Петрович Зайончковский Олег
Новая страшная догадка пронзила Петровича: в магазине были вторые двери! Конечно, как он об этом не подумал, — через них-то Катя и сбежала… И тут… паника в его душе словно бы улеглась. Ее сменило тяжкое всепоглощающее чувство катастрофы; так большая боль приходит на смену уколу или ожогу. Петрович опустил голову и, будто в задумчивости, вышел из магазина. Роняя на пальто нечастые, но полновесные слезы, медленно он побрел назад на то место, где оставила его Катя; побрел назад, потому что больше идти ему было некуда. Вот и дерево, к которому была привязана собака, — дерево было то же, но без собаки. Значит, не бросила ее хозяйка, не оставила на произвол судьбы… Петрович совсем было уже собрался зарыдать в голос, как вдруг…
— Петрович! — услышал он Катин исступленный голос. И увидел перед собой ее искаженное лицо, а за ним лицо какой-то тетки, напуганной Катиным криком.
— Где ты был?! — Она хотела всплеснуть руками, но не смогла, потому держала сумки.
— А ты!… — крикнул в ответ Петрович, но пресекся и повторил уже тихо: — А ты где была?
Таким образом, не простояв и нескольких минут, храм великой скорби рухнул, но на его месте в душе Петровича образовалась странная разочаровывающая пустота. Это было не облегчение даже, а какая-то усталость и пыль…
Кате тоже понадобилось некоторое время, чтобы прийти в себя. Наконец, заправив волосы и отдышавшись, она скомандовала в дорогу. Петрович ухватился за ручку ее сумки, и они пошли домой, не заходя больше ни в какие магазины…
Разумеется, впоследствии он вспоминал об этом происшествии со стыдом. Но стыдился Петрович не столько собственного малодушия, сколько подлых своих подозрений в отношении Кати… А в семье этому событию вовсе не придали никакого значения. И ему самому следовало выкинуть этот случай из памяти, но тут уж Петрович был не властен. Разве что мог спрятать его подальше — в тот чулан, куда он и раньше убирал кое-какие греховные воспоминания.
Да он и забыл бы эту историю, если бы… если бы обстоятельства вновь не подвергли испытанию его веру в человечество.
Та зима была еще в полной силе; зима, которая дни превращала в вечера, вечера в ночи, а ночи наполняла соблазнами культурного досуга — понятно, только для взрослых. Что ни суббота, Генрих с Ириной или Петя с Катей в лучших своих одеждах, в облаках парфюмерных отчуждающих ароматов уходили на ночь глядя из дома — то в кино, то в театр, то куда-нибудь в гости.
И вот однажды случилось то, чего Петрович втайне опасался. Генрих раздобыл на работе сразу четыре билета на какой-то особенный спектакль, который нельзя было, просто никак нельзя было пропустить. И так им понадобился этот спектакль, что Петровича решено было оставить дома одного. Точнее, сдать его на попечение ночным демонам.
— Ты большой и разумный, — сказали они. — Ложись в кроватку и спи себе.
Предатели… Петрович наблюдал, как они собираются. Катя, выпучась в зеркало и не дыша, рисовала что-то на лице; Ирина, чихая, пылила на себя пудрой; Петя в передней плевал на ботинки и тер их, яростно оскаливаясь. А Генрих, виновник всей этой суматохи, стоял перед шкафом в одной рубашке и огромных радужных трусах. Хотя трусы эти почти доставали внизу до носочных подтяжек, все-таки ногам его требовалось более приличное укрытие, поэтому Генрих подбирал себе брюки. Петровичу хотелось, чтобы случилось что-нибудь непредвиденное: или в брюках у Генриха обнаружилась бы дыра, или пропали бы злосчастные билеты — что угодно, что остановило бы хоть кого-то… Но они были неудержимы. Охорошившись настолько, что сами уже боялись дотронуться друг до друга, старшие построились в передней на выход. Петровичу понадобилось немало мужества, чтобы принять этот прощальный парад, — не своих домашних он увидел, а четверых незнакомцев. И бодрые голоса их звучали фальшиво — как у людей с нечистой совестью.
Хлопнула дверь, прохрумкал запираемый снаружи замок. Петрович услышал пение перил в подъезде и удаляющийся нестройный топот ног. Потом все стихло, и он окончательно осознал, что остался один. Один во всей квартире, минуту назад еще полной народа. Все, что осталось Петровичу, — это затверженные инструкции по отходу ко сну да одуряющий запах Генрихова одеколона, побивший напрочь Иринины и Катины духи. В доме сделалось так тихо, словно ему заложило уши. Оглохший, растерянный Петрович прошел в большую комнату и забрался на диван, чтобы прийти в чувство и обдумать дальнейшие действия. Так сидел он неизвестно сколько времени, не решаясь пошевелиться. Постепенно, подобно тому как глаза привыкают к темноте, уши его обвыклись в тишине и стали различать в ней кое-какие, по большей части необъяснимые звуки. Вот заклокотало, забулькало где-то далеко, на кухне. Раковина? Но почему он не слышал ее раньше? А вот это странно: скрипнула половица! В пустой-то квартире… Похоже, кто-то затевал с Петровичем скверную игру… Но нет, он не будет праздновать труса — он примет меры! Заставив себя слезть с дивана, Петрович первым делом задернул занавески — пусть не смотрит ночь в его комнату. Потом он закрыл двери, отгородившись от остальной квартиры, сделавшейся в одночасье чужой и говорливой. Надо было совсем заглушить все эти пугающие странные бормотанья, и его осенило: радио! Петрович подошел к большому дедову приемнику и стал наугад крутить ручки и нажимать белые зубы-клавиши. Неожиданно шкала приемника засветилась, и в углу его стал разгораться зеленый огонек. Петрович готов был услышать из динамика человеческий голос, но… на него обрушился оглушительный, леденящий душу вой и треск. Он отпрыгнул от приемника и замер, оцепенев от ужаса. Несколько мгновений Петрович ждал, что радио придет в себя, но оскалившийся ящик продолжал бесноваться. В отчаяньи Петрович бросился к ручкам и кнопкам, чтобы заставить приемник замолчать — и тщетно: вьюга в динамиках не прекращалась. И уже сам Петрович готов был завыть от страха и бессилия, как вдруг проклятый приемник… замолчал. Он подумал, подмигнул зеленым глазком и умиротворенно произнес:
— А теперь о погоде…
Дальше пошло знакомое перечисление городов и весей, во время которого можно было перевести дух. Раз уж приемник заговорил человеческим голосом, Петрович решил с ним не связываться и больше к нему не прикасался. В дальнейшем радио вело себя сносно, однако Петрович успел натерпеться такого страху, что пробраться к себе в детскую стало делом немыслимым. Он лег прямо здесь, на диване в большой комнате; лег, конечно же, не надеясь заснуть. Просто так удобнее было размышлять и грустить. А грустить и размышлять ему было о чем: ведь его снова бросили, и на этот раз бросили окончательно. Театр, спектакль… все это был дурацкий маскарад, чтобы сбить Петровича с толку.
Между тем радио, испробовав себя в разных жанрах, предалось трансляции какой-то нескончаемой симфонии со всеми ее подробностями, включая кашель невидимых слушателей… Звуки музыки проникали в сознание Петровича, то разбредаясь по его уголкам, то вновь скучиваясь для патетических аккордов. Инструменты, словно стая разноголосых птиц, рассевшихся на дереве, то мирно щебетали, а то поднимали такой гвалт, что Петрович вскидывался во сне и недовольно бормотал.
