцони Жюльетта
– Боюсь, что вы постоянно в опасности. Мне всегда страшно за вас!.. Что вы делали с тех пор, как в замок привезли этого бедного надломленного мальчика?.. И особенно после того, как дражайший маркиз обрел вкус к путешествиям?
– Я постаралась помешать бедному мальчику, как вы его назвали, не сломаться совсем. Он захотел убежать. Ему не удалось, тогда он попытался умереть…
– Это еще зачем?
В нескольких простых коротких словах она все ему рассказала, обнаружив, что ей удивительно легко открывать ему свои мысли и сердце. Легче, чем Этьену, хотя в нем, как ей казалось, она обрела брата. С Жаном все было по-другому. То, что ее влекло к нему, никак не походило на братскую симпатию. Новые чувства Гортензии были более возвышенны, сильны и очень смущали ее самое, тем паче что к ним примешивалось странное впечатление, что этот рослый человек, несмотря на свой высокомерный и грозный вид, делающий его похожим на кельтского бога, так вот, этот житель ночи, волчий пастырь, создан из той же субстанции, что и она… Столь же нежной. Такой же хрупкой…
Когда она рассказывала о том, как после соглашения, заключенного между ними, Этьен стал возвращаться к жизни, Жан вдруг повернулся к ней так внезапно, что она не успела отстраниться и очутилась почти что в его объятиях. Он схватил ее за плечи и держал так сильно, что она сквозь толстую ткань плаща могла ощутить, как дрожат его большие руки.
– Вы его любите? Скажите мне! Вы любите его?..
– Кого, собственно?
– Ну, его… вашего кузена! Чтобы так стараться, надо любить!
Светлые глаза девушки бестрепетно встретились с потемневшими глазами юноши.
– У меня к нему дружеская склонность и жалость. О любви я ничего или почти ничего не знаю, но думаю, что это не то же самое. Или же любовь – очень унылое чувство!
Она не старалась ускользнуть ни из его рук, ни от его взгляда. Напротив, она чувствовала себя чудесно, так, словно была создана для того, чтобы быть подле этого человека, чье несколько прерывистое дыхание овевало ее лицо. Она впивала запах сена и жженого дерева, исходивший от его одежд, и находила, что ничто в мире не пахнет лучше. Все эти мимолетные ощущения наполняли ее почти животным счастьем.
Оба не знали, сколько времени они вот так стояли, неподвижные, утонув взглядом в глазах другого. Они покоились в лоне пещеры, огражденной потоком, словно в длани господней, и уже не могли распознать, чье сердце бьется так громко.
И тогда очень мягко Жан ослабил силу объятий, обдававших Гортензию жаром, что исходил от его рук и груди. Он пригнул голову, и их губы соприкоснулись в мимолетной ласке, а затем приникли друг к другу со страстью, удивившей их самих, когда позднее они стали бы припоминать это мгновение. Гортензия задрожала всем своим существом и вся раскрылась под этим поцелуем, преисполнившим ее блаженством. Казалось, она перестала быть собой и лишь пыталась, повинуясь инстинкту, крепче прильнуть к тому, в ком угадала свое подобие. Счастье, затопившее ее, было так же остро, как страдание…
Страдание стало действительностью, когда Жан исчез, жар сменился холодом, и она открыла глаза. Он выпустил ее из рук так внезапно, словно мир опрокинулся. Ослабевшие ноги подломились, она, сама того не заметив, упала на колени и бессмысленно глядела на светлый вход в пещеру, где он только что стоял и откуда убежал так же бесшумно, как волк, следовавший за ним, по пятам. И к ней вернулось ощущение одиночества, такое нестерпимое, что Гортензия заплакала…
Когда она возвратилась в замок, уже опускалась ночь, и Годивелла начала тревожиться, напуганная ее столь долгим отсутствием. Но Гортензия, едва прошли минутные сожаления, обрела в душе обновленную радость жизни, словно дитя, только появившееся на свет, и была так поглощена переживанием чувства, которое открылось ей, что перестала обращать внимание на внешние обстоятельства. Тому, кто ослеплен солнцем, промелькнувшая свеча не кажется яркой, а девушке представлялось, будто у нее выросли крылья. Даже известие о скором возвращении маркиза не сумело умалить ее счастья. С того мгновения, когда она узнала, что любит и любима, Гортензия решила, что дядя-деспот потерял над нею всякую власть и не способен ни заставить ее страдать, ни принудить к чему бы то ни было. Как она заблуждалась!
Двумя днями позже хозяин Лозарга, которого Жером отправился встречать к почтовой станции в Сен-Флуре, вступил в свою вотчину, как завоеватель после удачной военной кампании. Не только его экипаж был переполнен сумками, картонками и другим самым разнообразным багажом, за ним следовали еще две доверху груженные «бароты». На них громоздились сундуки и ящики самых разнообразных размеров и форм.
– Атилла возвращается домой, – заметил Этьен, вместе с Гортензией следивший из окна своей комнаты, как упряжки спускались с плоскогорья. – Не хватает только скованных пленников. Впрочем, правда и то, что таковых он держит у себя дома…
– Вам не кажется, что «Атилла» звучит с некоторым преувеличением? – смеясь, спросила Гортензия.
– Нисколько! Он сеет горе и разрушение. Откуда, как вам кажется, привезенная им добыча, если не от набега на ваше добро?..
– Не думаете же вы, что он желает перевезти сюда то, что было в особнпке на шоссе д'Антен? Тут не обошлось бы двумя телегами.
– Вы правы. Но готов заключить пари, что он умудрился убедить ваш опекунский совет в необходимости вручить ему по тому или иному поводу некую сумму. Или на худой конец он сумел их принудить.
– Вы плохо знаете финансистов, – запротестовала Гортензия. – Не так-то легко заставить их отдать то, что они дать не желают…
– Кроме тех случаев, когда у вас крепкие связи и очень могущественные покровители! Но я опечалил вас в то время, когда вы так веселы, – с горячностью прибавил молодой человек. – Забудьте мои слова! В конце концов, возможно, я ошибаюсь. Но мне непонятно, откуда еще мой отец смог бы извлечь все это!
