Сельва не любит чужих Вершинин Лев

Может, это было очередной глупостью, даже наверняка, но почему-то Роджер решился говорить прямо, как стоящий перед ним старец. В конце концов, этот, который моложе, он понимает, что такое Земля, он должен был слышать о ней от родителя. Чем черт не шутит?

— Скажи ему: в этой игре ему не выиграть, — сейчас инженер Танака был полностью, абсолютно искренен, и плевать ему было на всех и вся, тем более что пять «жучков» он собственноручно обезвредил еще месяц тому. — Возможно, они перебьют нас, и еще кого-нибудь, и еще. Ну и что? Ставки слишком высоки, ты-то должен хоть что-то понимать, человек! Скажи ему это и еще скажи: правительство готово перевезти вас в один из Внешних Миров, ничем не хуже этого. Не всех сразу, но постепенно — всех. Вам даже дадут подъемные!

И, наверное, столько боли было в голосе Роджера Танаки, что на сей раз толмач кивнул, а в глазах его появилось нечто, немного похожее на уважение.

Он перевел, и видно было, что перевод дается ему нелегко. А когда заговорил старик, тот, который моложе, начал переводить его речь от первого лица. Это оказалось для него трудным делом, и он с усилием подыскивал слова, косясь на вуйка, говорившего безостановочно и плавно.

— Ты говоришь: уходите? — сдержанно, не повышая голоса, говорил старик. — Ты говоришь: вам подарят новую землю? Я стар, мальчик. Я старше всех, кого знаю. И я не могу понять: неужели родную землю можно продать тому, кто захочет ее купить? Разве мать отдают насильнику, подчиняясь его мощи? Неужели ты сумел бы поступить так?

Говоря, он внимательно следил за побагровевшим лицом Роджера Танаки, и в глазах его не было ненависти.

— Я, Тарас Мамалыга, вуйк рода Мамалыг, говорю от своих людей и от семи родов, готовых нас поддержать: по-вашему не будет. Эта планета стала нашей матерью, а мать не дано выбирать никому, но если бы нам было дано, унсы не пожелали бы себе иной. Нам нет дела до равнин, но здесь, в предгорьях, наша земля, и Железный Буйвол не будет пастись в наших огородах. Мы живем мирно, человек, и пока ваша тропа еще не пересеклась с нашей, мы будем вести себя мирно. Но если те, кто послал тебя, хотят войны, то, клянусь Незнающим, мы станем сражаться с вами, и мы сможем пролить нашу кровь…

Бесхитростное красноречие вуйка Тараса, пускай и не в лучшем из переводов, не оставило бы равнодушным даже утес. Произнеся последние слова, он простер руки, и в салоне воцарилось липкое, напряженное молчание.

И вдруг Роджеру Танаке сделалось совсем легко, словно тяжелый камень упал с плеч и укатился куда-то вдаль.

О чем, собственно, разговор? Он всего только инженер-путеец, он не дипломат и не военный, и ничего подобного не предусмотрено ни одним из пунктов контракта. Пусть заказчики делают, что им угодно, и если им угодно воевать, пускай воюют, но — без него, Роджера Танаки! Завтра же он уедет отсюда на базу и потребует депортации. До ближайшего рейса менее трех месяцев, и война не выкатится на равнины, это уж точно. И вот тогда, когда все здесь закончится, но ни минутой раньше, он готов вернуться к прокладке магистрали! — Скажи ему: я желаю унсам удачи! Это прозвучало настолько звонко и бесхитростно, что даже старый унс, кажется, понял без перевода, и в почти незаметных среди морщин глазах мелькнули веселые искры.

Затем вуйк кивнул и протянул инженеру руку. На сей раз рукопожатие было крепче, нежели раньше, хотя лицо старика по-прежнему напоминало бесстрастную маску.

Когда они вышли из салона, Роджер Танака твердо знал одно: необходимо выпить!

И он отомкнул потайной ящик, добыл оттуда бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Наконец отпустило. Руководитель проекта бессильно рухнул в мягкое кресло, стоящее у окна.

Горько было на душе, скользко и противно.

Как ни жаль, но проекту, похоже, конец. Гореть ему белым пламенем, вместе с поселками и уже отстроенными станциями, и никаких сомнений в этом нет и быть не может. А жаль. Ведь как красиво все начиналось…

Танака не удержал стона, вспомнив.

Как красива была задача с точки зрения исполнителя!

Есть плато, идеальное для постройки прыжкового космопорта, но — никаких ископаемых. Есть равнина, где полно ископаемых, но — болота, никак не пригодные для стройки. И плюс ко всему раз в полгода рейсовый космобот, куда не умостишь и грамма лишнего груза.

И что прикажете делать, интеллектуалы?

Ведь все сломались на этом, все! А он, Роджер Танака, путеец с заштатного Ерваана, нашел ответ и выиграл конкурс. Все оказалось так просто, что дальше некуда. Если оборудование нельзя доставлять, значит, следует делать его на месте. Металл есть? Есть! Вот и развернем примитивные заводики, где сможет трудиться даже дрессированная макака. Дрова есть? Отлично! Значит, сам Бог велел вернуться к паровой тяге, как завещал Джеймс Уатт. И протянем дорогу с равнин к самому центру плато, через предгорья и перевалы…

Чем плохо?

Только одним. Он не учел туземного фактора.

Впрочем, и те, кому следовало, тоже не учли. Хотя постарались предвидеть все. Даже то, что автоматам, розданным в туземные войска, надлежит выходить из строя после семи часов эксплуатации. Всякое бывает во Внешних Мирах, и бунты туземцев тоже. Так что лучше чинить и чинить ломающееся оружие, чем бороться с мятежными аборигенами…

Все пытались предвидеть разработчики проекта «Альфа».

Увы, всего не учтешь…

Роджер совсем было усмехнулся запоздалому открытию, но губы не пожелали подчиняться. Алкоголь, запрещенный контрактом, взял свое, ноги стали ватными, плечи отяжелели, перед глазами поплыло, и не было снов, ничего не было, кроме густого маслянистого ничто, пробитого внезапным криком:

— Господин инженер! Наместник!

— Что?!

Вырванный из забытья, Танака не сразу сообразил, о чем это, собственно, вопит невесть откуда взявшийся комендант объекта, исполнительный, но не хватающий звезд с неба уроженец Новой Чукотки, затерянной на самом краю Галактики.

— Наместник короля Нгандвани прибыл с визитом! — комендант выглядел несколько обескураженным. — По-моему, господин инженер, он желает поздравить вас с Рождеством. Подарки…

Ах, вот как, еще и подарки! Можно себе представить!

