Князь Ночи Бенцони Жюльетта
Та оказалась гораздо просторней, чем выглядела снаружи, и была очень древней. Вероятно, несколько столетий назад ее возвели руки умелых каменотесов, поскольку ниши, пилоны, аркады и миниатюрные колоннады были выдержаны в чисто романском стиле. То же можно было сказать и о капителях, венчавших колонны. Но если одни поражали глаз избытком лепной листвы, эмблем, ангелочков и бесенят или же простого люда, занятого полевыми работами, других едва коснулся резец, словно художнику не хватило времени.
Ярость народных бунтов в годы революции обошла этот мирный приют. Он сохранил свои статуи и даже цветные витражи, в которых играли солнечные блики. Центральная розетка представляла собой всем известную сцену, в которой святой Мартин, патрон здешней обители, в полном одеянии римского солдата рвет пополам свой красный плащ, чтобы поделиться с босоногим стариком в лохмотьях, дрожащим на сильном ветру. Сцена была весьма трогательна, а ее краски так живы и ярки, что Гортензия на долгие минуты погрузилась в ее созерцание. Если бы не вмешательство спутницы, девушка, вероятно, забыла бы преклонить колена под благословение священника…
Что до последнего, он в три прыжка юркнул в ризницу, мгновенно освободился там от дароносицы и торжественного облачения и еще проворнее вернулся, с видимым удовольствием отметив, что обе дамы, занимавшие почетную скамью, еще не встали со своих мест. И верно: мадемуазель де Комбер подумала, что было бы нелишней учтивостью поприветствовать здешнего кюре, а Гортензии к тому же хотелось, чтобы тем временем большинство прихожан покинули церковь. Посему, когда он направился к ним, обе поднялись и сделали шаг ему навстречу.
Этот совсем еще молодой человек, тонкий и хилый, очевидно, не был создан для суровой жизни горцев. Его серые глаза, смирные и доверчивые, словно у доброй собаки, и нервные, порывистые движения – все хранило след детской неуклюжести. Видимо, немного лет прошло с тех пор, как в его темных волосах появилась тонзура.
– Я… я здешний аббат. Юст Кейроль, племянник священнослужителя, исправлявшего эту должность до меня, – начал он. – Это большая… большая честь для меня – принимать вас сегодня в до… доме господнем… сударыни. Однако же это меня… также… поистине удивило…
– С чего бы? – вопросила мадемуазель де Комбер, откровенно забавляясь смущением тщедушного клирика.
– Я никогда не слышал… чтобы кто-либо говорил… будто у маркиза… имеется… гм… дочь. И вот…
– Мне придется покаяться в маленькой лжи, – сказала Дофина, одарив его одной из тех улыбок, которые, как она знала, действовали неотразимо. – Мадемуазель Гортензия Гранье де Берни – лишь племянница маркиза, дочь его сестры Виктории, но это не мешает ей принадлежать к роду владельцев замка, и я не нашла иного способа вернуть ей место, которое здесь ей подобает занимать. К тому же никто в этих краях и не будет называть ее иначе…
Аббат Кейроль пробормотал в ответ что-то нечленораздельное, но, к немалому облегчению Гортензии, она догадалась, что он скорее всего одобряет то, что было сказано мадемуазель де Комбер.
– Давно настало время, – завершил он вполне отчетливо, меж тем как Дофина одобрительно кивала в такт его словам, – давно пора поставить все на надлежащее место. Господь даровал нам в лице Карла X короля, объявившего себя первым из тех, кто служит делу Церкви, и нам остается в едином сердечном движении возблагодарить Создателя за столь благотворные намерения власти. А по сему поводу…
Внезапно он покраснел до корней волос. Было совершенно очевидно, что он собирался вымолвить нечто, о чем заговорить весьма трудно. Чтобы придать ему смелости, Дофина подхватила:
– По сему поводу?
– Я… ах, да! По сему поводу я рад случаю, позволяющему мне обратиться к кому-то из обитателей замка. Здешние жители от всего сердца надеются, что вскоре они вновь смогут посещать часовню святого Христофора, куда издавна привыкли спешить со своими обетами. Они не понимают, почему господин маркиз упорствует в желании держать ее на запоре и даже заложил ее двери; отчего он лишил их права возносить мольбы к покровителю всех путешествующих и блуждающих по лику земли. Они говорят, что дороги стали отнюдь не безопасны с тех пор, как часовня закрыта.
Из его груди вырвался глубокий вздох, давший понять, с каким облегчением он добрался до конца тирады, произнести которую он считал своим тягостным долгом. Но мадемуазель де Комбер нахмурилась.
– Что с вами, господин кюре! – воскликнула она. – Вы верите в эти сказки? Здешний люд прекрасно знает, что часовня едва держится, а мой кузен, господин маркиз, слишком беден, чтобы ее восстановить. Ведь он не желает лишить этих людей их земель и средств к существованию!..
– Здесь немало тех, кто только и жаждет внести посильную лепту…
Мадемуазель де Комбер рассмеялась:
– Лепту? Нашему маркизу? Неужели вы, господин кюре, чувствуете в себе достаточно храбрости, чтобы прийти к нему и предложить этот ваш так называемый динарий кесарю? Я не уверена, что ваша сутана произведет достаточно внушительное впечатление, чтобы охранить вас от его гнева. Эта, так сказать, благотворительность со стороны его бывших крестьян? Как нищему?..