Вскоре Гортензии предстояло убедиться, что Этьен ошибался лишь наполовину. Действительно, маркиз заставил банкирский дом Гранье выплатить себе добавку к пенсиону, но эти деньги он пустил в игру и выиграл значительную сумму.
Одно было совершенно очевидно: он принес с собой такой дух Парижа, что Гортензия, наблюдая, как он поднимается по дороге к замку, почувствовала себя до крайности провинциальной. Жемчужно-серый редингот с пелериной позволял увидеть тончайшее белье и пышный галстук из плотного бордового шелка. От блестящих сапог до темно-серого цилиндра, лихо сдвинутого на бровь, маркиз являл собой воплощение светского лоска, дополненное длинной сигарой, небрежно зажатой в углу рта. Широкий плащ с капюшоном того же цвета, что и плащ, ниспадал с его плеч, перехваченный узорной золотой цепочкой.
Все это намного превосходило элегантностью тот несколько вышедший из моды зеленый костюм, в котором маркиз ранее направлялся к мадемуазель де Комбер, но Гортензия не была уверена, что одобрила бы происшедшую с ним перемену. Свирепый провинциальный лев в своем позеленевшем от времени черном одеянии и поношенном белье казался благороднее и, что важнее, величественнее этой ожившей модной картинки. Может быть, потому, что тогда он не походил ни на кого, а теперь во всем своем блеске смахивал на светских хлыщей, прогуливающихся по бульвару Ган.
Весьма скоро стало ясно, что изменилась не только внешность, но и состояние души маркиза. Он обратился к племяннице с невиданной любезностью, расцеловал ее в обе щеки, не поскупился на комплименты по поводу цвета ее лица, поздравил Этьена с тем, что у того за время его отсутствия дела пошли явно блестяще, стал подшучивать над Эженом Гарланом, упомянув о прискорбной медленности продвижения его ученых трудов – причем с такой веселостью, что бедняга, ошеломленный, застыл на месте, – поцеловал Годивеллу, заверив, что ни один парижский ресторатор в подметки ей не годится… Фульк де Лозарг источал какое-то возбуждение и ликование, о причине которых оповестил тотчас и без утайки:
– Я привез достаточно, чтобы сделать наши старые руины достойными обитания. И это только начало!
Свертки и сундуки действительно заключали в себе настоящие сокровища: посуду тонкого фарфора, столовое серебро, ткани для обивки мебели, одежду (Гортензия получила кашемировую шаль, Этьен – новую сюртучную пару) и множество разнообразных предметов, среди коих особенно поражала арфа, заключенная в самом большом ящике. Ее появление доставило девушке живейшее удовольствие, хотя, по всей видимости, инструмент предназначался вовсе не для нее, поскольку маркиз велел доставить его в свои личные покои, в заключение сообщив, что с ближайшей почтой ожидает прибытия гарнитура мебели, и тогда он преобразит один из уголков большой залы в настоящий салон.
Уперев руки в бока, Годивелла наблюдала за распаковыванием всех этих богатств, ни на мгновение не думая скрывать своего неудовольствия:
– Новая мебель! Серебро! Все это лишь пыль собирать, которую мне ж и вытирать! А где найти для этого время, господин Фульк? Я старею, и у меня не шесть рук!
– Не начинай брюзжать! Во благовременье ты получишь и помощников. Вот будет ярмарка ремесел[6], наймешь себе двух горничных, стряпуху…
– У меня есть Пьерроне! Его мне достаточно. Тем более что он начинает разбираться в готовке! И потом, к чему вся эта выставка?
– Существуют обстоятельства, в которых такого рода выставки, как ты их называешь, совершенно необходимы. Мое жилище слишком долго было закрыто для людей. Пора вернуть сюда общество.
– Не думаете ли вы задавать балы, дядя? – спросила Гортензия.
Разглядывая на ходу большой серебряный сосуд для охлаждения напитков, маркиз отправился самолично установить драгоценный предмет на один из поставцов, находившихся в зале, и бросил небрежно:
– Мой отец некогда их задавал. Конечно, не слишком часто: только в исключительных случаях. Но мы всегда поддерживали честь нашего дома.
– Да, это верно, – подтвердила Годивелла, неожиданно расчувствовавшись от нахлынувших воспоминаний юности. – В последний раз это было по случаю замужества вашей тетки Луизы, ее выдавали за графа де Мирефлер. Вот уж был праздник так праздник! А какова невеста! Более сговорчивой и веселой не найти! Ну, конечно, она делала хорошую партию, и ее суженый был одним из самых знатных сеньоров…
– Ну, хватит же, Годивелла! Оставь прошлое в покое, и займемся-ка будущим.
Обернувшись к Гортензии, он стал разворачивать кусок штофных обоев из камки великолепного бирюзового цвета и заставлял материю блестеть под светом канделябра, обнаруживая тонкую серебряную нить, вплетенную в ее рисунок.
– Эта ткань предназначена вам, дитя мое. Я счастлив заметить, что вам, если не ошибаюсь, она нравится.
– Вы правы, но это совершенно ненужная трата, дядя. Моя комната устраивает меня такой, какая она есть.
– Вам угодно это утверждать, и я благодарен вам за подобную любезность, но, обставленная для юной девицы, она не подойдет графине де Лозарг.
Гортензия выронила материю, словно та обожгла ей пальцы. Ее сердце замерло в груди, но ум успел принять оборонительную позицию. Неужели опасный час уже близок? Чтобы скрыть тревожные мысли, она заставила себя застыть с потупленным взором.
– Если идет речь о графине де Лозарг, – размеренным тоном проговорила она, – то это не может касаться меня. И вы заблуждаетесь, дядя, предназначая эту материю для моей комнаты.
– Нет, я отнюдь не заблуждаюсь, и речь именно о вас. В моих намерениях сейчас и всегда было стереть память о прошлых ошибках, сделав из вас настоящую представительницу рода Лозаргов…
– Но это не в ваших возможностях, дядя!