Грабли для Петровича
В апреле месяце Иринины ноги совсем забастовали. По целым дням она лежала в постели, а Петрович давал ей таблетки и читал вслух. За зиму он здорово продвинулся в чтении, и теперь это занятие скрашивало им с Ириной тяготу неподвижности. С помощью книжки можно было путешествовать в такие места, куда не дойдут никакие, даже совершенно здоровые ноги. Они побывали уже в индийских джунглях, где животными командовал голый, но смекалистый мальчик Маугли; посетили страну Италию, населенную говорящими продуктами питания. Были они и в Зазеркалье вместе с девочкой Алисой, изображенной на иллюстрациях в виде очаровательной большеглазой блондинки с лентой в волосах.
Они проводили дни и мило, и уютно. Петрович читал, потом читала Ирина, потом она дремала, а он рисовал или играл с железной дорогой. Однако неясно было, когда Ирина выздоровеет, а Петровичу требовался свежий воздух. Лицо его, по наблюдениям старших, становилось все бледнее и бледнее — просто угрожающе выцветало. Еще немного, и он сделался бы невидимым, как старик Хоттабыч. Чтобы этого не случилось, семейный совет в конце концов издал указ: гулять Петровичу самостоятельно, хотя бы по часу в день. Так, как это делали многие его сверстники, бегавшие во дворе без особого пригляда. Решение было непростое и для старших, и — в особенности — для Петровича. Но необходимое.
— Ты ведь уже большой, не так ли? — сказал Генрих. — Пора тебе становиться социальной личностью.
Петрович вздохнул. Про «социальную личность» он пропустил мимо ушей, но понял главное: его отправляли из дома в компанию к безнадзорным оболтусам. Тем самым, что днями напролет шлялись по двору, обмотанные никем не утираемыми соплями.
И уже назавтра без особой радости, но с некоторым трепетом Петрович вышел во двор — впервые в жизни без сопровожатых. Сам этот факт заставлял волноваться, а тут еще в глаза брызнуло яркое солнце, и в легкие хлынул пряный апрельский воздух, от которого сразу же закружилась голова. В этом воздухе смешивались запахи теплого асфальта, птичьего помета и горьковатый аромат нарождающейся зелени. Свежая травка выбивалась откуда только могла: обочь тротуаров, из асфальтовых щелей, даже из-под домовых стен. Воробьи с оглушительным чириканьем яростно атаковали все, что казалось им съедобным, а на них сверху обрушивались голуби, хлопая и метя крыльями так, что серые сорванцы разлетались кувырком. Сизари-богатыри, раздувшись до того, что голова их тонула в перьях, забегали перед голубками, вертелись и чревовещали прямо под носом у дворовых кошек… словом, повсюду бушевала весна. Один лишь Петрович, одетый Ириной в войлочную теплую курточку и зимние ботинки, выглядел нелепым анахронизмом.
Размотав первым делом шарф и сунув его в карман, он осмотрелся. Во дворе неподалеку крутилась стайка мальчишек, размахивавших какими-то палками и пронзительно по-воробьиному щебетавших. Петрович постоял немного, поразмыслил и направился в их сторону. Однако не успел он до них дойти, как пацаны внезапно снялись всей компанией и с криками, топоча, унеслись со двора. Они скрылись за углом дома, а там, за домом, была уже запретная для Петровича территория: так они договорились с Ириной.
Что ж, ничего не оставалось, как просто сесть на лавочку и ждать, качая ногой, когда выйдет кто-нибудь знакомый. Ждать ему, впрочем, пришлось недолго. Вскоре из второго подъезда показался известный ему мальчишка. Мальчишка был худощавого телосложения — прогонистый, как говорили дворовые старушки, — и звали его Сережка-«мусорник». Вообще-то репутация у «мусорника» была сомнительная, но надо думать, личностью он был вполне «социальной», потому что отродясь болтался на улице сам по себе. Лишь по вечерам, вопя истошно на весь двор, Сережкина мать загоняла его домой, соблазняя ужином. Голос у нее был хорошо поставлен по специальности, потому что днем она, запряженная в одноосную повозку, ездила по району и громко призывала граждан сдавать старые тряпки. Потому-то и сына ее прозвали «мусорником», на что он, впрочем, не обижался. Зато он таскал у матери разные завлекательные штучки, предназначенные для сдатчиков тряпья: карманные шарманочки, шарики на резинке и даже пистолетики, стрелявшие пробкой, но которые можно было зарядить собственной слюной.
Неудивительно, что Сережка ступил во двор уверенно, словно в собственные владения. По-хозяйски осмотревшись, он заметил на лавочке Петровича.
— Привет… — «мусорник» окинул его равнодушным взглядом. — А где пацаны?
Петрович махнул рукой: там, за домом.
— А ты чё сидишь? Бабка не пускает?
Петрович кивнул.
Сережка огляделся:
— Чёй-то не видать…
— Кого?
— Твоей бабки.
— Я один гуляю, — сообщил Петрович не без важности.
— Во как! — усмехнулся Сережка. — Ну и фиг ли?
— Что? — не понял Петрович.
— Фиг ли тогда сидишь? Канаем за дом, никто не пронюхает.
Сережка употреблял слова явно неприличные, но они выдавали в нем знание жизни и потому внушали Петровичу уважение.
Сомнения вихрем закружились в голове. «Канать» с мусорником за дом означало, пожалуй, совершить беззаконие. Но уж очень не хотелось Петровичу сидеть на лавочке, словно старушка. Он метнул воровской взгляд на окна своей квартиры: не смотрит ли оттуда Ирина…
А Сережка уже проявлял нетерпение:
— Ну что, айда?..
— Айда! — Чужое слово само слетело с уст, отрезая путь к отступлению.
Через минуту они уже были за домом. Откровенно говоря, ничего необычного или опасного Петрович здесь не обнаружил, — вообще ничего, что могло бы напугать или произвести впечатление. За домом был другой дом, очень похожий на дом Петровича, и двор, мало чем отличавшийся от его двора. Кстати, и мальчишек с палками там тоже уже не было. В общем, там царило то же безлюдье, — только у песочницы, охлестывая скакалкой свежую травку, сосредоточенно прыгала какая-то девочка. К ней они и направились.
— Эй! — обратился Сережка к девочке.
Продолжая скакать, она повернула голову. Петрович увидел глаза… точь-в-точь такие же большие и синие, как у Алисы с книжной иллюстрации. К большим глазам прилагался маленький носик, который немедленно сморщился, будто почуял неприятный запах:
— Му-сор-ник! — пропрыгала девочка, показав розовый язык.
— Верка — дура, — хладнокровно отозвался Сережка и тут же деловито спросил: — Пацанов не видала?
Она остановилась, пошатнувшись, и показала куда-то концами скакалок.
— Айда? — Сережка вопросительно взглянул на Петровича.
Ну уж нет. Он помотал головой. Идти еще дальше в поисках пропавших мальчишек Петрович не отважился.
— Не хочь, как хочь, — сказал «мусорник» без сожаления. — Я порыл.
И он исчез, оставив их вдвоем с синеглазой девочкой. Некоторое время она молча изучала Петровича, потом приставила одну туфельку перпендикулярно к другой и, подбоченившись, спросила:
— Ну и как тебя зовут?
— Петрович, — ответил он.
— Ах-ха-ха-ха!.. Совсем как моего дедушку.
Смеялась девочка ненатурально, но голосок у нее был мелодичный. Впрочем, она опять сделалась серьезной и, помахав на Петровича ресницами, сообщила в свою очередь, что ее зовут Никой.
— Как это? — удивился Петрович. — Сережка сказал — Верка…
— Сам он Верка… — Девочка надула губки. — Вероника — значит Ника.
