Сельва умеет ждать Вершинин Лев
Шагах в ста пятидесяти понемногу затихала битва.
Собственно говоря, она уже закончилась, и распаленные дгаадвали бледными мороками бродили сквозь медленно оседающую пыльную завесу, ударами копий докалывая уцелевших врагов. А здесь было совсем тихо. Коридор, проломленный сквозь кусты сражающимися, обрывался, уткнувшись в крохотную рощицу, и полдесятка кряжистых бумианов слегка покачивали сросшимися кронами, удивляясь людскому безумству…
Бесшумной змейкой вынырнул из груды переломанных ветвей белозубо улыбающийся мальчонка, посланец H'xapo.
Победа, сообщил он, пританцовывая на месте от восторга. Великая победа! Даже в дни Того-Кто-Принес-Покой, даже в совсем давние времена никто из лесных людей не слыхивал о таком! Из пришельцев с равнины не ушел ни один. Хой! Семь раз по пять и еще семь раз по пять полных рук было их, и вот — все теперь лежат, не щурясь на солнце. Хэйо! Много оружия взяли твои храбрые воины, нгуаби, аттов и б'бух теперь хватит на всех! Есть даже такое, какого еще не доводилось видеть никому, даже сержанту! Йе! Хорошие и полезные вещи достались храбрецам: желтый рис, и шкатулки с вкусной пищей, и еще много всякого. Уцелели нуулы, хотя и не все, зато не погиб ни один из вьючных оолов…
— …ликуют воины, и сам Тха-Онгуа ликует вместе с храбрецами, — почти пропел посланец. И расплылся в широчайшей улыбке.
— А Барамба б'Ярамаури был рядом с сержантом. Сам великий H'xapo сказал Барамбе: ты — молодец. Ты сражался, как… Умолк, не находя слов.
— Как… Как…
— Мвинья? — предположил Дмитрий.
— Мвинья! — радостно подтвердил отважный Барамба. — И…
Глаза его внезапно округлились, а губы посерели, словно высушенная на солнце шкура болотного клыкача.
—Мвинья…-повторил двали.
Что такое?
Дмитрий резко развернулся и похолодел.
В густой зелени тускло мерцали две багряные точки…
А потом с ветвей прыгнула смерть.
…Он был стар, этот леопард. Так стар, что ни единого черного пятнышка не осталось уже на некогда солнечно-рыжей, а ныне голубой от седины шкуре. Несколько дней тому очередной юный мвинья, неопытный, а потому и наглый, осмелился бросить Хозяину сельвы вызов. Такое случалось и раньше. Но этот оказался сильнее прочих, а может быть, просто сельва пожелала сменить господина.
И победитель ликующим ревом оповестил округу о своем воцарении, а побежденный бежал, постыдно поджав хвост.
Жалобно мяукая, словно котенок, наказанный матерью.
Прочь из обжитых угодий, отныне принадлежавших не ему.
Оставив новому владыке нахоженные охотничьи тропы, и водопой, и юную самку, возбужденно следившую за поединком…
А потом, уже в глубокой чаще, остановившись наконец и вылизав раны на боку, старик услышал негромкое, словно из-под прелой травы доносящееся урчание. Тта'Мвинья, Великий Леопард, Праотец Пятнистых, напоминал потомку, что нет ни стыда, ни беды в поражении, ибо ничто не вечно под двумя лунами, сияющими в Выси, и каждому в свой черед приходит время уснуть…
Не дали!
Двуногие…
Злые, мерзкие, отвратно пахнущие…
Вернули. Разбудили. Остановили на самом пороге.
Ну что ж, так тому и быть: старый мвинья отведает напоследок жаркой крови.
Тем слаще будут сны!
Гибкое голубовато-сивое тело летело стремительно, словно стрела, сорвавшаяся с тетивы.
Кто способен остановить стрелу в полете?
Никто!
Но храбрый сержант не зря хвалил смелого парня Барамбу из далекого селения Ярамаури.
Юнец успел…
Серая смерть, едва задев нгуаби, подмяла метнувшегося наперерез мальчишку. Какой-то миг Барамба еще пытался бороться, но почти сразу ноги его вытянулись и мелко затрепетали.
Хищник, рыча, терзал жертву.
Толстый хвост вращался перед глазами, словно обрывок лианы на осеннем ветру. Дмитрий ухватился за него, рванул, но громадная кошка то ли ничего не почувствовала, то ли попросту не сочла нужным обернуться.
Къяхх!
Мать твою, где къяхх?!
Подхватив с травы топор, дгаангуаби рубанул лунообразным лезвием по крупу, поросшему жесткой шерстью.
Ужас Сельвы взревел от боли.
Жарко дыша, к Дмитрию развернулась окровавленная морда с оскаленными клыками-кинжалами…
Некогда мвинья легко одолел бы и полдесятка двуногих.
Но теперь он был стар.
И Мтунглу-тень, сплетясь из воздуха, отчаянным прыжком взвился на хребет зверя и оседлал его, как норовистого нуула.