– Не надо искажать ни мою мысль, ни тем более желания моей паствы, сударыня! Эти деньги предназначались бы не ему, а святому Христофору, – простонал готовый расплакаться аббат.
– Часовня всегда считалась замковой. Она принадлежит Лозаргам…
– Дом господен принадлежит лишь господу!.. Наши души переполнила столь сильная надежда в ту ночь, когда снова зазвонил «колокол заблудших»!
– Колокол? Вы слышали, как звонил колокол?
– Так же отчетливо, как сейчас слышу вас, сударыня!
– Вам приснилось! Это невозможно!
– Я тоже слышала его, – вступила в разговор Гортензия. – А со мной Годивелла и все, кто был в замке и на ферме. Это было вечером того дня, когда дядя отправился к вам!.. Не теряйте надежды, господин кюре. Обещаю вам похлопотать перед дядей и сделать все, чтобы часовня возродилась…
– Мы поговорим об этом позже. Пойдемте, мы уже опаздываем!.. – оборвала ее мадемуазель де Комбер, пришедшая в сильное волнение.
Почти не оставив Гортензии времени попрощаться с аббатом Кейролем и обмакнуть пальцы в чашу со святой водой, она увлекла ее на воздух. Но они не успели дойти до саней. Маленькая, одетая в черное пожилая женщина, сидевшая на скамье у церковного порога, встала у них на пути; по щекам ее струились слезы, а дрожащие руки легли на локоть Гортензии.
– Ой, моя маленькая госпожа! – залепетала она, смеясь и плача одновременно. – Маленькая моя госпожа Виктория! Так это правда, что вы вернулись? Ох, господь так добр, что позволил мне еще раз увидеть вас…
Она цеплялась за руку девушки, как тот, кто, моля о прощении или божественной милости, впивался руками в статую святого. Растроганная ее слезами, Гортензия хотела было заговорить с женщиной, чье лицо почему-то показалось ей смутно знакомым. Но Дофина уже вмешалась, пытаясь разъединить их:
– Это не мадемуазель Виктория, добрая женщина, это ее дочь. Вас обмануло сходство…
– Нет, это Виктория… малышка Виктория. Ах, как я ее любила! И она меня.
Женщина не желала выпускать свою добычу, а Гортензия не осмеливалась спросить, кто она такая. Но подоспел слезший с козел Жером, он обхватил женщину в черном и без особых церемоний оторвал ее от Гортензии…
– Ну же, матушка! Довольно, будет! Оставьте молодую госпожу в покое! Вам же говорят, что это не ваша куколка-малютка!
Эти слова, словно бурав, впились в ее мозг. Девушка стремительно бросилась вперед, заставив кучера выпустить свою жертву:
– Оставьте ее!
– Да что вы, госпожа, эта женщина к вам пристает. Она ж полусумасшедшая и прилипчива, будто смола…
– Пусть вас это не беспокоит! Что вы только что сказали? Это та самая женщина, что была кормилицей моей матери?
– Да, – произнес голос, который Гортензия уже научилась распознавать. – Это Сиголена, которая кормила вашу матушку своим молоком.
Жан, Князь Ночи, возник за спиной женщины, охраняя ее всей громадой своего роста и вдобавок обхватив рукой за плечи. Его фигуру облекал большой широкий пастушеский плащ. Одним лишь фактом своего присутствия он сделал как бы ниже ростом всех, участвовавших в этой сцене. Но Гортензия даже не обратила на это внимания. Она видела лишь странную, почти скульптурную группу: здоровенный детина, само воплощение силы, и хрупкая, плачущая женщина, уткнувшаяся лицом в грудь волчьего пастыря…
– Это сестра Годивеллы, не правда ли?
– У Годивеллы давно уже нет сестры… ровно с того дня, как маркиз де Лозарг запретил ей иметь таковую. Перед вами Сиголена покинутая…
– Но почему? Потому что она сохранила память о моей матери?
– Нет. Потому что стала матерью мне, когда моя собственная умерла. Она не позволила, чтобы меня бросили на произвол судьбы, голода, холода, волков, которые тогда еще со мной не спознались, или бродяг. Тут маркиз ее и выгнал… Что до тебя, Жером, учти: еще раз осмелишься поднять на нее руку, как только что, – смотри, не суйся в лес затемно и избегай чащи. У тебя мясо дурное… Но волки не привередливы!
Как в ту ночь, кучер шарахнулся прочь, испуганный угрожающим жестом Жана. Он даже отбежал к церкви, на мгновение исчез в ней, а затем появился вновь и принялся тыкать в сторону своего врага рукой, омоченной в святой воде.
– Будь проклят, проклят! Трижды проклят!.. Гореть тебе в аду до скончания времен!
– Что ж, я окажусь в неплохой компании! Если кинуть там клич, мало найдется покойных Лозаргов, кто бы не откликнулся. В некотором смысле это было бы справедливо!
Поклонившись Гортензии и мадемуазель де Комбер, Жан, Князь Ночи, продолжая укрывать свою приемную мать плащом, удалился в сторону двух женщин, скромно стоявших под навесом общинной пекарни, наблюдая оттуда за этой сценой и не осмеливаясь принять в ней участие. Но тут Гортензия, подобрав юбки, бросилась к удалявшейся паре и остановила их.
