1947 Осбринк Элисабет

Нью-Йорк

Чарли «Бёрд» Паркер и Джон Бёркс «Диззи» Гиллеспи прославились, ездят в европейские турне, играют в Карнеги-Холле, и все такое. Телониус Монк живет на гроши и без кредитов под свои композиции. Он слышит свои мелодии по радио, sure thing[40]. И «I mean you», и «Bean and the boys» популярны, но исполняет их Коулмен Хокинс. Мелодии Монка, но слава не его. Дохода нет. Другие, скажет он позднее, толкутся рядом, копируют его гармонии, приходят со своими нотами и просят совета, а он сам даже в концертах не выступает.

«Иной раз меня даже не пускали в „Бёрдленд“. Представьте себе: быть музыкантом, слышать, как исполняют твои собственные композиции, но не иметь права даже войти!»

Настало новое время, рожденное из жестокости войны, в тени опасного мира. Музыка дисгармонична, ритмична и атональна. Манхэттенским клубам несть числа, они открываются и закрываются так быстро, что не уследишь, мелодии Монка плывут в дымном ночном воздухе. Но сам он зарабатывает на жизнь как пианист в чужих джаз-бэндах или как учитель. Один из его учеников — семнадцатилетний тенор-саксофонист Теодор Роллинс, по прозвищу Сонни, каждый день после школы он приходит к Монку домой, на урок.

Билл Готлиб, журналист из джазового журнала «Даун-бит», замечает, что Бёрд и Диззи в каждом интервью говорят о Телониусе Монке как вдохновителе и образце, и в нем просыпается любопытство. Он едет в Нью-Йорк, чтобы разыскать человека, которого великие считают более великим, чем они сами, и которого он вскоре провозгласит Джорджем Вашингтоном бибопа.

Лондон

Слова «черная пропаганда» вороном летают от одного британского чиновника к другому. Министерство иностранных дел обдумывает анонимную кампанию, чтобы успокоить беженцев, настроенных поскорее уехать в Палестину, но отказывается от своей затеи еще прежде, чем она обретает форму. Это не выход. Тут ничем не поможешь. Что вообще можно поделать, если беженцы хотят только одного — покинуть Европу, место убийств, и отправиться в США или хоть в Великобританию, но ни США, ни Великобритания не намерены их впускать?

Британский премьер-министр Эрнест Бевин нисколько не сомневается, что сионисты тайком провозят беженцев, чтобы воздействовать на щекотливую ситуацию в Палестине. Положение серьезное. Все попытки евреев нелегально пробраться в страну необходимо пресекать. Поэтому он пишет неофициальное письмо министрам иностранных дел нескольких европейских стран и просит о помощи.

Датское правительство отвечает быстро и сообщает, что запретило двум подозрительным судам покидать страну. Достойный пример и превосходное свидетельство дружеской лояльности, восклицают британцы и немедля рассылают сведения о чрезвычайных акциях датчан в Париж, Брюссель, Гаагу, Стокгольм, Афины, Лиссабон, Рим, Белград и Бухарест.

В Швеции британские дипломаты встречаются с чиновниками шведского правительства. Ёста Энгцелль, советник министерства иностранных дел Швеции и глава юридического департамента, выражает опасение — «he rather fears», — что многие евреи в британской зоне Германии только и ждут оказии выехать в Швецию. Швеция, конечно, имеет законное право отказать им во въезде, говорит Энгцелль, но реакция шведского народа будет настолько мощной, что выслать их назад, в Германию, окажется невозможно. Не может ли британская администрация в Германии удержать евреев от пересечения шведской границы?

Буэнос-Айрес

Учрежден журнал «Дер вег» («Путь»). Адрес редакции — Суйпача, 156, самый обыкновенный дом в солидном районе, на той же улице, что и шведское посольство, только вот на двери нет таблички, чтобы не привлекать внимание. Здесь подготовлен первый номер ежемесячника, который станет связующим звеном между нацистами Латинской Америки и Европы. Распространяться он будет среди как минимум 16 000 немцев и 2500 подписчиков в Южной Африке.

Редактор журнала — Эберхард Фрич, уроженец Аргентины, убежденный нацист. Издатель — «Дюрер-ферлаг», печатающий множество нацистских авторов. Сотрудники бойко снуют меж аргентинским президентским дворцом и отдаленными кроличьими фермами.

Находящийся в розыске Адольф Эйхман войдет в сокровенный круг немецкой колонии через несколько лет, когда Эберхард Фрич и его сотрудник Виллем Сассен надумают записать его мемуары. Чтобы собрать материал, они запишут на пленку многочасовые беседы с Эйхманом, происходившие в присутствии особо избранной публики. Но в свет мемуары так и не выйдут. Эберхард Фрич и Виллем Сассен хотят видеть свою идеологию реабилитированной, избавленной от обвинений в массовых убийствах и звериной жестокости, но разговоры с Эйхманом не оправдывают их надежд. Проект утрачивает блеск и визионерство, когда Эйхман фактически подтверждает число уничтоженных евреев, даже злится, что не удалось истребить еще больше, и позднее эти магнитные пленки станут решающей уликой на процессе против него. Но все это в будущем, которое еще не наступило.

Каскадные горы

Все это обернется огромным летающим недоразумением. Пилот Кеннет Арнолд ни разу не утверждает, что они выглядят как блюдца. Он говорит, что они двигаются как блюдца, брошенные по воде. Но кто бросает блюдца по воде?

Двадцать четвертое июня, на часах самое начало четвертого. Вершины гор покрыты снегом. Небо озаряет вспышка. Девять аппаратов пролетают в поле зрения Кеннета Арнолда, словно птичий караван, восемь полукруглых объектов, ведомых девятым, серповидным. Что правда, то правда, на блюдца они совершенно непохожи.

Тишина. Направление на север. Исчезли.

Нью-Йорк

Рафаэль Лемкин решает бросить все, кроме борьбы за то, чтобы геноцид законодательно признали международным преступлением. Разочарование после первого нюрнбергского приговора и мучительное сознание, что его мать, отец и бльшая часть родственников убиты, сливаются в одну-единственную силу: остановить мировое зло. Для этого ему нужна ООН. Итак, он оставляет работу в Вашингтоне, отказывается от годового дохода в 7500 долларов и переезжает в грязную съемную комнату на 102-й улице в Манхэттене.

Поскольку постоянной работы у него теперь нет, то нет и денег. Потрепанная одежда, залатанные дыры и беспрестанная борьба за то, чтобы оплатить поездки, письма и жилье, — таковы его будни. Вскоре он занимает деньги у вашингтонских друзей, чтобы отдать долги друзьям в Нью-Йорке. Ему стыдно, но выбора нет. Очень скоро друзей становится меньше.

ООН все еще организация новая, непривычная для себя самой и пока что не утонула в формальностях и регламентах. Лемкин проникает в систему, хотя и не представляет никакую нацию. Если он сумеет убедить хотя бы одну страну поддержать резолюцию ООН о признании геноцида международным преступлением, за нею последуют и другие. Он начинает в одиночку обрабатывать каждого, кто, по его мнению, может иметь влияние в этом вопросе.

Делегаты ООН испытывают чувство вины — ему оно тоже знакомо — перед многими миллионами убитых. Вина становится козырем Лемкина, и он пускает его в ход. Выигрывает поддержку и подписи, пользуется им, покуда возможно, во благо человечества.

Панама и Куба — первые страны, поддерживающие его предложение. Затем Лемкину удается привлечь на свою сторону индийскую делегацию. Тогда он берется за журналистов. Каждый день посещает журналистские офисы ООН, дает подсказки, информацию, подробные примеры геноцида. Пока что такие деяния не включены в разряд преступлений, пока что возможно понести наказание за убийство одного человека, но избежать наказания за убийство многих людей. Вскоре журналисты норовят сбежать, едва завидев в коридорах Лемкина с его потертым портфелем, где вместе с газетными вырезками лежат бутерброды. Седой мужчина, в двубортном костюме и изношенных, но вычищенных ботинках.

