Вы хотите поговорить об этом? Психотерапевт. Ее клиенты. И правда, которую мы скрываем от других и самих себя Готтлиб Лори
– Всегда выбирай умную, – ответил второй агент, и мне стало интересно, какой именно считает меня Брэд.
Час спустя я получила работу. И несмотря на то что я сочла сам вопрос вопиюще некорректным, странным образом я чувствовала себя оскорбленной.
Я не очень поняла, почему Брэд оценил меня как «умную». Все, что я сделала в тот день, – несколько раз позвонила по телефону (звонки постоянно срывались из-за нажатия не той кнопки или сбоя телефонной системы), сварила кофе (который дважды вернули обратно), отксерила сценарий (я нажала «10» вместо «1», устанавливая количество копий, и спрятала девять лишних сценариев под диван в комнате отдыха) и споткнулась о провод от лампы в офисе Брэда, приземлившись на задницу.
Я сделала вывод: та, что посексуальнее, должно быть, непроходимо глупа.
Технически моя должность называлась «литературный ассистент», но на деле я была секретаршей, которая весь день прокручивала список звонков, обзванивала руководителей студий и кинематографистов, сообщала их помощникам, что мой босс на проводе, и переключала звонок на него. Всем было известно, что ассистенты должны молча слушать эти звонки, чтобы мы знали, какие сценарии куда отправить, не требуя дополнительных инструкций. Однако порой участники разговора забывали о нас, и мы слушали всевозможные сплетни из жизни знаменитых друзей наших руководителей: кто поссорился с супругом, кого из управляющих студии «конфиденциально» собираются отправить на «продюсерский отгон» – условное обозначение для бессмысленного студийного производства. Если человек, с которым хотел переговорить мой босс, был недоступен, я должна была «оставить сообщение» и перейти к следующему из сотен имен в списке, иногда получая стратегические инструкции перезванивать в неподходящее время (до 9:30 утра, потому что никто в Голливуде не приходил на работу раньше 10.00, или во время обеда), чтобы намеренно упустить человека.
При всей блистательности мира кино – каталог Брэда был забит домашними номерами и адресами людей, которыми я восхищалась годами, – работа ассистента была полной его противоположностью. Вы делаете начальнику кофе, записываете к парикмахеру и на педикюр, забираете вещи из химчистки, перехватываете звонки от родителей или бывших, копируете и рассылаете документы, отвозите машины в мастерскую, выполняете личные поручения и всегда, в обязательном порядке, приносите бутылки с охлажденной водой на каждую встречу (не говоря ни слова сценаристам и режиссерам, с которыми мечтали встретиться всю жизнь).
Наконец, поздно вечером вы допечатываете десять страниц пометок – с одинарным междустрочным интервалом – к сценариям, которые пришли от клиентов агентства, чтобы ваш босс мог глубокомысленно комментировать их на следующей встрече, ничего не читая. Мы, ассистенты, тратили немало усилий на эти заметки, чтобы продемонстрировать, насколько мы талантливы и способны, чтобы однажды – Господи, пожалуйста! – оставить работу ассистента с ее отупляющими обязанностями, долгими рабочими часами и минимальной платой без компенсаций за переработку.
Через несколько месяцев работы стало очевидно, что пока те, кто посексуальнее (а их было немало), в моем агентстве получали все внимание, те, кто поумнее, получали дополнительную работу. В свой первый год я почти не спала, потому что читала десятки сценариев в неделю и писала комментарии к ним – после рабочего дня или в выходные. Но я не возражала. На самом деле это была лучшая часть моей работы. Я училась создавать истории и влюблялась в увлекательных персонажей с богатым внутренним миром. Шли месяцы, и я начала немного больше доверять своим инстинктам, уже не так боясь предложить нелепую идею.
Вскоре меня взяли на должность начинающего администратора; теперь я принимала участие в тех встречах, на которые другие ассистенты приносили бутылки с водой. Я тесно сотрудничала со сценаристами и режиссерами, сидя в кабинете и изучая материал, сцену за сценой; помогала вносить правки, на которых настаивала студия, не доводя сценаристов, которые защищали свое детище, до яростного исступления и угроз покинуть проект. (Эти переговоры окажутся отличной практикой для парной психотерапии.)
Иногда, чтобы мне не мешали в офисе, я работала с кинематографистами по утрам в своей крошечной квартирке. Вечером, выбирая закуски на следующий день, я думала: «Джон Литгоу[1] будет есть этот бублик в моей дрянной гостиной с этим жутким ковром и облупившимся потолком. Может ли быть что-то лучше этого?»
Оказалось, что может, – по крайней мере, я так думала. Меня повысили. Это было повышение, ради которого я много работала и о котором мечтала. До тех пор пока я его не получила.
Ирония заключается в том, что большая часть творческой деятельности на подобной работе появляется, пока у вас нет большого опыта. Когда вы только начинаете, вы человек «за кулисами», который делает всю сценарную работу в офисе, пока более высокопоставленные люди охотятся за талантами, обедают с агентами или заглядывают на съемочные площадки, чтобы узнать, как идут дела компании. Когда вы становитесь директором по развитию, то переходите от внутренних взаимодействий к внешним – и если вы были общительным ребенком в старшей школе, эта работа для вас. Но если вы были книжным червем и постоянно проводили время с друзьями в библиотеке, будьте осторожнее в своих желаниях.
Теперь я целый день неуклюже пыталась социализироваться на деловых обедах и встречах. Вдобавок все процессы, казалось, двигались со скоростью ледника. На создание фильма могут уйти годы – в прямом смысле, и я тонула в мысли, что занимаюсь не тем. Мы с подругой переехали в двухквартирный дом, и она обратила внимание на то, что я все вечера напролет смотрю телевизор. Прямо вот патологически.
– Кажется, ты в депрессии, – озабоченно сказала она. Я ответила, что это не депрессия, а просто скука. Я не осознавала, что если мысль о том, что после ужина ты включишь телевизор – единственное, что помогает продержаться целый день, – то ты, скорее всего, и правда в депрессии.
Примерно в то же время я как-то сидела за ланчем в отличном ресторане с прекрасной дамой-агентом, которая говорила о чудесной сделке, которую она заключила, и заметила, что в моей голове все время вертятся три слова: Мне. Вообще. Плевать. Не важно, что говорила агент, эти слова крутились, как заезженная пластинка; они не исчезли, когда нам принесли счет и когда я поехала обратно в офис. Они звучали в моей голове весь следующий день и еще несколько недель, пока я наконец не признала, пару месяцев спустя, что они никуда не денутся. Мне. Вообще. Плевать.
И поскольку единственное, что меня тогда действительно заботило, – это просмотр телепередач (поскольку только погружаясь в воображаемые миры новых еженедельных эпизодов, я хоть что-то чувствовала – точнее, не испытывала неприятных ощущений, причины которых не могла понять), я стала искать работу на телевидении. Через несколько месяцев я начала работать над производством сериалов на канале NBC.