– Я хочу ее поцеловать! – вскричала она. И, нагнувшись, припала к мокрой от слез щеке Сиголены, тихо сказав: – Я навсегда останусь для вас Викторией… Только для вас одной! И приду повидать вас.
– Не думаю, сударыня, что вам это позволят, – заметил Жан. – Да к тому же мне сдается, что у вас и так предостаточно неприятностей!.. Но да благословит небо ваше благородное сердце!
Доверив Сиголену попечению двух женщин, стоявших у пекарни, он исчез за углом дома с той живостью и внезапностью, которые были присущи только ему одному. После этой встречи, как и после предыдущих. Гортензия почувствовала себя одинокой, покинутой – это ощущение стало привычным спутником их расставания. Она медленно возвратилась к саням, где уже сидела мадемуазель Комбер. Жером, что-то бормоча себе под нос, приподнял полость, чтобы она могла хорошенько устроиться.
В молчании они тронулись в путь. Когда девушка вернулась, Дофина не сказала ей ни слова, лишь взглянула чуть более пристально и едва заметно улыбнулась. Что касается Гортензии, ей не хотелось разговаривать, и она углубилась в собственные мысли, блуждающие в странном, все более сгущавшемся тумане. Только когда экипаж достиг подножия холма, она прошептала как бы себе самой, высказав вслух то, что ее занимало:
– Зачем понадобилось изгонять женщину с благородным сердцем, которая стала заботиться о покинутом мальчике, сироте?..
Вновь воцарилось молчание, но теперь оно было совершенно иным, и Гортензия не стала его нарушать. Очевидно, мадемуазель де Комбер колебалась.
– Потому, – наконец произнесла она, – что этот мальчик после смерти своей матери уже обещал стать тем, кем сделался теперь, парнем, готовым лопнуть от избытка здоровья, племенным жеребцом – глаза с поволокой, – на которого девицы не могут наглядеться. А вот ребенок, за год до этой смерти произведенный на свет бедной Мари де Лозарг, оказался хрупким, хилым, подверженным судорогам, и это внушало моему кузену неугасимую ярость.
– Весьма мелочное и низкое чувство для того, кто желает, чтобы в нем видели человека просвещенного ума, не так ли?
– Просвещенность мало что значит в подобном случае, мое дорогое дитя. Ваш дядя всегда презирал этого безымянного Жана. Вероятно, потому, что так хотел бы им гордиться.
– Гордиться? Но почему же?
– Ах, все слишком просто. Дело в том, что подлинный Лозарг – это наш волчий пастырь. Он сын маркиза. Внебрачный, но все же старший сын. И оба они исполнены взаимной ненависти оттого, что обстоятельства не позволяют им друг друга любить.
– Вы хотите сказать, что маркиз…
– Его отец.
– Его отец! – повторила совершенно оглушенная Гортензия. – Но это невозможно!
– Почему же? В прошлом такие вещи случались весьма часто. В феодальные времена бастардов воспитывали с прочими мальчиками, столь же хорошо или так же плохо: в замке ведь никогда не хватало мужчин для их защиты. Иногда это был любимчик, поскольку на его мать, обычно женщину красивую, падал свободный выбор сеньора. Случалось даже, и нередко, что ее любили, ибо влечение к ней не замутнялось ни поисками богатого приданого, ни желанием приобрести новые земли…
– Вы хотите сказать, что маркиз не любил мать Жана?..
– Он всегда любил лишь вашу мать, свою собственную сестру. Но Катрин Брюэль слыла самой красивой девушкой в деревне. Он пожелал ее и взял, а потом оставил. Все это вполне в порядке вещей, – прибавила мадемуазель де Комбер с непринужденностью, которая не могла не шокировать Гортензию. Затем столь же легкомысленным тоном попросила: – Так расскажите же мне хоть теперь, что там случилось с колоколом.
Но у Гортензии пропала охота говорить. Она вдруг почувствовала, что уже не так сильно любит эту женщину, дотоле державшую ее в плену своего очарования.
– Да здесь почти нечего добавить, – выдавила она из себя. – Колокол часовни принялся звонить среди ночи, а того, кто в него бил, так и не смогли отыскать. Вот и все!
– То есть как «все»?
Стало очевидно, что владелица замка Комбер, решив что-то разузнать, не склонна отступать от своего замысла. Но, хотя отделаться от Дофины оказалось непросто, Гортензия выдержала этот напор.
– Мне нечего прибавить. Спросите Годивеллу!
– Годивеллу? Легче вытянуть признание у замковой башни… Да и что она могла бы мне сказать, кроме того, что известно вам?
– Возможно, что и так. Нет, вспомнила: все, слышавшие колокол, думают, будто это предупреждение с того света. А если быть точной… оно исходит от покойной маркизы, моей тетушки…
– Маркизы?..
К удивлению своей юной спутницы, Дофина внезапно прервала беседу. Она даже отвернулась, будто заснеженный пейзаж приобрел для нее неожиданную притягательность. Широкий отворот ее бархатной шляпы скрыл лицо, и Гортензия более не видела ничего, кроме целого каскада блестящих темно-красных петушиных перьев. Они прибыли в замок, не перекинувшись более ни единым словом. Однако Гортензия не могла не заметить озабоченного выражения лица мадемуазель де Комбер, когда та, сойдя с саней, поспешила войти в замок.