Рафаэль Лемкин, неофициальный лоббист. Всегда один и всегда готов свести любой разговор к теме геноцида. Он неглуп и прекрасно понимает, что его одержимость мешает порядку. В конце концов, знакомясь с кем-нибудь, он представляется так: «Я чумовой Лемкин». Но это не имеет значения. Главное — попытаться остановить мировое зло, все прочее значения не имеет.

В борьбе за признание геноцида преступлением особенно поддерживают Лемкина женские организации, участвующие в движении за мир во всем мире. Они стараются повлиять на ооновских делегатов своих стран, и уже вскоре Лемкин располагает бльшим числом подписей. В мае Генеральный секретарь ООН Трюгве Ли предложил Рафаэлю Лемкину вместе с двумя другими юристами подготовить проект конвенции о геноциде. Сейчас, 26 июня, работа закончена. Документ передан в ООН. С одной стороны, Лемкин чует победу. С другой же — его удел отчаяние, одиночество и бедность, и это тоже правда.

Орегон

Новость о неопознанных летающих объектах распространяется повсюду. Уже более тысячи людей официально подтвердили наблюдения пилота Кеннета Арнолда. Самое что ни на есть будничное слово — блюдце — внезапно приобретает некий атмосферный, пугающий и совершенно странный смысл.

Когда Арнолд заходит в кафе в Орегоне, какая-то женщина, показывая на него пальцем, кричит, что этот человек видел инопланетян. Она плачет. Как ей теперь защитить своих детей?

Он огорчен и доверительно беседует с еще одним репортером. Пожалуй, эта история вышла из-под контроля.

Париж

Двадцать восьмого июня Симона де Бовуар начинает работу над «Вторым полом».

Мюнхен

Июнь бывает теплым, как кожа ребенка, но эти дни отлиты из стали. Грянула холодная война, и американцам, чтобы одолеть врага, срочно требуются антикоммунисты.

Николаус «Клаус» Барби — он же Клаус Альтман, Клаус Беккер, Хайнц Беккер, Клаус Беренс, Хайнц Беренс, Клаус Шпир, Эрнст Хольцер — больше не желает сотрудничать с британской разведкой, отдает себя в руки 66-й разведбригады американской Службы контрразведки (Си-ай-си). Его эсэсовская татуировка выжжена как вытесненная память.

Лионский мясник. Виновен в изнасилованиях, пытках, убийствах и депортации, организатор медленной смерти и огромных мучений. Ответствен за депортацию в лагеря 7500 человек, ответствен за казнь еще 4000, лично ответствен за пытки лидера Сопротивления Жана Мулена, замученного до смерти в 1943 году, виновен в том, что 44 еврейских ребенка-сироты и их учитель из французского Изьё были убиты в Освенциме.

Си-ай-си хорошо ему платит и защищает от французских властей, которые хотят привлечь его к суду. Через несколько лет американцы помогают Барби перебраться в Боливию, где его опыт в убийствах и пытках находит применение у многих местных военных диктатур.

Щурово

Понедельник 30 июня. Михаил на северо-западе Советского Союза, наблюдает, как его детище топят в грязи, держат под водой, засыпают песком. Он нервничает. Последние шесть лет он неустанно конструировал, улучшал и выверял, а после встречи с генералом Жуковым отчетливо понимает, ради чего трудился — ради победы над фашизмом.

Миф о Михаиле по-советски прямолинеен и красив. Простой паренек из народа становится солдатом в большой войне, получает тяжелое ранение. Без технического образования, но обладая огромным талантом, он посвящает свою жизнь служению народу и отчизне. Ни слова о том, что одиннадцатилетним мальчиком он и вся его семья были депортированы в Сибирь, когда Сталин производил большую чистку своего народа. Ни слова о нужде, о клейме кулацкого сына, о голоде.

В госпитале, где лечился от ран, он слышал, как другие раненые рассказывали, что воевали с никудышным оружием, что оружия не хватало, порой одна винтовка на несколько человек. Как же в таком случае выиграть войну? Там он познакомился с лейтенантом, который объяснил значение греческого слова avtmatos.

Дни смерти

Дьёрдь Феньё. Мой дедушка. Фамилия его переводится как «ель». Такая вот фамилия. А какое у него имя? Все дело в том, кто это имя дал.

Может быть, император Иосиф II, хотя их и разделяют две сотни лет. Мои предки были евреи и жили в австро-венгерской монархии. Поэтому им пришлось подчиниться новому закону, который с января 1788 года регламентировал их имена. Допускалось 120 мужских имен и только 37 женских.

До 1788 года каждый отец передавал свое имя дальше, уже как фамилию, в подвижном, переменчивом плетении, где каждое новое поколение несло след предшествующего. Иногда фамилии брали по месту рождения. Но по новому закону все это запретили. Еврейские фамилии надлежало онемечить и сделать постоянными.

В ту пору, когда регистрировали новые фамилии, иные из имперских чиновников забавлялись, а иные даже кой-какие деньжата зашибали. Тот, кому везло и кто мог заплатить, получал красивую фамилию — золотую, серебряную, рубиновую, брильянтовую, сверкающую металлом и драгоценными камнями. Если же чиновник не выспался или не отличался богатой фантазией, еврей принимал первую попавшуюся, что взбредет начальнику в голову. Краски. То, что виднелось за окном. Зеленый, черный, белый, камень, ветка, лес. Ну а если чиновник был мерзавец, то и фамилии придумывал издевательские: Заумаген (Свинобрюх), Ванценкниккер (Клоподав), Кюссемих (Поцелуйка).

Может, мои предки были пекарями? Может, были бедняками и мечтали о белом хлебе? Может, чиновнику вздумалось в этот день обратиться к фамилиям, сязанным с сельским хозяйством? В общем, мои предки получили фамилию Вейцнер. Сеющий пшеницу. Красиво.

Однако австро-венгерская монархия беспокойно ворочалась да вертелась волчком из-за собственных властных игр. Всего пятьдесят лет спустя венгерская ее часть изыскивает способ приобрести большее влияние — достаточно только зарегистрировать внутри границ монархии большее количество граждан-венгров. Будто империя — это корабль и власть перемещается с одного борта на другой исключительно из-за веса пассажиров.

В середине XIX века проводится новая реформа — под лозунгом мадьяризации фамилий. Евреев с немецкими фамилиями призывают сменить их на венгерские. Время повторяется. Национализм повторяется. Подкуп повторяется. В добром ли настроении венгерский чиновник, ответственный за регистрацию фамилий? Что он видит в окно? Сосну или, может, ель? Феньё. Она-то и становится нашей фамилией.

Если события происходят в один и тот же день — можно ли тогда говорить о разнице? А если они происходят с промежутком в две сотни лет — можно ли говорить об одновременности?

Когда я думаю о дедушке, идет проливной дождь, серый занавес. Дьёрдь Феньё.

Ливень дней прошел со времени его кончины, их не счесть, поскольку никто не знает, когда он умер. Вероятно, в январе или в феврале 1943-го. Возможно, близ Батурина на Украине или в Белгороде. Моему папе снова и снова снится его отец, что он выжил, что он вернется. Возвращающийся сон о возвращении. Но он не возвращается. Вместо этого — дождь, я стою под дождем; иногда он легкий, как туман, иногда колючий, напористый, но всегда такой частый, что ничегошеньки не видно.

Мне хочется думать, что в жизни Дьёрдя Феньё было несколько лет радости. Он познакомился в Будапеште с двадцатилетней девушкой и сразу влюбился. В 1931 году.

Годом позже Лилли и Дьёрдь поженились в большой синагоге на Дохань-утца, хотя религиозными их не назовешь. Она — хрупкая, остроумная, выпускница парижской Сорбонны. Он — элегантный, темпераментный, очаровательный. Их фотографировали? Да, фотографировали. Белая фата, черный цилиндр, две улыбки, целиком обращенные друг к другу.

А потом — состоялся праздник? Что подавали на свадебном обеде? Я не знаю. Все погибло. Ее состоятельное семейство не одобряло, что она полюбила малообеспеченного, необразованного мужчину, но она пошла своим путем. Несколько лет они снимали маленькую старинную виллу в процветающей Буде и ездили на кабриолете марки «ДКВ»[41].