Йехуу!
Широкий ттай сверкнул россыпью солнечных брызг и почти по рукоять вонзился меж лопаток. Еще раз!
Еще!
Хищник яростно взвыл, опрокинулся на спину, забился, судорожно царапая воздух когтистыми лапами. Потом изогнулся. Затих.
И мудрый Мкиету, бесшумно приблизившись, легким касанием ладони затворил стекленеющие очи седого зверя.
— Спи, Владыка. Ты хорошо ушел…
Уважительное понимание было в голосе мудрого Мкиету, ничего больше. Разве что крохотная толика Дда 'Ббуту, светлой зависти. Кто из стариков не пожелает себе такой кончины?
— Спи и ты, дгаабуламанци. Сельва не забудет тебя… Узкая коричневая ладонь коснулась окровавленного чела Барамбы, лежащего рядом с тушей мвиньи, и лицо юного Бимбири из Окити-Пупы, защищавшего в этом бою спину старца, передернуло гримасой Мдга 'Ббуту, зависти темной.
Все, даже священные бусы отдал бы сейчас ловкий Бимбири за счастье лежать на всклокоченной траве вместо Барамбы!
Разодрано его горло, вырваны когтями глаза и жутко пузырится на устах розоватая пена — ну и что? Зато дух его уже спешит по Темной Тропе к престолу Тха-Онгуа, к обильным пирам и пышногрудым девам, минуя все препоны, предназначенные для обычного человека дгаа…
Зависть — великий порок. Но Мкиету, знающий жизнь, не сердится на глупого юнца. Ведь и впрямь, никому не дано жить вечно. Вторична Твердь и первична Высь, что бы ни болтали бородачи из полночных болот, и смерть гранит камни для венца жизни… Можно понять Бимбири. А поняв, простить.
Впрочем, двали из Окити-Пупы уже овладел собой. Ие!
Спору нет, почетно и славно ушел храбрец Барамба, и сложат о нем сказания, и споют песни. Но! Хочется ли Бимбири лежать на траве с разодранным горлом и вырванными очами?
Нет.
Не хочется.
Йе!
Много жарких боев впереди, много славных подарков. Кто знает, быть может, в один из дней он, отважный Бимбири, тоже спасет великого нгуаби? Обязательно спасет! Но, ловкий и шустрый, останется в живых, и сам, своими ушами услышит, как мудрец Мкиету скажет юному воину из Окити-Пупы: Бимбири, ты — дгаабуламанци, ты — гордость людей дгаа…
А бумиановая роща уже гудит возбужденными голосами.
Воины укладывают тела старого леопарда и юного Барамбы на скрещенные копья. Так положено провожать героев. А сержант H'xapo, исподлобья взглянув на Дмитрия, вскидывает плеть и семью гибкими хвостами крест-накрест перепоясывает Мтунглу.
Это несправедливо. Человек-тень нынче дважды спас бесценную жизнь дгаангуаби. Его не в чем упрекнуть. Но вожди неприкосновенны. А сержант в гневе. И Мтунглу снова и снова принимает удары, заслуженные Пришедшим-со-Звездой…
Впрочем, тень не чувствует боли.
Первой вражеской кровью умылся ныне Мтунглу, и три роговые чешуйки отпали сразу, а остальные свербят и зудят на оживающем теле…
Бей, бей еще и еще, доблестный H'xapo!
Но семихвостка свивается вокруг мощного запястья.
— Мы победили, тхаонги, — говорит Убийца Леопардов.
Дмитрий поднимается на ноги.
Надо бы ликовать. Но вместо радости — злость и обида. Он не оправдал доверия. Он опозорился.
Чего стоит командир, в разгар битвы таскающий кошку за хвост? За этакое из Академии отчислили бы в момент…
Но мудрый мвамби полагает иначе.
Как бы то ни было, Пришедшего-со-Звездой народу дгаа заменить некем. Так пусть же юные воины знают: первая победа принадлежит ему. Пускай верят: нет невозможного для великого, смело ухватившего за хвост самого Хозяина Сельвы…
— Ты победил, нгуаби, — поправляет сержанта Мкиету.
— Ты победил, — соглашается сержант.
— Хэйо! — единым дыханием выкрикивают двали. Дмитрий склоняет голову. Он не дурак. Он понял.
— Да. Я победил.
И, приложив ладонь ко лбу, добавляет:
— По воле Тха-Онгуа!
Котлово-Зайцево. 11 мая 2383 года.
(О причинах пребывания Кристофера Руби на Валькирии, его непростых отношениях с Нюнечкой, славном боевом пути подполковника Эжена-Виктора Харитонидиса, а также о сером берете, который не просто серый берет, и пегой свинке подробно рассказано в романе «Сельва не любит чужих»)
Нет, любезный читатель, кто бы что ни говорил, а я буду твердо стоять на своем: открытие театрального сезона в стольном граде Котлове-Зайцеве, старожилами любовно именуемом Козою, есть событие планетарного значения, а не какое-нибудь хухры-мухры, проводимое под обременительным патронатом очередной региональной Чебурашки.