Это казалось сбывшейся мечтой. Я думала: «Я снова буду помогать рассказывать истории. Даже лучше: вместо работы над самодостаточными фильмами с тщательно продуманными концовками я буду работать над сериалами. За несколько эпизодов и сезонов я помогу зрителям узнать своих любимых персонажей, слой за слоем, – персонажей таких же несовершенных и противоречивых, как и мы сами, чьи истории так же запутанны».
Казалось, это идеальное лекарство от моей скуки. Мне понадобились годы, чтобы понять, что я решаю не ту проблему.
5
Намасте в постели
ПРИМЕЧАНИЕ К ИСТОРИИ БОЛЕЗНИ, ДЖУЛИЯ:
33 года, профессор в университете. Обратилась за помощью, чтобы справиться с известием об онкологическом диагнозе, полученном после возвращения из свадебного путешествия.
– Это пижамный топ? – спрашивает Джулия, входя в мой кабинет. После инцидента с Бойфрендом прошла уже половина рабочего дня – следующей стоит встреча с Джоном (и его идиотами), так что я почти продержалась.
Я вопросительно смотрю на нее.
– Я про вашу футболку, – говорит она, садясь на кушетку.
Я мысленно возвращаюсь к утру, вспоминая серый свитер, который я собиралась надеть, а затем мое сердце провалилось в пятки: в голове всплыло изображение свитера, лежащего на кровати рядом с серым пижамным топом, который я сняла перед тем, как пойти в душ, все еще ошеломленная после расставания.
Господи.
В один из своих набегов на Costco Бойфренд прихватил для меня кипу пижам, украшенных надписями вроде «Я, блин, настоящий луч солнца» или «Еще одна фраза на занудском, и я захраплю» (совсем не тот месседж, который психотерапевт хочет донести до пациента). Я пытаюсь вспомнить, в какой из них я была прошлой ночью.
Набравшись храбрости, я опускаю взгляд. Надпись на топе гласит: «Намасте[2] в постели». Джулия смотрит на меня, ожидая ответа.
Когда я не знаю, что сказать в кабинете – что случается с психотерапевтами куда чаще, чем осознают пациенты, – я могу не говорить ничего, пока не придет лучшее понимание момента, или все же попытаться ответить; но что бы я ни выбрала, я должна сказать правду. Так что хоть мне и хочется сказать, что я занимаюсь йогой или что мой топ – просто обычная футболка, это все ложь. Джулия занимается йогой в рамках программы Mindful Cancer, и если она начнет упоминать различные позы, то мне придется врать дальше и делать вид, что я понимаю, о чем речь, или признаться, что я солгала.
Я помню, как во время моего обучения один из моих коллег-интернов сказал пациентке, что его не будет в клинике в течение трех недель, и она спросила, куда он собирается.
– Я еду на Гавайи, – честно сказал интерн.
– В отпуск? – спросила пациентка.
– Да, – ответил он, хотя на самом деле там должна была пройти его свадьба, за которой следовало двухнедельное свадебное путешествие по островам.
– Долгий отпуск, – заметила пациентка.
Интерн, решив, что новости о свадьбе – это уже личное, вместо уточнений сосредоточился на этом комментарии. Что для нее означает пропуск трех недель психотерапии? На что похожи ее чувства из-за его отсутствия? Все это привело к плодотворным обсуждениям, но в воздухе повис непрямой вопрос: Раз сейчас не лето и не праздники, зачем вам трехнедельный отпуск? Конечно же, когда интерн вернулся к работе, пациентка заметила обручальное кольцо и почувствовала себя обманутой: «Почему вы просто не сказали мне правду?»
В ретроспективе он уже предпочел бы сказать. Ну и что с того, если его пациентка узнает, что он женится? Психотерапевты женятся, а пациенты на это реагируют. Это просто факт, с которым можно работать. А вот утерянное доверие вернуть трудно.
Фрейд утверждал: «Врач должен быть непроницаем для пациента и, как зеркало, отражать лишь то, что ему показывают». В наши дни, однако, большинство психотерапевтов используют в своей работе некую форму так называемого «самораскрытия», будь то проявление личных реакций во время сессии или признание, что они смотрят те же шоу, названия которых всплывают в речи пациента. (Лучше признать, что вы смотрите «Холостяка», чем прикидываться незнающим и ошибиться, назвав по имени человека, о котором пациент еще не упоминал.)
При этом дилемма касательно того, чем можно делиться, становится неизбежной. Одна моя коллега рассказала пациентке, у ребенка которой диагностировали синдром Туретта[3], что у ее сына такое же заболевание – и это укрепило их отношения. Другой мой коллега работал с человеком, чей отец покончил жизнь самоубийством, но не признался пациенту, что его собственный отец тоже совершил суицид. В каждой ситуации есть расчет, субъективная лакмусовая бумажка, которую мы используем для оценки ценности самораскрытия: будет ли эта информация полезной для пациента?
Будучи уместным самораскрытие может сократить некоторую дистанцию при общении с пациентами, которым кажется, что никто не сталкивался с тем же опытом, и это может поспособствовать их откровенности. Но если оно не к месту и исключительно потворствует желаниям терапевта, пациент будет чувствовать себя некомфортно и начнет закрываться – или просто сбежит.
– Да, – говорю я Джулии. – Это пижамный топ. Кажется, я надела его по ошибке.
Мне интересно, что она ответит. Если спросит о причине, я скажу правду (не углубляясь в детали): утром я была слегка рассеянной.
– О, – протягивает она. Потом ее рот кривится, словно она вот-вот заплачет, но вместо этого она начинает смеяться.
– Простите, я не над вами смеюсь. «Намасте в постели». Будто про меня!
Она рассказывает мне о женщине из программы Mindful Cancer, которая утверждает, что если Джулия не отнесется к йоге со всей серьезностью – вместе со знаменитыми розовыми ленточками[4] и оптимизмом, – то рак убьет ее. И не важно, что онколог Джулии уже сообщил ей, что рак ее убьет. Эта женщина продолжает настаивать, что его можно вылечить йогой.
Джулия презирает ее.
– Я представила, что прихожу на йогу в этом топе и…
Теперь она неудержимо хохочет, пытаясь сдержаться, но не выдерживает и снова громко смеется. Я не видела, чтобы Джулия хоть раз смеялась – с тех пор, как она узнала, что умирает. Должно быть, именно такой она была в то время, которое называет «до р. э.» или «до раковой эры», – счастливой, здоровой, влюбленной в своего будущего мужа. Ее смех звучит как песня; он так заразителен, что я тоже начинаю смеяться.
Мы вместе сидим и хохочем: она – над лицемерной женщиной, я – над своей ошибкой. Над тем, как нас предают наши рассудки и тела.