Я знаю, что Дьёрдь Феньё обладал прекрасной музыкальной памятью, что мог, один раз услышав мелодию, сразу же сыграть ее с подходящим аккомпанементом на фортепиано. Знаю, что он играл до-мажорную Sonata facile Моцарта. Знаю, что бабушка Лилли любила, когда он играл «Танго» (опус 165) Исаака Альбениса. Вот и все.

Воспоминания просачиваются сквозь поколения. Сталактиты утрат.

Их сын, мой папа, родился в июне 1936-го. Я представляю себе еще два светлых года в короткой жизни Дьёрдя Феньё, пока не настал конец его работе на гудронно-асфальтовой фабрике в Будапеште. По новому закону евреи не имели права владеть фабриками, поэтому у его дяди фабрику отобрали, а сам он стал безработным. Какое-то время пытался зарабатывать фотографией. Не вышло. Поехал искать работу в Париж. Не вышло.

Когда в сентябре 1939 года началась война, он с превеликим трудом сумел добраться из Парижа в нейтральный Лиссабон. Получил работу в Южной Америке, но вид на жительство выдали только ему — ни жене, ни сыну не выдали, — так что он никуда не поехал. Вернулся в Будапешт пароходом, с деревянным ящиком, полным апельсинов. Сколько фруктов, обернутых папиросной бумагой, пахших солнцем и свежей сладостью, сиявших оранжевым у него на коленях, да?

Он вернулся домой, чтобы умереть.

Несколько месяцев 1940-го и 1941-го он провел на принудительных работах для венгерской фашистской армии. Но опять вернулся домой, в Будапешт, к Лилли, к сыну и к своей матери Амалии Вейцнер. Осенью 1942 года его забрали в третий и последний раз.

Я не хочу писать об этом. Стою под дождем, под смертью, слова призывают смерть, и смерть призывает мои слова. Сиротство моего папы — вот что звучит в дожде.

Антиеврейские законы в Венгрии лишают евреев возможности служить в регулярной армии. Поэтому были созданы спецбатальоны для политически инакомыслящих и евреев.

Моему папе было всего шесть лет. В то утро, когда пришла третья повестка на принудительные работы, он, к своему удивлению, обнаружил, что все встали раньше его. Отец, Дьёрдь Феньё, сидел на диване, облокотясь на колени и подперев голову руками. Мальчик спросил, не поедут ли они на Дунай купаться или кататься на лодке. Ответ был «нет».

Дьёрдя Феньё, которому только что исполнилось тридцать пять, в ноябре 1942 года отправили в Надькату, в сборный лагерь, с узелком, в котором было теплое белье, цветные очки для защиты от слепящего снега и немного харчей. Грязный лагерь окружала колючая проволока. Страх поселился в бараках, и вполне оправданно. Можно назвать этих призывников узниками, а можно и рабами.

Комендант лагеря поделил их на батальоны и проинструктировал соответствующих командиров: живыми эти враги нации вернуться не должны. Охранники зачастую принадлежали к крайне антисемитской партии «Скрещенные стрелы»[42] и обращались с евреями необычайно жестоко и беспощадно.

Что произошло с Дьёрдем Феньё? Его повесили или расстреляли? Приказали расчищать путь наступающим нацистским войскам на Восточном фронте, идти по минному полю, пока не взорвется? Заставляли ползать на четвереньках с миской в зубах и повизгивать? Отправили больного в барак, который затем подожгли? Велели влезть на дерево, прыгать с ветки на ветку и застрелили, когда он упал? Подвесили за связанные руки и избивали? Обливали висящего холодной водой, пока он не заледенел и не умер на тридцатиградусном морозе?

Тридцать первого декабря 1942 года Дьёрдь Феньё был еще жив где-то на Украине. Он написал тогда Лилли открытку со словами «ты была лучшей половиной моей жизни». Мне неясно, что, собственно, означают эти слова. А потом он канул в смерть, и его отсутствие столь же реально, как дождь. Ему нет конца.

Жила-была женщина по имени Алиса Хоффман. Моя прабабушка.

Сохранилась ее фотография 1910-х годов — в белом платье с высоким воротом. Совсем молодая женщина, в профиль. Волосы как у меня. Лицо напоминает мое, я выглядела так же в свои двадцать лет. И родилась она 29 апреля, как и я.

Алиса Хоффман из Будапешта вышла за Белу Воллака, и у них родилась дочка, Лилли. Единственный ребенок, она рано, в четыре года, осталась без матери, когда кроткая Алиса умерла от дизентерии, выпив непастеризованного молока.

Мне бы очень хотелось поговорить с Лилли, с моей бабушкой, о ее раннем детстве, трудном и одиноком. Помнится, однажды мы, держась за руки, кружились под музыку. А вообще я мало знаю о том, что значит иметь семью. Нет ничего, кроме имен, дождя, что падает на имена, имен, что падают сквозь поколения. Алиса, Лилли и мальчик, который станет моим папой. Его назвали так же, как его отца, хотя это не принято и никто не может объяснить почему.

Несколько лет они жили все вместе — мальчик, его мама Лилли, его папа Дьёрдь и бабушка Амалия — в квартире из двух комнат, прихожей, кухни и ванной. Там стояло фортепиано. А на стене висела картина маслом, портрет Алисы Хоффман. В ненормальном еще была нормальность.

Когда 19 марта 1944 года немцы оккупировали Венгрию, восьмилетний мальчик, который станет моим папой, уже остался без отца. Он успел пойти в школу, но проучился недолго, потому что был евреем. Ни его мать, ни отец в Бога не веровали, и только когда ему исполнилось пять лет, он соединил слово «еврей» с самим собой. Чужой человек проходил мимо того места, где он играл, и обозвал его вонючим евреем. Мальчик пошел к маме и спросил, что значит «еврей». Лилли ответила просто: «Есть два сорта людей, добрые и злые. Вот и все, что имеет значение».

Расскажу о моей бабушке Лилли. Она делала все, что могла.

В Кракове жили родственники: Имре, его жена Эржебет и их дети — Ида и Янош. В 1939-м, когда нацисты оккупировали Польшу, им грозила депортация, но они могли спастись, если сумеют доказать, что они венгры. Лилли продала свои драгоценности, подкупом добыла необходимые документы, чтобы четыре человека получили отсрочку и надежду на спасение, правда, как оказалось, ненадолго. Кто-то из соседей донес на них в гестапо. Венгры ли, поляки ли — роли не играло, они были евреи, и семью вывезли в польский городок Освенцим, который немцы называли Аушвиц. Имре, Эржебет и пятнадцатилетний Янош в тот же день попали в газовую камеру. Двадцатилетней Иде сохранили жизнь для рабского труда, сперва в Освенциме, потом в Берген-Бельзене. Я нахожу сведения о них в лагерном архиве. Уничтожить всё не успели. Имя соседа не указано. Ида никогда ни слова не говорила о том, чт ей довелось пережить.

Невозможно спокойно записать все это, слова не способны течь ровным потоком, нет примирения, и связного рассказа не получается. Фразы отрывисты и обрывочны. Все рвется, постоянно рвется, натыкаясь на колючую проволоку. Время, не ведавшее жалости. Три раза Лилли спасала жизнь своему сыну, который станет моим папой. Но я опережаю события.

Мальчик жил со своей мамой Лилли и бабушкой Амалией. Многие тогдашние дни никто уже и припомнить не может. Такова жизнь, дни исчезают, и припомнить их невозможно, они просто проходят сквозь тебя, оставляя просто слой времени. И вот, стало быть, пришла весна 1944 года, с желтыми звездами на одежде.

Нацистам надоело, что Венгрия ничего не предпринимает в отношении своих евреев. Правитель Миклош Хорти вроде как норовил увильнуть. Невзирая на все антиеврейские законы и нескрываемую ненависть, он, казалось, не хотел сделать последний, решающий шаг к истреблению. Вдобавок один из его приближенных (с его ведома) вел с союзниками переговоры о сепаратном мире — а это было уже предательство, которое Гитлер принял лично на свой счет. Он пригласил правителя Хорти к себе, в замок Клессхайм в Австрии, и пока они сидели за столом, нацисты осуществили операцию «Маргарете». То есть оккупировали Венгрию.