– Вы так думаете? Во всяком случае, не вижу, какие доводы вы можете противопоставить этому замыслу. Разве кузен вызывает у вас неприязнь? Напротив, я обнаружил между вами определенные дружеские связи…
– Вы можете даже назвать их привязанностью. Действительно, я питаю к Этьену ту нежность, каковой брат может ожидать от сестры. Но, повторяю, дело идет только о братских чувствах…
– Их вполне достанет, чтобы упрочить ваш счастливый союз. Подумайте только, ведь до тех злосчастных времен, что нам пришлось пережить, существовал обычай, согласно которому девица из рук отца принимала супруга, которого зачастую никогда раньше не видала.
– Мне все это известно. Но те прискорбные времена, о которых вы так сожалеете, уже давно в прошлом, и может статься, что я думаю иначе. В тот день, дядя, когда я выйду замуж, я сделаю это по любви… точно так же, как моя матушка! Она никогда не жалела о своем решении.
Напоминание о бунте Виктории было неосторожностью, и Гортензия тут же о ней пожалела, увидев, что лицо маркиза странно пожелтело, словно желчь стала источаться прямо через поры.
– Что вы знаете о любви? – скрипучим голосом отчеканил он. – И известны ли вам ее границы? Что позволяет вам утверждать, будто именно это чувство, склонность, нежная привязанность даже, которой вы с Этьеном так чванитесь, не есть или не станет когда-нибудь любовью?
– Что? Любовь, которую я питаю к другому человеку. Кто, думаю, наилучший предмет для сравнения!
– Неужели? Вы любите? Однако же я не слышал, чтобы вы были обручены.
– Любовь и обручение не всегда идут рука об руку. Вы только что сами об этом говорили. Во всяком случае, какое понятие вы можете иметь о том, что я испытываю в глубине души, ежели еще пять месяцев назад вы не подозревали о моем существовании? Если бы не смерть моих родителей…
– Не упоминайте об этом ужасном злодействе! – закричал он. – Не заставляйте меня напоминать вам, каким образом пришел конец безрассудной любви моей сестры к человеку из простонародья! Он убил ее, этот мерзавец!
Дрожа от негодования, которое не могла более сдерживать, Гортензия, выпрямившись, встала перед маркизом, как маленький петушок, готовый кинуться в бой, и бросила ему в лицо:
– Запрещаю вам говорить о моих родителях в таком тоне, ни о матери, ни об отце! А еще знайте: мой отец не повинен в смерти моей матери. Они оба были злодейски убиты! Мне это известно! Я в этом уверена!
– Глупости! Вы отрицаете очевидное!
– Нет! В ту минуту, когда их предали земле, опустив в одну могилу, – вместе, вы слышите? – вместе, как они всегда жили, некто мне неизвестный явился и выложил мне всю правду! Он поклялся, что их убили! И я поверила ему… буду верить и впредь!
Но слишком натянутые нервы не выдержали, и в тот же миг девушка рухнула, сотрясаясь в рыданиях, прямо на руки подхватившей ее Годивелле, которая вовремя поспешила к ней на помощь. Добрая женщина была вне себя.
– Нашли что говорить невинному дитяти, господин маркиз! – воскликнула она. – И хорошенький же способ просить руки! Думаю – и господь меня простит! – что вам случается вовсе терять разум! Пойдемте, сердце мое, вам надо присесть! – продолжала она с бесконечной мягкостью, подводя девушку к одной из скамей, расположенных около очага. – Вы и так пролили слишком много слез, и грех на том, кто заставил вас лить новые слезы.
Вместо ответа маркиз пожал плечами и ограничился тем, что стал ожидать, пока она успокоится.
Впрочем, Гортензия, которую кормилица нежно прижала к своей обширной груди и укачивала, словно младенца, тихо поглаживая по волосам, – Гортензия понемногу приходила в себя. Несомненно, маркиз употребил это время на то же самое, ибо, когда она выпрямилась и встала, отблагодарив Годивеллу жалобной улыбкой и поцелуем в щеку, она снова оказалась с ним лицом к лицу.
– Забудем все это, дитя мое, – гораздо более мирным тоном промолвил он. – В нас говорит одна и та же кровь и толкает на безрассудные выходки: в этом мы похожи. Признаюсь, меня покоробил ваш, скажем, не слишком учтивый отказ, при том что я с радостью в сердце возвращался в родные стены, счастливый тем, что нашел Его Королевское Величество весьма, весьма расположенным к нашему семейству…
– Разве прежде он не был к нему расположен?
– Отнюдь, отнюдь, по крайней мере я дерзал уповать на это, судя по тому, что мне передавали; но теперь я полностью уверился в добрых чувствах монаршьего дома, когда Его Величество Карл X и Ее Королевское Высочество, герцогиня Ангулемская, всемилостивейше оказали мне честь, приняв меня и уверив в своей благосклонности. Признаюсь, я был тронут тем участием в вашей судьбе, какое выказала Ее Высочество, и теперь только от вас зависит после замужества сделаться одной из ее статс-дам…
– Я уже сказала вам, дядя, что этот брак невозможен, – с усталой улыбкой проговорила Гортензия.
– Из-за старинной любовной интрижки? Мое дорогое дитя, мечтания молоденькой девушки и реальные обстоятельства бытия редко согласуются друг с другом. Положение, в которое вас поставило прискорбное исчезновение ваших родных, с точки зрения света нестерпимо. Лишь достойный брак способен позволить вам вести иной образ жизни, кроме прозябания – не правда ли, унылого и безрадостного? – в этом пристанище одиноких. Вы молоды, вы прекрасны… Вы станете еще более пленительной, когда материнство позволит вам расцвести. Может быть, вас ждет великолепная будущность, не отталкивайте же ее!..
– Неужели не существует для меня иного возможного брака, кроме союза с кузеном?
– Боюсь, что нет. Начнем с того, что здесь надобны чудеса геральдики: лишь очень знатный род избранника способен покрыть кровавое пятно, к несчастью, запятнавшее ваш фамильный герб, который и так слишком недавней выделки. А притом никакой дворянин древних кровей не рискнет просить вашей руки, ибо не осмелится снискать неодобрение монарха.
– Но кто я такая, что король столь рьяно заботится о моем будущем?..