Джулия нащупала свою раковую опухоль, занимаясь сексом с мужем на пляже Таити. Но она и не заподозрила, что это рак. Ее грудь казалась мягкой, а позже, в душе, мягкий участок странно изменился. Но у нее часто появлялись подобные участки на груди, и ее гинеколог всегда говорил, что это железы, которые меняют размер в определенные дни месяца. Так что она подумала, что, возможно, беременна. Они с Мэттом, ее новоиспеченным супругом, были вместе уже три года, и оба говорили о желании завести ребенка после свадьбы. За несколько месяцев до этого события они перестали предохраняться.
Это был весьма удачный момент для рождения малыша. Джулия только получила должность в штате университета и после нескольких лет напряженного труда могла наконец немного передохнуть. Теперь у нее было больше времени на хобби: марафонский бег, скалолазание и выпечку нелепых тортиков для племянника. На замужество и родительство тоже, само собой.
Когда Джулия вернулась из свадебного путешествия, она пописала на тест-полоску и показала ее Мэтту, который подхватил ее на руки и протанцевал с ней по всей комнате. Они решили, что песня, которая в тот момент звучала по радио – «Walking on Sunshine» – теперь будет песней их малыша. Взволнованные, они поехали к акушеру на первый пренатальный осмотр, и когда доктор нащупал «железу», которую Джулия заметила во время медового месяца, его улыбка медленно погасла.
– Возможно, ничего особенного, – сказал он. – Но давайте проверим.
Оказалось, это вовсе не «ничего особенного». Молодая, едва вышедшая замуж, беременная, не имеющая случаев рака в семье, Джулия оказалась жертвой случайности Вселенной. Пока она пыталась понять, как одновременно начать лечение и остаться беременной, у нее случился выкидыш.
Тогда Джулия и оказалась в моем офисе.
Это было странное назначение, учитывая, что я не специализировалась на работе с раковыми пациентами. Но именно недостаток опыта стал той причиной, по которой Джулия хотела работать со мной. Она сказала своему врачу, что не хочет психотерапевта «из раковой команды». Она хотела чувствовать себя нормальной, быть среди людей, живущих обычной жизнью. А поскольку врачи казались уверенными в том, что после операции и химиотерапии с ней все будет в порядке, она решила сосредоточиться на том, чтобы пройти курс лечения и вновь почувствовать себя новобрачной. (Что она должна писать, рассылая открытки с благодарностями за подарки? «Спасибо за эту прекрасную вазу… Возьму ее в постель, чтобы было куда блевать».)
Лечение было тяжелым, но Джулии стало лучше. На следующий день после того, как врачи объявили, что она победила опухоль, они с Мэттом, а также самыми близкими друзьями и родственниками, отправились на прогулку на воздушном шаре. Шла первая неделя лета; они стояли, держась за руки, и любовались закатом высоко над землей. Джулия больше не чувствовала себя обманутой, как это было во время лечения, скорее удачливой. Да, она хлебнула горя. Но весь этот ад остался за спиной, а будущее лежало впереди. Через полгода ей предстояло пройти последнее сканирование, которое дало бы «отмашку» на беременность. Той ночью ей приснилась она сама – женщина за шестьдесят, держащая на руках своего первого внука.
Джулия была в хорошем настроении. Наша работа закончилась.
Я не встречалась с Джулией в промежуток времени между полетом на воздушном шаре и сканированием. Но мне начали звонить другие раковые пациенты, которых направил ее онколог. Ничто так не отнимает чувство контроля, как болезнь, даже если в реальности мы контролируем все куда меньше, чем нам кажется. Люди не хотят думать об этом, но вы можете все делать правильно – и в жизни, и в предписаниях врачей, – и все равно вытащить короткую спичку. И когда это происходит, все, что вы можете проконтролировать, – это способ реакции на нее, ваш способ, а не мнение окружающих, которые наперебой говорят вам что делать. Я позволила Джулии пойти своим путем – я была настолько неопытной, что не имела четкого представления о том, как этот путь вообще должен выглядеть, – и, кажется, это помогло.
– Не знаю, что вы с ней сделали, – сказал онколог Джулии, – но она вроде осталась довольна результатом.
Я знала, что не сделала ничего гениального в работе с ней. По большей части я просто старалась не коробиться от ее непосредственности. Но эта непосредственность заходила так далеко, потому что мы тогда даже не думали о смерти. Вместо этого мы обсуждали плюсы и минусы платков и париков, секс и вид тела после операции. И я помогала ей продумать, что делать с браком, родителями, работой – так же, как делаю это с другими пациентами.
Затем в один из дней я проверяла сообщения на автоответчике и услышала голос Джулии. Она хотела встретиться как можно скорее.
На следующее утро она пришла; ее лицо было пепельного цвета. Сканирование, которое должно было показать чистый снимок, выявило редкую форму рака, отличного от исходной. И он убивал ее. Это могло занять год или пять, при удачном стечении обстоятельств – десять лет. Конечно, они с врачами собирались рассмотреть все возможные варианты экспериментального лечения – но это все, что оставалось делать.
– Вы будете со мной? До моей смерти? – спросила Джулия, и хотя инстинктивно я хотела сделать то же, что и все люди, когда кто-то приносит им весть о смерти, то есть вообще отрицать ее («О нет, давай не будем об этом думать. Это экспериментальное лечение может помочь!»), я должна была напомнить себе, что моя задача – помочь Джулии, а не утешить себя.
К тому же в тот момент, когда она задала этот вопрос, я была в ступоре, все еще переваривая новости. Я не была уверена, что подхожу для этого. Что, если я скажу или сделаю что-то не то? Обижу ли я ее, если мои чувства – дискомфорт, страх, печаль – проявятся в мимике или языке тела? У нее всего одна возможность сделать все так, как ей хочется. Что, если я подведу ее?
Она, должно быть, заметила мое сомнение.
– Пожалуйста, – сказала она. – Я знаю, что это не прогулка в парке, но я не могу общаться со всеми этими раковыми специалистами. Они будто в секте. Называют всех «смелыми», но разве у нас есть выбор? И вообще, мне так страшно, я все еще съеживаюсь при виде иголок, прямо как в детстве, когда мне делали уколы… Я не смелая, и я не воин, сражающийся в битве. Я обычный профессор в колледже. – Она подалась вперед на кушетке. – У них там аффирмации на стенах. Ну пожалуйста!
Глядя на Джулию, я не могла сказать «нет». Более того – я не хотела это делать.
И тогда природа нашей совместной работы изменилась: я должна была помочь ей примириться со смертью.
В этот раз моя неопытность могла иметь значение.
6
В поисках Уэнделла
– Может, ты хочешь с кем-то поговорить об этом, – предлагает Джен через две недели после нашего с Бойфрендом расставания. Она позвонила узнать, как мои дела, пока я на работе. – Тебе нужно найти место, где ты не будешь психотерапевтом, – добавляет она. – Нужно пойти туда, где ты сможешь капитально расклеиться.