Все так же не произнося ни звука, они отряхнули снег с туфель. Почему-то никто не явился помочь им освободиться от плащей из теплой мягкой шерсти и кашемировых шалей. Годивелла, обычно бравшая на себя исполнение этого ритуального действа, куда-то запропастилась, Пьерроне тоже. Мадемуазель де Комбер пробормотала что-то насчет «замка Спящей красавицы» и начала подниматься по лестнице, когда на ступенях появилась Годивелла.
Она и на этот раз несла блюдо с нетронутыми кушаньями, но сейчас бедная женщина утратила привычное спокойное выражение лица и безудержно рыдала, звучно шмыгая носом и по временам высвобождая руку, чтобы утереть слезы рукавом. Расспросить ее никто не успел. Глядя на обеих женщин покрасневшими, полными отчаяния и горя глазами, она выкрикнула:
– Он ничего не ест, понимаете? Ничего!.. Он уморит себя голодом… Мой малыш! Мой бедный малыш!..
В следующее мгновение она исчезла в недрах кухни, дверь которой захлопнулась за ней. Не зная, что предпринять, женщины взглянули друг на друга, но почти тотчас мадемуазель де Комбер сочла приличествующим возмутиться:
– Только этого нам не хватало! У Годивеллы свои причуды. И кузена, как назло, нет!
– Дядя уехал?
– Да. Он в это воскресенье вздумал отправиться в Фавероль по каким-то своим, неведомым мне делам. Словно не самое время позаботиться о том, что происходит здесь, и приструнить мальчишку!
Вся ее прекрасная безмятежность улетучилась. Она почти кричала, бегом поднимаясь по лестнице в свою комнату. Спустя несколько мгновений и ее дверь с грохотом захлопнулась. Тогда Гортензия рассудила, что ей стоит поспешить на кухню: все должно решиться именно там.
Годивелла плакала, уронив голову на руки, рядом с оставленным на столе блюдом. Ее сотрясали тяжелые рыдания, и она совершенно не обращала внимания на баранью ногу, начинавшую подгорать на вертеле. Чтобы не почувствовать чада, она должна была впасть в совершенное отчаяние.
Понимая, что рано или поздно она опомнится от этого забытья, и тогда любовь к добротно исполненному делу ввергнет великую кулинарку в печаль иного рода, Гортензия подошла к очагу и повернула вертел на пол-оборота. Потом она приблизилась к старухе и положила руку ей на плечо, стараясь сделать это прикосновение как возможно более нежным.
– Думаю, настала пора объяснить, что здесь происходит. Вам не кажется, милая моя Годивелла?..
Плечо яростно дернулось, но Гортензия не отняла ладони.
– Расскажите мне, Годивелла, прошу вас! Я ваш друг… И мне очень хочется быть другом моему кузену. Я бы с такой радостью помогла ему…
Внезапно Годивелла подняла к ней распухшее от слез лицо и жестко отрезала:
– Вы же стали подругой той, другой. Не послушали меня. И не можете оставаться в дружбе со мной!
– Но, клянусь, я говорю правду! Сначала мадемуазель де Комбер показалась мне приятной женщиной… любезной и веселой. Признаюсь, теперь я в этом не уверена. Боюсь, что в ней более ума, нежели сердца…
Тотчас старая кормилица перестала плакать, и в Гортензию впился ее инквизиторский взгляд…
– В деревне что-то случилось?
– Да. Но, что важнее, я кое о чем узнала.
– О чем?
– Боюсь, что у меня не будет времени вам рассказать…
Из двери, которая оставалась полуоткрытой, донесся легкий осторожный звук шагов; кто-то спускался по лестнице. Тут Годивелла наконец заметила, что окорок пригорает и с другого бока. Она бросилась к очагу и произвела достаточно шума и скрежета, чтобы заглушить свои слова:
– Постарайтесь, сударыня, спуститься ко мне ночью, когда все улягутся. Там, по крайности, нас никто не побеспокоит.
Одним движением век Гортензия показала, что поняла. Дабы придать своему визиту вполне невинный вид и не наводить на мысль о каком-то сговоре, она подошла к только что принесенной из сада корзине с яблоками, взяла одно и вонзила в него зубы в то самое мгновение, когда в кухню вступила мадемуазель Комбер. Та, потянув носом, усмехнулась:
– В первый раз за все время вы дали еде пригореть, не так ли, Годивелла?
– Чтобы заниматься готовкой, надобна ясная голова, а моя совсем пошла кругом…
– Незачем вам так волноваться, Этьен всегда был капризным. Но я обещаю вам серьезно поговорить с маркизом сегодня же вечером.
Она лучилась добрыми намерениями, вновь обретя наружное спокойствие и жизнерадостность. Во все время завтрака она сама поддерживала беседу, рассуждая о плодотворящей весне, которая уже не за горами, о том, какими прекрасными сделаются окружающие места и сколь преобразится существование местных жителей благодаря ярмаркам и особенно празднествам в честь здешних святых. А то еще, напомнила она, грядет сбор горечавки, для которого потребны сильные мужчины, способные вырывать из земли корни, похожие на бледных извивающихся змей. И еще будет большая процессия Кающихся из Шод-Эга в Страстной четверг. И костры в Иванов день.
– Вы попали сюда в самое скучное время, – заметила она Гортензии, которая, перебив яблоком аппетит и думая о своем, не ела. – Вас ожидают довольно приятные сюрпризы, особенно если мой кузен, как обещал, согласится нарушить здешнее одиночество. А потом вы же часто будете гостить в Комбере, там вам представится больше случаев увидеть приятных людей…
Вдруг она умолкла, хотя девушка не обратила на это внимания. Золотистые глаза Гортензии приковал непритязательный букет в центре стола, и она не отводила от него взгляда.