Так они познакомились. Вскоре Верке-Нике надоело строить Петровичу глазки, и она предложила сыграть в «классики». К стыду своему, он плохо знал эту игру. До сих пор ему казалось глупым занятием гонять по асфальту банку из-под гуталина, но то было до сих пор, а теперь его мнение изменилось. Девчачья игра и, говоря по правде, пустейшая болтовня с синеглазой попрыгуньей доставляли ему странное удовольствие… Как жаль, что вдруг откуда-то появилась женщина с ярко накрашенными губами и, смерив Петровича неприязненным взглядом, увела Веронику в подъезд.
Когда он вернулся домой, Ирина похвалила его за то, что не испачкал одежду. А вечером, приходя по очереди с работы, остальные старшие поздравляли его с первой самостоятельной прогулкой. Но Петрович отвечал рассеянно; он был задумчив и весь вечер просидел у себя в детской. Дело в том, что знакомство с Вероникой пробудило в нем сильное чувство. Чувство это, похожее на грусть или беспредметную жалость, было Петровичу знакомо. Давным-давно, быть может, год тому назад, была у него в детсаду история, о которой бы не хотелось вспоминать, да нельзя было не вспомнить в данных обстоятельствах. Дело касалось Римки Булатовой, невзрачной в общем-то девочки, но которая однажды на утреннике спела удивительно проникновенно песню про молодого бойца, погибавшего где-то вдали за рекой от белогвардейской пули. Голосок у Римки был такой чистый, а слова песни такие трогательные, что Петрович, отвернувшись, тихонько заплакал. С того дня он стал, как умел, оказывать певице знаки внимания, а однажды даже нарисовал специально для нее сцену из песни: лошадь и умирающего бойца у ее ног. Однако Римка не проявила взаимности; видно, все чувства свои она вкладывала в пение. Никак не хотела она ни замечать Петровича, ни играть с ним, предпочитая водить компанию с особами своего пола. И пришлось Петровичу, пойдя на риск, открыться Булатовой напрямую. Что он ей сказал? Да то же, что говорит всякий порядочный мужчина даме своего сердца, то есть предложил ей выйти за него замуж — разумеется, когда это станет возможным. Увы, Петрович еще не знал женской натуры. Он готов был к отказу, но только не к предательству. Римка ничего ему не ответила — лишь взглянула брезгливо и… подалась ябедничать Татьяне Ивановне. Дальше понятно: Петрович препровожден был в знакомый философский угол, а вечером Катя узнала от воспитательницы об его «нездоровых влечениях».
Конечно, давняя эта история быльем поросла, но благодаря ей Петрович имел некоторый сердечный опыт, хотя и неудачный. Именно исходя из личного опыта Петровичу следовало бы осторожнее предаваться мечтам о синеглазой Веронике. Но не знал он мудрой пословицы про грабли, наступать на которые вообще-то глупо, а уж во второй раз и подавно. И даже если б знал… Так уж человек устроен: не идет ему впрок ни собственный опыт, ни тот, что накоплен предшественниками.
На следующий день Петрович ждал и не мог дождаться прогулки. А когда настало наконец время собираться, то он вместе с нетерпением выказал необыкновенную придирчивость к одежде. В гардеробе своем Петрович нашел сегодня много недостатков, однако, несмотря на это, выкатился на улицу с радостно бьющимся сердцем. Он хлопнул, распугав голубей, подъездной дверью и, даже не оглянувшись на свои окна, побежал за дом. Ему почему-то мнилось, что он найдет свою синеглазую знакомую там же, где и накануне: на травке у песочницы. Но не тут-то было: в Вероникином дворе он увидел только старушек, таких же в точности, как в своем собственном, сидящих рядком на лавочке, словно в ожидании троллейбуса. Пусто было вокруг песочницы и внутри нее — лишь на бортах ее сохли ряды песчаных «куличей», выделанных безвестным мастером.
Что ж; Петровичу ничего не оставалось, кроме как занять позицию напротив Вероникиного подъезда и ждать. Развлечь себя можно было, наблюдая за желтой кошкой, охотившейся неподалеку безуспешно, но с неслабеющим энтузиазмом. Кошка вела боевые действия по всем правилам: кралась, прижимаясь к земле, и надолго затаивалась, делаясь похожей на чучело в зоологическом музее. Всю охоту ей портил хвост, не желавший никак соблюдать условия маскировки. Этот хвост напомнил Петровичу Ольгу Байран, умевшую испоганить любое дело. Кошка зло оглядывалась на свой зад, но от того, что она нервничала, хвост только пуще извивался и стегал по земле, собирая пыль и мусор. Кошкины предполагаемые жертвы — голуби, — как ни глупы они были, отлично понимали, откуда растет пушистый предатель, и держались от охотницы на безопасном расстоянии. Казалось даже, что голуби забавлялись: после каждой ее неудачной атаки они взлетали, буйно хлопая крыльями, но вскоре опять с назойливостью мух садились на прежнее место. Раз за разом кидалась на них кошка, но все чаще, еще не добежав, теряла кураж и останавливалась.
Время, однако, шло, а Вероника во дворе не появлялась. Кошка окончательно плюнула на охоту и легла на бок посреди тротуара; самый хвост ее устал и вытянулся на отлете, вяло подергиваясь. Успокоились и голуби; они наелись и занялись личной жизнью: кто принимал пылевые ванны, кто спал на животе, затянув глаза пленочками, кто толковал про любовь с соседкой или соседом. Петрович ногой раздавил последовательно все «куличи» в песочнице, посидел на трех разных лавочках и несколько раз прошелся по двору из конца в конец. Нетерпение в нем сменилось разочарованием, разочарование — скукой. В голову уже стали приходить фантазии не совсем романтического свойства: о том, к примеру, что нынче Ирина приготовит на обед…
И совсем было собрался он уходить, как вдруг из дома… нет, из дома вышла не Вероника, а двое незнакомых мальчишек — каждый на голову выше Петровича. Выйдя из подъезда, они оглядели свой двор так же по-хозяйски, как давеча Сережка-«мусорник», и, конечно, немедленно обнаружили в нем одиноко слонявшегося чужака. Мальчишки о чем-то коротко между собой переговорили и направились к Петровичу. Еще издали, по одной только их разбитной походке он понял, что эта встреча не сулит ему ничего хорошего. Скука у Петровича прошла, зато желание уйти отсюда многократно усилилось. Так и следовало поступить: бежать, не дожидаясь развязки; но, как это часто с ним бывало, опасность ввергла Петровича в оцепенение. Со стороны поведение его могло показаться вызывающим: он стоял как вкопанный, покуда мальчишки не подошли вплотную. Один из них, не говоря ни слова, сделал рукой движение, будто хотел ткнуть Петровича в живот… но он не шелохнулся.
— Боисся? — усмехнулся мальчишка.
— Нет, — ответил Петрович напряженным голосом.
Забияка, казалось, огорчился.
— Ничего, — пробормотал он, — щас забоисся…
Пока он заговаривал зубы, его приятель зашел Петровичу за спину и стал на четвереньки. Тогда первый, вдруг прервавшись на полуслове, сильно толкнул Петровича в грудь. Расчет был верен: не сразу даже сообразив, что произошло, Петрович оказался на земле. Впрочем, он недолго оставался в лежачем положении, а быстро вскочил и с красным от гнева лицом запальчиво крикнул:
— Вы!.. Что вам надо?
Мальчишки удивились его прыти, и тот, что был поразговорчивее, насмешливо спросил:
— Ты из какого дома, щегол?
— Вон из того, — показал он сердито.
— Вот и уходи к себе во двор!