Я смотрюсь в зеркало, висящее около двери в моем кабинете, которое я использую, чтобы убедиться, что помада не отпечаталась на зубах, когда ко мне вот-вот зайдет пациент, а я только что перекусила во время короткого перерыва между сессиями. Я выгляжу нормально, но чувствую себя ошеломленной и дезориентированной. С пациентами я веду себя безупречно (видеть их – настоящее облегчение, аж пятьдесят минут передышки от собственной жизни), но между сеансами я схожу с ума. По правде говоря, с течением времени я чувствую себя хуже, а не лучше.
Я перестала спать. Я не могу сосредоточиться. С тех пор как мы с Бойфрендом расстались, я умудрилась забыть кредитку в магазине Target, уехала с заправки, не закрыв крышку бензобака, и свалилась со ступеньки в гараже, сильно разбив колено. Моя грудь болит, как будто сердце раздавили на мелкие кусочки, хотя я знаю, что это не так, потому что сейчас оно работает еще усерднее, быстро бьется в режиме 24/7 – верный признак тревожности. Меня мучают мысли о душевном состоянии Бойфренда: мне кажется, он спокоен и не испытывает никаких мук совести, а я по ночам лежу на полу своей спальни и скучаю по нему. Затем я начинаю думать о том, скучаю ли я по нему вообще: разве я знала его по-настоящему? Я скучаю по нему – или по некоему образу его?
Так что, когда Джен сказала, что мне нужен психотерапевт, я знала, что она права. Мне нужен кто-то, кто поможет мне пройти через этот кризис.
Но кто?
Найти психотерапевта – сложная задача. Это не то же самое, что, скажем, поиски хорошего врача общей практики или стоматолога, потому что почти все их ищут. А вот психотерапевт? Учтите, что:
1. Если вы попросите кого-то порекомендовать вам психотерапевта и окажется, что человек не пользуется его услугами, он или она могут быть оскорблены, что вы вообще предположили подобное. Примерно по той же причине, если вы попросите кого-то порекомендовать психотерапевта, а этот человек регулярно видится с ним, он или она могут расстроиться из-за того, что это настолько очевидный факт. Возникает вопрос: «У нее столько знакомых, почему она решила спросить меня?»
2. Когда вы наводите справки, существует определенный риск, что собеседник поинтересуется причинами. «Что случилось? – может спросить он. – Проблемы в семье? Ты в депрессии?» Даже если люди не задают вопросы вслух, каждый раз при виде вас они могут мысленно задумываться над этим. «Что не так? Проблемы в семье? Ты в депрессии?»
3. Если психотерапевта советует ваш друг, могут всплыть неожиданные «побочные эффекты» касательно того, что вы говорите в кабинете. Если, например, ваш друг перескажет психотерапевту не самый лестный случай с вашим участием, а вы представите другую версию того же события (или вообще опустите его), то специалист может увидеть вас с того ракурса, демонстрацию которого вы не выбирали. И вы не будете знать, что известно о вас психотерапевту, потому что он не вправе распространяться о чем-то, сказанном на сессиях другого человека.
Несмотря на эти оговорки, сарафанное радио часто становится весьма эффективным способом найти психотерапевта. Как бы вы ни поступили, возможно, вам придется встретиться с несколькими людьми, прежде чем вы найдете того самого. Все потому, что сойтись с психотерапевтом – совсем не то же самое, что сойтись с другими врачами (как сказал один мой коллега, «это не то же, что выбор хорошего кардиолога, который видит вас пару раз в году и так никогда и не узнает о ваших самых больших уязвимостях»). Многочисленные исследования показывают, что самый важный фактор, способствующий успеху лечения, – это ваши отношения с психотерапевтом, ваше «чувство, что вас чувствуют». Это куда важнее, чем его образование, вид терапии и аспект проблемы.
Но у меня возникают весьма уникальные ограничения в поисках специалиста. Чтобы избежать этической проблемы «двойственных взаимоотношений», я не могу работать с людьми из своего круга общения – даже с родителями одноклассников моего сына, с сестрой моего коллеги, с подругой мамы или с соседом. Отношения, возникающие в кабинете психотерапевта, должны быть самостоятельными, отдельными и обособленными. Эти правила не действуют на практиков иного направления: вы можете играть в теннис или состоять в одном книжном клубе со своим хирургом, дерматологом или хиропрактиком – но не с психотерапевтом.
Это радикально сужает мои перспективы. Я дружу, направляю пациентов, езжу на конференции или еще как-то взаимодействую со множеством психотерапевтов в нашем городе. В конце концов, мои друзья-психотерапевты вроде Джен тоже знакомы со множеством специалистов, как и я. Даже если Джен посоветует мне одного из своих коллег, которого я не знаю, будет что-то неловкое в том, что она дружит с моим психотерапевтом – это слишком близко. А если поспрашивать коллег? Тут дело вот в чем: я не хочу, чтобы они знали, что я ищу для себя специалиста. Не будут ли они колебаться – сознательно или нет, – направляя ко мне пациентов?
Так что хоть я и окружена психотерапевтами, мое затруднительное положение пробуждает в памяти строки Кольриджа: «Вода, вода, кругом вода, // Но нет ни капли для питья»[5].
Но к концу дня у меня появляется идея.
Моя коллега по имени Каролина работает не в моем офисе, даже не в моем здании. Нас сложно назвать друзьями, хотя на профессиональные темы мы вполне дружески общаемся. Иногда мы делимся пациентами: я работаю с парой, а она – с кем-то из них индивидуально, или наоборот. Я доверяю любой рекомендации, которую она даст.
Я звоню ей без десяти час; она берет трубку.
– Привет, как дела? – спрашивает она.
Я говорю, что все отлично. «Просто отлично», – повторяю я с энтузиазмом в голосе. Я не упоминаю о том, что почти не сплю, не ем и чувствую себя так, словно вот-вот упаду в обморок. Я интересуюсь, как у нее дела, а затем перехожу к делу.
– Мне нужна твоя рекомендация, – говорю я. – Для друга.
Я быстро объясняю, что «друг» ищет психотерапевта-мужчину, чтобы Каролина не уточнила, почему я не направила его к ней.
Даже в телефонном разговоре я практически слышу, как у нее в голове крутятся шестеренки. Примерно три четверти практикующих психотерапевтов (в противовес исследовательской работе, психологическому тестированию или руководящим должностям в медицине) – женщины, поэтому приходится напрячь мозг, чтобы найти мужчину. Я добавляю, что в моем офисном здании есть один такой кандидат, и он один из самых талантливых специалистов среди тех, кого я знаю, но моему другу это не подходит, потому что он чувствует себя неуютно, приходят на терапию в мой офис с общей приемной.
– Хм, – задумчиво протягивает Каролина. – Дай-ка подумать. Пациент – мужчина?