Судите сами: еще крутились перед зеркалами, нанося последние необходимые штрихи, всполошенные предстоящим событием прекрасные половины отцов города, еще метались по заваленному обрезками ткани и выкройками полу «Истиннаго Кутюрнаго заведения Мадам Розалинды фон Абрамянц из Земли и Парыжу» раскрасневшиеся модистки и белошвейки, прикалывая к последним, на живую нитку склепанным заказам недостающую бутоньерию, а в центре Котлова-Зайцева уже было не протолкнуться — с трех часов пополудни к деревянно-матерчатой махине «Гранд-Опера» ото всех окраин подтягивались зеваки. Спокойные, полные сдержанного достоинства земляне-контрактники и пестрый, непонятно откуда взявшийся на планете поселковый сброд, благообразные крещеные нгандва со своими молчаливыми, закутанными в гугги женами, рудничные, заехавшие в Козу на предмет отовариться, и расконтрактованная шелупонь, утратившая достоинство настолько, что не брезговала уже вместе с туземцами копать канавы и укладывать шпалы, — короче говоря, все умеющее ходить, но не имеющее надежды попасть внутрь население, беззлобно переругиваясь, занимало места на траве перед шапито, чтобы поглазеть на съезд начальства и послушать, как будет веселиться элита.
Первые носилки, встреченные забубенным свистом и улюлюканьем, появились в начале шестого. А с семнадцати тридцати у парадного входа, охраняемого от безбилетников цепкоглазыми автоматчиками, кипел и не спешил рассасываться водоворот оживленных приветствий, учтивых поклонов, крепких рукопожатий, жеманных книксенов, многозначительных подходов к ручке, троекратных, крест-накрест, объятий, выверено четких отмашек головой, почтительнейших расшаркиваний, изысканных комплиментов, каблучного, со звоном шпор щелканья, кокетливых реверансов, целомудренных поцелуев в щечку и фамильярных похлопываний по плечу…
Короче говоря, шарман крепчал.
Но Кристоферу Руби было не до светских изысков, ибо у входа, теребя бахрому кружевной шали, стояла Нюнечка, и ее очаровательное личико выражало твердое решение поговорить именно теперь.
Теоретически, разумеется, был шанс проскользнуть незамеченным.
На практике надеяться не приходилось.
Хотя, если помолиться как следует…
Торопливо прочитав «Отче наш», Кристофер Руби надвинул на лоб серый берет, надел зеркальные солнцезащитные очки и, тщательно притворяясь исполняющим служебные обязанности филером внешнего оцепления, двинулся в обход.
Тщетно.
Его уже зафиксировали.
— Кри-исик! Кри-исочка!
Нюнечка кинулась наперерез, отсекая путь к парадному входу.
Крис заметался.
— Ми-лый, подожди-и…
Нюнечка была уже совсем близко. Она почти успела. Но все-таки только почти. Плюнув на все, Крис Руби кинулся через площадь наискось, едва не попал под нуула, увернулся, проскочил под дюралевыми носилками старшего живодера господина Кругликова и, хуком слева сунув под нос коренастому сторожу-муниципалу жетон сотрудника миссии, впрыгнул в блиндированную дверь служебного входа. Нежные пальчики с алыми, чуть облупившимися коготками, на миг запоздав, ухватили воздух.
Ушел, однако…
Крис тщательно обтер лицо серым беретом. А потом уперся лбом в прохладную стенку и какое-то время стоял в изнеможении, тихо мыча.
Ну что ей еще нужно от него, что? Сама же потопталась по душе, от пуза, вволю. И выбросила за ненадобностью. Сучка! Объявилась, когда он уже почти научился не думать о ней. Дежурит у дома, ловит на службе, бормочет о каких-то совершенно неинтересных Крису делах; а Крис ведь сам только-только начал выкарабкиваться из ямы…
У нее проблемы?
Ладно. Он готов помочь. Он и так помогает.
Пожар в домике-бонбоньерке расследован; поджигатель, некто Квасняк, уже мотает срок. Финотдел миссии в порядке исключения выплатил семейству Афанасьевых страховку. А через третьи руки им передали сто кредов. И еще передадут. Наверное. Только пусть они оставят его в покое.
Но никаких рандеву, особенно с Нюнечкой… Крис шмыгнул носом. В глубине коридора скрипнуло.
— Что? — высовывая голову в приоткрытую дверь, отрывисто спросил человечек, похожий на тушеного бурундука. — Вы кто? Откуда? — Он вытянул шею, вгляделся в полумрак и тихо пискнул. — Господин начальник юротдела? Вы ко мне? Прошу, прошу…
Начались сложности. Объяснить администратору «Гранд-Опера», что господина Руби завела в театр исключительно тяга к искусству, оказалось не просто. Бу-рундучок не верил и атаковал.