— Спасибо, Рытхэу, оставьте здесь, — кивнул Танака, указывая, куда поместить объемистую корзину, покрытую плотно пригнанной деревянной крышкой. — Можете идти!

Сладкий сон без сновидений сгинул бесповоротно.

Приподнявшись с кресла, Роджер Танака выглянул в окно, во двор, где уже располагались, намереваясь отдохнуть после долгого перехода, свитские туземного вельможи.

Одетые в светлые хлопчатобумажные пижамки, они разлеглись кто где, примостившись в тени огромных уродливых носилок, и только сам наместник… как его, бишь?.. ах да, конечно, — Ливень-в-Лицо, оставался на ногах. Он стоял, подбоченясь, посреди двора, опираясь на широкий палаш, знак власти, и янтарный взгляд его, не мигая, следил за дверью салон-вагона, словно чурка ждал немедленного приглашения.

— Рытхэу! — вполголоса позвал Танака.

— Господин инженер? — комендант явился мгновенно, словно и не уходил от дверей купе.

— Сообщите Его Высочеству, что я приму его позже.

— Уже, господин инженер!

— И вот что… дайте, пожалуй, ему халвы.

— Слушаюсь, господин инженер!

Выждав еще пару мгновений и не получив дополнительных указаний, комендант исчез. Танака же, надежна укрытый шторами, изучающе присмотрелся к туземцу, горделиво сияющему украшениями, вырезанными из консервных банок.

Экая стать! И надменность лица! И этот жгучий взор!

Да, пожалуй, такой мог бы пойти далеко… и правильно поступили психологи из отдела кадров Компании, рекомендовав сего гордеца не на ключевую должность короля, а всего лишь в наместники.

Здесь, на границе, ему самое место…

Впрочем, тот факт, что Ливень-в-Лицо не забыл о празднике землян, льстил. Да и любопытство, честно говоря, подстегивало: что там за подарки, столь экстренно доставленные?

Подойдя к корзине, Роджер не без усилий освободил крышку, размотав тройной слой толстого, хорошо просмоленного каната. Распахнул. Нагнулся, присматриваясь…

И пришел в себя спустя некоторое время, с огромным изумлением обнаружив, что лежит на полу, уткнувшись лицом в лужу блевотины.

«Что за черт?» — подумал он.

Тотчас и вспомнилось: оскаленные головы, ехидно подмигивающие из недр корзины.

Головы землян!

Откуда они, так и растак, здесь, где всех белых, в том числе и немногочисленных негров, он, Роджер Танака, может без труда перечислить поименно?!

Наверное, ему просто почудилось. Ведь не бывало же до сих пор ничего подобного! Тем паче спиртное, жара, духота, выматывающий визит колонистов и этот старик с пронзительными глазами пророка… да, показалось, наверняка показалось…

И сейчас, не медля ни минуты, он убедится в этом!

Приподнявшись на четвереньки, Танака заставил себя снова заглянуть в рождественскую корзину. И снова его стошнило, вот только блевать было уже решительно нечем.

Все, стучало в висках, все решено! Нынче же, максимум завтра с утра, дрезину — на рельсы, и прочь отсюда. С рапортом об отпуске до окончания заварухи, и если скажут «за свой счет», то пусть будет так! А в приложение к рапорту — вот эту корзину, чтобы самым тупым из администрации стало ясно: это уже не весело! Какое уж там веселье, если теперь и союзные туземцы преподносят к Рождеству хорошо просушенные головы землян?!

С трудом преодолев спазмы, Роджер осторожно выглянул во двор. Его болезненно тянуло удостовериться: как там князек, стоит ли еще истуканом, нагло пялясь на плотно запертые двери штабного вагона?

Оказалось, уже не стоит.

Сообразил все же, что здесь свои порядки. Присел, прислонившись спиной к краю своего идиотского переносного шалаша, задрапированного пестрыми домоткаными дерюгами, звенит браслетами из жести и жрет халву, вычерпывая ее пригоршнями из объемистой банки.

— Мулеле!

Это выраженьице не слишком-то способный к языкам Роджер Танака запомнил уже давно. Именно так обращаются туземцы с автоматами к просто туземцам. И, кажется, инженер сказал звонкое словечко много громче, чем следовало бы.

— Недоносок!

Здесь, в пределах Тверди-под-Высью, мужчина, услыхав такое и не убив обидчика, становится равным пегой свинке тхуй. Но полноправный наместник окрестных земель никак не отреагировал на оскорбление.

Ибо не услышал. Как не услышал бы и громовых раскатов бубна Тха-Онгуа, грянь они сейчас из-за редких облаков.

Ему ныне было не до того.

Удобно поджав под себя ноги, Канги Вайака, Ливень-в-Лицо, Левая Рука Подпирающего Высь, ел волшебную пищу кхальфах, равной которой нет в обитаемых землях.

В ярко блестящей Круглой жестянке осталось уже совсем немного коричневого душисто-рассыпчатого лакомства, и выскребать последние крохи было нелегко. Но великий, изламывая пальцы, добывал-таки с самого донышка все новые и новые комочки; он отправлял их в рот и смаковал, давясь липкой слюной; он в экстазе закатывал глаза, позабыв обо всем, и на широкоскулом, всегда настороженном и жестком лице его не было в этот миг начертано ничего, кроме ослепительного, ни с чем не сравнимого блаженства…

2

ВАЛЬКИРИЯ. Край Дгаа. Селение Дгахойемаро. Дни тайфуна

Время остановилось, и не было ничего, кроме удушливого жара, и ледяного озноба, и липкого пота, разъедающего глаза; смерть оказалась всего лишь радужным мерцанием, отделяющим тьму от света, и Дмитрий бродил в многоцветных переливах, пытаясь найти выход, и, не находя, вновь и опять проваливаясь в затхлую, то душную, то знобкую пропасть безмолвия.