Хорти сохранил свой пост с условием, что он уберет упомянутого ближайшего сотрудника и впредь будет подчиняться приказам.

Затем прибыл Адольф Эйхман. За восемь недель были депортированы и убиты 424 000 евреев и 28 000 цыган. Чрезвычайно эффективно. Специально проложенные железнодорожные пути в Биркенау, специально построенный перрон, спецкоманда СС. Есть фотографии. Один из эсэсовцев стоял на перроне с фотоаппаратом. Получился альбом. Он его спрятал. А кто-то нашел.

Среди смерти, охватившей Венгрию, возникали пустоты. Необитаемые дома, квартиры с одеждой в гардеробах, семьи с нежностью в опустевших объятиях.

Лилли, мальчик и его бабушка Амалия в своей квартире не остались. Однажды июньским вечером в половине одиннадцатого явились солдаты «Скрещенных стрел» и выгнали их за порог. Лилли, мальчику и бабушке разрешили захватить с собой только сумку или рюкзак с вещами да постели и отправили в другой опустевший дом, к месту сбора. Там царили теснота, скученность, хаос. Мой папа, мальчик, и его бабушка устраивались на матрасе валетом. Дом был еврейский. Воспоминания — детские.

Лето кончилось, и хрупкую, но проворную Лилли послали на принудительные работы — делать уборку и прочую черную работу в казармах «Скрещенных стрел», Радецкий-лактанья. Ей выдали особую карточку, позволявшую передвигаться по городу, несмотря на звезду. И она могла брать домой немного остатков еды.

Пятнадцатого октября 1944 года нилашисты совершили государственный переворот и сместили правителя Хорти. Повсюду солдаты. Тогда-то Лилли первый раз спасла жизнь моему папе.

На следующий день, 16 октября, погода стояла пасмурная. По какой-то причине Лилли, папа и Амалия собрались проведать христианку, подругу Лилли. Им надо было пешком пройти несколько километров через Будапешт, хотя евреям ходить по улицам запрещалось, Лилли отпорола желтые звезды. Но вскоре их приметили, молодой парень погнался за ними на велосипеде. Он работал продавцом в булочной, где они покупали хлеб, узнал их, громко окликнул и поехал следом. Другие венгры на улице тоже всполошились. Опасность, тяжелая, как гроза.

На площади Баттьянитер располагался крытый рынок, перестроенный под казарму для обычных серых немецких солдат — не для страшных черных эсэсовцев, — и продавец на велосипеде и трое преследуемых привлекли внимание одного из офицеров. Он вмешался — с заряженной винтовкой в руках — и сказал, что Лилли, мальчика и Амалию надо расстрелять, ведь они разгуливают по городу без звезд.

Чт и как ответила офицеру Лилли, восьмилетний мальчик, мой будущий папа, не понял, а потому и рассказать не мог. Он и по-немецки тогда не понимал. Помнит только страх, не слова. Помнит, как немецкий офицер уступил и позволил им вернуться назад, как он крикнул немецким солдатам-часовым: «Diese Juden passieren lassen»[43].

Лилли, мальчик и Амалия отправились обратно, от поста к посту, той же дорогой, какой пришли. Часовые передавали команду офицера от поста к посту. О-о, как смотрели на них венгры на улице. Молодой парень из булочной остановился. Никто теперь не смел их тронуть, эти слова летели над их головами, точно птицы-стражи следовали за ними всю дорогу до еврейского дома. Diese Juden passieren lassen.

Каждый день Лилли ходила в казарму нилашистов, исполняла там свою подневольную работу. Наверняка она говорила с иными юдофобами о справедливости и несправедливости. Называла такие разговоры «идеологическими дискуссиями» и верила, что может повлиять на этих людей. Через несколько дней она во второй раз спасла жизнь моему папе.

Лилли была в казарме, когда узнала: что-то случилось. Кто ей рассказал? А узнала она вот что: всех обитателей еврейского дома забрали и увели на сборную площадку возле полицейского участка на Бимбо-утца. Она бросила работу. Поспешила к полицейскому участку. И взяла с собой офицера «Скрещенных стрел».

Почему он пошел с ней, а не наоборот?

Моя бабушка Лилли — какая нежность охватывает меня. Нежность вопросов, оставшихся без ответа.

Во дворе полицейского участка шеренгами стояли люди. Дети. Старики. Ждали марша смерти. Ждали часами, построенные во дворе участка. Лилли с венгерским офицером успели вовремя. Вбежали во двор, нашли восьмилетнего мальчика и его бабушку Амалию. Успели вытащить их из строя.

Это был второй раз.

Время без жалости, для него нет слов. Оставшихся будапештских евреев собрали на изолированной территории вокруг большой синагоги. Так легче их отлавливать, легче держать под контролем. Офицер-нилашист отвел там жилье мальчику, Лилли и Амалии. Лилли пришлось сразу же вернуться на работу в казарму, и она взяла мальчика с собой. Бабушка Амалия пошла в гетто, в указанное жилье. Позднее этим же вечером, когда Лилли, закончив работу, пришла с мальчиком в тот дом, там никого не было. Рота нилашистов забрала всех стариков и детей.

Амалия Вейцнер. Папа помнит ее как очень добрую и любящую бабушку. Ей было семьдесят три года.

Раньше в этой квартире жил кто-то другой. Депортация происходила и до депортации, людей просто похищали. Теперь здесь поселились Лилли и мальчик. В кладовке они нашли банки с домашним вареньем.

Когда Красная армия подошла к Будапешту, гетто заперли. Восьмилетний мальчик, мой будущий папа, тяжело больной дизентерией, лежал на одеяле, поверх мешка с песком.

Они с Лилли и еще несколько человек укрылись в подвале.

Как долго они там жили? Ответа нет. Отступающие немецкие солдаты забрали все часы.

Январь выдался холодный. Запах дыма при каждом вздохе, когда они прямо на полу разводили костер. Где-то тишина, где-то звуки войны. Где-то наверху по улицам громыхали танки.

От соседнего подвала их отделяла стена. Не знаю, какого она была цвета или состояла из голых кирпичей. Мальчик на мешке с песком не помнит подвальной стены, но все же помнит, что она наверняка была, поскольку внезапно разетелась на куски. А в пробитую брешь пролезли русские. В этом переданном мне фрагменте папиной памяти нет ничего пугающего. Он, мальчик, лежал тогда на мешке с песком, слабый от болезни. Воспоминанию семьдесят лет, но оно есть, оно датировано, решающий миг в веренице неясностей. Стена сохранилась в памяти, потому что разлетелась и внутрь пролезли русские солдаты. Лилли и мальчик получили свободу. 18 января 1945 года. Они вышли из подвала и покинули гетто.

Искореженные грузовики, оборванные провода, мертвые лошади на улицах, грязь, мусор, люди в лохмотьях, железные балки, обнажившиеся от взрывов. Дома без фасадов, половинки комнат, половинки пола, половинки крыш, половинки кухонь и спален, оголенные театральные кулисы, разоренная жизнь. Все бурое и серое. С тех пор мой отец любит художника Ансельма Кифера.

Их приютила у себя подруга-христианка. Чтобы добыть для мальчика рис и порошковое молоко, Лилли за деньги сдавала кровь. Так она в третий раз спасла ему жизнь.

Дни, смерть. Лилли работала официанткой в кафе, но потеряла веру в будапештское будущее. И решила эмигрировать в Палестину. В ожидании разрешения на въезд она отправила мальчика к сионистам, а те привезли его в лагерь для детей-сирот в Штрюте, Ансбах.

Квартиру, где они когда-то жили все вместе — очаровательный Дьёрдь, Лилли, мальчик и его бабушка Амалия, — разбомбили, фортепьяно превратилось в металлическую проволоку и щепки. Уцелела только большая картина маслом, по-прежнему висевшая на стене, портрет матери Лилли, кроткой Алисы Хоффман.

Дедушка. Чужое слово, пробел в моем лексиконе. Настоящим объявлен пропавшим без вести. Ни старые фотографии, ни архивные документы из ЮНРРА, ни убийцы не могут заполнить эту пустоту.

«Taken for forced labour service to the Ukraine on November 28, 1942, and perished at Bielgorod in February 1943»[44].