— Взгляните сюда! Извольте сами убедиться, как изукрашена ротонда! Только цветов на восемь кредов, слово чести! — захлебываясь, скороговоркой частил он. — Ковры, кресла плюшевые — пять, кресла кожаные— восемь, стульев без счету, и все это, прошу заметить, арендовано не в каких-нибудь меблирашках с клопами, а в «Двух Федорах»! Двадцать три креда как одна секцийка! Нет, господин начюротдела, вы не отворачивайтесь, вы смотрите вон туда! Нет, левее и выше… Да! Каково? Канделяберы! Плюс лампионы и пятьсот восковых свечей, на всякий пожарный. Понимаете? Нет, только не молчите, господин начюротдела! Да, я семейный человек, но тут нечего красть, я вынужден тратить кровное! Но разве не шик? Глядите: я звоню, Сысойка сует в люстру палец, вот так, — балабол сделал козу, — и тут же включается люстричество. Теперь представьте: входит его выскбродие…
— Господина подполковника нынче не будет, — сказал Крис.
— Стесняется? — полуутвердительно спросил администратор.
— Почему стесняется? — удивился Крис. — Приболел…
— А? — Бурундучишка озадаченно оттопырил губу. — Э? Ах, да, господин начюротдела, вы ж у нас недавно… Да… И вот поглядите еще сюда, это будет уже сорок семь кредов и двадцать три секции, а всего было выделено на устройство торжеств пятьдесят кредов нуль-нуль сек…
— Спокойно, дядя, — сказал Крис с расстановкой. — Об этом будешь не мне рассказывать. А бухгалтеру. Или в каземате. Как повезет. А я сюда не за этим. Мне в залу нужно.
Буруйдучок порозовел, похлопал глазками-бусинками и зажил полноценной жизнью. Бухгалтер и каземат были далеко и когда-нибудь, а господин Руби — здесь и сейчас.
— В залу? Сколько угодно, господин начюротдела. Вон туда, налево, потом направо, три ступеньки вниз, опять налево — и дверь. Открывается внутрь, клянусь всем святым!
Пройдя указанным маршрутом, Крис вышел на сцену, пока еще отделенную от зрительской залы плотными занавесками.
И был атакован янычаром.
Грозным, шикарно усатым, облаченным в невообразимо широкие шаровары и форменную куртку фельдфебеля космопехоты, покрытую живописно заплатанным во многих местах панбархатным плащом. Из-за цветастого кушака торчали рукояти громадных пистолетов и кривого, в неподдельно фальшивых изумрудах ятагана.
— Замри, ничтожный, бойся и внимай, — вскричал янычар напыщенно и патетически, свирепо вращая подведенными чернью глазами, — отмщенья неизбежному вердикту, который суд Фортуны возгласил тебе, который смел младую деву, которая доверила себя растленному маркизу Муссолини…
При последних словах янычар стремительно рухнул на колени и, потрясая над тюрбаном мосластыми кулаками, спросил робко и трепетно:
— Ну как, братишка… сойдет?
— Вполне, — не покривил душой Крис. — Здорово!
Янычар замлел.
— Всю натуру вкладываю, — слезливо прошептал он. — А главнюк не ценит, ракло туземное…
Между тем становилось все теснее. Через сцену, стараясь не стучать сапогами, прошли двое мастеровых и подтянули повыше лампионы. Запорхали амуры в розовых трико и сильфиды в крахмальных пачках. Провели понурого, ко всему безразличного оола. Суфлер, что-то дожевывая и обтирая ладонью губы, полез в будку, вяло отругиваясь от хватающего его за грудки пожилого козлоногого фавна.
Крис чуть приотодвинул край занавеса и выглянул в залу.
В первом ряду, справа и слева от пустующего золоченого сиденья, по протоколу как бы занятого главою планетарной Администрации, откинувшись на малиновый плюш спинок, надменно восседали коллеги, начальники отделов миссии. Изящный шеф губернской канцелярии, опершись о подлокотник и оживленно теребя кончик щегольского, шейного платка, что-то дружески рассказывал соседу слева, солидному, прекрасно ухоженному туземцу, украшенному медным кольцом в породистом носу. Время от времени он досадливо морщился, не находя нужных слов, и тогда жмущийся рядом ярыжка бойко перетолмачивал, а премьер-министр Сияющей Нгандвани степенно качал головой и откликался с полным пониманием, но почему-то не на лингве и не на нгвандвайя, а на ином, совсем уж экзотическом, певучем и мелодичном языке:
— Бяли, бяли… Элбэттэ! (Правильно, правильно… Совершенно справедливо (фарси).