– Вы меня совсем не слушаете, – жалобно вздохнула мадемуазель де Комбер. Гортензия вздрогнула.
– Извините меня, дорогая Дофина. Я буду счастлива познакомиться с вашим домом, но, признаюсь, у меня душа сейчас не лежит к празднествам. Мне так хотелось бы узнать, почему кузен отказывается от еды, ведь его состояние и рана, напротив, требуют здоровой и укрепляющей пищи…
Против всякого ожидания в разговор вступил Эжен Гарлан:
– Трудно, если не вовсе невозможно узнать, что происходит в мозгу юноши, который отказывается не только есть, но даже говорить.
– Он ничего не говорит? Ни слова?
– Только одну фразу. Когда Годивелла приносит еду, он уверяет, что не голоден. На все ее упрашивания он ничего не отвечает, ограничиваясь тем, что пьет немного воды. А когда она начинает настаивать, закрывает глаза, делая вид, что заснул… Он уже очень ослаб…
Часы в комнате Гортензии пробили одиннадцать, когда она, завернувшись в голубой халат и набросив на плечи платок, взяла подсвечник и со всеми предосторожностями выскользнула из комнаты. Коридор был погружен во тьму. Из-под дверей не выбивался ни один лучик света. Все свидетельствовало о том, что обитатели замка уснули, в том числе маркиз, вернувшийся очень поздно и в отвратительном расположении духа. Он отужинал, расположившись у очага в большой зале в обществе одной только мадемуазель де Комбер, которая что-то тихо, но очень настойчиво ему внушала.
Спускаясь по лестнице, девушка испытывала легкое беспокойство. В такой поздний час Годивелла могла ее не дождаться. Тяжелая работа целого дня способна свалить с ног и более молодую женщину. Вдруг она уже спит?..
Но Годивелла не спала. Сидя на одной из скамей у очага с еще не загашенным огнем, она сучила пеньку при помощи пряслица, некогда подаренного покойным мужем во время их свадебного сговора, как того требовал обычай, и представлявшего собой подлинное произведение искусства. Гортензия замерла на пороге, пораженная красотой этого зрелища. С пряслицем, усыпанным звездочками, в голубом фартуке, высоком белом чепце и с золотистыми огненными бликами на лице и руках Годивелла походила на сельскую фею, занятую колдовством. Девушка какое-то время оставалась под действием этих чар, но ей пришлось нарушить их волшебную власть.
Она бесшумно подошла и села на камень очага у ног старой кормилицы. Какое-то время обе молчали, не спеша нарушать мирную тишину. Слышались только мягкое потрескивание и шелест огня в очаге.
Годивелла отложила свою работу, поднялась, взяла маленький глиняный горшочек, стоявший подле огня, наполнила стакан согревавшимся там молоком и, добавив немного меда, предложила Гортензии. А когда девушка попробовала было отказаться, проявила настойчивость:
– Выпейте. Вы засиделись допоздна, а в здешних переходах стужа. К тому ж мед умягчает сердце…
– Моему сердцу это понадобится?..
– Сладости не может быть избыток, если сердце должно принять в себя несчастное дитя…
– Вы хотите поговорить со мной об Этьене?
– О нем. Наверное, мне не надо бы, но с тех пор, как он вернулся, я все думаю, молюсь, ищу правильную дорогу. А дорога-то ведет через вас, сударыня. Но чтобы он на нее вышел, надобно вам немало порассказать.
Она опять помолчала, подобрала свое пряслице, веретено и продолжила прерванное занятие, пока Гортензия, покорившись ее воле, маленькими глотками отпивала из стакана.
– Уж не толкуйте дурно то, что сейчас услышите, госпожа Гортензия, ведь во всем этом вашей вины нет. Намедни я говорила вам, что сбежал-то он от вас. А теперь скажу: он хочет навлечь на себя погибель и отказывается от пищи тоже из-за вас…
– Из-за меня? Но…
– Тссс! Двери здесь заперты, однако голос-то летит вверх, а дымоход идет через комнату господина маркиза. Постарайтесь слушать меня без шума, и да простит меня господь, если я выдам своего хозяина, которого выпоила собственным молоком. Когда здесь проведали об ужасной смерти несчастных ваших родителей…
– Постойте, Годивелла! – прошептала Гортензия. – Как здесь об этом узнали?
– Не знаю. Вроде как господин Фульк получил письмо или же от мадемуазель де Комбер, у нее друзья в Париже, ей ведь случается туда выезжать. Но что бы там ни было, ваш дядя тотчас потребовал через своего нотариуса, чтобы ему было доверено опекунство над вами, как самому близкому и единственному родственнику. Но ваш отец набрал большую силу, особенно в делах королевства, и добыча с крючка сорвалась. У вас попечителей тьма, но доверили-то вас дяде, что в порядке вещей. Вы слишком молоды, чтобы жить одной и без надзора…
Годивелла дважды или трижды набрала в грудь воздуха. Редко она произносила столь длинную речь, а еще следовало довести ее до конца. Потом снова отложила рукоделье, и по тому, как она отвернула голову, Гортензия догадалась, что самое неприятное ей еще предстоит. Тем более что старая женщина, прежде чем продолжать, перекрестилась.