Самое раннее воспоминание моего папы о его отце: они держатся за руки через носовой платок. Солнце палит. Они в отпускной поездке на Балатон, идут вверх по склону горы Бадачонь. На горной тропинке под ногами шуршат мелкие камешки, а носовой платок не дает рукам выскользнуть друг из друга.

Белый носовой платок — я думаю о нем, о белом средоточии памяти… он почти прозрачный от влаги меж их ладонями, будто слой времени, близость и теплая дистанция, соединяющая обоих. Если папе в ту пору четыре года, значит, у него впереди еще два года, чтобы копить воспоминания о своем отце.

И моего папу, и его отца звали Дьёрдь, но я не знаю почему. Дьёрдь — это венгерская форма имени Георг.

Человек, который стал отцом моего папы, вырос в Дебрецене, в семье портного. Но почему он бросил учебу? Потерпел неудачу? Нет никого, кто может дать ответ. Не получить аттестат зрелости — дело неслыханное, провал на экзамене — позор, доводивший иных до самоубийства. Может, поэтому он хотел оставить маленький городок и портновскую мастерскую отца? Или его обуревала жажда приключений, или не было другого выхода? Но Дьёрдю Феньё не позволили уехать из дома, пока он не сдал экзамен на портного. Он должен иметь профессию, так решил его отец Шандор.

А потом Дьёрдь отправился в Париж. Шел 1924 год, ему было семнадцать, и по-французски он не говорил. Конечно, там он голодал. И некоторое время спустя вернулся в Венгрию, на сей раз в столичный Будапешт, где один из братьев матери устроил его на своей гудронно-асфальтовой фабрике.

Он играл на банджо. На фортепиано. Умел и на гармошке. Стал на фабрике начальником. Свои густые черные волосы бриолинил и зачесывал назад. Снимал автопортреты с помощью автоспуска, спрятав его в ладони. Таким я вижу его сейчас, таким он сам тогда хотел себя видеть. Наши взгляды встречаются сквозь серебро и свет, встреча и происходит, и не произойдет никогда.

Порой он фотографировался вместе с Лилли и сыном. Мальчик замирал от восторга и смущался, но был пока что частью троицы, которая вскоре будет разрушена, частью непостижимой серьезности, которую они пытались скрыть под улыбками. Черно-белые снимки, где они вместе смотрели в будущее, которое так и не наступило. Все это имело место раньше, когда все, можно сказать, шло беспрерывно и дни текли как положено, по порядку. До произвола и насилия.

Воспоминания — словно надгробные камни, воздвигнутые над телом, которого давным-давно нет. Можно ли сделать что-нибудь еще, кроме как постараться воскресить в рассказе его мир? Я — та, у кого всегда был отец, — беру на себя его сиротство и несу его. В ожидании будущего я — та, у кого всегда был отец, — перебираю его воспоминания, оглядываюсь назад. Перебираю его утраты, чувствую их.

В тот день, когда мне исполнился год, папа, говорят, впервые дал мне попробовать венгерскую колбаску, и мне она, говорят, пришлась очень по вкусу, но эта история явилась из его памяти, а не из моей. Зато я помню, как мы идем по тропинке через лиственный лес у озера. Мне четыре года. Он несет меня на закорках, и я держусь за его волосы.

Кладбище — это инверсия города. Люди под землей, а не сверху, заключенные в урны, прах вместо мышечной массы с температурой тридцать семь градусов тепла. Переход из бытия в небытие. Тот, кто приходит туда, навещая память мертвых, остается чужаком.

В Нормандии белые могилы американских солдат стоят как на параде, а немецкие обозначены монументами в темнеющем камне. Безмолвные города, где те, кого уже нет, поют живым беззвучные песни о небытии.

По всей Европе есть и другие места захоронений, свидетельствующие о небытии еще более глубоким безмолвием, — в Праге, в Берлине, в Кракове. Умершие лежат под слоем времени и слоем распада, их имена записаны в плюще.

Я навещаю такое место, кладу камешек на могилу моей бабушки Лилли в будапештском Ракошкерестуре. Ряды надгробий стоят изъеденные непогодой, покосившиеся, укрытые тенью. Заброшенные, потому что все те, кто бы их посещал, убиты.

1947–1974. Две даты, одни и те же цифры, а между ними двадцать семь лет. Время — место, укрытое тенью.

В декабре 1974 года папа пишет мне письмо. Незадолго до моего десятого дня рождения. «Передать сейчас» — надпись на конверте, папиным неразборчивым почерком. Он кладет конверт в банковскую ячейку вместе с заемными письмами и нотариальными документами на владение. Я, единственный папин ребенок, должна получить письмо после его кончины. Но папа жив, и я прочитала его лишь совсем недавно.

В письме девятнадцать машинописных строк. Восемнадцать из них выражают родительскую любовь. Последняя, девятнадцатая, состоит из одной фразы, из предостережения. Но эта фраза соединяет годы. Он мог бы с тем же успехом написать ее себе в 1947 году в Штрюте, Ансбах, как и мне в 1974-м на Кунгсхольме в Стокгольме. Один десятилетний ребенок соединяется с другим.

И хотя ребенком я этого письма не получила, я всегда знала это предостережение. Вот оно, вот буквы, оставленные на бумаге папиными решительными ударами по клавишам пишущей машинки:

«Никогда не жалей себя».

Я пытаюсь собрать из осколков 1947 год. Безумная затея, но то время не дает мне покоя.

Июль

Париж

Шестого июля мсье Морис Бардеш впервые держит в руках экземпляр своей книги. Она написана в порыве гнева и отвращения после поездки по Европе, которую он называет трущобами. В «Письме Франсуа Мориаку» он обрушивается на французское движение Сопротивления, которое, по его мнению, презирает закон. Он защищает режим «Виши»[45] и французское сотрудничество с нацистами и критикует узаконенную чистку, l’puration lgale, от коллаборационистов и попутчиков, которая проводится в судебном порядке, чтобы отмыть французское сегодня от вчерашней грязи. В глазах Мориса Бардеша мир красотой не блещет.

Только что отпечатанная книга — бомба, которая взрывается в каждом из 80 000 проданных экземпляров. Морис Бардеш называет себя фашистским писателем, но станет больше чем просто писателем.

Розуэлл

Фермер-овцевод Уильям Брейзел, по прозвищу Мак, находит в пустыне Нью-Мексико исковерканные куски металла и сообщает местным властям, что это обломки летающего блюдца. По меньшей мере одна радиостанция прерывает обычные передачи, чтобы дать в эфир эту информацию.

Дели

Сэр Сирил Радклифф, юрист, один из давних оксфордских однокашников Дикки, впервые в жизни прилетает в Индию. Восьмое июля, жара. Скрепя сердце он взял на себя задачу определить новые границы страны, потому что — как выразился лорд-канцлер, давший ему это поручение, — Неру и Джинна никогда не договорятся. По мнению лорд-канцлера, Радклифф как никто подходит для этой миссии, поскольку обладает двумя завидными качествами — компетентностью юриста и незнанием Индии.

В его распоряжении пять недель, не больше и не меньше. Работа ведется в двух комиссиях: одна отвечает за границу между Индией и Западным Пакистаном, вторая — за границу между Индией и Восточным Пакистаном. Можно ли привлечь к работе кого-нибудь из ООН, как предлагает Джинна? Нет, это займет слишком много времени. Имеют ли остальные члены комиссий опыт в установлении границ? Радклифф обращается к советникам? Изучает обстановку на местах? Ответ отрицательный.

Однажды он совершает полет над северной Индией, смотрит в окно. Посещает Лахор и Калькутту. Но в основном сидит в своем доме в Дели, обложившись картами, множеством карт. Он в ответе за территории, где проживает 88 миллионов человек.

Сет

«Президент Уорфилд», в прошлом американский прогулочный пароход, покинул Марсель и стал на якорь во французском портовом городе Сет. Экипаж парохода состоит из молодых американских евреев. В морском деле они почти не разбираются, зато знают толк в теории интегралов, бейсболе и философии. Когда-то этот пароход построили в расчете на 400 пассажиров и спокойные воды, но скоро он войдет в мировую историю — на скорости 12 узлов и с 4500 людей на борту.