– Вы – моя племянница! Одна из Лозаргов! – надменно отчеканил маркиз. – И король желает, чтобы вы всецело оставались в этом положении! Не верите? Вот, читайте!
Он извлек из кармана некий документ, развернул и тщательно разгладил, показав Гортензии скреплявшую его королевскую печать. Она прочла:
«Карл, милостью Божьей Король Франции и Наварры, всем, кто прочитает нижеследующее, благосклонно поясняет:
По нашему соизволению и к вящему нашему удовольствию Этьен-Мари Фульк, граф де Лозарг из земель Кантальских, и Гортензия Гранье де Берни должны быть в наикратчайший срок соединены священными узами христианского брака…»
Читать далее Гортензии не хватило выдержки. Яростным жестом она бросила документ на пол и едва удержалась, чтобы не растоптать его ногами.
– Это не может касаться меня, – вскричала она, – поскольку мое имя не написано полностью. Я – Гортензия-Наполеона и не желаю, чтобы кто бы то ни было об этом забывал!.. Наполеона! Вы слышали? – И вдруг, затрепетав, как молодое деревце под топором, она бросилась к ногам маркиза: – Позвольте мне уехать, дядя! Позвольте мне поехать в Париж!
– Это безумие! Что вы будете там делать?..
– Я обращусь к Его Величеству, к Ее Королевскому Высочеству… в конце концов, она – женщина… быть может, она поймет! Мне надо им сказать, объяснить! Ведь принуждать к браку против воли равносильно оскорблению господа и освященного им союза. Сам ваш сын не согласится…
– Этьен сделает все, что я ему прикажу. Я знаю, как приводить его к повиновению. Послушайте, Гортензия, прекратим эту смешную и даже унизительную сцену!..
– Но вы, вы ведь поможете мне, поможете нам обоим! В ваших силах написать королю, объяснить ему, что этот брак сделает нас двоих несчастными…
– Ну конечно же, я делать этого не стану. Кажется, я уже говорил вам, что я в восторге от этого союза…
– Почему? – резко оборвала его Гортензия. – Из-за моего состояния? Я могу выдать вам дарственную на полное и безраздельное владение им, и сей же час, если это…
– У вас нет на то права!
– Нет права?
– Вы имеете лишь право пользования, а не распоряжения! Но послушайте же, надо покориться! Можно подумать, что вас ведут на эшафот. Этьен по характеру мягок и миролюбив, на мой вкус даже слишком, но вы-то сможете делать с ним все, что вам заблагорассудится! И наконец, довольно об этом. Коль скоро таковы соизволение и вящее удовольствие государя, – отчеканил он и яростно черкнул ногтем под соответствующей строкой на королевском пергаменте, который поднял с пола, – вам остается лишь повиноваться! И я, уж поверьте, сумею вас к этому принудить!
Дверь хлопнула за ним, и слышны были лишь звуки его шагов на лестнице… Годивелла, на протяжении всей этой сцены притулившаяся за одной из высоких скамей, кинулась ко все еще стоявшей на коленпх Гортензии, чтобы помочь ей подняться…
– Не надо так горевать, дитя мое! – прошептала она, бросая вокруг тревожные взгляды, словно опасалась, что ее подслушают. – Это ни к чему не приведет… Ваше сопротивление лишь разбудит демонов, что живут в душе господина Фулька. Он способен… ну да, способен на худшее, когда ему перечат. Перестаньте наскакивать на него!.. Может, со временем все образуется…
– Каким временем? Вы думаете, он оставит мне время?..
Поддерживая одна другую, они вышли из залы, но, когда кормилица попыталась увлечь девушку на кухню, чтобы напоить чем-нибудь теплым для придания сил, Гортензия отказалась. Ее взгляд упал на широкий плащ, оставшийся на вешалке.
– Попозже, Годивелла! А сейчас я бы хотела глотнуть свежего воздуха… Мне кажется, что это поможет…
– Так ночь уже спускается, да и дождь закапал…
– Далеко я не уйду. Только до часовни… Даже если мне не удастся туда войти, я просто побуду около нее, это меня успокоит…
– Ну, тогда идите, но не припозднитесь!
С материнской заботливостью старая кормилица завернула ее в грубый плащ, особо старательно поправила капюшон на ее голове, а затем долго смотрела с порога, как девушка медленно спускалась с холма. От влажного, свежего воздуха Гортензии стало лучше. Пролитые слезы, высыхая, разгорячили и натянули кожу. Теперь она с наслаждением впивала запах молодых трав, папоротников и сосновой хвои – свежие ароматы влажной равнины. Небо над ее головой хранило бледно-сиреневые отсветы недавнего заката. Было тепло и безветренно, и все дневные звуки погасли…
В тени скалы молчаливая часовня походила на большого дремлющего кота. В ее облике было что-то дружеское и вселяющее уверенность. Гортензия медленно направилась к ней.
Как и в предыдущий визит, она уселась на выщербленные ступени каменного креста и поискала глазами безжизненный колокол на маленькой квадратной башенке. Зазвонит ли он еще, как в ту ночь? Если действительно его призывы доносились из замогильной тьмы, если они были голосом той, кто покоилась здесь, в то время как белая тень в замке осталась ее видимым обличьем, значит, колокол должен зазвонить снова, поскольку вновь Этьену грозит опасность…
Что он сможет возразить, что сделать против сокрушительной очевидности королевского указа, не подлежащего обжалованию, если там ему предписано жениться на своей кузине и это объявляется его святым долгом? Пройдет лишь несколько дней – и он встанет на ноги, а доктор Бремон приедет и освободит его от докучной тяжести лубка… Конечно, он будет страдать… биться в этой паутине, а она бессильна что-либо сделать для него.
Настала ночь. Прижавшись к основанию каменного креста, Гортензия смотрела на замок, грозно высившийся перед ней. Он неспешно превращался в гигантскую тень. Два освещенных окна, выходивших на эту сторону, показались ей глазами какого-то апокалиптического зверя. Громадина источала недоброжелательство, еще немного, и девушке почудилось бы, что ей слышится угроза, выдыхаемая, словно невидимое пламя, из каменных ноздрей.