А потом пришла Анька. Просто вышла из ослепительной белизны, полыхнувшей мгновенной вспышкой, и присела около изголовья, выхоленная, как всегда, и ухоженная, пожалуй, даже больше, чем в те дни, когда они еще виделись. Она протянула было руку к мокрому лбу Дмитрия, но рука, помедлив в воздухе, исчезла, так и не коснувшись слипшихся завитков волос, и он вовсе не обиделся, потому что это как раз было очень на нее похоже; Анька не была бы Анькой, позволь она себе дотронуться до чего-то неприятного, мокрого, неэстетичного. Но все это было совсем не важно, если она пришла, несмотря на все плохое, что было раньше; она — здесь, вот что самое главное, и Дмитрий всем телом потянулся к ней, попытался оторвать голову от влажного изголовья; ему необходимо было сказать ей очень много: как плохо было без нее, доброй или злой, верной или предательницы — неважно; как нужна она ему, любая, лишь бы рядом; и о том, что все забыто и прощено, тоже нужно было сказать… но губы не повиновались, губы предали, как некогда изменила Анька, и вместо наиважнейших слов вырвался сиплый всхлип, а девушка с кошачьим лицом, лукавыми глазами и совсем чуточку крупноватым носиком, подождав еще недолго, пожала плечиками, встала и спокойно, вовсе не думая оглядываться, пошла прочь, к белым сполохам, оставшимся после вспышки, чтобы шагнуть в них и уйти, пропасть навсегда, как уже сделала однажды…

«Не уходи!» — кричал Дмитрий, и плакал, и тянулся к Аньке, уже почти растаявшей в пламени; он звал ее, как звал когда-то, не умея поверить, что можно не откликнуться на такой зов… Сам бы он, конечно, отозвался, но Анька полагала иначе: ей, единственной, нечего было делать тут, у постели умирающего, где только пот, и слабость, и никаких удовольствий; и она ушла, так и не сказав ни слова, не позволив Димке даже услышать свой голос, умевший когда-то так неповторимо, неимоверно нежно и призывно шептать: «Оооо, Дииим, мооой Дим! ооооо… еще-еооо…» Он зверел от этого призывного шепота, превращался в добрую кудлатую собаку, готовую на все, лишь бы ткнуться головой в Анькины колени; но она исчезла, и снова полыхала, шипела, свиристела, булькала везде, и в нем и вне его, буря, вывинчивающая душу из тела, и не было рядом Деда, чтобы помочь, чтобы протянуть руку и выдернуть Дмитрия из глинистого, втягивающего болота: или — был, но не мог добраться?.. Может быть, может быть!.. Пару раз человек, мечущийся в бреду, слышал такой знакомый голос, властный и немного хриплый, но доносился этот голос словно бы из-за толстой, обитой войлоком стены, перемежаясь с глухими ударами, словно Дед бил в камень и войлок кулаками, и ногами,; и лбом, но не в его силах было продолбить дыру в преграде…

А тугая завеса, наброшенная на лицо, обернулась жесткой резиновой маской, сплошной, без отверстий; душная резина давила и сминала, и он понял в один из редких мгновений просветления, что уже не сумеет прорвать, прокусить, прогрызть ее; он понял, что бой проигран и скоро тьма станет вечной, а свет, уже сделавшийся неверным, тускломоргающим, взблеснет напоследок поярче и погаснет окончательно…

И тогда человек жалобно позвал:

— Мама-а-а…

Почему он не сделал этого раньше? Чего ждал?

Только лишь прозвучал невнятный зов, не успел даже и рассеяться, как тонкие руки возникли словно бы ниоткуда, даже без всяких вспышек; изящные пальцы с ярко накрашенными ногтями ухватили плотную завесу и легко, безо всякого труда разорвали ее пополам. Свежий, пьянящий воздух хлынул в легкие, мгновенно вскружив голову, нежный напев коснулся ушей, словно убаюкивая, навевая спокойные сны, уверяя, что все хорошо и нет ничего плохого, а иначе и быть не может.

— Ма-ма?

В переливах сияющих потоков склоняется к нему, близко-преблизко, совсем еще молодое, бесконечно милое, хотя и строгое лицо со скорбными складочками в уголках чуть-чуть подкрашенных губ. Она совсем такая, как на стереокарточках, мамочка, она красивая и чем-то обеспокоенная: такой он себе ее представлял, разглядывая альбом, а иной не умел и вообразить. Ведь Димке не исполнилось трех месяцев, когда какие-то негодяи захватили дочь Президента, отдыхавшую с мужем на аквакурортах Татуанги; сынишка чудом оказался тогда не с родителями, спасла какая-то детская хворь, не позволившая прихватить малыша с собой. Террористы выставили условия, но ответ Президента был однозначен. «Никаких переговоров, — сказал Даниэль Коршанский, — мы не на базаре. С захватами будет покончено любой ценой». Он сказал так перед семнадцатью миллиардами зрителей, прильнувших к стереоэкранам, а затем поцеловал стереопортрет дочери и перекрестился; спустя четыре минуты террористы просили уже одного: отпустить их с миррм, но и в этом им было отказано; когда их сажали на кол перед космопортом в Нью-Одессе, столице Татуанги, они вопили на всю планету, умоляя о виселице; они кричали, что пальцем не трогали семью Президента, что обоих, и мужика, и бабу, сделали «невидимки» из спецотряда «Чикатило», палившие без разбору куда глаза глядели, но все это мало помогло бандитам; они, все, кто выжил после штурма, подохли на кольях, а каждый из «невидимок», участвовавших в операции, получил из рук Президента орден Заслуг высшей степени…

Это был последний теракт, осуществленный в Федерации.

Но мать и отца Дмитрию Коршанскому довелось знать лишь по стерео в дряхлом альбоме, и до сих пор не мог он ответить себе на вопрос: прав или не прав был тогда Дед?..

Лицо той, которая разорвала смертную пелену, наклоняется ниже, ниже, но — странное дело! — становится расплывчатым, зыбким, губы делаются суше, на лбу возникают морщины, много, много морщин, и глаза ее уже не светло-зеленые, а карие, глубокие, пугающе пронзительные..:

— Мааааа… — хнычет человек.

— Мэйли, — поправляет его старая женщина, отирая пот с горящего лба, и подкладывает поудобнее высокую подушку. И кажется, Что там, за ее спиной, в мерцании возвращающегося бреда, виднеется еще одно женское Лицо… нет, девичье… совсем юное, еще не изуродованное сплетенной возрастом и невзгодами сеткой морщин. Она Держится поодаль, но в золотистых, загадочно мерцающих глазах — сочувствие.

И Дмитрий вновь проваливается в безвременье. Но теперь оно уже не такое, как прежде. Вместо жары — тепло, а вместо мороза — прохлада, и яркие вспышки больше не опаляют зрачки, они сделались матовыми, приглушенными… а окрест шелестит и шепчет, словно где-то близко, совсем близко идет негромкий ласковый дождь.