Но беда была в том, что Петрович не любил, чтобы им командовали. Он и сам очень хотел уйти, и он, конечно, ушел бы… если бы они не приказывали.
— Не уйду, — заявил он, и это уже было полным безрассудством…
Петрович падал много раз от толчков, либо скошенный подножкой, но не сдавался, а даже лежа на спине, отбивался от противников ногами.
— Дур-раки!! — кричал он им, от ярости не чувствуя боли.
Наконец, мальчишки, сами запыхавшиеся от борьбы, уселись на Петровича верхом и, скрутив ему руки, лишили его всякой возможности сопротивляться.
— Что будем делать? — спросил один другого.
Подумав, тот предложил:
— Давай накормим его песком.
Это уже было слишком! Петрович завопил так громко, что старушки, дремавшие на лавочке, вздрогнули и очнулись. Одна из них даже встала и заковыляла к дерущимся.
— Вот я вам! — еще издали она показала палку.
Мальчишки отпустили Петровича и приготовились дать стрекача.
— Санька, паршивец! — пригрозила старушка. — Смотри, поймаю — к матери за ухо отведу!
— Поймала! — отозвался тот, к кому она обращалась.
Но старушка, конечно, и не пыталась никого ловить. Она подслеповато вглядывалась в Петровича:
— Чей это? Не пойму…
— Он с того двора, — хором пояснили мальчишки.
— Ишь, куда забрел, — удивилась старушка. — С того двора, так и ступай к себе. Не то бока тебе намнуть.
Впрочем, бока ему уже намяли. Петрович покинул поле боя не в лучшем виде, довольный лишь тем, что сумел не расплакаться.
Какая разница между его вчерашним возвращением домой и сегодняшним! — Ирина была потрясена. А когда она вышла из потрясения, то принялась Петровича отмывать и мазать его царапины зеленкой. Тогда он узнал, что лечить боевые раны еще больнее, чем их получать.
Но когда вечером пришли Генрих с Петей, то оба они сказали, что, по их мнению, не случилось ничего страшного. Драки, — заявили они, — дело мужское. Ободренный Петрович поведал им о своем сражении — во всех геройских подробностях, частью даже присочиненных. Только об одном он не стал распространяться: о том, с какой целью ходил он в соседний двор.
А ведь было еще одно, утешительное для Петровича соображение — скорее даже не соображение, а фантазия. Отчего-то ему казалось, что пострадал он сегодня не просто так, а во имя чего-то важного. И всякий раз при этой мысли Петровичу грезилась она — синеглазая Вероника…
Даже когда уложили Петровича в постель, когда погашен был в детской свет, события минувшего дня не хотели его отпускать. Они только преображались тем сильнее, чем дальше ко сну клонилось его сознание. Вот опять он увидел Веронику, — она вышла во двор со скакалками и… сейчас же была взята в плен кровожадным Санькой. Петрович вмиг оценил он ситуацию; в руке его оказалась увесистая палка. «Паршивец!» — вскричал он и бросился Веронике на выручку. Санька от страха даже не смог убежать; под градом ударов он упал на землю и что есть мочи принялся вопить. «Накормим его песком?» — предложил Петрович. «Не надо, — сжалилась над поверженным Вероника. — Видишь, он и так описался». Она подошла к своему спасителю и потрепала по волосам…
Назавтра Петрович проснулся под перестук дождевых капель, — за окном непогодилось. Правда, дождик был весенний и вскоре кончился, но облака продолжали морщить небо, придавая ему то унылое, то беспокойное выражение. На душе у Петровича тоже было неясно. Сегодняшней прогулки дожидался он с некоторой тревогой.
Подавая ему одежду, вычистить которую после вчерашнего стоило немалых трудов, Ирина хмурилась.
— На улице сыро, — предупредила она. — Ты уж постарайся сегодня не драться.
Петровичу и самому не улыбалось быть битым во второй раз. Сегодня он не пошел сразу в чужой двор, а, забравшись в палисадник, отыскал там палку, какими мальчишки пользовались для своих потешных сражений. Лишь вооружившись таким образом, он осторожно обогнул свой дом и выглянул из-за угла, чтобы оценить обстановку. На сей раз за домом царило полнейшее безлюдье. По случаю плохой погоды не было даже старушек на лавочке, — только в некоторых окнах виднелись их лица между цветочными горшками…
И снова для Петровича потянулось ожидание. И снова, словно специально, чтобы развлечь его, откуда-то появилась вчерашняя желтая кошка. Ее-то что выгнало на улицу? — голуби все попрятались от дождя под крыши, так что шансов у нее сегодня было не больше, чем у Петровича. Она то и дело гадливо трясла лапами, а промокший хвост ее тащился сзади, извиваясь как пойманная змея. В итоге своих унылых и бесцельных блужданий кошка набрела на Петровича и, поняв вдруг, что перед ней человек, замерла настороженно. Чтобы она не боялась его, Петрович отвел взгляд; он отвел взгляд от кошки, и… в это мгновенье произошло чудо. Он увидел, как дверь Вероникиного подъезда отворилась. Подъездная дверь проскрежетала пружиной и хлопнула, выпустив во двор Веронику собственной персоной. Девочка выпорхнула, и пасмурный день тотчас расцветился. Все на ней было в оттенках красного: и незастегнутый шуршащий плащик, и шерстяное платьице с пояском; и даже блестящие, легкие не по погоде туфельки. Шапки на Веронике не было, потому что не нашлось бы такой шапки, чтобы вместила огромные, словно два облака, банта… Петрович был ослеплен, однако, одолевая нахлынувшую застенчивость, он все-таки решился подойти.
— Петрович! — узнала его Вероника. Она хихикнула, но тут же приняла важный вид, достойный своего великолепного наряда.
— Ты — гулять? — робко поинтересовался он.
— Не-а, — ответила девочка, — сейчас мама выйдет. — И со значением пояснила: — Мы в Дом пионеров.
«Ясно, — подумал Петрович. — Вот почему она во всем красном». Он видел пионеров: они носили красные галстуки и ходили под красными флагами. Пионеры были лучшие из школьников — им даже в парках ставили памятники. Непонятно только, какое отношение к ним имела Вероника, ведь на взгляд она казалась не старше Петровича. Можно было спросить у нее — спросить, что общего между ней и пионерами, но он постеснялся. Вообще разговор у них как-то не клеился. Петрович молчал, морща палкой лужу на тротуаре, а Вероника поминутно оглядывалась на подъездную дверь.
И вот опять вскрикнула дверная пружина, и из дома выплыла Вероникина мать — та самая красногубая женщина. Сегодня она накрасилась еще ярче — будто ела варенье и не утерла рот. Пальто на матери было бордовое, сумочка при ней была лаковая розовая, — словом, нельзя было не заметить, что в цветовом отношении она и дочь вполне гармонировали. При виде Петровича Вероникина мать рассердилась:
— Ника, я же тебе запрещаю водиться с кем попало!.. Кто это? — Она, не глядя, ткнула в него пальцем.
Голубые Вероникины глазки немедленно увлажнились, а губки надулись:
— Откуда я знаю… Он сам ко мне пристает! — И, повернувшись к Петровичу, она топнула ножкой: — Иди отсюда… дурак!
Красноногая Вероника со своей красноротой матерью давно уже погасли в конце тополиной аллеи, а Петрович все стоял и светился над лужей. Цветом своего лица в ту минуту он вполне бы мог составить компанию ушедшим женщинам…
Но прошло несколько минут — четверть часа, не более, и природа вдруг повеселела — вспомнила, должно быть, что на дворе весна и апрель. Над головой Петровича неожиданно показалось солнце, желтое, какой была кошка, пока не выпачкалась. Облака, недавно еще стоявшие тесно и плотно, побежали врассыпную, и только одно из них, словно шаля, брызнуло напоследок искристым дождиком. Спасибо дождику, — после него все лица делаются мокрыми, а отчего — уже и не разберешь.