На ее лоб упала капля дождя, потом другая. Чернота, разлившаяся вверху, шла не только от ночи: тяжелое свинцовое облако цеплялось за зубцы Лозарга. Пора было возвращаться. Благоразумие требовало, чтобы Гортензия поспешила укрыться от непогоды, но она все не могла решиться. Сама мысль о том, что придется вновь оказаться лицом к лицу с маркизом, была нестерпима. Она не сможет продолжать недавно прерванный спор, не испросив, как некогда говаривал король Людовик XI, «совета тишины»…
Конечно, у нее была ее комната, но это обычное убежище терпящих бедствие женщин располагалось дверь в дверь с покоями маркиза и соседствовало с той самой комнатой, где Мари де Лозарг постиг столь ужасный конец. Воистину Гортензия имела право сказать, что она одинока перед собой… и господом, если он внемлет ее мольбам! Она подумала о маленьком гроте. Только там она обретет спокойствие… Лишь там ей, может быть, посчастливится увидеть того, в ком она в эту минуту нуждалась более всего: Жана, Князя Ночи, ее любимого.
Не обращая внимания на силуэт Годивеллы, четко вырисовывавшийся на фоне двери замка, и на зовущий ее голос кормилицы, она плотнее закуталась в плащ, опустила капюшон еще ниже и, скрыв лицо, став таким образом тенью среди теней, устремилась к потоку.
Она шла напрямик, не оглядываясь, под начинавшимся ливнем, в быстро сгущавшейся ночной тьме. Так она достигла леса, но не той тропой, что избирала в предыдущих прогулках, когда направлялась к реке из замка. Тропа вывела на дорогу, и она поспешила по ней, никуда не сворачивая. Но чем дальше она удалялась от дома, тем гуще и непроглядней становился лес. Звук текущей воды постепенно затихал, вместо того чтобы становиться все слышнее. Вскоре дорога сошла на нет, продолжая существовать лишь в ее воображении, и, когда Гортензия поняла, что забрела не туда, и решила повернуть назад, возвратиться к замку и оттуда вступить на привычный путь, она не смогла обнаружить ничего похожего на дорогу.
Дождь уже хлестал вовсю, без труда пробивая пока еще слабый покров листвы; он слепил девушку, и она перестала понимать, где находится. Вокруг нее все смешалось… Проходила ли она недавно около этого дуба с шишковатым стволом? А может быть, она видела тот, другой?.. Над лесом, по которому она кружила, словно обезумевшая птица, стояло мрачное, как чернила, небо. Она слабо угадывала лишь силуэты деревьев и валунов…
Внезапно она ступила на крутой спуск, и ей показалось, что внизу пенится река. Она бросилась туда. Земля была скользкой, ее устилали прелые листья и пятна свежего мха. Гортензия потеряла равновесие, соскользнула в промоину, в падении обдирая руки о терновник. Боль заставила ее вскрикнуть, но она решила не поддаваться страху. Она встала, несколько шагов прошла по следам какого-то зверя, продиравшегося сквозь кусты. Она вымокла до нитки, замерзла и не могла понять, вода или слезы заливают ей лицо…
Ее нога соскользнула с валуна и подвернулась, боль швырнула ее на землю, и она, всхлипывая, осталась лежать, пока не услышала нечто, заставившее содрогнуться от ужаса. Или, быть может, оно ей только почудилось, рычание волка совсем рядом. В двух шагах? И тогда она закричала:
– Жан!.. Жан, Князь Ночи!.. Ко мне!..
Однако собственный голос показался ей до смешного слабым. Как мог Жан различить его в эту бурю, если она сама не знала, ни где находится, ни сколько успела пройти! Ей уже мерещилось, будто она месяцы и годы блуждает по этому негостеприимному лесу…
В ответ – ни звука. Она кричала снова и снова, потом, отчаявшись дождаться помощи, с трудом поднялась в надежде по крайней мере отыскать скалистый навес, способный укрыть ее от потоков воды, подхваченных яростным ветром и хлеставших в лицо. Но когда она ступила на поврежденную ногу, ее пронзила столь сильная боль, что она без памяти рухнула на землю…
Гортензию привело в чувство нечто, похожее на ожог. Что-то лилось ей в рот, и напиток был так крепок, что она подавилась, закашлялась и скорчилась, переломившись пополам. Кашель рвал ей горло… Тут раздался тихий и нежный смех:
– Вы явно никогда не пили спирта! Простите, но ничего другого у меня под рукой не оказалось, – проговорил Жан.
Гортензия увидела его на коленях подле себя, с блестящими от воды черными волосами, прилипшими к скулам; он смотрел на нее, а в глубине его глаз теплился веселый огонек. Сама она сидела на тюфяке, который он, видимо, подтащил поближе к огню, чтобы она могла согреться, а ее плащ был развешен на спинке стула, и от него шел пар. Рядом лежал огромный волк.
Блеск огня еще немного слепил ее, и она не могла различить ничего больше.
– Где мы? – спросила она.
– У меня. Не подозревая того, вы оказались совсем близко. Вам оставалось перевалить через утес и пересечь поток… К счастью, я услышал ваш крик, несмотря на бурю. Но нашел вас Светлячок.
Услышав свою кличку, волк повернул к ним голову, и в желтых глазах заиграли, как казалось, радостные искорки. В первый раз Гортензия испытала к нему нечто похожее на теплое чувство. Она начинала понимать эту странную привязанность между человеком и зверем…
Заставив ее снова улечься, Жан поднялся и отошел в глубь жилища. Теперь Гортензия уже смогла рассмотреть там белую подушку и красную перину закрытой постели, какие стояли здесь в любом фермерском доме.
– Вам надо бы снять ваши одежды, – произнес он. – Я дам вам покрывало, и вы подождете, пока они высохнут.
Послушная, она хотела было встать, но при попытке подобрать под себя ноги резкая боль напомнила ей о поврежденной лодыжке…
– Я не могу подняться, – простонала она. – Кажется, падая, я что-то себе сломала…
Тотчас он оказался подле нее.