На рассвете 9 июля в Сет прибывают пассажиры, по железной дороге, на грузовиках, пешком: 1600 мужчин, 1282 женщины и 1672 ребенка и подростка, с фальшивыми колумбийскими визами. Бывшие узники лагерей с рюкзаками, одетые в три-четыре комплекта одежды, чтобы легче было нести свой скарб. Много беременных женщин, ну и дети-сироты из лагеря в Штрюте, Ансбах.

Четыре с половиной тысячи человек. Как они все сумели добраться до Сета и подняться на борт парохода, избежав вмешательства французских властей? Оттого что Сет расположен в избирательном округе французского министра транспорта, а он ярый приверженец сионизма? Оттого что многие таможенники, портовики и пограничники активные члены социалистической партии?

Или все дело в велогонке «Тур де Франс»? Именно сегодня глаза всех французов, их надежды и любовь устремлены на велогонщика Рене Вьетто, симпатичного молодого мужчину, здешнего уроженца, — он лидирует и вполне может одержать победу. Гонка (мужчины, пот, борьба, двенадцатый этап) проводится впервые после перерыва в семь тяжких лет и как раз сегодня проходит мимо Сета, неистовая машина, с колесными спицами, молниями, сверкающими на солнце.

Беженцы тем временем поднимаются на борт. Это занимает шесть часов. Нары в бывшем бальном зале «Президента Уорфилда» быстро заполняются. Всё, возврата нет — только мужчины, женщины, дети, беременные и старики да мысль о береге в Газе, где они покинут пароход.

Ничего не происходит. «Президент Уорфилд» ждет лоцмана, чтобы покинуть гавань, но тщетно. Британцы не позволяют французам выпускать судно, и французы не дают лоцмана. Но с 4554 пассажирами на борту, запасом воды на семь дней плавания и всего тринадцатью туалетами само время становится лоцманом. Десятого июля судно выходит в море, без помощи и поддержки. Песни, молитвы, крики детей и надежды витают над морем, словно туман, полный ожиданий.

Париж

Жизнь юного Мориса Бардеша в корне переменилась, когда он расстался с городком Дён-сюр-Орон и существованием сына изготовителя зонтиков. Стипендия обеспечила ему возможность учиться в престижном парижском лицее Людовика Великого. Восемнадцатилетний неуклюжий провинциал, заблудившийся в большом городе, — вот таким он был. Но сразу по приезде в Париж имел место случай, ставший прелюдией ко всей его дальнейшей жизни.

В одной из открытых галерей, окружающих школьный двор, его взгляд привлекли двое ровесников — стоя на стульях, они хором декламировали Бодлера. Один из них — Робер Бразийяк. Загорелый, с темными, почти черными волосами, с круглым лицом, в очках, он обратил внимание на Мориса Бардеша, который в свою очередь обратил внимание на одежду Бразийяка и его веселое настроение. К удивлению Бардеша, Робер Бразийяк откликнулся на его интерес. Они так сблизились, что товарищи-лицеисты называли их Бразийеш и Бардак.

Потом Морис Бардеш влюбился в сестру Робера Бразийяка Сюзанну, они обручились, поженились и отправились в свадебное путешествие в охваченную гражданской войной Испанию. Вместе с Робером Бразийяком.

Эта дружба возымеет огромное значение. Морис Бардеш и Робер Бразийяк сообща работают, сообща выступают против демократии. В 1935-м они пишут фундаментальную книгу по истории и эстетике кино, пишут о литературе и политике. С их точки зрения, Франция постоянно слабеет под влиянием алкоголизма, падения рождаемости и вторжения евреев. Решение проблемы они видят в идее героизма, в мужчинах с сильным телом, в культе свежего воздуха и спорта и атаках на коммунизм и буржуазность.

«Же сюи парту» («Я везде») — крупная французская фашистская газета, выходящая тиражом более 300 000 экземпляров. Робер Бразийяк становится ее главным редактором. Он именует себя «умеренным антисемитом», требует, чтобы евреев отлучили от социального сообщества, а позднее, чтобы их вообще «вывезли» из Франции, «в том числе и детей». Газета поддерживает Бенито Муссолини, позитивно настроена к испанским фалангистам, приветствует британских фашистов, румынскую «Железную гвардию» и бельгийских фашистов. С 1936 года она выказывает симпатию к Гитлеру и нацизму. Бразийяк восхищается «организованной красотой» нацистской Германии, тогда как Французскую республику сравнивает с «сифилитичкой-проституткой, воняющей дешевыми духами и гноем».

В годы войны Бразийяк своим пером выдавал и обличал участников движения Сопротивления, жаждая их истребления. По этой причине в 1945 году он был отдан под суд и приговорен к смертной казни.

Он был не одинок. После войны около 170 000 французских граждан предстали перед судом по обвинению в пособничестве нацистам и коллаборационизме. Пятьдесят тысяч из них были пожизненно лишены гражданских прав, а круглым счетом 800 человек — казнены. Еще десятки тысяч были убиты незаконно: их линчевала толпа или приговорили к смерти фальшивые суды. Свыше десяти тысяч женщин понесли наказание за так называемый collaboration horizontale[46] — им обрили голову и подвергли публичному унижению.

Однако смертный приговор Роберу Бразийяку вызвал бурное возмущение. Протестовала значительная часть литературной Франции, даже антифашисты. Писатель и участник движения Сопротивления Франсуа Мориак посетил генерала де Голля и попросил отменить этот приговор политическому противнику — речь-то шла как-никак о свободе слова, — и де Голль согласился. Кроме того, Франсуа Мориак был инициатором открытого письма с требованием помиловать Бразийяка, которое подписали, в частности, Поль Валери, Поль Клодель, Колетт, Альбер Камю и Жан Кокто, тогда как Симона де Бовуар, Жан-Поль Сартр, Пабло Пикассо и Андре Жид подписывать отказались.

Движение Сопротивления считало, что Робер Бразийяк предавал людей именно своим пером и что его смерть станет символом смерти фашизма. Несмотря на прежнее обещание, де Голль уступил их нажиму и снова изменил приговор. В феврале 1945 года Бразийяка расстреляли. Морис Бардеш погрузился в безутешную скорбь.

Лишь теперь, спустя два года, он приходит в себя и возвращается в мир, пишет две книги, протестуя против того, что называет фальшью времени, против демократии и лицемерия вокруг l’puration, то есть чистки, против неправомерных наказаний за якобы преступления. Он едва не пропал, но восстает в новом обличье, как политический зверь: «Я — фашистский писатель».

Едва только выходит первая книга о движении Сопротивления и военных трибуналах, «Письмо Франсуа Мориаку», он приступает к работе над следующей.

Морис Бардеш сам себя не узнает. Собственная страна чужда ему и столь же чужда ее история. Ненависть завладела правосудием и выбила его из равновесия, ненависть стала новой богиней современности. Он чует ее повсюду, ненависть к проигравшим. Не то чтобы он питал особую симпатию к Германии или к немцам, заявляет Бардеш. И любит он не немецкий народ, даже не национал-социализм, но храбрость, лояльность и боевое братство.

Ему, пишет он, ничего неизвестно и обо всех этих генералах и государственных деятелях, представших в Нюрнберге перед судом и осужденных, хотя он и прочитал все сорок томов застенографированных протоколов МВТ, первого крупного процесса. Он знает только, что они — проигравшие. И только этот факт имеет значение. Их армия, пишет он, была армией небольшого европейского государства, четыре года она сражалась против армий всего мира — и потерпела поражение. Неужели за это их теперь надо осуждать, карать и казнить?

Морис Бардеш сострадает жертве войны — народу Германии — и именно поэтому пишет книгу «Нюрнберг, или Земля обетованная».

Храбрость и страдания немецкого народа заслуживают уважения. Вот он и говорит то, чего не говорит никто другой, пишет то, чего не пишет никто другой: доказательства геноцида евреев сфальсифицированы. Конечно, евреи умирали, но от голода и болезней, никто их не убивал. Все документы, где речь идет об «окончательном решении», трактуют, собственно, лишь о выселении евреев из нацистской Германии, и только. Фактически, пишет он, во всем случившемся с евреями виноваты сами евреи. Они поддержали Версальский мир[47] и поддержали Советский Союз. Подлинные военные преступления совершили союзники, когда бомбили Дрезден и другие города. Газовые камеры, кстати, использовались для дезинфекции узников, и только.