– Да, слегка за сорок, – говорю я. – Высокофункциональный.
Высокофункциональный – это принятое среди психотерапевтов кодовое слово для обозначения «хорошего пациента», такого, с которым приятно работать – для балансировки тех пациентов, с кем мы не меньше хотим работать, но которые не столь высокофункциональны. Это те, кто может строить отношения, брать на себя ответственность и рефлексировать. Они не звонят каждый день в перерывах между сессиями, описывая срочные проблемы. Исследования показывают (и здравый смысл настаивает на том же), что большинство психотерапевтов предпочитает работать с открытыми и ответственными пациентами, которые способны выражать свои мысли словами; такие пациенты идут на поправку куда быстрее. Я добавляю слово «высокофункциональный» потому, что это расширяет круг психотерапевтов, которые могут заинтересоваться подобным случаем – и да, я настаиваю на том, что я относительно высокофункциональна (по крайней мере, была таковой до недавнего времени).
– Думаю, ему будет комфортнее с мужчиной, у которого есть жена и дети, – продолжаю я.
У этого параметра тоже есть свои причины. Я понимаю, что это несправедливое предположение, но я боюсь, что женщина-психотерапевт может априори склоняться к сопереживанию после разрыва, а мужчина, никогда не бывший женатым и не имеющий детей, не поймет нюансов ситуации, касающихся ребенка. Короче, я хочу убедиться, что объективный профессионал мужского пола, имеющий опыт семейной жизни и родительства – прямо как Бойфренд, – будет так же потрясен поведением Бойфренда, как и я, потому что тогда я буду знать, что мои реакции нормальны и что я, в конце концов, не схожу с ума.
Да, я ищу объективности – но только потому, что убеждена в том, что она будет в мою пользу.
Я слышу, как Каролина стучит по клавиатуре. Щелк, щелк, щелк.
– Как насчет… нет, этого вычеркиваем, он слишком хорошо о себе думает, – говорит она о каком-то безымянном психотерапевте. И снова возвращается к клавиатуре.
Щелк, щелк, щелк.
– У меня есть один коллега, с которым мы когда-то были в одной консультационной группе, – начинает она. – Но не знаю. Он крутой. Очень квалифицированный. Он всегда может сказать что-то, что буквально откроет тебе глаза. Он просто…
Каролина медлит.
– Просто что?
– Он вечно такой счастливый. Это выглядит… неестественно. Ну типа… да какого черта ты все время такой радостный? Но некоторым пациентам это нравится. Думаешь, твой друг с ним сработается?
– Точно нет, – говорю я. Я тоже подозрительно отношусь к хронически счастливым людям.
Далее, Каролина называет хорошего специалиста, которого я относительно неплохо знаю, поэтому говорю ей, что он не будет работать с моим другом из-за конфликта – это принятое среди психотерапевтов сокращение для фразы «они пересекались, больше я ничего не могу сказать».
Она снова стучит по клавиатуре – щелк, щелк, щелк. Потом останавливается.
– Слушай, есть психолог по имени Уэнделл Бронсон, – говорит Каролина. – Мы не общались несколько лет, но учились вместе. Он умный. Женат, и дети есть. Ему под пятьдесят или вроде того, и в профессии он не первый день. Хочешь, скину его контакты?
Я говорю, что хочу. То есть «мой друг» хочет. Мы обмениваемся любезностями и завершаем разговор.
В данный момент я знаю об Уэнделле только то, что рассказала Каролина, плюс то, что через улицу от его офиса есть двухчасовая бесплатная парковка. Я знаю, что там можно оставить машину, потому что когда через минуту Каролина присылает мне сообщение с номером телефона и адресом, я понимаю, что делаю эпиляцию бикини в салоне на той же улице (не то чтобы мне в обозримом будущем понадобилась эта услуга, думаю я, и это вызывает новый поток слез).
Я беру себя в руки на срок, достаточный для звонка Уэнделлу, – и, конечно же, слышу сообщение автоответчика. Психотерапевты редко отвечают на звонок офисного телефона, чтобы пациенты не чувствовали себя отвергнутыми, так что на разговоры остается всего несколько минут между сеансами. Коллеги обычно связываются через мобильный телефон или пейджер.
Я слушаю стандартную запись. («Здравствуйте, вы позвонили в офис Уэнделла Бронсона. Я отвечаю в рабочие часы с понедельника по пятницу. Если у вас что-то срочное, пожалуйста, наберите…») После гудка я оставляю краткое сообщение с точной информацией, которую хочет получить специалист: имя, одно предложение с причиной звонка и номер телефона для обратной связи. Я держусь хорошо – пока не добавляю, что я тоже психотерапевт, думая, что это поможет мне встретиться с ним поскорее. Но мой голос срывается, когда я выдавливаю из себя само слово «психотерапевт». Сгорая от стыда, я делаю вид, что закашлялась, и бросаю трубку.
Когда Уэнделл перезванивает мне час спустя, я стараюсь говорить как можно более собранно, объясняя, что мне нужно лишь немного «антикризисной помощи», всего несколько недель, чтобы «переварить» неожиданный разрыв, а затем со мной все будет хорошо. Я уже проходила психотерапию раньше, говорю я, поэтому приду «мозговправленная». Он не смеется над моей шуткой, и я почти убеждаюсь в том, что у него нет чувства юмора – но это не важно: для оказания помощи в кризис не нужно чувство юмора.
В конце концов, все это только для того, чтобы вернуть меня в привычную колею.
За весь разговор Уэнделл произносит около пяти слов. И я использую термин «слова» в широком смысле – это больше похоже на несколько «угу», а затем он предлагает встретиться на следующее утро, в девять часов. Я соглашаюсь, и разговор завершается.
Уэнделл был немногословен, но наша беседа дарит мне моментальное чувство облегчения. Я знаю, что это обычный эффект плацебо: пациент часто чувствует надежду перед первой встречей, еще даже не ступив в кабинет психотерапевта. Я не отличаюсь от других. Завтра, думаю я, мне помогут с этим. Да, я в расстроенных чувствах, потому что все произошло слишком неожиданно, но скоро я приду в себя (в смысле, Уэнделл подтвердит, что Бойфренд социопат). Когда я буду вспоминать о прошлом, это расставание будет бликом на радаре моей жизни. Ошибкой, из которой я извлеку урок, такой ошибкой, которые мой сын называет «блистательный упс».
Тем вечером, перед тем как лечь спать, я собираю вещи Бойфренда – его одежду, гигиенические принадлежности, теннисную ракетку, книги и гаджеты – и упаковываю их в коробку, чтобы вернуть ему. Я достаю пижамы Costco из ящика и нахожу стикер с игривой подписью, который Бойфренд приклеил к одной из них. Интересно, когда он это писал, он уже знал, что уйдет?