Дмитрий дремлет, и дыхание его звучит ровно. А Мэйли, Великая Мать народа дгаа, на зов которой сами выползают из бочаг травы, потребные для настоев, поправив покрывало, оборачивается к другой, юной женщине, так и не вышедшей из подсвеченной рдеющими углями очага полумглы.

— Он будет жить, Гдлами, — говорит она, шамкая беззубым ртом, и молодо блестящие глаза старейшей уже не так тревожны, как несколько мгновений тому. — Он уже запутался в сетях Ваарг-Таанги, но сумел вырваться…

Великая Мать старается выглядеть обычной, бесстрастной и невозмутимой, как должно ей по сану, но это не очень-то получается, и та, имя которой Гдлами, хорошо понимает почему.

Когда приходит хворь, на помощь зовут травы. Огромна их сила, ибо тяжелая мощь земли заключена в лепестках и стеблях; ни жаркий нарыв, ни знобкая лихорадка не способны преодолеть власть, источаемую Дьюнгой-Твердью, и как бы ни рвал воспаленную глотку кашель, как бы ни грызла лакомую плоть злая опухоль, но бессильны они перед горькими настоями, и сладкими отварами, и кислыми лепешками, изготовленными Великой Матерью.

А когда травы бессильны, их подкрепляют заклятьем. Не счесть их, всемогущих наговоров, завещанных людям дгаа предками, обитающими ныне в угодьях Красного Ветра. Ни хнычущим духам болотных трясин, ни хохочущим демонам лесных чащоб не устоять, если сила трав сплетается воедино со стуком маленького барабана дгаанги, и даже бормочущим снежным морокам приходится убраться подобру-поздорову, если над слабым телом, распростертым на ложе, соединят руки, сделавшись единым целым, дгаанга и Великая Мать.

Но редко кому удается возвратиться с Последней Тропы, если безликая Ваарг-Таанга уже успела, изловчившись, набросить на несчастного свою мохнатую сеть, сплетенную из сухожилий разделанных заживо ночных призраков. И если случается такое, то долго еще поют об этом сказители, а старики, вспоминая у костра дни юности, говорят: «Это было в то лето, когда Великая Мать посрамила Ваарг-Таангу!»…

Вот почему Гдлами, хоть и качаются в мочках ее ушей золотые серьги тао-мвами, знак высшей власти в пределах, заселенных народом дгаа, почтительно приседает перед старухой.

— Ты воистину любима Тха-Онгуа, Великая Мать, — шепчет девушка, прижавшись лбом к шершавой руке, покрытой пятнышками дряхлости. — Ты равна могуществом Красному Ветру…

Это уже почти кощунство, но травница не обрывает девушку. Старости приятно признание заслуг, а Предок-Ветер, слышащий все, не станет судить строго свою отдаленную потомицу, ибо, что ни говори, и впрямь совершено великое дело.

Да и не до женских бесед сейчас Красному Ветру! Шумит, воет, ярится за каменными стенами пещеры тайфун, и будет бушевать еще три дня и три ночи, подводя итог времени дождей, а в такую пору Предок занят многими делами, каждое из которых неотлагаемо. Гонит Предок-Ветер облака, и взвихривает шквалы, и закручивает смерчи, и разбрызгивает капли… где уж тут успеть ему расслышать, о чем шепчутся глубоко под землей, в укрытой от его дыхания пещере Великой Матери?!

Да, сладостны слова признания, и не спешит Мать Мэйли отнять руку. Но есть то, о чем не смеет она умолчать, потому что Великая Мать, скрывшая истину, теряет свою силу.

— Он сумел вырваться из сетей, — решается наконец открыть всю правду старая женщина, — но в этом нет моей заслуги. Родитель заступился за него…

В золотистых глазах девушки-вождя возникает недоумение.

— Говори же, говори, Великая Мать!

— У того, кто пришел с белой звездой, — завершает начатое травница, — два сердца, Гдлами. Но левое из них бьется громче, чем правое…

Ярче вспыхивает пламя в очаге. Громко трещат сучья, словно Вьянг-Огонь подтверждает сказанное. И Гдлами, едва успев сдержать громкий, не приличествующий вождю вскрик, оглаживает раскрытой ладонью макушку в знак величайшего изумления, граничащего с неверием. Два сердца?!

Она не говорит ни слова. Какие уж тут слова? Она просто становится на колени у невысокого ложа и прикладывает ухо к обнаженной груди лежащего, сперва — слева, затем — справа. Потом вскидывает голову, забыв подняться, и лицо ее так бледно, что Мэйли торопливо смотрит в тот угол, где на полке мостятся калебаски с успокаивающими настоями.

— Два… — тихонько, совсем по-детски подтверждает Гдлами. — И левое бьется громче.

Очень-очень тихо делается в пещере, но в тишине этой живет и ворочается, готовое прозвучать, имя, и вот оно вырывается на волю, произнесенное одновременно устами дряхлыми и устами юными, и величие этого имени заставляет робко утихнуть стонущие в объятиях Огня сучья.

— Тха-Онгуа!

Никто, кроме Всеобщего, не обладает двумя сердцами, и правое из сердец стучит громче левого, чтобы слышали биение его все, рожденные Необъяснимым. У детей Тха-Онгуа лишь по одному сердцу, хотя, в отличие от смертных, помещены они справа — у Дьюнги-Тверди и у Вьян-га-Огня, у Гьяни-Воды и у Хнгоди-Ветра, пращура всех Ветров; разве что безликая Ваарг-Таанга да еще слепой Вааг-Н'гур, сводный брат ее, обладают сердцем, уложенным посередке, но эти двое пришли в незапамятные годы из иной Выси и остались здесь навсегда лишь потому, что была на то воля Тха-Онгуа…

— Он… Он?… — трепещет Гдлами, не смея спросить. Мэйли мудро и снисходительно улыбается.

Какая же она все-таки дурочка еще, вождь Гдламини, маленькая Гдлами, выкормленная некогда ее, Мэйли, молоком…

— Нет, девочка. Разве ты забыла: Тха-Онгуа не дано воплотиться среди нас.

Это верно. Гдлами и впрямь не смогла вспомнить то, что известно любому: никто и ничего не может запретить Прапредку, кроме него самого, а сам он воспретил себе появляться в созданный им мир, дабы присутствием своим не нарушить основы основ.

— Но тогда…

Юная женщина вновь не договаривает до конца, и опять та, которая старше, понимает без слов.

— Может быть. Наверное…

Она надолго умолкает, беззвучно шевеля сухими губами, а потом добавляет, решившись:

— Это так, вождь.