«Я не защищаю немцев. Я защищаю правду», — отмечает он, формулирует свое кредо и пишет свою библию. Так возник ревизионизм, и его отец — Морис Бардеш.

Лондон

Зима была очень холодная, а теперь настало очень жаркое лето. Пятнадцатого июля Симона де Бовуар и Жан-Поль Сартр гуляют по английской столице, разгоряченные и голодные.

Лондон производит плачевное впечатление. Так много разбомбленных домов, люди так плохо одеты, продуктов питания так мало. Будто продолжается война. Все тяжко и бедно, отмечает Симона в письме к возлюбленному Нельсону. С другой стороны, люди очень храбры. А руины покрыты густеющей зеленью. Лиловые, красные и желтые полевые цветы растут на пустырях, яркие нежданные сады, возникающие, где раньше стояли дома. В парках люди, лежа на траве, без стеснения целуются. К счастью, в виски и содовой недостатка нет.

Бухарест

Лидера румынского антикоммунистического движения, Иона Диаконеску, в этот день берут под стражу. Его приговаривают к пожизненному тюремному заключению.

Палестина

Американец Ральф Банч — представитель ООН в комиссии, которой предстоит решить палестинский вопрос, — значительную часть работы ведет за кулисами. Всего через год его назначат помощником Фольке Бернадота, чтобы посредничать в палестинском конфликте. Когда Бернадот будет убит «Лигой Штерна», возглавляемой Ицхаком Шамиром, именно Ральф Банч продолжит миротворческую работу и впоследствии получит за нее Нобелевскую премию мира.

Но сейчас? Как он оценивает ситуацию? Комиссию, ее деятельность?

Cостав слабый, недостаточно компетентный, одна из худших групп, с какими ему доводилось работать. Люди мелочные, тщеславные, а зачастую либо дурные, либо косные. Непонятно, как можно было возложить ответственность за столь важную проблему на таких середнячков. Семнадцатого июля Банч пишет в частном письме:

«Неплохо бы всем членам Комиссии получить благословение во всех святых местах и облобызать все священные утесы, где в свое время являлись различные божества, — ведь от Комиссии ожидают чуда. На мой взгляд, чтобы выполнить свою работу, ей не обойтись без божественного вмешательства Христа, Мухаммеда и Иеговы».

Однако никакого чуда, похоже, не случится. Ральф Банч организует работу комиссии. И он же в итоге формулирует те два предложения по решению проблемы, какие комиссия представляет Генеральной Ассамблее ООН.

Нейтральные воды

Покинув гавань Сета, «Президент Уорфилд» с 4554 беженцами на борту незамедлительно оказывается под конвоем. Рядом, с обеих сторон, следуют два британских эсминца. Предупреждения и угрозы через мегафон. Как только пароход приблизится к палестинским водам, британцы вправе пришвартоваться к борту. Все знают, все ждут.

Шестнадцатого июля подходят еще три британских эсминца. На беженском судне никто не спит. Усиливают проволочные заграждения вдоль поручней. Разбирают консервные банки с кошерным мясом и картошку — вместо боеприпасов. Семнадцатого июля беженцы поднимают флаг со звездой Давида и переименовывают судно в «Исход-47» во имя памяти, мифа и библейских ассоциаций.

О к р и к. «Нелегальное пересечение границы Палестины не будет допущено, при такой попытке ваше судно будет остановлено. <…> В случае нападения на наших матросов мы применим силу. Лидеры и разумные пассажиры! Вы должны пресечь сопротивление воинствующих».

О т в е т. «На этом судне, на „Исходе“, находятся более 4000 мужчин, женщин и детей, чье единственное преступление в том, что они родились евреями. Мы отправимся в свою страну, ибо это наше право, и не станем никого просить о помощи. Мы ничего не имеем против ваших матросов и офицеров, но, к сожалению, их задача — проводить политику, запрещающую евреям доступ в их собственную страну. Политику, которой мы никогда не подчинимся. <…> Мы не желаем кровопролития, но вы должны понять, что мы больше никогда не позволим загнать нас в концлагеря, пусть даже и британские».

Ночью, у побережья Газы, два эсминца с погашенными огнями швартуются к бортам «Исхода» и лишают судно управления. Британские солдаты взбираются на палубу, их встречают градом освященных консервов и струями пара.

В ходе двухчасовой схватки гремит несколько выстрелов, в конце концов британцы берут судно под контроль, буксируют его в Хайфу. 146 раненых, трое убитых, щепки, судно сильно повреждено.

Евреи одним глазком видят Палестину, прежде чем их, спешно опрыскав инсектицидом от тифа, поднимают на борт трех британских судов и отправляют обратно во Францию.

Понимают ли англичане, что все обернется против них, буквально все?

Каир

Искусство убивать, фанн аль-маут. Искусство умирать, аль-маут фанн.

Хасан аль-Банна решительно устанавливает эти понятия и, включая любовь к смерти в свою версию ислама, поворачивает ход времени в нашу сторону.

Вот она, земля, оливковые деревья и розовые кусты, пыль и зелень, сушь и тень, и чужаки вторгаются туда и колонизируют, враги топчут душу страны, а потому, пишет сын часовщика, долг мусульманина и первейшая необходимость — вести джихад.

«Неизбежная обязанность».

Когда-то время выглядело иначе. Арабский мир, угнетенный французским и британским колониализмом, мечтал о возрождении империи, а расселение евреев в этом регионе могло в таком случае обеспечить хороший прирост населения. Тогдашняя панарабская идея включала как арабов, так и евреев. Когда в 1917 году англичане опубликовали декларацию Бальфура, где поддержали идею возвращения евреев в Палестину, будущий египетский премьер-министр Зивар Паша торжествовал. Через несколько лет Ахмед Заки, в прошлом египетский министр, поздравляя растущее сионистское движение, заявил: «Победа сионистской идеи есть поворотный пункт в осуществлении мечты, коорая очень мне по душе, а именно возрождения Востока».

В 1925 году египетский министр внутренних дел, Исмаил Сидки, не испытывая ни малейших сомнений, открыл первый в регионе еврейский университет.

Когда стали шириться критические выступления против иммиграции в Палестину, египетская пресса откликнулась статьями о сионистах и сионизме, однако избегала слова «евреи», чтобы защитить местное еврейское население от ненависти. В 1933 году каирские нацисты с сожалением писали в Берлин, что нет смысла тратить время и деньги на антиеврейские памфлеты, поскольку никого это не интересует. И предложили ориентировать пропаганду на регион, где арабские и еврейские интересы находятся в величайшем возможном конфликте, — на Палестину.

Пожалуй, все могло бы сложиться иначе. Если б не Первая мировая война. Если б Муссолини не пришел в 1922 году к власти. Если б Гитлер не написал в 1925-м «Майн кампф». Если б аль-Банна не создал в 1928-м «Братьев-мусульман».

Добрые дела «Братьев-мусульман» — помощь бедным и старикам, открытие школ в отсталом Египте — пробуждают симпатию и находят поддержку. Но есть еще и рубашки, марши, идея о здоровом духе в здоровом теле, недоверие к демократии и многопартийной системе, мечта о революции чистоты. Эхо фашизма от одной части света к другой.

«Палестина становится рыночной площадью, где мы имеем возможность получить прибыль от двух возможных хороших сделок — победы или мученичества».

Если раньше джихад толковали как борьбу, то аль-Банна добавляет к его целям смерть. Сочиняются стихи, поются песни об избавлении от страха смерти и погребении под сенью тени.

Хайфа

Двое мужчин стоят 18 июля на набережной Хайфы, когда в гавань входит поврежденный «Исход» со своим человеческим грузом; это швед — председатель Комиссии по решению палестинской проблемы и один из его сотрудников. Оба в полотняных костюмах и в шляпах для защиты от зноя. Их привели сюда намеренно? Прибытие судна в Палестину нарочито совпало с визитом комиссии ООН?