– Тяжело это такой старухе, как я, и особенно потому, что я люблю господина Фулька. Всегда любила… что бы он ни делал. Но, добиваясь опекунства над вами, он надеялся получить в управление ваше наследство. Конечно, ему теперь присылают недурной пенсион на ваше содержание, пенсион, который позволит ему малость подправить дом…
– Я могу написать и попросить, чтобы восстановили Лозарг.
Годивелла вытаращилась на нее:
– Неужто вы настолько богаты?
– Думаю, что да… и, может, еще богаче…
– Должно быть, он и об этом узнал. А коль скоро пенсиона ему не хватает, он порешил женить на вас вашего кузена.
– Чтобы я…
– Ну да. Стань вы графиней де Лозарг, ваш муж получит права на вас и ваше добро, но вы-то без труда можете догадаться, кто в действительности будет этим распоряжаться.
У Гортензии застрял ком в горле, и ее душа исполнилась горечи. Как бы она ни пыталась приготовиться к худшему, в глубине ее сердца теплилась надежда, что маркиз, не подавая виду, питает к ней какое-то теплое чувство в память о сестре, которую так любил; она уповала на то, что, может, не желая сам себе в том признаваться, он стремится вновь завязать оборванные этой смертью родственные связи, обрести в ней пусть несовершенное, но все же подобие той, что покинула бренный мир… Нет, его интересовало только состояние тех, кого унесла та зловещая декабрьская ночь. Он презирал, ненавидел банкира, но отнюдь не желал пренебрегать его богатством.
Видя, что по лицу девушки покатилась слеза, Годивелла вытащила из кармана большой клетчатый платок и с бесконечной нежностью стерла ее.
– Я сделала вам больно, госпожа Гортензия, и у меня от этого на сердце тяжесть. Но и у него там, наверху, на сердце не легче, у моего мальчика, которого я взрастила. Ему не удалось убежать, и теперь он думает, что ничего, кроме как умереть, ему не остается.
– Но почему?
– Чтобы освободить вас… Чтобы вы не были обязаны выходить за него.
– Никто не вправе заставить меня выйти за кого бы то ни было замуж.
– Вот тут вы не правы! Маркиз не стал вашим опекуном в том, что касается денег, но это не мешает ему оставаться вашим самым близким родственником. Вы не можете вступить в брак без его согласия, а он распрекрасным образом имеет право достойно выдать вас замуж, если король даст согласие. Но не бойтесь. Вам не придется обручаться с моим бедным Этьеном. Вскоре он оставит нас.
– Но это же чудовищно! Это отвратительно!..
Годивелла пожала плечами с видом человека, смирившегося с неизбежным.
– Так всегда было у нас и повсюду в нашем крае. Глава семьи имеет всю власть, а девицам остается только подчиняться.
Гортензия сама взяла себе немного молока и меда. Ей необходимо было подкрепить силы, чтобы по жилам разлилось благотворное тепло, ибо ей показалось, что сердце объял ледяной холод. Находясь в полном сознании, она вступила в западню, и дверца захлопнулась. А все же она еще не была способна в это поверить…
– Но, Годивелла, в конце концов, почему мой кузен, который меня совсем не знает, готов пожертвовать собой, чтобы меня освободить? Такое можно сделать из-за любви… и скорее всего из-за великой любви. Шутка ли, отдать жизнь за другого…
– В его желании умереть больше ненависти, чем любви. Он не хочет, чтобы его отец добился своего. Он… он его ненавидит!
– Ненавидит и боится, не так ли? Я прочла это в его глазах, когда он убегал. Почему?..
Годивелла поднялась, взялась за раздувалку, заставила угли заалеть, а затем принялась засыпать их пеплом, чтобы огонь тлел до утра, когда его снова можно будет разбудить.
– На сегодня, госпожа, я и так сказала довольно. Вам надо было все это узнать. Но на то, о чем вы спрашиваете, у меня нет ответа. Это тайна Этьена, а не моя. Если он решит поделиться…
– С чего бы ему? Он даже не желает меня видеть.
– Он вас видел. И вы возымели на него влияние. Если бы вы могли поговорить с ним, кто знает, может, он вас и послушал бы?..
Теперь настал черед встать Гортензии. Ей захотелось побыть одной, обдумать все услышанное. К тому же она немного сердилась на Годивеллу за то, что та не сказала ей всего, поскольку была совершенно уверена – старая кормилица прекрасно знала причину ненависти Этьена. Вновь накинув на плечи платок, она дошла до двери, но, положив руку на щеколду, остановилась.
– Со всем этим я не успела ничего рассказать о моей сегодняшней поездке в деревню. Там я видела вашу сестру.
Потрясение было таково, что из руки Годивеллы выпал совок для пепла и со страшным грохотом ударился о каменный пол.
– Сиголену? Вы видели Сиголену? Как? Как это произошло? Вы с ней говорили?..
– Я обо всем расскажу вам завтра. Сейчас я очень хочу спать и мечтаю лишь об одном – добраться до постели. Спокойной ночи, Годивелла.