Женщины смотрят на запрокинутый лик того, кто пришел с белой звездой. Кто же ты, кто? Левое сердце твое бьется сильнее, чем правое; оно обращено к людям, и, значит, ты — человек, смертный, как и все. Но, пускай тише, стучит и правое твое сердце, и смертным даже не дано догадываться о смысле такого, пока не придет срок узнать наверняка.

И точеное лицо Гдламини внезапно твердеет, становится таким, какое надлежит иметь повелевающему вождю.

— Кто, кроме нас, знает об этом, Мать Мэйли?

— Никто, — качает головой старуха-травница. — Я одна слушала его.

— Хорошо, — кивает вождь. — Пусть пока никто и не знает. Это знамение послано мне!

Редкие старческие брови сходятся на переносице.

— Разве не народу дгаа?

— А разве народ дгаа — это не я? — твердо, с неожиданной силой отзывается девушка, и старуха, потупив глаза, приседает. Она позволила себе забыться. Нельзя спорить с вождем.

А стройная фигурка уже мелькнула в полумгле, двумя легкими шажками преодолев путь от ложа до завешанного облезлой шкурой выхода в тоннель, ведущий из пещеры. И уже от самого выхода, почти из-за полога донеслись последние слова:

— Жди. Я пришлю дгаангу. Пусть позовет…

Вновь тишина, полумгла и легчайший чадный дымок, ползущий от синеватых ручейков пламени, прячущихся в обгорелых поленьях. Ничего больше…

Дымок, хоть и невесомый, словно паутинка, был более едок, чем муравьиный сок; сизой пленкой растекался он по обтянутым войлоком валунам стен, сомкнувшихся вокруг рассудка, и камень не устоял перед вкрадчивым ядом. Мельчайшие трещинки изъязвили его; отрава впиталась в войлок, и тот пополз клочьями, превращаясь в лохматую труху. И Дед, никуда не уходивший, вдруг успокоился там, снаружи, перестал биться головой о кладку стены, за которой находился внук, и присел, терпеливо ожидая минуты, когда преграда перестанет быть непроходимой…

Теперь дышалось легче. И не было выматывающего жара.

Уже не твердая скала высилась вокруг и не плотная завеса спускалась, мешая видеть и жить, нет, всего лишь мутная легкая пелена слабо шевелилась перед взором, словно колеблемая порывами неощутимого ветра. Она была полупрозрачна, и за нею двигались, корчились, расплывались и снова сгущались еле различимые тени, уродливо напоминающие человеческие фигуры. Пока еще Дмитрий не в силах был рассмотреть их истинный облик, размазанный кисейной накидкой не вполне ушедшего бреда, но уже отчетливо, с каждым мгновением все громче и яснее, доносились до него странные, но, безусловно, мелодичные звуки. Негромкое постукивание сменялось негромким же струнным перебором и поверх всего плыл глуховатый речитатив, перемежаемый гортанными вскриками…

Там, в мире дышащих и живущих, некто пытался дозваться его, Дмитрия Коршанского, эхом намекнуть, где тропинка, ведущая прочь из сумеречного узилища. И хотя слова, все до единого, были смутны и непонятны, резервные сектора мозга, обработанного лучшими психологами Земли, не дожидаясь указаний затуманенного пока что рассудка, уже включили вбитую намертво в подсознание программу лингвистического анализа. Если неведомый друг старался что-то объяснить, нельзя было оставаться непонимающим. Мозг настроился на нужный ритм работы. Еще немного, еще чуть-чуть, и суть напевного зова станет ясна, бессмысленные звуки и всхлипы наполнятся смыслом, и тогда песня превратится сперва в нить, указующую путь, а затем совьется в прочную веревку, уцепившись за которую не сможет вырваться только полный кретин… Лишь бы только этот, поющий, не умолкал. Лишь бы постарался…

А дгаанга, сидящий у ложа вторые сутки, и так трудился изо всех сил, и не было никакой нужды его подгонять. Вождь повелел позвать бродящего в сумерках Верхнего Мира обратно, а приказ вождя должен быть исполнен. Но дело не только в воле вождя. Дело еще и в нем самом, в юhom дгаанге, которого, пусть не в глаза, а за спиной, сородичи именуют «нгуги».

Ненастоящий.

Обидно. Но, надо признать, злословящие имеют на это право. Слишком рано возвысился он в служители Незримых, заменив собою учителя, ушедшего после беседы с живущими в небесах. Нельзя быть племени без дгаанги, и потому старцы велели ему служить. Но разве достоин он, избранный в ученики всего лишь полтора лета назад?..

Ненастоящий?!

Так нет же! Вы увидите, насмешники, и вождь увидит, и Великая Мать, желающая его: юный дгаанга достоин своего сана! Пусть немного пока еще подвластно его воле, но таинства путеводной песни освоено им в совершенстве, и даже ушедший учитель не раз удостаивал его похвалы! Он выведет пришельца на свет, выманит его, а Большой Старик, неведомо откуда взявшийся там, на перепутье сумеречных троп, поможет ему! Впрочем, он и так уже многое сделал, сам, до того еще, как зазвучала песня: этот Старик, большой и рыхлый, разбил кулаки о стену безумия, расшиб лоб, искровавив красивую седину, но он сумел расшатать валуны, облегчив песне дорогу к разуму лежащего на смятом ложе…

Грохочет маленький барабан, негромко звенят струны гъонса, плавно течет песня, и юный дгаанга успевает еще погордиться собою. Он достоин, достоин, потому что он, и никто иной, сумел различить присутствие Большого Старика… а ведь сама Мэйли, Великая Мать, так ничего и не заметила!

Дгаанга не знал устали; он уже вогнал себя в священный транс, выйти из которого мог бы лишь вместе с тем, кого звал, или не выйти совсем. И песня струилась, словно прозрачный ручей, а слух воспринимал незнакомые звуки, и миллионы, миллиарды клеток пробуждающегося мозга подхватывали их, анализировали в сотнях тысяч комбинаций, превращая неизвестное в знакомое, а всхлипы делая словами.

— …и отдали Высшие смертным Твердь, оставив Высь за собою, — долетало издалека до Дмитрия, и он, уже пробудившийся, в который раз поразился кажущейся простоте превращения чуждой речи в знакомую и понятную. — Людям, назвавшим себя нгандва, позволили Высшие поселиться в равнинах и копаться в мокрой земле, подобно землеройкам, но не возлюбили Высшие людей нгандва, ибо невелика честь тех, кто по доброй воле валяется в грязи; Людям уке, именовавшим себя дгаа, отдали Высшие белые вершины и лесистые склоны, откуда не так уж далеко и до сокровенной Выси. И принадлежала Твердь людям нгандва и людям дгаа, а более никому, и было так до того дня, когда по воле Высших спустились на Твердь белые звезды, но зачем они спустились и почему обошли стороной славный край дгаа, это, увы, неведомо даже наимудрейшим из мудрых горного народа…

Лежащий на влажных подстилках слабенько скривил губы.