Двое мужчин из комиссии видят, как первыми судно покидают дети, свыше 1000 детей, и спрашивают себя, не пропагандистский ли это трюк для здешних репортеров. Председателю комиссии Эмилю Сандстрёму требуется любая помощь, чтобы понять Палестину — скрытые социальные течения и течения политические. Он ищет ее и здесь, среди теней и фотовспышек в гавани Хайфы. Каким-то образом Сандстрём завязывает контакт с единственным пассажиром-неевреем на борту «Исхода», методистским пастором Джоном Стэнли Гроэлом. «У меня нет решения палестинской проблемы», — говорит тот. Но комиссия все же расспрашивает его и придает его ответам большое значение.

М и с т е р Р а н д (Канада). Вы посещали лагеря в Европе?

М и с т е р Г р о э л. Пока «Исход» удерживали в Европе, я смог посетить лагеря.

М и с т е р Р а н д (Канада). Как бы вы охарактеризовали отношение евреев в лагерях к Палестине?

М и с т е р Г р о э л. Те, с кем я говорил, видели для себя два варианта — Америка или Палестина. <…> Насколько я понимаю, в прошлом у этих людей только страх, а впереди никакого просвета. Они терпеливо ждут в лагерях на Кипре или где-нибудь еще, потому что знают, что через год-два приедут в страну Израиля, и когда две сотни уезжают туда, еще тысяча обретает новую надежду.

М и с т е р Р а н д (Канада). Вы можете сказать, было ли на борту оружие?

М и с т е р Г р о э л. На мой взгляд, эти люди могли драться только картошкой и консервами. <…> Я бы хотел сделать заявление. Увидев все это, я совершенно уверен, что они настаивали на отъезде в Палестину и что остановят их разве только война и гибель.

Поврежденный пароход, отбуксированный в порт, уцелевшие люди, у которых нет ничего, кроме воли к выживанию, бывший «Президент Уорфилд», а ныне «Исход», который из обычного прогулочного судна превращается в символ стремлений и надежд беженцев, — рассказ об этом расходится по всему миру, попадает во все газеты, во все новостные киножурналы во всех кинотеатрах.

Когда становится ясно, что британцы намерены отправить бывших узников концлагерей назад во Францию, поднимается волна возмущения и резкой критики. Британцы выказывают непоколебимую принципиальность, запугивая людей, дабы пресечь все незаконные попытки проникнуть в Палестину, мир же усматривает в этом жестокость и отсутствие человечности. Возвращать их в Европу, во Францию, которая не имеет возможности о них позаботиться, бесчеловечно, пишет «Вашингтон пост». Британский темперамент предполагает, что закон необходимо соблюдать любой ценой, пишет бывший премьер-министр Франции Леон Блюм. Индивидуальному сочувствию здесь места нет.

Значительная часть мира с этим согласна. Отвезите их в лагеря на Кипре, где другие евреи дожидаются визы в Палестину, или отправьте хотя бы в Северную Африку, пишут газеты. Куда угодно, только не назад в Европу. Но британцы доводят свой план до конца. Четыре с половиной тысячи евреев доставляют в Южную Францию, в Пор-де-Бук, и приказывают им сойти на берег. Словно так и надо, все кончено, словно и не начиналось. Словно ни плавания, ни переименования судна, ни картофельной битвы, ни надежды, ни разочарования не было вообще. Но беженцы на берег не сходят.

«Евреи находятся в опасном психическом состоянии, — докладывают в Форин-офис британские посланцы. — Мы не можем заставить их покинуть суда, в воздухе пахнет мятежом и схваткой, мы ничего не можем сделать».

Четыре с половиной тысячи человек с перспективой жизни после смерти.

Зной. Ожидание. Мир, наблюдающий за всем этим.

Вашингтон

Вести об «Исходе», конечно же, доходят и до президента Трумэна. Утром 21 июля в 6:00 ему звонит министр финансов Генри Моргентау, хочет обсудить ситуацию с беженцами. Разговор продолжается десять минут. Трумэну приходится пообещать, что он переговорит на эту тему с госсекретарем Маршаллом.

«Не стоило ему звонить мне. У евреев нет чувства меры, как нет и никакого понимания ситуации в мире, — записывает он позднее торопливым, небрежным почерком на листках, которые вкладывает затем в синий дневник. — Евреи, как мне кажется, чрезвычайно эгоистичны. Их не заботит, сколько эстонцев, латышей, финнов, поляков, югославов или греков гибнут или страдают от плохого обращения в лагерях для перемещенных лиц, в то время как евреям уделяется особое внимание. Когда же у них есть власть — физическая, финансовая или политическая, — они не уступят ни Гитлеру, ни Сталину в жестокости к униженным. Вознесите униженного на вершину — неважно, русского, еврея, негра, руководителя, подчиненного, мормона, баптиста, — и он сбрендит».

Лондон

Симона де Бовуар и Жан-Поль Сартр 19 июля идут на премьеру двух его пьес в маленьком театрике в Хаммерсмите. После спектакля — обед из corned beef[48]. Рита Хейворт тоже присутствует, но де Бовуар она не привлекает, даже красивая грудь кинозвезды оставляет ее равнодушной, пишет она своему Нельсону в Чикаго.

Могла бы получиться забавная и интересная вечеринка, учитывая ум Сартра и красоту Хейворт, продолжает она, но лично ей скучно. Жан-Полю тоже скучно. Как и Рите. Очень скучный обед.

Нью-Йорк

Журналист Билл Готлиб, по его словам, не сразу находит в Нью-Йорке Телониуса Монка. Странным образом он и в «Минтонс-плейхаус»[49] проникает, и к роялю подходит, и здоровается.

Готлиб, разумеется, видел его на сцене, и поначалу ему больше импонирует внешность музыканта, чем его новаторские гармонии. Бородка, берет, очки с блестящими золотом дужками — Монк упрям, мелодии его полны неожиданных поворотов, с паузами и сомнениями посреди потока. Когда же оба знакомятся поближе, то находят друг друга, объединившись в огромном восхищении перед Леди Дей. Готлиб еще и фотограф, у него в коллекции есть фотографии Билли Холидей. Монк получает в подарок фото, опубликованное несколько лет назад, и пришпиливает его к потолку над своей кроватью.

Джаз, но не танцевальный. Изысканный, основанный на импровизации джаз, который вовсе не стремится понравиться, нервный и одновременно холодный. Определение бибопа становится также словесным портретом самого Телониуса «Сфера» Монка.

Диззи Гиллеспи и Чарли Паркер говорят о нем как о божестве, но когда Билл Готлиб в конце концов берет у него интервью, Монк отказывается от чести быть основателем бибопа:

«Просто я так играю».

Музыкальные идеи были и есть у многих. С другой стороны, продолжает он, фортепиано в бибопе, пожалуй, значит больше, чем думают многие. Именно фортепиано задает гармонии и ритм.

Большинство ночей он проводит за фортепиано в клубе у Минтона. Саксофонисты, трубачи и певцы приходят, делают свое дело и уходят. Приходят дни и ночи, делают свое дело и уходят. Телониус Монк продолжает работать. Вот что он делает.

Бейрут

Беспокойство среди членов Лиги арабских государств растет с каждым днем — ооновская комиссия работает, хотя они до сих пор не высказали свою точку зрения на проблему. Когда представители комиссии снова связываются с ними, снова приглашают на переговоры и снова просят прекратить бойкот, фактически возникает трехдневное окно. Назначена встреча в Ливане.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Используя свой оригинальный подход, Игорь Олегович Вагин практикует коучинг уже 30 лет: коучинг перс...
Изучи себя по 6 психологическим системам, не тратя время на поиск знаний из разных источников. В кни...
Перед вами – глубоко личное путешествие в мир женской страсти и близости, о которой мечтает каждая ж...
Есть ли у вас харизма и можно ли ее развить? Чарли Хуперт – автор популярного YouTube-канала Charism...
Долг и счастье писателя – в поиске вечных истин. Настоящий автор неустанно ищет ответы на множество ...
Новый авторский метод, который поможет создать прочные отношения и восстановить утраченную близость....