– Посмотрим! Ба!.. Что за причуда бегать по лесу в бальных туфлях, – укоризненно промолвил он, с бесконечными предосторожностями снимая с нее узенькие сафьяновые туфельки, теперь в любом случае уже ни на что не годные.
Мгновение спустя он уже чрезвычайно бережно осматривал и ощупывал лодыжку; разорванный чулок позволял увидеть, что она распухла и была сильно ободрана. Он озабоченно нахмурился.
– Снимите эти лохмотья, – приказал он. – Я не гляжу! Надо очистить рану.
Гортензия исполнила приказание, меж тем как он набирал горячую воду из котла, висящего над огнем, и искал уксус, чтобы отмыть покалеченную ногу. Затем долго, тщательно протирал рану, убирая землю и травинки.
Пока он это делал, Гортензия, чьи глаза мало-помалу привыкали к полутьме, осматривалась. Дом, построенный из гранитных, грубо пригнанных глыб, был небольшим. Он состоял из одной комнаты и пристройки для стирки, обложенной камнями. Из обстановки здесь было все то же, что обычно встречалось в небогатых крестьянских жилищах: стол из каштана с двумя скамьями по бокам, два табурета и в глубине – решетка из темного дерева, за которой находились кровати. Их там было две, поставленные в ряд и разделенные узкой перегородкой, но вторую, покрытую старым коричневым пуховиком, ей не удалось как следует разглядеть за деревянными балясинами.
Над очагом к арке было прибито распятие из почерневшего дерева, и его перекладины, как правильной формы лучи, мерцали на гладком камне; рядом висело ружье. Возле очага сундук для дров, могущий служить сиденьем, соседствовал с топором лесоруба, громадным и грозным, будто орудие палача. Однако от множества домов подобного рода эта лачуга отличалась двумя совершенно неожиданными предметами: маленьким комодом из вишневого дерева, чьи филенки и скромная медь замков и заклепок были тщательно начищены, ухожены и мягко блестели, и маленьким же книжным шкафом, набитым томами хоть и потрепанными, но расставленными с гораздо большим порядком и любовью, чем в святилище господина Гарлана… Впрочем, во всем скромном убранстве дома царили образцовый порядок и чистота. Конечно, это было обиталище одинокой души, волчьего пастыря, однако именно прибранность и чистота, заботливый, непритязательный уют отличали его от большинства ему подобных.
Тягучая боль напомнила Гортензии о ее увечье. Жан закончил промывать рану, обсушив ее, и стал ощупывать отекшие места; однако, какими бы чуткими ни были его пальцы, они не могли вовсе избавить его подопечную от страданий, и она по временам глухо постанывала. Наконец, осторожно пристроив больную ногу на тюфяк, он выпрямился и улыбнулся девушке, смотревшей на него со жгучей тревогой:
– Ничего не сломано! Вам повезло. Простое растяжение, но, признаюсь, оно впечатляет. Думаю, что смогу облегчить ваши мучения.
– Разве вы доктор? Где вы научились этому?
Он сделал широкий жест, как бы обнимающий все пространство далеко за пределами его хижины:
– Я почерпнул это в той большой книге, что пишется вокруг нас… Сиголена знает полезные травы, всякие снадобья. Она учила меня всему, что ей было известно… А это на пользу, когда живешь как дикарь.
Достав из комода маленький горшочек и полоску белой ткани, оторванной от старой простыни, он подошел к ней и сел на тюфяк. В несколько мгновений распухшая нога была умащена какой-то мазью красивого светло-красного цвета с терпким запахом, затем он тщательно, но не слишком туго перевязал ее.
– Вот! Когда вернетесь в замок, Годивелла сможет обновить вам повязку. Она тоже умеет лечить, хотя не так хорошо, как ее сестра. Впрочем, того, что она знает, здесь вполне достаточно. Этот горшочек вы захватите с собой. А теперь вы что-нибудь съедите, и, как только кончится дождь, я отнесу вас домой.
По спине Гортензии пробежала ледяная дрожь, даже зубы у нее застучали. Она плотнее подоткнула покрывало и отбросила назад тяжелую массу влажных волос, еще не успевших просохнуть у огня.
– Я не могу вернуться в замок! Я… я убежала оттуда… О, умоляю вас, не выгоняйте меня! Никто не станет меня разыскивать у вас!..
Вне себя от удивления, уставившись на нее, он замер, бессознательно опершись одним коленом на матрас, и вдруг она, всхлипывая, бросилась к нему в жажде обрести на его сильной, горячей груди убежище от терзавшего ее холода и отчаяния. Жан сомкнул объятия, потрясенный, чувствуя, как она дрожит в его руках. Лишь теперь он осознал, насколько она хрупка при всей своей храбрости и воле, проявляемой всегда столь яростно и запальчиво. Он осторожно сжал руки, чтобы она уютнее устроилась на его груди, ставшей, чудилось ему, средоточием его нежности, изначально созданным для нее приютом. По его жилам растекалась неизъяснимая радость, как огненный эликсир, а в мозгу рождались слова, которых он никогда бы не осмелился произнести: «Вправду ли она меня любит или в ней говорит испуганный ребенок?..» И еще теснились вопросы: с чего бы ей на ночь глядя бежать куда-то в дождь и бурю? Его ли она искала или что-то другое? А вдруг она искала смерти?..
Мысль, что она могла умереть, пронзила его, как удар копья. И, как бы желая убедиться, что она действительно здесь, что она жива, он слегка запрокинул ее голову и нашел губы…
Они были горячи из-за терзавшей девушку лихорадки, но она отозвалась на его поцелуй с такой страстностью, что сердце одинокого лесного скитальца затопила волна счастья. Его охватил неописуемый трепет, когда он почувствовал под рукой округлость ее плеча, ощутил, как к нему прижалась еще более нежная выпуклость ее груди, и тотчас понял, что жаждет ее уже бессчетное число дней и ночей. Борясь со слишком соблазнительным опьянением, он все еще слышал слабеющий голос рассудка, приказывающий одолеть нахлынувшую страсть. Он обязан подчиниться этому голосу, иначе через мгновение она будет принадлежать ему, она, это сотканное из света существо, озарившее его ночь. И он знал, что не встретит сопротивления.