Совсем немножко, почти незаметно, но дгаанга сумел не упустить великий миг, и увидел, и возрадовался, ибо пришелец уже вступил на путь, ведущий в мир живых, и пошел вслед за песней. Юный служитель Незримых хоть и был одарен, но все же не умел читать мысли, а потому так никогда и не узнал, что хворый хоть и не полагал себя наимудрейшим из мудрых, но мог бы, пожалуй, ответить на вопрос, недоступный мудрецам, и разъяснить то, что было непонятно дгаанге.

Ибо у всякой мудрости свои границы, и непостижимое для шамана с отдаленной планеты Валькирия было вполне очевидно лейтенанту космодесанта Федерации, тем более лейтенанту, всерьез увлекающемуся новейшей историей.

«Тоже мне, бином Ньютона», — вспомнилась Дмитрию любимая присказка Деда, и он снова улыбнулся, наслаждаясь стремительно возвращающейся способностью сознавать и мыслить.

Да уж, ответ прост, но попробуй растолковать дикаренку, что двести лет назад тогдашние демократы, совсем незадолго до начала Кризиса, дали «добро» на организованную эмиграцию всех, кому не нравились земные порядки, и что тотчас же во Внешние Миры хлынул поток самого разношерстного люда, прерванный лишь после Конхобарского инцидента, когда эскадра конфедератов обстреляла земные космофрегаты. А что касается выбора места для посадки, так все еще проще: что было делать колонистам в горах, да еще и заселенных, пусть даже и не абы кем-нибудь, а самим народом дгаа? Инструкции настрого предписывали обосновываться в безлюдных местах, и эмигранты старались не нарушать запретов, поскольку санкции могли быть весьма жесткими… — …никому не мешали мохнорылые, поселившись в предгорьях, — полузакрыв глаза, выводил тощенький юнец с насечками по обе стороны носа; песня стала просто песней, она уже не являлась путеводной нитью, но слушать ее было интересно, более того, необходимо; уж если кривая вывезла к туземцам, надо знать о них побольше. — Нечего было делить с ними ни народу гор, ни людям равнин. — Случались поначалу стычки, но завершились малой кровью, и более не повторялись, и не было ничего нового с тех пор до тех дней, когда по воле Высших посыпались из-за туч многие, многие звезды, и пришедшие с ними оказались буйными, . страшащимися лишь силы…

Ну что ж, это тоже не могло считаться пресловутым биномом. Десятилетия войны всех со всеми, стычки на орбитах, перехваты транспортов… и как результат сотни аварийных посадок, дезертирств, побегов; можно согласиться, что эта публика была куда менее сознательна, чем первые, организованные и законопослушные колонисты. Интересно, как аборигенам удалось поладить с военным сбродом?..

— …но поднявший инг'ганг от инг'гонга погибнет. Все, живущие на Тверди, встали против буйных, и пришлось буйным смириться, утихомирив свой нрав. Вновь настала тишь, и было тихо по воле Высших до нынешних дней, когда сотворилось невиданное, и пошел с равнины в редколесье, пыхая паром, мерзостный Железный Буйвол, да сгинут самки его, да покроются гнилью копыта его и да не будет легкой жизни и светлой смерти погонщикам его…

Судя по всему, на последних словах краткий курс местной истории завершился; резким движением отбросив в сторону нечто, напоминающее крохотную балалайку, мальчуган завалился на бок, и было не похоже, что он намеревается в сколько-то обозримом будущем дать разъяснения относительно немало заинтересовавшего Дмитрия Железного Буйвола.

Ну что ж, это, в общем-то, и не к спеху… Попробовав пошевелиться, Дмитрий с пронзительной радостью обнаружил, что тело подчиняется, что руки-ноги на месте и никаких неприятных ощущений, кроме вяжущей слабости, не наблюдается. Наслаждаясь возвращением в реальность, он перевернулся на бок, на другой, снова на спину, затем попытался присесть, но это оказалось выше его не таких уж пока еще великих сил; негромко охнув, он уронил голову на подушку, и в тот же миг у ложа появилась небольшая сухонькая старушка со смуглым и морщинистым, чем-то очень знакомым лицом…

— Мэйли, — сказала она тихим голосом и для верности ткнула себя в грудь тоненьким пальцем. — Мэйли!

Имя, как и облик старухи, казалось знакомым, но не более того. Память вернулась, и Дмитрий помнил все, от неудачной посадки, стычки и ямы до сожженного села; на этом воспоминания обрывались начисто.

— Мо-е и-мя Дмит-рий, — отозвался он, не сразу осваиваясь со звучанием и артикуляцией уже знакомого языка. — Спа-сибо те-бе за спас-сение-е.

Старая женщина отшатнулась, совершенно земным жестом всплескивая руками.

— Ты знаешь речь дгаа? — похоже, она не верила собственным ушам. — Значит, ты и впрямь дитя Тха-Онгуа?!

Дмитрий попытался пожать плечами. Многое ему еще было непонятно, но за то, что неведомый Тха-Онгуа не родственник ему ни в каком колене, лейтенант Коршан-ский мог бы поручиться и головой, и чем-нибудь более ценным.

— По-мо-ги мне, Мэй-ли. Я хо-чу сто-ять.

Старуха, насупившись, покачала редковолосой головой. Затем отошла от постели и почти сейчас же вернулась, неся нечто вроде мелкой пиалы с напитком, источающим пряный аромат неведомых ягод.

— Пей!

Отвар оказался вкусен и не очень горяч; он немного походил на жидкий мед, приправленный корицей, растертой вперемешку с кардамоном. Допив последний глоток, Дмитрий облизал влажные губы, улыбнулся.

— Вкус-но. Те-перь по-мо-ги!

Снова — насупленные брови. И повелительное:

— Спи!

Он нахмурился в ответ, собираясь сказать, что вовсе не желает спать, что достаточно отвалялся и пора честь знать; ему и впрямь не хотелось спать, совсем не хотелось, и он на миг прищурился, подбирая подходящие слова, а когда такие слова нашлись и Дмитрий открыл глаза пошире, все вокруг выглядело не так, как раньше.