Дверь тихонько затворилась, оставив старую кормилицу в расстроенных чувствах; ей так хотелось побежать, остановить Гортензию, но она не решилась. Девушка испытала своего рода мстительное удовольствие, не утолив любопытства служанки, поскольку сама была разочарована. Она-то надеялась разузнать все тайны Лозарга. А услышала только призыв о помощи. Сочувствуя Годивелле, ее смертельной тревоге из-за добровольных мук, которые испытывал Этьен, она все же была несколько раздражена на нее, что ее таким образом посвятили в это дело, как бы вынуждая быть судьей и арбитром, вынести приговор юноше, о существовании которого она еще вчера ничего не знала. Похоже, Этьен не желал жениться на ней из душевного благородства, но ведь и она не имела ни малейшей склонности выходить замуж за своего кузена, даже для того, чтобы его спасти. Нельзя хотеть от нее столь многого. Слишком многого! А разве не этого сейчас добивались от нее, хотя и окольным путем?..
Оберегая рукой пламя свечи, которую она захватила с кухонной квашни, она бесшумно, медленно поднималась по каменной лестнице. Ее шаги были совершенно беззвучны, дрожащее пламя освещало лицо, а не ступени, но она достаточно изучила внутреннее расположение дома, чтобы ни на что не натыкаться. Царила давящая тишина. Как будто замок вдруг навалился на хрупкие плечи девушки, тяжестью всех своих камней пригибая ее к земле. Гортензия ускорила шаг, торопясь достичь своего единственного убежища – спальни.
Но как только она ступила на галерею, вокруг нее вихрем закружились сквозняки и ледяной порыв ветра задул свечу. Тогда-то она ее и увидела…
В нескольких шагах от девушки нечто бледное, неясное, но, казалось, излучавшее собственный свет, мягко летело почти над самым полом. Оно походило на белое облачко, но тем не менее имело форму женщины в просторном платье. Ни самого лица, ни его отдельных черт нельзя было различить, однако, несмотря на свет, пронизывающий это видение, от него веяло какой-то безысходной грустью и тревогой.
Прижавшись к стене, Гортензия выронила ненужную теперь свечу. Привидение приближалось. Безумный страх овладел девушкой, но сознание безнадежности помогло ей собрать все силы и одолеть немоту. Крик ужаса поднялся к потолку, набрал силу и эхом отозвался во всех закоулках дома. Перед Гортензией распахнулась дверь, и маркиз де Лозарг в халате, спешно наброшенном на ночную рубаху, темным силуэтом вырос на фоне освещенной комнаты. Не ее комнаты, но она, не помня себя от отчаяния, ворвалась туда. И лишь оказавшись лицом к лицу с сидящей на кровати полуобнаженной мадемуазель де Комбер, поняла: она спугнула любовников во время свидания.
Отвращение, всколыхнувшее все ее существо, превозмогло страх. Оттолкнув идущего следом за ней дядю, Гортензия выскочила в коридор, вбежала в свою комнату, бросилась к кровати. Но добраться до нее уже не хватило сил. С тихим стоном она опустилась на пол и потеряла сознание…
Глава VI
Этьен
Мадемуазель де Комбер покинула Лозарг на следующее утро, и шум ее отъезда пробудил Гортензию от глубокого сна, в котором она нашла убежище от пережитых ужасов. Уже наступил день, меж тем девушка едва разлепила веки. Голова была тяжелой, во рту чувствовалась горечь, и все это мешало свести воедино разрозненные впечатления.
Память вернулась к ней, когда она повернула голову. На ночном столике флакон нюхательной соли соседствовал с пустой чашкой. Она вновь увидела воочию кошмарную сцену – привидение, блуждающее по галерее, маркиза, вскочившего с постели своей кузины. Она вспомнила, как к ней склонилась Годивелла, едкий запах из флакона, заставивший ее чихать, потом удовольствие и покой, что снизошли на нее, когда ее уложили в кровать и дали выпить подслащенный настой, отдававший чем-то пряным. Ее тело стало расслабляться в теплом уюте постели, терять вес, а затем мягкое оцепенение незаметно погрузило ее в сон.
Но это было вчера, а сейчас часы в комнате пробили десять, но у Гортензии не было никакого желания ни встать, ни даже потревожить шелковистые складки своего зеленого балдахина. Ей казалось, что с того мгновения, как она ступит на пол, все непонятные вещи, случившиеся с ней накануне, все неприятности, могущие из них проистечь, навалятся на нее, чтобы мучить, подобно лилипутам в приключениях Гулливера, о которых она читала в монастыре. Кровать была великолепным приютом… Тем более что сама мысль о необходимости встретиться лицом к лицу с маркизом и его любовницей была для нее тошнотворна. Да и не знала она, как вести себя в подобном положении…
Конец ее колебаниям положила Годивелла, войдя к ней с чашкой кофе и тартинками. Спросив, как госпожа себя чувствует, и положив блюдо ей на колени, домоправительница придвинула стул и уселась около кровати с видом человека, испытывающего подлинное удовлетворение.
– Мадемуазель де Комбер возвращается домой, – почти радостно произнесла кормилица. – Она говорит, что снег начинает таять и, ежели она не собирается возвращаться в Комбер пешком, надобно быстро отправить туда сани. Ее отвезет Жером и доставит назад оставленный там экипаж.
– Я слышала, как она уезжала. Я даже проснулась из-за этого.
– Скатертью дорога! – вскричала домоправительница с грубоватой откровенностью. – Ох, чуть не забыла. Она передала вам заверения в самых дружеских чувствах. Она надеется, что вы вскоре приедете провести несколько дней в ее доме.
– Почему же она не пришла сама, чтобы сказать мне об этом?