Позади персон перворазрядных сидело некоторое количество старшин и прапорщиков губернаторской гвардии, а также пятеро министров-нгандва, посчитавших приятным долгом сопровождать в театр главу Кабинета. Люди пожилые, в трезвом виде весьма благообразные, они с удовольствием поглаживали большие жестяные медали, лично вырезаемые Его Величеством из банок с удивительно вкусными дарами Могучих, и горделиво раздували ноздри. Даже олигофрен сообразил бы, до какой степени льстит им роскошь и великолепие, окружающие их, скромных нгандва, со всех сторон, какую гордость внушает почет и откровенное уважение, проявленное Могучими, которые не только не выгнали их, явившихся без приглашения и билета, пинками, но дали по бутерброду и усадили во втором ряду, позволив невозбранно любоваться выражением сиятельных затылков.
Прямо за креслами шли ряды стульев, плотно забитые широким ассортиментом дам и дамочек в светлых и цветных платьях с пышными рюшами и немалым количеством лиц мужского полу, обильно потевших и выглядевших несколько натужно в редко надеваемых смокингах и слежавшихся по сгибам вицмундирах.
Однако! Отчего на его, Кристофера Руби, кресле лежит шляпа?!
Сбоку возмущенно зашипели. Пожилой темнокожий нгандва в синей, франтовато ушитой джинсовой паре, выглядывая из-за развесистого кактуса, гневно грозил Крису пальцем.
— Ай, имдлунгу… Ушель заль бъ…истро… — На вдохновенном лице творца и театрала сияли круглые испуганные глаза. — Ушель-ушель… На-ши-найц увъ… ертъ… Йур…
Тревожно оглядевшись по сторонам, абориген торопливо прикоснулся языком к кончику носа и приглушенно закричал:
— Тьяньи!
Двое бачат (Мальчишек (пушту)), спрятанных по бокам рампы, потянули за концы веревок, и занавес с легким шелестом поплыл в стороны.
Погас свет. В желтоватом круге, расплывшемся на авансцене, возник некто в костюме Пьеро: просторный белый балахон с огромными желтыми пуговицами и колоколообразными, почти до колен спускающимися рукавами, коническая шапочка с помпоном, но без полей и густо выбеленная маска вместо лица, украшенная алой щелью рта и черными кругами глаз.
— Уважаемая публика, — зычно возгласил конферансье, и шушуканья тотчас же умолкли. — Предлагается почтеннейшему вашему вниманию, — он изобразил на лице трепет, — большой пантомимный балет в трех действиях с сражениями, маршами и великолепным спектаклем, — рукава всплеснулись, словно оберегая владельца от неминуемой опасности, — «Огонь страсти супостату не превозмочь, или Недосокрушенный Левиафан», сочинения его высокоблагородия подполковника действительной службы Эжена-Виктора Харитонидиса, — шурша выходными смокингами, присутствующие мужеского рода с готовностью приподнялись, но конферансье пресек позыв властным, отточенно-доверительным жестом, — выразившего, однако, желание и на сей раз скрыться под таинственным псевдонимом… — гулкая пауза мечом Дамокла зависла над залом, — Бен Гурский!!!
Грохот аплодисментов сотряс лампионы.
— Сия героическая пиэса, — конферансье прижал руки к груди, не в силах преодолеть шквал обуревающих его чувств, — имеет роли, наполненные отменной приятностью и полным удовольствием, отчего уже восемь сезонов от Великого Сахалинчика до Покусаева-Последнего, а равным образом и в Котлове-Зайцеве понимающею публикой завсегда благосклонно принимаема была… — Тон Пьеро сделался менее мажорным. — Особливо хороши декорации и музыка маэстро Реджинальда Кпифру, лейб-живописца и камер-капельдинера личного Его Величества короля Сияющей Нгандвани сводного оркестра, — давешний джинсовый туземец, выйдя из-за кактуса, чопорно поклонился партеру, — в коей мастера бурового участка нумер, — конферансье сверился с конспектом, — семнадцать рудника «Несгораемый» как на скрипке квартетом, так и на различных орудиях соло для вашего внимания играть будут!
Барабанщики за ширмами заиграли что-то тихое и печальное.
Извиняясь и пригибаясь, Крис проследовал к своему месту, не глядя, спихнул на пол нечто партикулярное, в шляпе, сел, вытянул ноги, мельком полюбовавшись гуталиновыми бликами на идеально вычищенных кроссовках, скрестил руки на груди и начал воспринимать…
Там, на сцене, продавали рабов.
Рабы воздевали руки к небесам, проклиная жестокую долю, отдавшую космолайнер в руки межпланетных инсургентов, посягнувших на самое святое, что есть у каждого из нас, сами же инсургенты, в том числе и приснопамятный янычар, сейчас почему-то вызывающий ассоциацию с плохо пропеченным чебуреком, бродили вокруг, скрежетали ятаганами и глумились над пленницами, время от времени щелкая длинными бичами.
Крис Руби едва заметно вздрогнул.