А кошка пересидела дождик под кустом. Петрович заметил ее, единственную свидетельницу его конфуза, и погрозил пальцем:
— Смотри, не проболтайся!
Часть вторая
Рыбалка
Что может быть слаще заслуженного безделья? Вздрогнув от мысли, что опоздал в школу, ты вскидываешься в постели, да тут же и вздыхаешь облегченно — свободен!.. А через открытое окно слышно, как ширкают по проспекту проснувшиеся машины — словно хлопотливые шлепанцы. Со двора доносятся хлопки подъездов, и кашель, и скорый стук по асфальту многочисленных каблуков. Дым свежераскуренных папирос поднимается, достигает твоего окна, тревожит нос… Нет, нет — все в порядке, спи спокойно… Воробьи, фыркая крыльями, падают на подоконник и, насторожась, посматривают: что за непорядок? Чик-чилик? Они не предполагали застать тебя в постели, да ведь им-то, глупым пичугам, невдомек, что у человека бывают каникулы.
Жаль только, что сон уходит. Звуки утра щекочут уши; солнце непрошеное гуляет по комнате, везде заглядывает, будто явилось с уборкой. И даже немного обидно делается: где же сны твои — те, что недосмотрел ты за учебный год… Но такая уж их казачья служба ночная: ходят сны, караулят в потемках берег твоего сознания, а брода не перейдут. Грянет будильник — и яви регулярные войска наведут понтоны, пойдут по которым танки разума, полки мыслей — куда против них легкой ночной кавалерии. А уж если солнце взорвется, прожжет веки бомбой сокрушительного света, тогда чисто станет в голове — зови не зови, а снов не докличешься.
Хорошо проснуться без камня на сердце. Можно успеть еще поймать за хвост последнее, не сумевшее улепетнуть, сновиденье — и почувствовать, как хвост его тает в твоей руке. А потом… зевнуть, потянуться и снова закрыть глаза. Никаких прыжков с кровати, никаких гимнастик — насилие над собой противно человеческой природе. Просто дай заполнить себя новому дню. Пусть шестеренки твоего разума сами войдут в зацепление; пусть кровяной и нервный токи установят сообщение в организме; пусть все члены твои нальются согласной силой и попросят действия — тогда только и вставай.
Если бы науку сладостных пробуждений сдавали в школе, то у Петровича прибавилось бы в табеле заслуженная пятерка. Однако наука вещь отвлеченная — это Петрович уже понял, — она соотносится с жизнью, как сон и явь. Задано, скажем: «из трубы вытекает вода». А если труба засорилась — что делать? Что делать, если Генрих не умеет починить трубу, а Петя ушел из семьи? Или: «мама мыла раму». А если ей не до рамы? Она приходит с работы, ложится и плачет… Или самое смешное: «Гоша кушал кашу». Да он в жизни не стал бы кушать никакую кашу, особенно рисовую! Кому знать, как не ему, ведь Гоша — это он самый и есть, Георгий Петрович. Он согласится хоть на яичницу, хоть на булку без ничего, но кашу есть ни за что не станет! То же и с пробужденьями: хорошо бы, конечно, просыпаться без камня на сердце; и вроде совесть чиста; «хорошист» на каникулах — живи и радуйся жизни. Но как наслаждаться жизнью, если в доме такие дела? Проснешься и думаешь: пошла Катя на работу или опять лежит в страданиях? Как наслаждаться, если квартира провоняла валерьянкой, если даже Генрих съежился, притих и тайком глотает какие-то таблетки?
И все это, увы, был не сон. Плохо, конечно, если снится по ночам всякая дрянь, но еще хуже, если день и ночь поменяются местами. Петрович не долго ощущал прелесть летнего утра, а потом действительность вступила в свои права и заволокла душу ставшей уже привычной тоской.
Что ж; как бы то ни было, ему предстояло решить, чем занять себя наступившим днем. Законная свобода, солнце и поющие птички, — лето с официальной любезностью предлагало свои услуги, а как ими воспользоваться — выбирать приходилось Петровичу. Проще всего, конечно, вернувшись после завтрака к себе в комнату, повалиться с книжкой назад в неубранную постель или затеять самому с собой какую-нибудь вялую игру. Но во-первых, оставшись дома, пришлось бы слушать без конца Иринины вздохи, а во-вторых… во-вторых, погожий летний день — это как билет в кино: не используешь, и пропадет. Можно попробовать найти Сережку-«мусорника» и подговорить его вдвоем терроризировать Сашку из соседнего двора. Можно отправиться на стройку — смотреть, как работает бульдозер. А можно проведать голубей на чердаке своего дома и узнать, насколько за неделю выросли их птенцы. В общем-то выбор имелся, и все бы ничего, если бы не семейные обстоятельства.
Ох уж эти обстоятельства… Дни Петровичу еще удавалось проводить в относительном рассеянии, но вечерами ощущение домашней трагедии сгущалось. Катя не выходила из спальни, и временами оттуда слышались явственные всхлипы. Ирина с Генрихом то отчужденно молчали, то вдруг сходились и принимались о чем-то возбужденно шушукаться. И нельзя было подать виду, что прислушиваешься; «Гоша, не стой, пойди займись чем-нибудь!» — набрасывались они тут же. Гоша! Для них он перестал быть Петровичем — вот куда зашло дело. Вслух же обстоятельства Петиного ухода не обсуждались, семейный совет не созывался бог знает как давно, и потому ситуация в доме напоминала бутылку, заткнутую пробкой.
В такую-то спертую атмосферу несчастья попали в одну из июньских суббот дядя Валя и тетя Клава, не имевшие обыкновения предупреждать о своих редких визитах. Дядя Валя был не родственник, а фронтовой друг Генриха; тетя Клава приходилась дяде Вале женой. Люди они были простые, но почувствовали сразу: в доме у Генриха крупные нелады и ситуация, близкая к чрезвычайной. А дядя Валя, по складу своего характера, был из тех людей, которые в чрезвычайных ситуациях не теряются, а напротив, проявляют повышенную распорядительность. Невысокого роста, полный, дядя Валя говорил и действовал обычно с улыбочкой, но в этот раз он так раскомандовался, что куда до него Генриху. Ему почему-то взбрело в голову, что сегодня самое время устроить вместо обычной посиделки грандиозный ужин; он и повод моментально нашел: успешное окончание Петровичем первого класса. Сделали вылазку в магазин и на рынок, и в квартире началась кутерьма, в которой приняли участие сначала неохотно, а потом все более увлеченно все, кто был в ней прописан, включая растерянно улыбавшуюся Катю. Отсутствовал только Петя, но… может быть, все и дело-то было в его отсутствии.
А ужин получился бурный: разумеется, Петровичу достались кое-какие поздравления, но в основном все галдели, смеялись, и трепались на разные отвлеченные темы. Казалось, и впрямь вылетела пробка из семейной бутыли, и они вдохнули свежего воздуха. Немало, впрочем, было вынуто и настоящих пробок, — дядя Валя рюмку за рюмкой поднимал то за «сынка» своего Гошу, то за его тезку, маршала Жукова, то за мир во всем мире. Он рассказывал забавные фронтовые истории, спорил о чем-то с Генрихом, сердился (с улыбочкой) на тетю Клаву — словом, и сам не унывал, и никому бы не позволил. Конечно, под занавес не обошлось без песнопений. Даже из детской хорошо было слышно, как дядя Валя пытается вторить слаженно поющим женщинам: тенор у него имелся, и довольно чистый для его возраста, но слуха — никакого. Тем не менее, засыпал Петрович с легким сердцем — впервые за долгое время.