На консультационном разборе, на котором я была за неделю до расставания, коллега привел в пример пациентку, которая узнала, что ее муж ведет двойную жизнь. У него не просто несколько лет были какие-то интрижки на стороне – нет, другая женщина забеременела от него и вот-вот должна была родить. Когда жена узнала об этом (он вообще собирался ей это рассказать?), она перестала понимать, что ей дальше делать с их совместной жизнью. Были ли ее воспоминания настоящими? Взять, например, их романтический отпуск: была ли ее версия поездки точной, или же это был какой-то вымысел, учитывая, что в то же время у него были и внебрачные отношения? Она чувствовала себя так, словно ее ограбили – не только в браке, но и в воспоминаниях. По аналогии с этой ситуацией, когда Бойфренд клеил стикер к моей пижаме – и когда вообще покупал мне пижамы, – он уже тайно планировал свою свободную, бездетную жизнь? Я хмурюсь и думаю: «Лжец».
Я уношу коробку в машину и ставлю ее на переднее сиденье, чтобы не забыть о ней. Может быть, я даже завезу ее прямо с утра, по дороге на встречу с Уэнделлом.
Жду не дождусь, когда он скажет мне, какой Бойфренд социопат.
7
Начало познания
Я стою в дверях кабинета Уэнделла, пытаясь решить, где мне сесть. Я видела множество кабинетов людей моей профессии – супервизоров во время обучения, коллег, которых я посещала, – но такого, как у Уэнделла, не видела ни разу.
Да, на стенах привычно висят дипломы, на полках стоят книги по психотерапии, а любой намек на личную жизнь (вроде семейных фотографий) отсутствует – на столе только одинокий ноутбук. Но вместо стандартно стоящего кресла психотерапевта в центре комнаты и сидений у стен (во время интернатуры нас учат садиться поближе к двери – на случай, если «обстановка начнет накаляться» и нам понадобится отходной путь), в кабинете Уэнделла углом стоят два длинных дивана, а между ними – небольшой столик. Никакого кресла.
Я в замешательстве.
Вот схема моего кабинета:
А вот схема кабинета Уэнделла:
Уэнделл – очень высокий и худой мужчина с залысинами и сутулой осанкой, характерной для нашей профессии – стоит и ждет, когда я сяду. Я обдумываю все варианты: предполагаю, вряд ли мы усядемся бок о бок на одном диване, но какой из них он обычно предпочитает? Тот, что у окна (чтобы иметь возможность ускользнуть)? Или тот, что у стены? В итоге я выбираю место А, у окна, после чего он закрывает дверь, пересекает комнату и расслабляется на месте С.
Обычно, когда я принимаю нового пациента, я начинаю разговор с какой-нибудь снимающей напряжение фразы вроде «Расскажите, что привело вас сюда».
Уэнделл же молчит. Он просто смотрит на меня, и я вижу вопросительные нотки в его зеленых глазах. Он одет в кардиган, брюки цвета хаки и лоферы – как будто приехал прямиком из кастинг-компании, набирающей психотерапевтов.
– Здравствуйте, – говорю я.
– Здравствуйте, – отвечает он. И ждет.
Проходит примерно минута – на деле это гораздо дольше, чем кажется, – и я пытаюсь собраться с мыслями, чтобы четко изложить ситуацию с Бойфрендом. Правда заключается в том, что каждый день с момента расставания был хуже, чем тот вечер сам по себе, потому что сейчас в моей жизни открылась огромная зияющая дыра. Последние два года мы с Бойфрендом постоянно были вместе, каждый вечер желая друг другу спокойной ночи. А теперь – как у него дела? Каким был его день? Презентация на работе прошла успешно? Думал ли он обо мне? Или он рад наконец избавиться от этого груза и отправиться на поиски кого-то бездетного? Я чувствовала отсутствие Бойфренда каждой клеткой своего тела, так что к тому времени, как я оказалась в кабинете Уэнделла, превратилась в настоящую развалину – но я не хочу, чтобы его первое впечатление обо мне было именно таким.
Или, если быть честной, второе или даже сотое.
Любопытный парадокс психотерапевтического процесса: чтобы выполнить свою работу, специалисты стараются увидеть пациентов такими, какие они есть, что означает приметить их уязвимые места, шаблоны поведения и проблемы. Пациенты, конечно же, хотят, чтобы им помогли – а еще они хотят понравиться. Другими словами, они хотят спрятать свои уязвимые места, шаблоны поведения и проблемы. Это не значит, что психотерапевты не уделяют внимания сильным сторонам пациента, не пытаются работать с ними – мы пытаемся. Но пока мы пытаемся понять, что именно не так, пациенты фокусируются на поддержании иллюзии того, что все отлично, – чтобы избежать стыда, чтобы казаться более цельными, чем они есть на самом деле. Обе стороны заботятся о благополучии пациента, но часто действуют в разных направлениях, служа общей цели.
Я начинаю рассказывать Уэнделлу историю Бойфренда с максимальным спокойствием, но мое чувство собственного достоинства почти сразу же растворяется, и я начинаю рыдать. Я пересказываю всю историю, реплика за репликой, и когда заканчиваю, мои руки закрывают лицо, тело трясется, а я думаю о том, что вчера сказала мне Джен: «Тебе нужно найти место, где ты не будешь психотерапевтом».
Сейчас я определенно не психотерапевт. Я аргументирую, почему Бойфренд виноват во всем: если бы он не был таким избегающим (диагноз Джен), я бы не была так ошарашена его поступком. И добавляю, что он, должно быть, социопат (снова цитирую Джен; именно по этой причине нельзя быть психотерапевтом у своих друзей), потому что я и понятия не имела, что он так думает – он отличный актер! Даже если у него не диагностирована социопатия, у него явно не все дома, потому что ну кто будет столько времени держать подобное в себе? И вообще, я знаю, какой должна быть нормальная коммуникация – я же вижу так много пар в своей практике, а кроме того…
Я поднимаю взгляд – и мне кажется, будто Уэнделл подавляет улыбку (я как будто вижу это облачко мыслей: «Эта чокнутая – психотерапевт… консультирующий пары?»), но не уверена, потому что вижу его не очень четко. Это как смотреть в лобовое стекло машины без дворников во время ливня. Странно, но я чувствую облегчение оттого, что могу так сильно плакать перед другим человеком, даже если это незнакомец, который почти ничего не говорит.
После нескольких сочувствующих хмыков Уэнделл спрашивает:
– Это ваша обычная реакция на разрыв отношений?
В его голосе звучит доброта, но я знаю, о чем он. Он пытается определить нечто под названием «стиль привязанности». Он формируется в раннем детстве и основывается на наших взаимоотношениях с людьми, которые о нас заботятся. Эти стили важны, поскольку они проявляются и во взрослых отношениях, влияя на то, каких партнеров выбирает человек (стабильных или менее стабильных), как он ведет себя во время отношений (требовательно, отстраненно или переменчиво) и как его отношения обычно заканчиваются (на дружеской ноте, с грустью или с огромным скандалом). Хорошая новость заключается в том, что дезадаптивные стили привязанности можно изменить во взрослой жизни – правда, для этого понадобится много часов работы с психотерапевтом.