Ярко-ярко полыхал огонь в очаге, без остатка рассеивая мглу, постель была сухой и почти несмятой, а около ложа не оказалось ни вырубившегося мальчишки-певца, ни старой женщины с добрым, словно бы светящимся изнутри лицом и редкими, почти бесцветными волосами. Зато, опустившись на корточки, сидели рядом два огромных полуголых парня, облаченных в грязноватые набедренные повязки; оба туземца были широкоплечи, широкогруды, и лица обоих, украшенные ритуальными насечками, отчего-то показались неуловимо знакомыми.

Резкие, запоминающиеся лица.

То, что слева, — удлиненное, темное, изогнутые черные брови срослись над тонким, с легкой горбинкой носом, выразительные глаза подчеркивают недюжинную силу воли, и без того вполне очевидную. То, которое справа, — помоложе, да и попроще; скуластое, округлое, с крупным приплюснутым носом, прямыми мохнатыми бровями и скошенным подбородком; пухлые, немного выпяченные губы и мягкий отсвет карих, чуть косо поставленных глаз скрадывают грубоватость черт, делая лицо юноши намного добрее, чем лик его соседа, словно высеченный из черного базальта.

— Кто вы? — спросил Дмитрий, и на этот раз чуждая речь далась ему легко, словно родная. — Где Мэйли?

— Мэйли? — голос горбоносого оказался под стать облику, сильным и властным; впрочем, было в тоне его и нескрываемое почтение. — Мэйли с женщинами. Наверное. Или в лесу. Что ей делать рядом с воином, если воин здоров?

Кажется, вопрос Дмитрия показался ему забавным, потому что тугие губы разошлись в неумелом подобии улыбки.

— Ты — Д'митри, мы знаем, — покосившись на сурового соседа, сообщил круглолицый и весело подмигнул. — А я — Мгам'ба. Я — хороший охотник. А вот — Н'харо. Он — великий охотник. Я и Н'харо — друзья. А ты, Д'митри, хочешь быть нашим другом?

— Почему нет? — глядеть в лукавые глаза Мгамбы было приятно, и не пришлось насиловать себя, чтобы улыбнуться в ответ. С такими ребятами, как этот Мгамба, невозможно кривить душой. Да и приятель его, похоже, тоже ничего. — Попробуем, парни, может, и выйдет толк!

— Хорошо! — круглолицый юноша громко хлопнул ладонью по колену, а суровый здоровяк Н'харо повторил его жест. — Совсем хорошо! Нам велено быть с тобой, пока горы не признают тебя. Вождь так сказал! — многозначительно прищурившись, Мгамба ткнул указательным пальцем вверх. — Мы будем рядом, пока нужны. Сейчас хочешь гулять?

— Еще как! — почти выкрикнул Дмитрий.

Он и впрямь захлебывался здесь, в уютной клетке, и все тело, уже не больное, истомившееся, просилось туда, наверх, где солнце и ветер. Только вот… что это? Ощутив какую-то неясную неловкость, Дмитрий провел ладонью по лицу. Господи, ну и бородища же! Какой же он теперь лейтенант? Не бывают лейтенантами Санта-Клаусы. Интересно, между прочим, имеются ли у народа дгаа цирюльники?..

— Очень хочу!

— Тогда пойдем, — просто сказал Мгамба, а молчаливый Н'харо, не тратя слов понапрасну, придвинулся поближе, готовый в любой миг помочь, если вернувшийся к живым попытается упасть. — Пойдем скорее, горы ждут, Д'митри-тхаонги!

И Дмитрий, легко поднявшись с ложа, пошел к выходу.

Откинул полог и шагнул в полутемный проход.

Он так спешил, что не сумел расслышать последнего слова. Просто пропустил его мимо ушей.

А зря. Очень и очень зря. Ведь это был первый раз, когда его, лейтенанта Коршанского, назвали полубогом…

3

ВАЛЬКИРИЯ. Великое Мамалыгино. Начало января 2383 года

В дальнем конце подворья, надежно привязанные к толстому бревну с ввинченными в дерево медными кольцами, волновались оолы. Гулко и трубно взмыкивали гладкошерстные, с крутыми рогами, напоминающими молодую луну; таких разводят в теплых краях, в самом начале предгорий, там, где кончается равнина. Заливисто, почти визгливо поддерживали собратьев мохнатые, украшенные тремя круглыми выступами на комолых головах: этих считают наилучшими те хозяева, что обустроились в местах попрохладнее, повыше к высокогорным плато.

Вволю отборного зерна насыпали в добела вычищенные ясли проворные мальцы, но оолы не спешили приступить к трапезе, хоть и проголодались изрядно за время пути. Толкались они боками и дергали мордами, пробуя на прочность медные кольца, но надежно держали могучих зверей витые ремни, продетые через нежные хрящи черных носов.

Семеро было их, трое мохнатых и четверо гладкошерстных, ровно столько, сколько людей, степенных и длиннобородых, прибыло к полудню в главный поселок унсов, откликнувшись на призыв старейшего из старшин, вуйка Тараса, главы всеми почитаемого рода Мамалыг; люди прибывали, отдавали поводья подбегающим парубкам и неторопливо поднимались в дом, тяжко ступая по скрипучим ступеням. Они были сосредоточены и спокойны, но спокойствие их могло бы обмануть кого угодно, кроме оолов. Умные и преданные, быки понимали своих всадников даже лучше, чем чуткие охотничьи псы, и потому никак не могли успокоиться, но и буянить сверх допустимого не позволяли себе, опасаясь отвлекать двуногих друзей и хозяев от дел, ради которых тем пришлось покинуть свои усадьбы и проделать нелегкий путь сквозь исхлестанное дождем редколесье.

Какова нужда, такова и встреча.

Ни один из положенных в таких случаях обрядов не был забыт прославленным родом Мамалыг. Все предписанное обычаем исполнялось без искажений, в наилучшем виде. В пояс кланялись почтенным гостям от самой околицы обитатели поселка, высыпавшие из своих бревенчатых домов. Узкие улочки, словно припорошенные ранним снежком, белели от множества рушников, вывешенных в честь прибывших. Слепой дедусь у ворот управы наигрывал на потемневшей от бремени бандуре, и сам вуйк хоть и мог бы по праву седин выслать к воротам вместо себя любого из дюжины взрослых сыновей, но не поступил так, а лично отводил утомленных оолов за дом, к стойлам, левою рукой сжимая ременной повод, а правой придерживая удобно примостившуюся на плече шишковатую булаву, символ безраздельной власти над родовичами.