А на следующий день Генрих объявил Петровичу, что дядя Валя берет его с собой на рыбалку.
— За Волгу? — Петрович не поверил своему счастью.
— За Волгу… — подтвердил Генрих и вздохнул: — Мне бы с вами, да работа не пускает.
Сердце Петровича радостно забилось, и он шепотом, чтобы не слышали женщины, два раза прокричал «ура!»
Вот это уже было мероприятие, достойное каникул. Предстоящая рыбалка заняла все его воображение. Собственно, даже не рыбалка, о которой Петрович имел смутное представление, а сама поездка за Волгу. Уж очень он любил реку: и легкий запах гнили, и дизельный выхлоп судов, и плеск воды, что в солнечные дни казалась едва тяжелее воздуха. Он вспоминал семейные походы на пляж с целодневными купаниями — до изнурения, до одури; вспоминал прогулки на плавучих «трамвайчиках» с их прохладными пассажирскими трюмами, в которых крепко пахло дерматиновыми сиденьями, а по потолкам плясало отраженное речное сияние. В этих воспоминаниях были и лица: родные, счастливые, как на открытках, все вместе в речном обрамлении… Конечно, Петровичу горько делалось при мысли о невозвратимости прошлого, но он хотя бы Волгу надеялся увидеть на прежнем месте.
Рано утром в назначенный день к подъезду, сипло сигналя, подкатил двухцветный автомобиль марки «Москвич». За рулем его сидел Терещенко, тоже, как и дядя Валя, бывший Генрихов однополчанин. На фронте ему повезло меньше, чем его друзьям, потому что в боях он потерял одну ногу. Но даже без ноги, даже в мирное время вид у Терещенко был геройский: он никогда не снимал своих медалей, говорил громко, хохотал оглушительно и имел могучие, как у всех безногих, руки. Петрович его побаивался, особенно с того раза, когда на его глазах Терещенко Генриха (самого Генриха!) так хлопнул по спине, что у того слетели очки. Однако, в сущности, одноногий был добрый дядька, иначе почему бы он предоставил двум рыболовам свои транспортные услуги.
Дядя Валя, приехавший с Терещенко, поднялся в квартиру, и первое, что он сделал, — это выпотрошил сумку, заботливо уложенную Ириной Петровичу в дорогу.
— Знаешь, почему мы женщин не берем на рыбалку? — спросил он со своей улыбочкой.
Петрович пожал плечами.
— Потому что они в этом деле ничего не смыслят.
Ирина фыркнула, но спорить не стала.
— Делай как знаешь, — проворчала она, — но его, — она показала на Петровича, — верни нам, пожалуйста, целым.
Единственное, кажется, что оставил дядя Валя в сумке, были купальные трусы и мазь от комаров. Впрочем, к самому Петровичу, то есть к его экипировке, замечаний у командора не нашлось; он только критически оглядел его и, не тратя лишнего времени, скомандовал отбытие.
Красно-голубой «Москвич» стоял во дворе под парами; работу мотора выдавало дрожание капота и дымок, курившийся за кормой. Переднее боковое окошко целиком занимало большое усатое лицо Терещенко.
— Долго вы еще? — гаркнуло лицо.
— Уже, уже… — отвечал дядя Валя, дергая неподатливую дверцу машины.
Он впустил Петровича на заднее сиденье, где тому предстояло ехать в компании с Терещенкиным костылем. Сам дядя Валя поместился впереди, рядом с водителем.
— Трогай, шеф!
— А я что делаю?!
Терещенко действительно уже некоторое время манипулировал странными рукоятками, каких Петрович не видел на других автомобилях. Наконец «Москвич» взревел, выпустил сзади тучу синего дыма и, затрепетав, сдвинулся с места. Он уже набрал заметный ход, как вдруг одна его дверца, та что была с дяди-Валиной стороны, сама собой распахнулась. Выругавшись, Терещенко перегнулся через дядю Валю, достал дверцу своей длинной рукой и так ею бабахнул, что ото всех обивок в салоне отделились облачка пыли.
Они выехали на проспект, и здесь Петровича охватило тревожное чувство. Слишком уж маленьким, слишком частным выглядел Терещенкин экипаж на большой дороге. Словно малыша, затесавшегося в толпу взрослых, «Москвич» обступили огромные грузовики, многим из которых он был по колесо ростом. Грузовики угрожающе взрыкивали и густо чадили ему в самые окна. То и дело над дрожащим голубым капотом горой нависал то чей-то кузов с болтающимся снизу мятым ведерком, то хвост автобуса, высокий, как стена дома. «Москвич» выл, дергался, отчаянно дымил, но все равно уходил последним от каждого светофора, и вся дорога обгоняла его, оглушая негодующими гудками. Петрович заметил, что даже невозмутимый дядя Валя обеспокоенно покручивал головой и придерживал на всякий случай ручку своей дверцы. Один лишь Терещенко, казалось, чувствовал себя совершенно в своей тарелке и держался, по мнению Петровича, даже слишком вызывающе. Поминутно сигналя, он высовывал в окошко усатую голову, орал что-то проезжавшим водителям и ругался такими словами, каких Петрович не слыхал и у Сережки-«мусорника».
Наконец автомобильная часть пути закончилась. Терещенко осадил своего взмыленного двухцветного коня на самом краю земной тверди. Дальше, отделенная лишь узкой кромкой подмокшего берега, лежала Волга. Неохватная панорама с водой, плесами и заречными далями вся сразу открылась глазам. В кабину «Москвича», пропахшую машинными выделениями, потянуло влажной свежестью. Мать-река была так величественна, дыханье ее было таким глубоким и медленным, что и на Петровича, и на дядю Валю с Терещенко низошло внезапное гипнотическое успокоение. Словно не было только что сраженья за место на шоссе, словно не высился позади них шумный суетливый город. Старики даже не стали сразу выгружаться, а, распахнув дверцы, закурили и, пока теплились их сигареты, молча щурились на реку. И Петрович, хоть он не курил, тоже смотрел на Волгу; глаза его постепенно привыкали к перспективе, а душа приходила в состояние романтического транса.
Но вот дядя Валя затряс рукой: окурок обжег ему пальцы. Что ж; пора было действовать. Терещенко с помощью незаметного рычажка, спрятанного под сиденьем, потянул в машине какую-то жилу, которая лопнула и позволила открыться багажнику. Заглянув в багажник, Петрович увидел большой брезентовый мешок защитного цвета, такой же рюкзак, скатку с деревянной ручкой и разные другие предметы, либо туго перевязанные, либо упакованные в чехлы. Вещей было не больше, не меньше, а ровно столько, чтобы обеспечить существование на лоне природы двум сноровистым человеческим особям. Но сначала следовало все эти пожитки перетащить на берег. Делая первую же ходку, Петрович набрал полные сандалии песку, однако легко решил эту проблему, разувшись по совету дяди Вали и закатав штаны. Один лишь Терещенко физического участия в разгрузке не принимал, а только жестикулировал костылем, помыкая своими двуногими товарищами.
Снаряжение перекочевало к водяному урезу. Носильщики отерли лбы, и старший похвалил младшего за усердие. Передохнув, дядя Валя поднял за хвост брезентовый мешок и вытряхнул на песок пахучую сморщенную шкуру резиновой лодки. Надувалось плавсредство ручным насосом, похожим на голенище кирзового сапога. Клапаны, хрюкая, впрыскивали воздух под резиновую кожу, отчего лодочье тело на глазах оживало и наливалось плотью. С лица у дяди Вали капал пот, но он качал безостановочно, и вскоре уже на берегу красовалась двуносая, похожая на широкую пирогу, настоящая десантная армейская лодка с тугими звенящими боками.