Не так давно ему тоже довелось стоять на невольничьем рынке. Правда, бичи там были совсем иного пошиба, а ятаганов не было вовсе, да и сам рынок официально именовался биржей труда, но если кто-то скажет, что биржа труда и невольничий рынок — разные вещи, можете быть уверены: этот умник никогда не был на Валькирии…
Он, Кристофер Б. Руби, дипломированный юрист, стряпчий и ходатай по всем вопросам, старший компаньон адвокатской конторы «Руби, Руби энд Руби» (Конхобар), битых полторы недели стоял по колено в грязи, выбелив по идиотскому местному обычаю голени, стоял среди бомжей, наколотой шпаны и опущенных алкашей, с каждым днем все острее ощущая перспективу остаться здесь навсегда, потому что космоскутер, доставив его, убыл, а «пассажиры» почему-то не летают. Но даже если бы и летали, билет хотя бы до Муванги стоит сто тридцать три креда, а тут это все равно что миллион на Конхобаре или миллиард на Земле. Нет, креды-то у него были. Сперва. Пока в его жизни не появилась эта сучка. Нюнечка…
Впрочем, к исходу недели Крис перестал думать об умном. Он просто хотел есть, а от ночевок в сырой канаве появился лающий кашель, и юрист Кристофер Руби был готов на любую работу по специальности, вплоть до подкупа присяжных, запугивания свидетелей и защиты серийного маньяка с набором бритв и коллекцией детских гениталий…
Он был готов на все. А эта блядская планетка, представьте себе, не испытывала потребности в дипломированных юристах. Требовались кувалдьё за две секции в час, шпалоукладчики за три и землекопы — за три с полушкой, но покончить самоубийством можно было и быстрее, без ненужных мучений…
К чему, собственно, дело и шло.
И когда явившийся на рассвете десятого дня ада громадный мужик в светло-сером мундире, коротко переговорив с маклером и задав пару вопросов дипломированному юристу, поманил его пальцем, Кристофер Руби бросился за гигантским паланкином, словно собачка, почуявшая запах колбасы, боясь одного — что ноги, ставшие в последнее время ватными и непослушными, откажут служить именно сейчас и дивное виденье растворится в потеках серенького валькирийского дождика.
А потом была работа.
По специальности.
Очень много интересной и трудной работы, совсем не пугавшей Кристофера Руби…
— Маэстро Кпифру в своем репертуаре, — приглушенно сказали в третьем ряду. — Слишком много самодостаточной символики.
— Отнюдь, — возразили в пятом. — Скорее реминисценции по мотивам Дарковского.
— В ущерб смыслу, — хихикнули в третьем.
Крис негодующе обернулся.
— Прекратите же!
Представление близилось к финишу.
Кульминация жестокой мелодрамы с битвами, переодеваниями, погонями, подмененными младенцами и героическим майором действительной службы Никосом-Ойгеном Грасиосисом, многократно споспешествующим спасению захваченного инсургентами в плен благородного юноши, гидальго дона Родриго, давно миновала. На фортифицированной посадскими умельцами сцене, треща, рушились и пылали в бенгальском огне редуты и контрфорсы злодеев, а десяток коммандос с шевронами спецподразделения «Чикатило», браво выпрыгнув из фанерного чрева крайне потрепанного в боях, но, вопреки невзгодам, недосокрушенного космофрегата «Левиафан», повергали во прах жалко кающегося за содеянное вожака инсуррекции, по ходу финальной сцены вызволяя из темницы мрачной и сырой леди Аннабель-Ли, прекрасную и златокудрую возлюбленную дона Родриго…
— Браво! — возгласил шеф канцелярии. — Бис!
— Право! — вскинулся премьер-министр. — Пис!
— Пис-пис-пис! — наперебой подхватили министры.
Рукоплескали долго, вдохновенно, вынудив труппу выйти на поклон раз десять, а то и все двенадцать. Столкнувшись взглядом с Крисом, чебурек в тюрбане приятельски моргнул и послал персональный воздушный поцелуй.
— Засим желающие могут выйти в фойэ, — прокричал Пьеро сквозь обилие навеянных спектаклем слез, — и выкурить пахитоску или иное табачное изделие в то время, когда трио бандуристов «Кобзарэви стогны» исполнит для пожелавших остаться на занимаемых местах Третью Патетическую сонату маэстро Людвига ван Бетховена, именуемую также «Аппассионатой», в аранжировке маэстро Кпифру…
Вновь явившийся взорам джинсовый абориген отвесил публике поклон, после чего, оставив пост, направился к деревьям, на ходу извлекая из-за пазухи туго набитый кисет, кремень и кресало.
Чуть поразмыслив, Крис решил остаться наедине с классикой.
Жалеть не пришлось. Возможно, на чей-то вкус «Обретение рая», приспособленное к тамтамам и тростниковым свирелькам, и выглядело несколько вызывающе, но Вангелис есть Вангелис, и когда Пьеро снова призвал присутствующих к тишине, господин Руби ощущал себя уже вполне благоудовлетворенным, о Нюнечке же временно забыл вовсе.
— А сейчас глубокоуважаемой публике предлагается на четверть часа пройти в буфетную, после чего по многочисленным просьбам поклонников ее замечательного таланта выступит несравненная Дусенька, — партер, успевший за перекур поднакопить силенок, заметно оживился, — супруга всеми нами уважаемого гражданина Небого Панфера Панкратыча, смотрящего третьего специального блока морально-оздоровительного учреждения «Алабама»!