Все было продумано, все было предусмотрено. Миловидные девчата, украшенные лентами и монистами, с поклоном подносили подле крыльца каждому прибывшему пышный каравай, посыпанный сероватой, крупно молотой солью, вкусно хрустящей на зубах. Бойкие хлопцы, млея от восторга, принимали у дверей на хранение тяжелые кривые тесаки и почтительно, на вытянутых руках, уносили оружие в отдельную комнату, чтобы и оно могло отдохнуть с дороги. И по глотку отборной горилки пришлось сделать всем семерым, переступившим порог громадного, из вековых бревен сложенного дома в самом центре поселка, не дома даже, а домины, увенчанного дозорной башней, похожей на журавлиную шею…

Ото ж! Любой из семерых приглашенных досконально разбирался в знаках уважения, и ни один из них не стерпел бы даже самого незначительного умаления своей чести. Но в этот день никому, включая старшину вспыльчивых Чумаков, не пришло в голову проявить недовольство! Все благоприятствовало замыслу вуйка Тараса. Ведь слишком весомой была причина чрезвычайного сбора, и потому сама природа, не шибко приветливая в эту хмурую пору, расщедрившись, решила побаловать собравшихся; накануне появления первого из гостей она смотала ненадолго серое полотно туманца и позволило нежаркому солнышку выйти порезвиться на вольной воле.

А вечером устроили хозяева честную трапезу и не ударили лицом в грязь, потчуя именитых гостей!

Да что там именитые? Никто не был обойден шматом сала и доброй чаркой, всякому сыскалось достойное место за широким столом, вплоть до самого безымянного из тех парубков, что явились пешими, сопровождая своих старейших почета ради и охраны для. И весело было на пиру, но без дурного крика и глупых свар. Когда же, наевшись и напившись, вставали гости со скамей, желая отойти ко сну, лица их были красны, а дыхание натужно, и сон на матрасах, загодя набитых душистым сеном, гостеприимно принял их под свое крыло.

А в дальнем конце подворья, в теплых стойлах уже мирно дремали переставшие понапрасну тревожиться, до блеска вычищенные оолы…

Но для всякой вещи свое место под солнцем, и всякому делу свой час. Исподволь подкравшийся рассвет оказался буднично-хмур, и старый вуйк Тарас, почти не сомкнувший очей в эту хмельную ночь, встретил первые проблески промозглого утра свежим, умытым студеной водой из колодезя и тщательно причесанным.

Иные из гостей еще отсыпались, другие мало-помалу приходили в себя, охали, крякали, промывали нутро и мозги кисло-сладким рассолом, а старейший Великого Мамалыгина уже сидел в рабочей каморе, снова и снова оттачивая напоследок давным-давно подготовленную речь.

Вовсе не походил вуйк на себя вчерашнего, добродушного и приветливого!

Опершись тяжкими кулаками о столешницу, восседал он в тесаном кресле, похожий на кряжистый, несломленный ветрами предгорный дуб. Черный, без единого пятнышка пыли выходной сюртук, застегнутый до самого верха, ладно облегал громоздкое тело, и самый взыскательный взгляд затруднился бы отыскать на добром домодельном сукне хотя бы одну-единственную ненужную складочку. Белый платок выглядывал из нагрудного кармашка, и белый шарф, хоть и напрочь укрытый бородою, был свеж и повязан по всем правилам, и широкополую шляпу, низко надвинутую на морщинистый лоб, привычная рука примяла не слегка и не чересчур, а ровно настолько, насколько полагалось по обычаю.

Почти не шевеля губами, вуйк взывал к Незнающему, прося поддержки и совета, и Книга, лежащая точно посередине темного стола, казалось, внимала ему.

Гордостью и надеждой рода Мамалыг была Книга; обладание ею свидетельствовало о превосходстве Мамалыг над иными родами, более многочисленными и зажиточными. А потому вот уже много лет люто завидовали иные роды обладателям Книги и на многое готовы были пойти, чтобы завладеть ею.

Но тщетно! Пуще зеницы ока берегли ее Мамалыги. Только переступив через труп последнего из них, можно было бы отнять бесценное сокровище, а кровопролитие между унсами было настрого запрещено пращурами. По— тому всем прочим оставалось лишь перешептываться:, и злословить, и сожалеть…

А ведь некогда, говорят, Книг было немало!

Сотни их привезли с собою Первые, когда пришли на эту землю для того, чтобы поселиться тут навеки. Всякая мудрость содержалась в тех, утраченных, и невосполнимою оказалась потеря. Что ж, каждый решает для себя, что спасать, когда пылает усадьба. В лютую пору войн с Новыми, когда довелось унсам сражаться не на жизнь, а на смерть, иные роды сберегали штуки сукна, и полотно, и оолов, и разную полезную снасть. Мамалыги же, жертвуя многим, сберегли Книгу, и хоть только одну, но и ее оказалось достаточно, ибо, опаленная и взбухшая от сырости, содержала она истинные рассказы о странствиях и подвигах Незнающего…

Крепчал за окном рассвет, лаская зыбкими касаниями покореженный переплет, возникли и окрепли голоса за дверью, зашуршали торопливые шаги, потянуло сытным духом с кухонного сарая, а вуйк не спешил обрывать думы, и мысль, оторвавшись от насущного, бродила по тропам минувшего.

Он знал себе цену, вуйк Тарас, он верил в себя, но нынешним утром, как никогда, нуждался в подсказке.

Ибо великим героем и мудрецом был Незнающий, первородный сын самого Унса Пращура, и умел достигать невозможного. Когда вошел он в пору расцвета, то понял: тоскливо жить в сытости и довольстве, словно оол, все стремления которого ведут к стойлу. И возмечтал Незнающий, отринув унылое бытие, вознестись в светлую Высь, к самому Солнцу, и поселиться в краю, где обитает светило, где нет места чавкающим и чмокающим, а несбыточное ценится выше обыденного.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Команда полковника Иванова выполняла весьма специфические задания в Чечне. Теперь объекты и дислокац...
«Сармонтазара вобрала в себя многое из того, что я любил в культурах наших, земных: возвышенную стра...
«Поначалу фантастика сторонилась раннего Средневековья, испытывая к нему нечто вроде холодного презр...
«Стрельба из лука – одно из искусств, чья прелесть и строгая красота почти недоступны нашему совреме...
«На бранном поле, остро пахнущем гноем и кровью, сидел, обхватив руками колени, варвар по имени Фрит...