Тогда он свирепо оторвал ее от себя, посмотрел на нее в упор, увидел затуманенные истомой глаза, полуоткрытые в блаженной улыбке влажные губы… Непоправимое чуть было не произошло!..
Он вскочил на ноги, а она рухнула на тюфяк, как подкошенный цветок. Он подошел к столу, схватил кувшинчик спирта и залпом проглотил добрый глоток, потом осипшим, глухим голосом потребовал:
– А ну-ка, объясните мне, что все-таки произошло!
Глава VIII
Можжевельник на Иванов день
Гортензия не заставила себя упрашивать. Она рассказывала о сцене, разыгравшейся между нею и маркизом, словно освобождалась от тяжкого груза; ей чудилось, что ее тревоги и заботы, стоит только доверить их Жану, рассеются, как по волшебству. Он самый сильный и умный человек на свете. И к тому же он ее любит… Это было для нее самым важным…
– Вот, – заключила она. – Теперь вам все известно. Кроме, быть может, одного: я никогда не вернусь в Лозарг.
Черные брови над бледно-лазурными глазами Жана от удивления поползли вверх.
– А вы, случаем, не повредились умом? Вы отдаете себе отчет в том, что сейчас сказали?
Тут до него дошло, что его слова звучат грубо, и он, увидев, как золотистые глаза девушки подернулись влагой, уселся подле нее, но на камень очага, так, чтобы меж ними оставалось какое-то расстояние.
– Простите меня, я не хотел причинить вам боль. Мне и самому трудно даже представить себе, что с вами будет… и все-таки я не понимаю, как вам удастся не возвращаться в замок?
– Но… я не могу вернуться! Я ведь уже сказала вам: я оттуда убежала…
– И в этот час вас должны искать повсюду. У ищеек Шапиу хороший нюх. Если бы не река, они были бы уже здесь. И что бы произошло?
– А что может произойти? Вы меня приютили, найдя в лесу с раненой ногой. Нет ничего более естественного… Ко всему прочему, вы могли бы меня спрятать.
– Вот тут уж не будет ничего естественного. А потом, где мне вас прятать? – прибавил он, обведя рукой убранство дома. – Пока, к счастью, все еще поправимо. Конечно, сейчас никто не думает, что вы у меня, но ежели вас не найдут, такая мысль со временем кое-кому придет в голову…
– Так переправьте меня куда-нибудь в другое место!..
– В этом состоянии? Необходимо, чтобы за вами ухаживали, вам нужен отдых. Право, надо признать, что на сей раз вам это предприятие не удалось. Так что было бы благоразумнее…
– Если я возвращусь в замок, дядя заставит меня выйти замуж за Этьена или же Этьен снова начнет морить себя голодом!..
– Вы рассуждаете, как дитя, да вы и есть еще дитя! Не потащат же вас на рассвете в церковь вкупе с вашим кузеном. Я понимаю, как вам хочется бежать, но бегство нужно подготовить… и весьма тщательно, когда дело касается несовершеннолетней девицы. Подумали вы, что тому, кто вас приютит, придется отвечать по закону?
– Вы боитесь? – с презрением произнесла Гортензия.
– Не обо мне речь. Покинув замок, вам придется отправиться к человеку, имеющему вес в обществе, притом достаточно знатному и способному добиться, чтобы вас ему доверили, например, к другому члену вашего семейства.
– Мне бы хотелось попасть к моей тетке, мадам де Мирефлер, в Клермон.
– К старой графине Луизе? Говорят, она очень любила вашу мать и оттого несколько испортила отношения с маркизом. Но разве она еще на этом свете? И согласится ли она вас принять?
– Есть еще мадам Шове, послужившая мне провожатой во время путешествия в дилижансе из Парижа. Она жена перчаточника из Милло и…
– И вы никоим образом не должны рассчитывать на нее. Что такое жена перчаточника из Милло против маркиза де Лозарга в царствование Карла X? Ее муж поплатится за это своей фабрикой, а может, и свободой.
– Доктор Бремон из Шод-Эга…
– Окажется в таком же положении. Гортензия, Гортензия! Вы сейчас измучены, ранены, слишком взволнованы, а потому не способны рассуждать здраво…
Горячие слезы покатились по ее щекам, побледневшим от боли и горести, и вдруг она показалась ему достойной такого сострадания, что он забыл все доводы, призывавшие к осторожности, и склонился над ней, обхватив ее плечи рукой; ему хотелось, чтобы этот жест выглядел братским, но рука задрожала от прикосновения.
– Вы самым жестоким образом разбередили рану, вновь дав мне понять, какая пропасть лежит между нами. Я вас люблю и, однако, не имею права думать о вас, ибо кто я такой? Полудикарь, бастард, который не может ничего вам дать, кроме…
– Кроме любви, ведь вы именно это хотите сказать? О Жан, я не прошу у господа ничего иного. Почему не объявить всем, что мы любим друг друга?..
– Это значит подписать ваш смертный приговор, и, боюсь, гораздо скорее, чем мой. Вы не можете знать, на что способен маркиз… Вы мне не верите? – вскричал он, видя, как она в безнадежной ярости трясет головой, пытаясь высвободиться из его объятий. – И все же вам придется мне поверить… и довериться мне. Клянусь, однажды вы покинете Лозарг и скорее всего никогда сюда не вернетесь. Обещаю не знать ни сна, ни отдыха, пока я не вырву вас оттуда… даже рискуя более никогда вас не увидеть…
– Вы клянетесь?
– Да. А теперь вы позволите мне действовать, как я сочту нужным?
Она отвернулась от него, сжалась в плотный комочек на своем тюфяке и накрылась с головой покрывалом. Именно сейчас девушка почувствовала себя больной, ее стала бить крупная дрожь, силы вовсе покинули ее, быть может, от пережитого только что разочарования. Она находилась у Жана, Жан ее спас, он рядом, так близко… Она чуть было не поверила, что само небо отозвалось на ее тревожные мольбы. Она поверила… Один господь знает во что!..