Судно сволокли на воду, вставили весла, дно его застелили одеялом. На одеяло дядя Валя осторожно посадил Петровича и, велев не возиться, принялся заваливать его вещами. Закончив погрузку, командор помахал Терещенке рукой и, оттолкнув лодку от берега, перевалился в нее через борт, окатив Петровича водой с босых ног. Терещенко с берега проорал басом что-то напутственное, «Москвич» дискантом просигналил, и… путешествие началось.
Дядя Валя сидел, попирая своим задом спасательный надувной круг. Он развернул лодку и греб спиной вперед. Петрович больше не видел ближнего берега; перед ним выпукло расстилалась живая, подвижная речная поверхность. Небольшие остренькие волны, играя, то шлепали в борта, то гулко, дробно в них барабанили. Странно и забавно было Петровичу чувствовать под собой зыбкое дно резиновой посудины: казалось, не дно, а саму реку ощущал он собственными ягодицами. Далекий противоположный берег Волги — цель плаванья — поначалу не думал приближаться, а только поворачивался вправо-влево при каждом взмахе весел. Дядя Валя, держа курс к известному ему месту высадки, часто оглядывался и ставил лодку наискосок, делая поправку на резвое течение. Он усиленно пыхтел, стараясь побыстрее пересечь судоходный фарватер. Один раз ему, однако, пришлось замедлить темп, чтобы пропустить здоровенный ржавый танкер, который на всякий случай им погудел (Петрович даже немного встревожился, как давеча в «Москвиче»). После танкера по воде пошли высокие волны, каждую из которых лодка встречала смачным лобзанием и пропускала под собой, изгибаясь резиновым телом и упоительно подбрасывая Петровича.
Несмотря на кажущуюся рыхлость сложения и немолодой возраст, дядя Валя оказался стойким гребцом. На середине реки он разделся, и Петрович увидел, как на груди его под жирком и седоватой шерсткой ходят приличные мышцы — почти такие же, как у Пети. К свежему аромату воды примешивался запах трудового пота; пуп на животе у дяди Вали ритмично вздувался от усилий, и лодка подвигалась мерными толчками. Наконец дальний берег смилостивился и начал заметное движение им навстречу. Оглянувшись назад, Петрович удивился, каким далеким сделался город: трудно было даже найти место, откуда они стартовали. Здания подернулись дымкой и слились в бесформенную гряду, похожую на неровную трещину между водой и небом — трещину, в которой и сам Петрович сидел еще недавно.
Низкий левый берег, к которому они плыли, представлял собой широкий и чистый песчаный пляж, переходящий в ивовые заросли, за которыми живой светло-зеленой ширмой высился негустой широколиственный лес. Берег этот выглядел первозданным: ни следов человеческих стоянок, ни даже просто следов человека. Лишь в одном месте железной занозой торчал из песка полувросший в него остов самолета. Дядя Валя пояснил, что это наш штурмовик, сбитый в войну. Вот здесь-то, напротив штурмовика, они и причалили. Лодка, нагоняя легкую волну, прошуршала по песчаному дну и заякорилась тем местом, где находился дяди Валин зад.
Но здешнее побережье только на первый взгляд казалось необжитым. В кустах нашлись припрятанные, припасенные дядей Валей от прошлых рыбалок палки и колышки. С их помощью он стал воздвигать жилище, которое, как оказалось, приехало с ними в виде той самой скатки с деревянной ручкой. Палатка, как и лодка, была армейского образца, и тоже вначале не имела формы. Но волшебство повторилось: орудуя топориком и при готовном содействии Петровича, дядя Валя сначала распялил палатке днище, а затем вознес ее кверху, подперев изнутри в коньках заготовленными палками. Скоро палатка совсем расправилась; теперь она сидела на песке, раскинув выцветшие брезентовые крылья. Могло даже показаться, что если бы не державшие ее веревки, она взмахнула бы своей крышей и улетела — улетела бы, словно какой-нибудь доисторический рукокрылый ящер. Палатка очень понравилась Петровичу; ее зеленовато просвечивающее нутро хранило воспоминания о прошлых путешествиях: к запаху брезента в нем примешивались ароматы кострового дыма, комариной мази, хвои, сухой травы, рыбы и чего-то другого, Петровичу неизвестного. Запирался походный дом интересными деревянными застежками; в левой боковой стенке у него имелось окошко, затянутое марлей, а в торце были устроены два кармана для всякой всячины.
Вылезать из палатки не хотелось, но долг повелевал. Сидеть сложа руки путешественнику не пристало, ведь нянек на природе нет. Им с дядей Валей предстояло еще много дел, необходимых по обустройству занятого ими плацдарма. Петрович сам удивлялся, с какой охотой он выполняет дяди-Валины поручения: таскает вещи, ходит в лес за хворостом и к реке за водой, помогает распутывать снасти. А все потому, что нужность и важность этих дел не вызывала сомнений, в отличие, скажем, от уборки постели, чистки зубов и тому подобного. А как хороши были минуты отдыха между трудов: и купанье, и просто сладостно-оцепенелое до головокружения созерцание медленного парада вод. И трапеза: пакетный каша-суп, приправленный пеплом от костра и случайными осами. Главное, что готовился он в солдатском закопченном котелке, один вид которого поверг бы в ужас Ирину. И первый улов: мелкие рыбки, которым предстояло, будучи насаженными на донку, послужить приманкой для крупных. Петрович очень скоро потерял к ним всякую жалость и сам с дикарским хладнокровием цеплял их, трепещущих, на здоровенные щучьи крючки, похожие на лодочные якоря.
Весь мир сегодня был к Петровичу неправдоподобно ласков; даже мертвый штурмовик не страшно, а, казалось, приветливо помахивал ему остатками своего хвоста. В заботах и в неге большой июньский день истек, как один час, но не минул, а стал одним из ценных приобретений памяти. На прощанье солнце брызнуло в глаза апельсинным соком и вылило свои остатки в реку. День истек, но прошло еще немало времени, прежде чем повеяло прохладой, и летняя ночь явилась в своих легкомысленно просвечивающих вуалях. Словно запоздавшая гостья, она пришла словно с тем только, чтобы показать свои украшения: матовые жемчуга в светлом небе, рубины волжских бакенов и слитно-золотистое ожерелье города. И тотчас ожили кругом многочисленные ночепоклонники: сверчки и кузнечики, цикады и… бог весть кто еще, — все наперебой зашевелились, завздыхали, запели, заявляя в ночи о своем существовании. Река нашептывала что-то интимное, рыбы смело плескались и выпрыгивали из воды, а костер, днем почти незаметный, играл теперь пылким румянцем и не мог сдержать беспрестанных громких салютов.
В городе Петрович спал бы в этот час, что называется, без задних ног. Да и здесь палатка звала его под свой душистый гулкий полог, но… как уйти от костра, живого и изменчивого, как калейдоскоп, как пропустить теплоход, в огнях и музыке скользящий по водному глянцу… А если зазвенит колоколец донки, если сядет на крючок вожделенная настоящая рыба — можно ли проспать такое? Ничто не спало вокруг, не спал и Петрович. К его радости, и дядя Валя не делал попыток его уложить, а сидел молча и задумчиво покуривал. Время от времени он насаживал на палочки пару живых маленьких рыбок и жарил их на костре. Одну он скармливал Петровичу, а второй закусывал водку, которую прихлебывал из солдатской овальной фляжки. Петрович уже не сострадал несчастным рыбкам, а даже наоборот, находил их очень вкусными. В течение дня общение их с дядей Валей было кратким и деловитым; вечером же, по окончании трудов, оно и вовсе почти прекратилось; но молчали они легко — просто каждый думал о своем и не тяготился соседством. Тем не менее беседа назревала. Что уж было причиной — чары ночи или содержимое дяди-Валиной фляжки — но оба они вдруг почувствовали потребность поговорить. Дядя Валя справил за самолетом малую нужду, а на обратном пути дружески похлопал штурмовик по алюминиевому боку.