Взоры публики скрестились на сухоньком старичке в долгополом старообрядческом кафтане.
Шурша фижмами, дамы заспешили к столам, увлекая замешкавшихся кавалеров. Иные, завидев Криса, строили глазки, но начальник юридического отдела отвечал прелестницам доброй улыбкой знающего жизнь человека, и очередная шалунья, убедившись в полной бесперспективности проекта, теряла к объекту всякий интерес и отставала, украдкой показав бесчувственному чурбану длинный розовый язычок.
Пили соки и минералку. Единодушно бранили сухой закон. Поругивали погоду и прохудившиеся трубы. Привычно похваливали «Левиафана», соглашаясь, впрочем, что сцена четвертования во втором акте срежиссирована из рук вон скверно, в чем, конечно, нисколько не повинен автор, да и постановщика винить не стоит, поскольку маэстро Кпифру, что ни говори, всего лишь нгандва, однако мэтр Хазаров, ставивший пиэсу в сезоне две тысячи триста семьдесят девятого, как раз накануне своего окончательного отъезда, хотя, по правде говоря, и грешил сверх всякой меры натурализмом, зато это уж было четвертование так четвертование. Столь же привычно судачили по поводу аккомпанемента, более всего интересуясь, правдивы ли на сей раз опять упорно ходящие слухи о предстоящем получении маэстро Кпифру Экклесиастовой стипендии, а следовательно, и о скором отбытии маэстро на Ерваам для изучения нотной грамоты в одном из тамошних музыкальных колледжей, и единодушно сходились на том, что иначе просто не может быть, потому что есть же Бог на свете, а маэстро Кпифру хоть и нгандва, но, право же, такая душка! По большей же части перемывали косточки предстоящей во втором отделении Дусеньке, и даже не слишком искушенному в дамских причудах Крису вскоре стало ясно, что особа эта самим фактом своего на свете существования уже не первый год до сердечных колик нервирует прекрасную половину Котлова-Зайцева.
Беседа проистекала преувлекательно.
— Нет-нет, даже и не пытайтесь спорить. — Скосив глаз, Крис обнаружил, что хриплым ямщицким баском вещает монументальная матрона средних лет и хорошо оформленной свежести. — Какая же это ахтерка? Мила, хороша, не буду отрицать, но ведь проста! Проста ведь, как… как мыло! Без манер, без э-ле-мен-тар-ной, — по тону ощущалось, что это слово матроне очень нравится, — грации. Ее дансы и прыжки, не говоря уж о фиоритуре, не делают э-ле-мен-тар-но никакого влияния на мои чувствия!
Ее конфидент, из милости принятый в дамский кружок долговязый китаец в синей чесучовой шинели, при косице и повидавшей виды феске с инженерской кокардой, в горестном отчаянии заламывал тощие руки.
— Не правы-с, — шепелявил он, опасливо вжимая голову в плечи и искательно ловя взгляд могучей vis-a-vis (Собеседницы (фр.)! — милейшая кузина Бетти, извините, никак не правы-с! У Дусеньки окромя настоящей природной красы и чудного голоса есть и поворот головы, и отточенная легкость па, и…
— Да бож-ж-еж мой… Танцы! При чем же тут танцы? Сами же слышали, Акакий Акакиевич, не станет она нынче плясать… Петь она станет! Да разве ж это вокал? Выскочит себе пава этакая, повопит, задом покрутит — и под койку. Но при чем тут уроки маэстро Кпифру? При чем тут belle canto? Назовите этот вокал трагедней (Козлиное меканье (греч.).), и лично я сниму всякие претензии, — удивленно поднимая пышные плечи и томно обмахиваясь веером, нарочито громко формулировала роскошная блондинка в вызывающе пышном, вполне возможно, единственном на всю Козу кринолине. — Что ж вы молчите, миссис О'Хара, скажите же и вы, прошу вас!
Та, к которой она взывала, маленькая, сухая, с суровым, хотя и некогда привлекательным лошадиным лицом женщинка, откликнулась немедля, тоном скрипучим и откровенно враждебным всему миру:
— Были бы у Дуськи дети, да помаялась бы Дуська с мое, я б тогда еще посмотрела, кто из нас посмазливее да поголосистее! С чего ж Дуське-то не петь? Дуська-от за мужем как за каменной стеной, Дуське той небось Панфер Панкратыч пуховички под ножки стелет… а где та фифа Дуська в гражданскую была, когда у меня в дому ни корочки сухой, ни косточки вобляжьей не оставалось? Когда Малаша моя, царствие ей небесное, до срока чахоткою помирала?.. Вот и весь belle canto, как есть, и нечего тут говорить, бабоньки!.