– Поступайте, как вам заблагорассудится, – прошептала она. – Но дайте мне поспать…
Лихорадка погрузила ее в какое-то отупение, лишила воли. Она покорно позволила ему подхватить себя, перенести на приготовленную постель, снять мокрое платье, оставив ее в тонкой рубашке, уже высохшей на разгоряченном теле. Глаза ее были закрыты, и последние слезы еще блестели в их уголках. Она не могла видеть искаженного мукой лица Жана, не почувствовала, как дрожат его пальцы, когда он, как нежный возлюбленный, снимал одежду, скрывавшую ее грациозное юное тело.
Лишь на миг он позволил себе уступить мучительному наслаждению, созерцая ее, вытянувшуюся на разобранной постели и едва прикрытую тончайшим батистом, сквозь который розовели такие прелести… Более он не увидит их никогда… а ему страстно мечталось, что он будет ласкать их, сожмет в объятиях… Смятение чувств было столь велико, что он едва не поддался порыву: встав коленями на длинный сундук, служивший подножием кровати, словно молящийся перед алтарем, он трижды коснулся губами драгоценного тела: каждой из совершенных округлостей груди, призывавших припасть к ним в жарком поцелуе, уст, полураскрытых от лихорадки и оттого еще более соблазнительных… Но благоразумие настигло его в тот момент, когда он чуть не отдался страстному опьянению. Выпрямившись, он накрыл ее простыней, затем пуховиком, словно стараясь похоронить свое искушение под ворохом тканей, отошел к очагу, разворошил угли и подбросил еще дров…
Какое-то время он простоял в задумчивости, глядя на языки пламени, и наконец решился. Указав Светлячку на уснувшую девушку, он приложил палец к губам, затем облачился в козий кожух, нахлобучив на голову свою необъятную шляпу, и вышел, старательно прикрыв за собой дверь. Здоровенный волк проводил его взглядом, навострив уши, прислушался и снова лег, положив тяжелую морду на лапы.
Прошло несколько часов, дверь снова открылась, и владелец дома вступил в свое жилище. Огонь погас, в очаге лишь алели угли, отчего стало совсем прохладно. Снаружи буря утихла, и близилось утро. Гортензию разбудили скрип двери и звук шагов, но лихорадка продолжала ее трясти, она чувствовала себя такой слабой, что не могла даже приподняться.
Однако, когда огонь пробежал по охапке сухих веток, а Жан засветил еще несколько свечей от той, что оставил ей как ночник, девушка сделала над собой усилие и попыталась проснуться. Она увидела, что волчий пастырь пришел не один. Его сопровождал мужчина, и в нем Гортензия с удивлением узнала Франсуа Деве, фермера из Комбера, которого сперва приняла за видение, рожденное лихорадкой. Но рука Жана – он пощупал ей лоб – окончательно убедила ее, что она не грезит…
– Она вся горит, – вздохнул он. – У нее, наверное, сильный жар…
– И все же нужно увезти ее отсюда, – заметил фермер. – Если маркиз узнает, что она провела ночь под твоим кровом, он подвергнет тебя той же участи, что и меня. А может, и худшей…
– Ну, ему еще придется схватить меня! Волки – добрые сторожа!
– Но они бессильны против ружей. И тогда… Ты хорошо сделал, Жан, что нашел меня. Я отвезу ее в Комбер, и мы сделаем так, будто это я нашел ее. Так же, как с молодым господином…
Слыша их разговор, в котором обсуждалась ее судьба, словно она была бесчувственной вещью, Гортензия нашла в себе силы запротестовать:
– Вы… предали меня, Жан, Князь Ночи!.. Я не хочу… не хочу в Комбер!
– Но вам же нужно куда-то поехать! Вам не хочется ни возвращаться в Лозарг, ни отправиться в Комбер, а я вынужден повторять, что вам необходим уход. Я же просил положиться во всем на меня.
– Я так и делала… но почему здесь этот человек?
– Потому что он – мой друг, притом единственный в сотне лье вокруг, кому я способен доверить то, что мне дороже всего на свете.
– Я… я не ваша собственность…
– А я имею в виду не вас, а свою душу. Что касается Франсуа, то он мне так же дорог, как и аббат Кейроль… может быть, потому, что и он – жертва маркиза. Когда-то… он осмелился полюбить вашу мать, когда та была совсем девочкой, и заставил ее сердце биться чуть сильнее обычного.
– Так, значит… вы – тот самый Франсуа, который поранился, чтобы сорвать розу!
– Как вы могли узнать об этом?
Теперь уже суровое лицо фермера склонилось над Гортензией, и в его глазах пробудились печали минувших дней. Когда же Гортензия с грехом пополам пересказала историю своей находки, она смогла увидеть, как вспышка радости на мгновение озарила огрубевшие от времени черты и по щеке скатилась слеза…
– Барышня, – прошептал Франсуа, – минуту назад вы были для меня только девушкой, которой Жан хотел помочь, а теперь я хочу стать вашим слугой… вашим рабом, если только вы согласитесь отдать мне платок, принадлежавший ей. Я сделаю все, что вам будет угодно…
– Ну, ты за этот платок и без того десятикратно расплатился собственной кровью. Скажу лишь, Гортензия, что Фульк де Лозарг велел семейству Шапиу схватить Франсуа. С него содрали одежду, привязали к дереву и поочередно хлестали охотничьими плетками… Он бы умер, не подоспей вовремя Годивелла. Она-то его и спасла.
– Забудем об этом, Жан! Я перестал ненавидеть маркиза. А он-то, наверное, и подавно не вспомнит о том, что было. Я просто стал с тех пор, кем был и раньше: слугой госпожи Дофины, говорящей и работающей вещью – ничем больше. Да так-то и лучше! Всяк сверчок знай свой шесток! А теперь говорите, что вам от меня надобно, госпожа?
– Отвези ее в Комбер. Ей там будет покойнее, чем в нашем замке, где несет холодом из всех углов, – отрезал Жан.
– Нет, – замотала головой Гортензия. – Я не хочу ехать к этой женщине! Она внушает мне ужас… с тех пор как я видела маркиза выходящим из ее комнаты, из ее постели.