– Нет, не обычная, – убежденно говорю я, вытирая слезы рукавом. Я рассказываю, что у меня были длительные отношения и раньше, и они тоже заканчивались – но не так. И единственная причина, по которой я так реагирую, – это то, что я впервые испытала подобный шок, выбивший меня из колеи. И разве Бойфренд не совершил нечто непонятное, и странное, и… НЕЭТИЧНОЕ?
Я уверена, что этот специалист – женатый и с детьми – собирается сказать что-то ободряющее: о том, как больно получить такой удар, но в долгосрочной перспективе я должна быть рада, что так случилось, потому что я фактически увернулась от пули, летящей не только в меня, но и в моего сына. Я откидываюсь назад, делаю вдох и жду этого «бальзама на душу».
Но Уэнделл никак не реагирует. Конечно, я и не жду, что он назовет Бойфренда скотиной, как Элисон. Психотерапевт должен выражаться более нейтрально, например: «Звучит так, будто он испытывал много эмоций, которыми не делился с вами». Однако Уэнделл не говорит вообще ничего.
Слезы снова начинают капать мне на брюки, когда краем глаза я вижу нечто летящее в мою сторону. Оно выглядит как футбольный мяч, и я думаю, что все это галлюцинации (неудивительно, если учесть тот факт, что с момента расставания я и часа не поспала спокойно), но потом признаю в этом предмете коричневую коробку салфеток – одну из тех, что стояли на столике между диванами. Я инстинктивно вскидываю руки, чтобы ее поймать, но промахиваюсь. Коробка приземляется на груду подушек рядом со мной, и я беру несколько салфеток, чтобы высморкаться. Эта коробка будто сокращает расстояние между мной и Уэнделлом, как если бы он только что бросил мне спасательный круг. За годы работы я подавала пациентам коробки с салфетками бесчисленное количество раз, но уже и забыла, насколько заботливым может казаться этот простой жест.
Фраза, которую я впервые услышала во время учебы, всплывает в моей голове: «Исцеляющее действие, не исцеляющее слово».
Я достаю еще больше салфеток и вытираю слезы. Уэнделл смотрит на меня выжидая.
Я продолжаю говорить о Бойфренде и его избегающем поведении, обрисовывая дополнительные факты из его прошлого, включая то, как закончился его брак: та ситуация не слишком отличалась от нашего расставания с учетом шока, который испытали его жена и дети. Я рассказываю Уэнделлу все, что может проиллюстрировать его избегание, не сознавая, что невольно иллюстрирую свое избегание его избегания – о котором я, вероятно, знала достаточно.
Уэнделл слегка наклоняет голову, на его лице появляется вопросительная улыбка.
– Любопытно, правда, что вы знали такие факты из его биографии и все равно потрясены случившимся.
– Но это и есть потрясение, – говорю я. – Он никогда ничего не говорил о том, что не хочет жить с ребенком в доме! Я вам больше скажу: совсем недавно он узнавал в отделе кадров, можно ли включить моего ребенка в его соцпакет после нашей свадьбы!
Я снова прохожусь по всей хронологии, добавляя еще больше деталей, иллюстрирующих мой рассказ, потом замечаю, что лицо Уэнделла начинает затуманиваться.
– Я знаю, что повторяюсь, – говорю я. – Но поймите: я ожидала, что мы будем вместе до конца жизни. А теперь все пропало. Половина моей жизни закончена, и я понятия не имею, что будет дальше. Что, если Бойфренд был последним человеком, которого я любила? Что, если это конец всего?
– Конец всего? – оживляется Уэнделл.
– Да, конец всего, – подтверждаю я.
Он ждет продолжения, но вместо этого я снова начинаю плакать. Не дико рыдать, как на прошлой неделе, а как-то более спокойно и глубоко.
Более тихо.
– Я знаю, что вы чувствуете, будто вас застали врасплох, – говорит Уэнделл. – Но мне интересно кое-что другое из того, что вы сказали. «Половина жизни закончена». Может быть, вы оплакиваете не только разрыв, хотя я понимаю, что этот опыт кажется разрушительным…
Он делает паузу, а когда начинает говорить снова, его голос становится мягче.
– Я хочу знать, возможно ли, что вы горюете о чем-то большем, чем потеря возлюбленного.
Он многозначительно смотрит на меня, как будто только что сказал что-то невероятно важное и глубокое, но мне вдруг хочется ударить его.
Какая невероятная чушь, думаю я. Ну серьезно? У меня все было хорошо – более чем хорошо, просто отлично, пока не произошло вот это. У меня есть ребенок, которого я безумно люблю. У меня есть работа, которой я по-настоящему наслаждаюсь. У меня есть поддерживающая меня семья и потрясающие друзья, о которых забочусь я и которые заботятся обо мне. Я чувствую благодарность за эту жизнь… ладно, иногда. Я уж точно пытаюсь быть благодарной. Но сейчас я раздавлена. Я плачу психотерапевту за то, чтобы он помог мне справиться с болезненным разрывом, и это все, что он может мне сказать?
Горюете о чем-то большем, ну зашибись.
Перед тем как сказать это, я замечаю, что Уэнделл смотрит на меня так, как раньше не смотрел никто. Его глаза словно магниты, и каждый раз, когда я отворачиваюсь, они снова находят меня. Его лицо напряженное, но одновременно мягкое – этакое сочетание мудрого старика и плюшевой игрушки, и оно словно говорит: «В этой комнате я увижу тебя; ты попытаешься спрятаться, но я все равно увижу тебя, и ничего страшного не случится».
Но я здесь не за этим. Как я и говорила Уэнделлу, назначая встречу, мне просто нужно немного антикризисной помощи.
– Я здесь лишь для того, чтобы справиться с разрывом, правда – говорю я. – Я чувствую себя так, будто меня закинули в блендер, а выбраться не получается. Поэтому я здесь – чтобы найти выход.
– Хорошо, – говорит Уэнделл, любезно отступая. – Тогда помогите мне чуть лучше понять ваши отношения.
Он пытается установить то, что называется «психотерапевтическим союзом» – доверие, которое нужно выстроить, прежде чем начать работу. На первых сессиях для пациента всегда важнее почувствовать себя услышанным и понятым, чем прийти к какому-то инсайту и начать меняться.
Я с облегчением возвращаюсь к разговору о Бойфренде, пересказывая все заново.
Но он знает.