Маясь у стенки под прицелом вскинутых бюстов, китаец-правдолюб тем не менее лица не терял, а стоял на своем:
— А я бы все же присудил полное торжество этой фемине, этому нашему валькирийскому соловью! При лучших учителях, да не будь супруг ее столь ревнив, она б, я думаю, превзошла и самое Фаринелли! Хоть гневайтесь на меня, кузина Бетти, хоть от дома откажите, а способности у нее несомненны, да и внешних качеств природа отпустила не поскупясь!
Пирамидоподобная кузина принялась разворачиваться. Совершив оборот вокруг своей оси, она хищно нагнулась над зажмурившим косенькие глазки оппонентом и окатила его волной холодного презрения.
— Вы, Акакий Акакиевич, мужчина бывалый, вы на Земле живали, с вами нам, бедным валькириям, спорить неловко. — Она гневно вздохнула, и на спине ее звонко, словно отпущенная тетива доброго валлийского лука, щелкнула лопнувшая завязка. — Возможно, мы, провинциалки, в курбетах и вокализах не разумеем многого. Однако твердо знаем, что качества души и тела дарует не природа. — С каждым словом обширное декольте ее все более румянело. — Да, сударь, не природа, а Бог! Э-ле-мен-тар-но!
И, прекратив замечать существование разбитого наголову, принародно осрамленного китаезы, величественно отплыла прочь, словно утица-мать, сопровождаемая послушным выводком.
Прозвенел звонок. Публика расселась.
Пьеро деликатно отступил в сторонку, а покинувший свое убежище маэстро Кпифру, успевший в антракте сменить джинсовую пару на ярко-желтый старомодный, с низким вырезом и утрированно длинными фалдами редингот, наклонив смуглую голову, наполовину утонувшую в кружевном жабо, торжественно и вместе с тем любезно произнес:
— Д'Узенька!
После чего повернулся и, делая широкий приглашающий жест, отступил вглубь, пятясь к кулисам.
По залу пробежал не то сдавленный гул, не то глубокий, замедленный вздох. Головы задвигались. Дамские прически заколебали воздух. Таракан-Коба, владелец «Двух Федоров» и один из столпов Козы, перегнувшись через головы сидящих, что-то шепнул Кузе-Макинтошу; тот, не отрываясь от сцены, согласно кивнул. Один из прапоров-гвардионцев вооружился моноклем.
Конферансье, вернувшись на законное место, выкатил грудь.
— Исполняется, — он выдержал паузу, — печальная народная песня «Ой, не шей мне, матушка, сто восьмую-прим»! (Что означает данная статья в XXIV веке, автору неведомо. Согласно УК незалежной Украины, статьей 108-прим предусмотрена ответственность за умышленное заражение партнера венерическим заболеванием при отягчающих обстоятельствах (Л.В.).
Зал умер.
Остался только рокот световых волн, набегающих на воспаленные нервы. И песня. Жалостливая и гордая, исполненная бесконечной, раздольной, степной печали, томной неги и бесстрашного вызова злой судьбе, парящая в поднебесной синеве, взметающаяся в черные, лишь холодным звездным мерцанием пронизанные высоты и низвергающаяся в самые недра земли, туда, где предвечное пламя ярится и буйствует, тщетно тщась изгрызть усталые стены темницы. Песня звала и вела, песня учила свободе и велела умереть бойцом, песня становилась частью души, ни о чем не моля, но властно повелевая бороться и искать, найти и не сдаваться…
Один из немногих, Кристофер Руби слушал,, не глядя.
Что экстерьер? Экстерьер — пшик!
Тем паче, что такой типаж никогда не привлекал его; в Дусеньке не было ни холодно соразмерной грации античных статуй, ни вампирически манящей сексуальности, ни юной, нетронуто-непорочной свежести; возможно, и даже наверняка, та же Нюнечка была куда милее и женственнее, но сейчас, когда под сводом шапито, растворяя в себе всю суету и грязь шумящего за стенами мира, царило, созидало и властвовало это теплое, играющее нежными обертонами сопрано, плавно снижающееся в задушевное меццо, все остальное на время сгинуло, ушло прочь, сделавшись тленным и незначительным. Уже не смущали душу ни рыжая косматая борода, дикими клочьями обрамляющая щербатый рот, ни рваные ноздри, ни каленым железом выжженное клеймо на низеньком лобике — все искупала песня.
Это, несомненно, было колдовство.
Присмиревшие, укрощенные валькирии глядели на сцену с детским восторгом, мужики — неприкрыто вожделея. Лишь сухонький, стриженный в скобку старичок в пятом ряду вроде бы даже и не слушал, а, сонно щурясь, крутил синими от наколок пальцами аметистовые четки, изредка остренько и победоносно оглядывая зал, словно говоря: э, хорошие мои, слушать да смотреть всем можно, а руками трогать одному мне дозволено. Он имел на это право, человек, отстоявший право обладать Дусенькой в беспощадных ножевых схватках, на треть сокративших население камер прославленного на всю Валькирию третьего специального блока…
Песня растекается в воздухе.
Тает. Тает. Та-а-а-е-е-еее…