— А ведь на моих глазах его сбили — не говорил я тебе?
Петрович навострил уши.
Дядя Валя снова сел у костра и закурил.
— Мы с Генрихом твоим здесь недалёко были, когда это самое… ну, он, поди, тебе рассказывал. Нас на тот берег готовили, а там… не приведи бог. И в небе тоже заваруха: самолетов, конечно, много сбивали. Так вот, я помню, один никак падать не хотел: дымит, но тянет… а завалился тут где-то. Мы с Генрихом до сих пор спорим — тот или не тот.
Петрович обернулся на штурмовик. Самолет то появлялся в костровых отсветах, то отступал в темноту.
— Наверное, тот.
— Я тоже так думаю…
Они еще посидели, глядя в костер. Вдруг Петрович пошевелился:
— Дядя Валя…
— Что? Еще рыбки тебе?
— Нет… — Петрович помялся, — я хотел спросить… ты знаешь, что от нас Петя ушел?
— Знаю, — кивнул дядя Валя.
Краткость ответа Петровича смутила:
— Ну и вот… — пробомотал он.
Дядя Валя помолчал с минуту.
— У меня, Георгий, тоже… проблема. Только это между нами.
— А у тебя какая?
— Такая… бездетные мы с Клавой. Знаешь, как это бывает?
Бездетные? Петрович решил, что дяди-Валины дети ушли из семьи, и ему стало жаль старика.
— Знаю, — кивнул он.
Больше они болезненные темы не затрагивали, а трепались о том о сем. Языки слушались их все хуже: дядю Валю потихоньку забирала водка, а Петровича неодолимый сон.
Ночь ушла, не простившись, и наступило предрассветное безвременье. Отцвел, опал костер; смолкли хоры насекомых. Небо побледнело — оно не осветилось, но просто сделалось серым. Природа, что случается с ней нечасто, показалась вдруг ненакрашенная, и хорошо, что зрителей у нее было немного. Однако наваждение длилось недолго. Прозрачные древесные кроны, загораживавшие восток, испустили вдруг нежное золотисто-зеленое сияние, небо над ними светло заголубело. Это означало, что время пошло: там за лесом, с далекого степного космодрома стартовало солнце.
И тут только дядя Валя спохватился:
— Давай-ка, брат, укладываться, — сказал он, — не то завтра от нас будет мало толку.
Они на четвереньках вползли в брезентовое логово, натянули на себя кое-как одеяло (одно на двоих) и… мгновенно уснули, не чувствуя боками неудобных кочек и предоставив себя на завтрак заждавшимся комарам.
Не часто, но бывало, что душа Петровича, блуждая во сне, забиралась в такие изначала, в такие проваливалась колодцы, где не было уже ничего — ни образов, ни времени. Эти колодцы не напоят впечатлениями, и память не сохраняет таких путешествий — разве смутную догадку, что был где-то далеко-далеко. А вынырнуть из них нелегко: тянут колодцы, не отпускают…
Что-то навалилось на Петровича и давит, и надо бы проснуться, а сил недостает. Дядя Валя что-то кричит, а чего кричит-то? Сам навалился и ругается… Нет, это не дядя Валя навалился… но что тогда? Палатка перекосилась, бок ее подмят чем-то тяжелым… Может быть, приехал самосвал и высыпал кучу песка? А вдруг он засыплет палатку совсем? В панике Петрович пополз к выходу, и лишь ударившись лбом о палку — тогда только проснулся окончательно.
Что случилось, что за кутерьма? Дядя Валя прыгал с хворостиной и орал, а на песке, привалившись боком к палатке, лежала огромная бурая корова и жевала полотенце. Корова только что прилегла и никак не хотела вставать; она лишь косила на дядю Валю глазом и взмахивала рогатой головой. Петрович еще ни разу в жизни не видел настоящей коровы. От страха он завизжал по-звериному и, схватив какую-то палку, словно обезъяна-шимпанзе, швырнул ее в бедную буренку. Не выдержав двойного натиска, корова рывком поднялась на задние ноги, потом на передние и, обидчиво оглядываясь, торопливо пошла в кусты, унося в зубах полотенце.
— Уф! — сказал дядя Валя. — Надо же… и полотенце сперла. А нагадила-то, смотри…
Он вытер лоб и улыбнулся:
— А ты молодец… палкой ее!
Сражение с коровой разбудило и развеселило обоих рыбаков. К тому же на одну из донок попалась-таки здоровенная щука. Дядя Валя не стал вынимать из нее крючок, а отрезал его вместе с леской и бросил щуку в траву. Петровичу он велел ее не трогать, пока не уснет.
— Как это уснет? — не понял Петрович.
— Уснет — значит умрет, — пояснил дядя Валя.
Они искупались, позавтракали, поправили палатку. Проходя мимо щуки, Петрович всякий раз пытался понять, уснула она или нет. Первое время в траве еще слышались мощные удары ее хвоста, но потом рыба успокоилась. Прошло еще с полчаса, пока Петрович отважился подойти ближе. Темное крапчатое тело щуки, ее надменное рыло и открытый глаз — все было неподвижно. Уснула?.. Петрович осторожно протянул руку и дотронулся пальцем до холодной морды — щука не шевельнулась.
— Уснула! — крикнул он. — Дядя Валя, она усну… Ай-я-а!!! — Внезапно голос Петровича сорвался на истошный вопль.
Это было как удар тока: щелк! и палец его был намертво зажат в зубастом капкане. В щучьих гаснущих глазах читалось удовлетворение… Но уже спешил на выручку дядя Валя. Ножом он разжал гадине челюсти и освободил товарища. Петрович подвывал и трясся, но хотя палец его и кровил, ранка оказалась неопасной.
— Будешь знать! — Дядя Валя взял его палец в рот и облизал. — Ничего, до свадьбы заживет.
До какой такой свадьбы? От недоумения Петрович перестал подвывать.
Так начался второй день рыбалки, ознаменовавшийся уже с утра волнующими происшествиями.
К обеду они вытащили вторую щуку, а часов с трех стала меняться погода.
— Плохо дело, — сказал дядя Валя и показал рукой на север. — Смотри, что ползет.
И правда: Петрович увидел, что из-за далекой плотины ГЭС, похожей отсюда на губную гармошку, белой, на глазах вспухавшей пеной на них шел и разливался, охватывая горизонт, облачный фронт. Казалось, где-то в огромной кастрюле убежало молоко. Облака росли и приближались удивительно быстро, при полном безветрии и наступившей в воздухе какой-то ватной тишине. Скоро они показали свое темное подбрюшье и перестали походить на пену; теперь они бугрились, играли туго и зловеще, как мышцы какого-то огромного безголового чудовища. Природа спешно готовилась к обороне: птицы покинули небо, насекомые попaдали в траву, деревья будто крепче вцепились в землю корнями. Река потемнела водами, а песок на пляже, напротив, сделался серым и словно побледнел. Тучи перевалили плотину; они цеплялись лохматыми животами за краны-табуретки и оставляли на них клочья шерсти, а потом и вовсе скрыли ГЭС в серой пелене.