Он знает то, что знают все психотерапевты: презентация проблемы – событие, которое приводит пациента, – чаще всего является лишь одним аспектом более глобальной проблемы, если вообще не отвлекающим маневром. Он знает, что большинство людей блистательно находит способ отсеять те вещи, которые они не хотят обсуждать, переключая чужое внимание или защищаясь, чтобы держать тревожащие чувства на расстоянии. Он знает: подавление эмоций делает их еще сильнее, но прежде чем разрушить защиту – даже если эта защита означает одержимость другим человеком и игнорирование очевидного, – психотерапевт должен найти ей замену, чтобы человек не остался голым, уязвимым. Подобные защитные механизмы служат благим целям. Они защищают людейот травм… до тех пор, пока в них не перестают нуждаться.
В подобном эллипсе и крутятся психотерапевты.
И крохотная часть меня, сидящей на диване и сжимающей коробку с салфетками, тоже это знает. При всем моем желании услышать, что мое негодование объективно, глубоко внутри я знаю, что вся та чушь, которую несет Уэнделл, – именно то, за что я ему плачу. Потому что если бы я просто хотела жаловаться на Бойфренда, то делала бы это бесплатно в кругу семьи или среди друзей (по крайней мере, пока их терпение не иссякнет). Я знаю, что люди часто придумывают ложные истории, чтобы на миг почувствовать себя лучше, даже если потом им будет еще хуже. И это значит, что иногда им нужен кто-то еще, кто сможет прочитать все между строк.
Но я знаю еще кое-что: Бойфренд – чертов самовлюбленный социопат.
Я где-то посередине между знанием и незнанием.
– На сегодня это все, что мы можем сделать, – говорит Уэнделл, и, проследив за его взглядом, я в первый раз замечаю, что за моей спиной, на подоконнике, стоят часы. Он поднимает руки и дважды громко хлопает себя по ногам – жест, который я вскоре начну распознавать как его фирменное прощание. Потом он встает и провожает меня до двери.
Он просит дать ему знать, если я захочу прийти снова в следующую среду. Я думаю о грядущей неделе, дыре, в которой раньше был Бойфренд, и возможности, как назвала это Джен, «капитально расклеиться».
– Запишите меня, – говорю я.
Я иду по улице к месту, где раньше оставляла машину, приезжая на эпиляцию бикини, и чувствую одновременно облегчение и тошноту. Один мой наставник однажды сравнил психотерапию с обычным лечением тела. Оно может быть трудным и болезненным, ваше общее состояние может ухудшаться, а затем резко улучшиться, но если непрерывно следовать указаниям врачей и делать все от вас зависящее, однажды происходит переломный момент, и жизнь становится намного лучше.
Я проверяю телефон.
Сообщение от Элисон: «Не забывай, он отстой».
Письмо от пациентки, которая хочет перенести сессию.
Голосовое от мамы, спрашивающей, все ли у меня в порядке.
Ни слова от Бойфренда. Я все еще надеюсь, что он позвонит. Я не понимаю, как у него все может быть хорошо, когда я так страдаю. По крайней мере он казался спокойным, когда мы согласовывали возврат его вещей. Или он уже отгрустил свое несколько месяцев назад, зная, что отношения подходят к концу? Если да, как он вообще мог говорить что-то о совместном будущем? Как он мог писать мне «Я тебя люблю» буквально за пару часов до того, что стало нашим последним разговором, начавшимся с выбора фильма на выходные? (Интересно, сходил ли он в кино?)
Я снова начинаю пережевывать это, пока еду до офиса. К тому моменту, как я заезжаю на подземную парковку, я думаю о том, что потеряла не просто два года жизни из-за Бойфренда – теперь мне придется разбираться с последствиями, посещая психотерапию, а у меня нет времени на нее, потому что мне за сорок, половина жизни пройдена и… Господи, вот опять! Половина жизни закончена. Я никогда не говорила это – ни мысленно, ни кому-то еще. Почему эта фраза вдруг всплыла?
Вы горюете о чем-то большем, сказал Уэнделл.
Но я забываю обо всем этом, как только захожу в лифт у себя на работе.
8
Рози
– Ну все, заявляю официально, – говорит Джон, скидывая ботинки и скрещивая ноги на диване. – Меня окружают идиоты.
Его телефон вибрирует. Когда он тянется за ним, я поднимаю брови. В ответ Джон демонстративно закатывает глаза.
Это наша четвертая сессия, и у меня начинают складываться первые впечатления. Мне кажется, что – несмотря на всех людей в его окружении – Джон до невозможности обособлен, причем намеренно. Что-то в его жизни заставило его думать, что сближение может оказаться опасным – настолько, что он делает все возможное, чтобы предотвратить его. И это работает: он оскорбляет меня, надолго уводит разговор в другое русло, меняет темы и перебивает всякий раз, когда я пытаюсь заговорить. Но пока я не найду способ пробить эту стену, у нас нет шансов сдвинуться с места.
Один из этих защитных механизмов – мобильный телефон.
На прошлой неделе, когда Джон начал отвечать на сообщение прямо во время сессии, я обратила его внимание на то, что в такие моменты чувствую себя лишней. Это работа «в моменте»: вместо того чтобы сосредоточиться на историях пациента из внешнего мира, я подмечаю, что происходит в кабинете. Готова поспорить: все то, что пациент проворачивает на сессии у психотерапевта, он проделывает и с остальными людьми, и я хотела, чтобы Джон начал понимать, какое впечатление он оставляет о себе. Я знала, что рискую надавить слишком сильно и слишком рано, но я помнила весьма важную деталь о его предыдущем опыте психотерапии: она продлилась три сессии, как раз столько, сколько наша на данный момент. Я не знала, сколько нам еще осталось.
Я предполагала, что Джон ушел от прошлого психотерапевта по одной из двух причин: либо она не ткнула его носом в ту чушь, которую он нес (что заставляет пациентов чувствовать себя небезопасно – как дети, чьи родители не считают их достаточно ответственными), либо и впрямь ткнула, но слишком рано и совершила ту же ошибку, которую вот-вот должна была совершить я. Но я хотела рискнуть. Я хотела, чтобы Джо чувствовал себя комфортно на наших встречах, но не настолько комфортно, чтобы остаться без моей помощи.
Кроме того, я не хотела попасть в ловушку, которую буддисты называют «состраданием идиота» – подходящая фраза, учитывая мировоззрение Джона. Сострадание идиота – это когда вы стараетесь не раскачивать лодку и разделять чувства человека, даже когда лодку нужно раскачать, а ваше сострадание приносит больше вреда, чем ваша честность. Люди поступают так с подростками, супругами, наркоманами, даже с собой. Его противоположность – сострадание мудрого, которое означает не только заботу о человеке, но и проговаривание суровой правды, когда она необходима.
– Знаете, Джон, – сказала я неделю назад, когда он начал набирать сообщение. – Мне любопытно, отреагируете ли вы, если я скажу, что чувствую себя лишней, когда вы так поступаете?
Он поднял указательный палец вверх (как бы говоря: «Погодите!»), но продолжил печатать. Закончив, он посмотрел на меня.