Холодноватый тон Гортензии пробудил любопытство Годивеллы, и ее маленькие черные глазки вовсе превратились в щелочки.
– Она сказала, что не хочет вас будить после потрясения, которое случилось с вами этой ночью. А кстати… Почему вы так закричали, когда поднимались к себе?
– А разве вы не знаете?
– Честное слово… нет.
Каким бы незаметным ни было ее замешательство, оно не ускользнуло от Гортензии.
– Послушайте, Годивелла, вы не заставите меня поверить, что не имеете представления о том, что происходит в коридорах замка. Неужели вы ее никогда не видели? И не смотрите на меня так! Я говорю о Белой Даме… О привидении!
Старая кормилица поникла и совершенно смешалась. Гортензия успела увидеть ужас в ее глазах, но Годивелла быстро прикрыла лицо обеими руками.
– Да охранят нас господь и все здешние святые, – простонала она. – Вчера было девятое марта, годовщина ее гибели, и бедная душа пришла потребовать… как и каждый год… мессы, которую не отслужили по ней!
На этот раз Годивелла плакала приглушенно, словно боялась, что ее услышат, но от рыданий ее плечи под черным платьем вздымались, как море в непогоду. Гортензия выскользнула из кровати, склонилась к ней, и ее рука легла на плечи кормилицы.
– Если дело только в этом, не печальтесь так. Мы отправимся в деревню, попросим аббата Кейроля отслужить несколько месс, и душа моей тетушки обретет покой…
Но Годивелла не желала утешений и в отчаянии мотала головой:
– Этого… этого будет недостаточно! Тогда был… колокол… а теперь… явление! Мальчик умрет… мальчик умрет! О господи, охрани нас от гнева твоего! Я же знала, что… этот дом проклят!..
Гортензия выпрямилась, надела домашние туфли и халат, направилась к камину, чтобы помешать начавшие бледнеть угли. Зеркало над каминной доской, траченное временем, в мелких пятнышках, послало ей отражение очаровательное, но несколько туманное, тотчас тронутое боязливой гримасой: в белых одеждах, с длинными светлыми волосами, рассыпанными по плечам, она немного походила на то вчерашнее привидение. Она живо склонилась к огню, подложила два-три полешка, помешала угли и возвратилась к Годивелле, продолжавшей плакать.
– Вы сегодня пробовали принести еду кузену? – спросила она.
Годивелла знаком показала, что нет, и попыталась подавить приступы отчаяния, то есть вытащила платок, чтобы вытереть глаза и высморкаться.
– Как увижу его, так всякую смелость теряю, – почти неслышно пробормотала она. – Мне кажется… Что в конце концов… Я однажды не осмелюсь подняться к нему!
– Сейчас не время падать духом. Надо что-то делать. Ступайте приготовьте завтрак. Тем временем я покончу с туалетом и оденусь. Сегодня я сама принесу ему еду, и если маркиз…
– Ваш дядя тоже уехал!
– Вместе… с ней?
– Нет. Он велел оседлать мула и отправился к своему нотариусу в Сен-Флур. Вернется завтра. Ах, госпожа Гортензия, вы и впрямь хотите попытаться?..
– Надо пробовать все средства! Думаю, у нас нет иного выбора! Поторопитесь!.. И да поможет нам бог!
С несвойственной ей страстностью Годивелла схватила руку Гортензии и поцеловала ее, а затем, подняв целый вихрь из черных оборок платья, белых – нижней юбки и голубых – передника, вылетела из комнаты. Гортензия же принялась за свой туалет, более ничего не дожидаясь, охваченная благородным порывом, следствием предыдущей ночи ужасов. Будущее, ожидавшее ее, быть может, окажется мрачным, но перво-наперво все же необходимо спасти Этьена. В этом замке не хватает еще второго привидения…
Через двадцать минут, сопровождаемая Годивеллой, отказавшейся отдать блюдо в ее собственные руки, девушка уже стучалась в дверь своего кузена. Она знала, что он там один. Эжен Гарлан спустился вниз по просьбе служанки, придумавшей благовидный предлог: сменить белье перед готовившейся большой стиркой. Только когда он оказался внизу, ему сообщили о готовящемся визите и поставили перед ним лишний стакан с кофе, чтобы он набрался терпения.
Гортензии послышалось, что ее пригласили войти, однако голос был столь слаб, что ей могло и послышаться.
– Входите же, – шепнула Годивелла, передавая блюдо девушке и открывая перед нею дверь. За исключением свечи, горевшей на ночном столике, ничто не освещало погруженную в полумрак комнату, поскольку большие шторы-шпалеры закрывали окно. Но еще темнее было в алькове, отделенном занавесями, подобными оконным. Тяжелый, спертый и в то же время ледяной воздух усиливал мрачность обстановки, в довершение едкий запах неухоженного тела в смеси со свечной гарью делал это обиталище настоящей комнатой больного. Да и просто стоял сильный холод, так как огонь в камине погас.
Гортензия в нерешительности остановилась, словно ей предстояло вступить в могильный склеп. Смерть уже затаилась в темных углах, среди теней под сумрачными балками потолка. Угадав, что она испытывает, Годивелла прошла вперед, раздвинула шторы на окне и бросилась к камину, чтобы снова разжечь огонь.
Поскольку она произвела довольно сильный шум, убирая скопившуюся золу, из-за полога раздался слабый, но властный голос: