Вы хотите поговорить об этом? Психотерапевт. Ее клиенты. И правда, которую мы скрываем от других и самих себя Готтлиб Лори
После того как Джулия узнала, что умирает, ее лучшая подруга Дара, желая как-то помочь, отправила ей известное эссе «Добро пожаловать в Голландию», написанное Эмили Перл Кингсли – матерью ребенка с синдромом Дауна. Оно посвящено тому, как справиться с тем фактом, что вся ваша жизнь вдруг переворачивается с ног на голову.
Когда вы ждете ребенка, вы как будто планируете чудесный отпуск – в Италии. Покупаете кипу путеводителей и строите великолепные планы. Колизей. «Давид» Микеланджело. Гондолы в Венеции. Может быть, даже учите парочку расхожих фраз на итальянском. Это очень захватывающе.
После месяцев волнительного ожидания этот день наконец наступает. Вы пакуете чемоданы и уезжаете. Несколько часов спустя самолет садится. Входит стюардесса и говорит: «Добро пожаловать в Голландию!»
«В Голландию?!? – спрашиваете вы. – Какую еще Голландию? Я собиралась в Италию! Я должна быть в Италии. Я всю жизнь мечтала об Италии».
Но план полетов изменился. Самолет приземлился в Голландии, и вам придется остаться тут.
Важно то, что вас не просто завезли в ужасное, мерзкое, грязное место, полное смерти и болезней. Это просто другое место.
Так что придется выйти и купить новые путеводители. И выучить новый язык. И встретить новых людей, которых вы бы иначе не встретили.
Это просто другое место. Ритм жизни здесь медленнее, чем в Италии, тут менее шумно, чем в Италии. Но пожив здесь какое-то время и переведя дух, вы оглядываетесь по сторонам… и начинаете замечать, что в Голландии есть ветряные мельницы. В Голландии есть тюльпаны. В Голландии есть картины Рембрандта.
Но все ваши знакомые ездят в Италию… и все они хвастаются, как там чудесно. И до конца своей жизни вы будете говорить: «Да, туда я и должна была поехать. Это я и планировала».
И эта боль никогда, никогда, никогда не пройдет… потому что потеря такой мечты – это очень значительная потеря. Но если вы проведете остаток жизни, оплакивая тот факт, что вы не попали в Италию, вы никогда не насладитесь всем тем особенным и прекрасным, что есть… в Голландии[9].
Это эссе привело Джулию в ярость. В ее раке уж точно не было ничего милого или особенного. Но Дара, сын которой страдал от тяжелой формы аутизма, сказала, что Джулия просто не просекла фишку. Она согласилась, что прогноз Джулии ужасен и несправедлив и что он полностью отменяет все, что должно было произойти в ее судьбе. Но она не хотела, чтобы Джулия провела остаток жизни – возможно, еще целых десять лет, – упуская все то, что она может иметь, будучи живой. Семья. Работа. Все это есть в ее собственной версии Голландии.
На что Джулия подумала: «Черт бы тебя побрал».
И, кроме этого: «Ты права».
Потому что Дара это знала. Я уже слышала о ней от Джулии – как слышу обо всех близких друзьях моих пациентов. От Джулии я знала, что когда Дара начинала терять рассудок – из-за бесконечно повторяющегося поведения сына, его истерик, его неспособности вести беседу или самостоятельно есть в четыре года, его потребности в еженедельной психотерапии, которая захватила ее жизнь, но при этом, казалось, не помогала, – она в отчаянии звонила Джулии.
– Стыдно признаться, – сказала Джулия, объяснив, почему она так рассердилась на Дару, – но когда я увидела, через что она проходит со своим сыном, моим самым большим кошмаром стало оказаться в такой же ситуации. Я очень ее люблю, но чувствую, что вся надежда на ту жизнь, о которой она мечтала, умерла.
– Примерно как вы себя сейчас и ощущаете, – сказала я.
Джулия кивнула.
Она рассказала мне, что Дара довольно долго говорила, что не подписывалась на это, и перечисляла все необратимые изменения, пришедшие в ее жизнь. Им с мужем уже не светят постоянные обнимашки, общий автомобиль и возможность спокойно почитать друг другу перед сном. Их ребенок уже не вырастет в независимого взрослого. По словам Джулии, Дара смотрела на мужа и думала, что он прекрасный отец, но не могла отделаться от мысли, что он был бы еще более замечательным отцом ребенку, с которым мог бы полноценно взаимодействовать. Она не могла избавиться от грусти, накатывающей в моменты, когда она позволяла себе думать обо всех тех вещах, которые они никогда не переживут со своим ребенком.
Дара чувствовала себя эгоистичной и ощущала вину за эту грусть, потому что больше всего на свете желала, чтобы жизнь ее сына была легче – для его же блага, чтобы он мог жить полноценной жизнью, включающей в себя друзей, партнеров и интересную работу. Она чувствовала себя окутанной болью и завистью одновременно, когда видела других мам, играющих со своими малышами в парке, потому что знала, что в такой ситуации ее сын, скорее всего, потеряет контроль над собой и их попросят уйти. Что ее сына по-прежнему будут избегать, когда он вырастет, да и ее тоже. Взгляды других мам, с обычными детьми и обычными проблемами, только закрепляли это чувство изоляции.
Дара часто звонила Джулии в тот год, и каждый звонок был безнадежнее предыдущего. Выжатые материально, эмоционально и физически, они с мужем решили не заводить еще одного ребенка: откуда брать время и ресурсы на него; и что, если у него также будет аутизм? Она и так не работала, потому что надо было ухаживать за сыном, а ее муж пропадал на двух работах. И она не знала, как все это выдержать, пока однажды не прочла «Добро пожаловать в Голландию» и не осознала: можно не просто смириться с этой чуждой страной, но и найти в ней радость. Приятные события по-прежнему могут происходить, если она им это позволит.
В Голландии Дара нашла друзей, которые понимали, что происходит в ее семье. Нашла способ общаться с сыном, радоваться ему и любить его таким, какой он есть, не фокусируясь на том, кем он не был. Она перестала зацикливаться на том, что делала во время беременности и чего не знала о тунце, сое и химикатах в косметике, которые могли навредить развивающемуся плоду. Она нашла сыну сиделку, чтобы успевать также заботиться о себе, работать на частичной занятости и время от времени полноценно отдыхать. Они с мужем снова вспомнили друг о друге, своих отношениях и браке, прошедшем испытания, которые они не выбирали. Вместо того чтобы все путешествие просидеть в комнате отеля, они решили выйти наружу и изучить страну.
Теперь Дара предлагала Джулии сделать то же самое: взглянуть на тюльпаны и на картины Рембрандта. И когда гнев Джулии по поводу «Добро пожаловать в Голландию» утих, она задумалась: всегда найдется кто-то, чья жизнь кажется более или менее завидной. Хотела бы Джулия сейчас поменяться местами с Дарой? Первая инстинктивная реакция: да, и секунды бы не думала. Вторая – может и нет. Она прокручивала в голове разные сценарии. Если бы можно было прожить десять лет со здоровым ребенком, решилась бы она променять их на более долгую жизнь с ребенком, страдающим тяжелыми нарушениями развития? Она чувствовала себя ужасно из-за этих мыслей, но и не думать об этом не могла.
– Как думаете, я плохой человек? – спрашивала она. Я уверяла ее, что каждый, кто приходит на психотерапию, переживает, что его мысли или чувства могут быть не слишком «нормальными» или «хорошими». И при этом именно честность по отношению к себе помогает привнести смысл в жизнь, со всеми ее нюансами и сложностями. Подавите эти мысли – и вы наверняка начнете поступать «плохо». Признайте их – и вы начнете расти.
Джулия начала понимать, что все мы в той или иной степени находимся в Голландии, потому что большинство людей проживает совсем не ту жизнь, какой она была в их планах. Даже если вам повезло оказаться в Италии, вы можете столкнуться с отменой рейсов и ужасной погодой. Или ваш партнер вдруг скончается от внезапного сердечного приступа – прямо в душе, через десять минут после отличного секса в роскошном номере отеля в Риме, куда вы поехали отмечать годовщину свадьбы, как это случилось с одной моей знакомой.
Так что Джулия собиралась в Голландию. Она не знала, как долго продлится ее путешествие, но у нее была бронь на ближайшие десять лет, и она могла при необходимости изменить детали.
В то же время мы работали, пытаясь определить, чем она хочет там заниматься.
У Джулии было только одно условие:
– Пообещайте, что вы скажете мне, если я начну делать что-то безумное! Ну то есть… раз уж я умру раньше, чем мне представлялось, я же не должна быть слишком… разумной, верно? Так что если я перейду все границы, вы мне об этом скажете?
Я согласилась. Джулия всю свою жизнь была сознательной и ответственной, делала все по инструкции, и я не могла даже представить, каким будет ее «переход границ». Я решила, что если что-то и произойдет, то это будет эквивалентно поведению студента-отличника, для которого самое безумное безумие – это перебрать пива на вечеринке.
Но я забыла, что люди вытворяют все самое интересное, когда к их голове приставлен метафорический пистолет.
– Bucket list. Забавный термин, правда?[10] – сказала Джулия на одной из сессий, когда мы пытались визуализировать ее Голландию. Мне пришлось согласиться. Что мы хотим сделать до того, как отправимся на тот свет?
Часто люди задумываются о подобных списках, когда умирает кто-то близкий. Именно это случилось с Кэнди Чанг, художницей, которая в 2009 году превратила стену здания в Новом Орлеане в арт-пространство под названием «Перед тем как я умру». Через несколько дней стена была полностью исписана. Люди писали: Перед тем как я умру, я хочу пересечь линию перемены дат. Перед тем как я умру, я хочу спеть для миллионов людей. Перед тем как я умру, я хочу стать самим собой. Вскоре идея разнеслась на тысячи подобных стен по всему миру: Перед тем как я умру, я хочу наладить отношения с сестрой. Быть хорошим отцом. Прыгнуть с парашютом. Изменить чью-то жизнь.
Я не знаю, сделали ли эти люди все, что хотели, но, основываясь на том, что я вижу у себя в кабинете, у многих случаются моменты прозрения, после чего они что-то ищут в недрах своей души, пополняют списки – а потом игнорируют их. Люди склонны мечтать, ничего не делая, пока смерть остается чем-то теоретическим.
Мы думаем, что составление списков помогает отогнать сожаление; на самом деле они помогают сдержать саму смерть. В конце концов, чем они длиннее, тем больше времени, как нам кажется, остается на их выполнение. Сокращение списка оставляет крошечную вмятину на наших системах отрицания, заставляя признать отрезвляющую истину: у жизни стопроцентный уровень смертности. Каждый из нас умрет, и большинство не имеет ни малейшего представления о том, как или когда это случится. По факту, с каждой прошедшей секундой мы становимся на шаг ближе к своей неизбежной смерти. Как говорят, никто из нас не выберется отсюда живым.
Готова поспорить, сейчас вы рады, что я не ваш психотерапевт. Кто захочет размышлять о подобном? Куда легче быть смертным прокрастинатором! Многие из нас воспринимают близких людей и значимые вещи как нечто само собой разумеющееся, чтобы узнать дату дедлайна и понять, что все это время они не занимались главным проектом: своей жизнью.
Теперь Джулия оплакивает все то, что ей придется оставить вне своего списка. В отличие от пожилых людей, которые горюют о том, что оставляют после себя, Джулия страдает из-за всего того, что ей уже не светит, – из-за всех тех вех и «первых разов», которые обычно маячат где-то впереди у тридцатилетних. У Джулии был, как она выражалась «четкий последний срок» («последний» здесь выходит на первый план, говорила она), срок настолько неумолимый, что большая часть ее ожиданий никогда не сбудется.
Однажды Джулия сказала мне, что начала замечать, как часто люди в повседневных разговорах говорят о будущем. Я собираюсь похудеть. Я собираюсь начать заниматься. Мы собираемся в отпуск в этом году. Через три года я получу это повышение. Я коплю, чтобы купить дом. Мы хотим родить второго ребенка через пару лет. Я поеду на следующую встречу выпускников через пять лет.
Они планируют.
Джулии, не знающей, сколько ей еще осталось, было трудно планировать будущее. Что вы делаете, когда разница между годом и десятью огромна?
Потом случилось чудо. Экспериментальное лечение Джулии уменьшило ее опухоли: за несколько недель они почти полностью исчезли. Ее врач был настроен оптимистично – может быть, она протянет дольше, чем они думали. Может быть, эти лекарства сработают не только сейчас и не на пару лет, а на долгий срок. Было очень много «может быть». Так много, что они с Мэттом начали потихоньку становиться людьми, которые что-то планируют.
Когда Джулия составляла свой список, они с мужем говорили о ребенке. Стоит ли рожать, если Джулия может не дожить до момента, когда ее ребенок пойдет в среднюю школу – или даже в начальную, если все будет совсем плохо? Готов ли Мэтт к этому? А ребенок? Насколько честно со стороны Джулии становиться матерью в подобных обстоятельствах? Или самым правильным актом материнства со стороны Джулии будет решение не становиться матерью, даже если это окажется самой большой жертвой, которую она когда-либо приносила?
Джулия и Мэтт решили, что должны жить своей жизнью, даже перед лицом подобной неопределенности. Если они что-то и усвоили, так это то, что жизнь по своей сути является неопределенностью. Что, если Джулия будет настороже и они забудут о ребенке, потому что будут ждать рецидива рака – а его никогда не случится? Мэтт уверял Джулию, что он будет преданным отцом – вне зависимости от того, что случится с ее здоровьем. Он всегда будет рядом с их малышом.
Так они и решили. Взгляд в глаза смерти заставил их жить более полной жизнью – не в будущем, с длинным списком целей, а прямо сейчас.
Список Джулии был недлинным: они собирались родить ребенка.
И не имело значения, где они окажутся: в Италии, в Голландии или где-то еще. Они собирались запрыгнуть в самолет и проверить, куда он их забросит.
13
Как дети справляются с горем
Вскоре после разрыва я рассказала Заку, моему восьмилетнему сыну, о случившемся. Мы обедали, и я постаралась не усложнять: сказала, что Бойфренд и я приняли совместное решение (поэтическая вольность) больше не быть вместе.
Его лицо вытянулось. Он выглядел одновременно удивленным и растерянным. (Добро пожаловать в клуб, подумала я.)
– Почему? – спросил он. Я ответила, что перед свадьбой люди должны убедиться, что из них получится хорошая пара – не только на определенный момент, но и на всю оставшуюся жизнь, и несмотря на то, что мы с Бойфрендом любили друг друга, мы оба осознали (еще одна поэтическая вольность), что это не про нас и что нам обоим лучше поискать другого человека.
По сути, это было правдой – минус некоторые детали, плюс парочка измененных местоимений.
– Почему? – снова спросил Зак. – Почему из вас не получится хорошая пара?
Его лицо сморщилось. У меня что-то кольнуло в сердце.
– Ну, – протянула я, – помнишь, как ты дружил с Эшером, а потом он увлекся футболом, а ты – баскетболом?
Он кивнул.
– Вы по-прежнему друзья, но теперь вы проводите больше времени с людьми, чьи интересы схожи с вашими.
– То есть вам нравятся разные вещи?
– Да, – сказала я. Мне нравятся дети, а он Детоненавистник.
– Например?
Я вздохнула.
– Например, я хочу больше времени проводить дома, а он хочет больше путешествовать.
Ребенок и свобода взаимоисключающи. Если бы у королевы были яйца…
– Почему бы вам не договориться? Почему нельзя иногда оставаться дома, а иногда путешествовать?
Я обдумала это.
– Наверное, можно. Но это похоже на… Помнишь, как-то раз вам с Соней надо было нарисовать плакат, и она хотела добавить на него розовых бабочек, а ты – имперских штурмовиков. В итоге вы сошлись на желтых драконах – и это, конечно, было классно, но это совсем не то, что вы оба хотели. А потом ты работал с Тео, и хотя у вас были различные идеи, они оказались достаточно похожими, так что вы пошли на компромисс – но все вышло удобнее, чем с Соней.
Он смотрел в стол.
– Все должны договариваться, чтобы поладить, – сказала я. – Но если тебе приходится постоянно уступать, брак может оказаться слишком трудным. Если один из нас хочет больше путешествовать, а другой хочет больше времени проводить дома, мы оба будем сильно недовольны. Понимаешь?
– Да, – сказал он.
Мы посидели вместе еще минуту, а потом он вдруг поднял глаза и выпалил:
– А банан умирает, когда мы его едим?
– Что? – переспросила я, сбитая с толку этим нелогичным продолжением.
– Ты же знаешь, что коров убивают ради мяса, и поэтому вегетарианцы не едят мясо?
– Ага.
– Так что, – продолжил он, – если мы срываем банан с дерева, его мы тоже убиваем?
– Думаю, это как с волосами, – сказала я. – Волосы выпадают с головы, когда умирают, и на их месте растут новые волосы. Новые бананы растут там, где были старые.
Зак наклонился вперед на стуле.
– Но мы срываем бананы до того, как они падают, пока они еще живые. Что, если бы кто-то ВЫРЫВАЛ У ТЕБЯ ВОЛОСЫ до того, как они выпали? Так разве мы не убиваем бананы? И разве дереву не больно, когда мы их срываем?
Ох. Так Зак справлялся с новостями. Теперь он был деревом. Или бананом. В любом случае ему было больно.
– Не знаю, – сказала я. – Может быть, мы не собираемся причинять вред дереву или банану, но есть вероятность, что иногда это все равно происходит, хотя на самом деле мы этого не хотим.
Он помолчал немного. Потом спросил:
– А я еще увижусь с ним?
Я сказала ему, что едва ли.
– И мы больше не поиграем в «Гобблет»?
«Гобблет» – настольная игра, которая когда-то принадлежала детям Бойфренда, и он иногда играл в нее с Заком.
Я ответила, что нет – по крайней мере, не с Бойфрендом. Но если захочется, я поиграю вместо него.
– Может быть, – тихо сказал он. – Но он очень хорошо в нее играл.
– Он очень хорошо в нее играл, – согласилась я. – Я знаю, что это серьезные перемены, – добавила я и замолчала, потому что не могла сказать ничего, что помогло бы ему в этот момент. Ему было грустно. Я знала, что в течение следующих дней и даже месяцев мы много будем говорить, чтобы ему было проще пройти через это (плюс жизни с матерью-психотерапевтом заключается в том, что ничто не спускается на тормозах; минус – в том, что это все равно не помогает). А пока новостям придется немного помариноваться.
– Ладно, – пробурчал Зак. Потом он встал из-за стола, прошел к вазе с фруктами, взял банан, почистил его и с несколько зловещим видом вонзил в него зубы.
– Ням-ням, – проурчал он со странно радостным выражением лица. Убивал ли он свой банан? Он уничтожил его за три больших укуса и пошел в свою комнату.
Через пять минут он вернулся, неся в руках «Гобблет».
– Давай отдадим ее на благотворительность, – сказал он, оставляя коробку у двери. Потом он подошел и обнял меня. – Мне она все равно больше не нравится.
14
Гарольд и Мод
В медицинском институте моего покойника звали Гарольд. Точнее, мы с одногруппниками так назвали его, после того как параллельная группа остановилась на имени Мод для своего трупа. Мы изучали анатомию – традиционный для первого года обучения курс препарирования, и каждая из групп студентов в Стэнфорде работала с телом щедрого человека, завещавшего себя науке.
Профессор дал нам две инструкции перед тем, как мы зашли в лабораторию. Первое: представьте, что эти тела принадлежали вашим бабушкам или дедушкам, и проявите соответствующее уважение. («Разве нормальные люди режут на куски своих бабушек?» – поинтересовался один испуганный студент.) Второе: отслеживайте любые эмоции, возникающие во время того, что должно было оказаться весьма напряженным процессом.
Нам не дали никакой информации о наших покойниках – ни имен, ни возраста, ни истории болезни, ни причин смерти. Имена не разглашали в целях конфиденциальности, а остальное – чтобы мы разгадывали эту тайну сами: не «кто убийца» а «какой мотив преступления». Почему этот человек умер? Он курил? Любил красное мясо? Страдал от диабета?
За семестр я выяснила, что Гарольд перенес замену тазобедренного сустава (улика: металлические скобы), имел недостаточность митрального клапана (улика: увеличение левой стороны сердца) и страдал запорами, вероятно из-за постоянного лежания на больничной койке (улика: скопившиеся в толстой кишке фекальные массы). У него были бледно-голубые глаза, ровные желтоватые зубы, шапка седых волос и мускулистые пальцы строителя, пианиста или хирурга. Позже я узнала, что он умер от пневмонии в девяносто два – и это удивило всех, включая нашего профессора, который заявил: «У него были органы шестидесятилетнего».
У Мод же, напротив, все легкие были в опухолях, и ее ярко-розовые ногти резко контрастировали с пятнами никотина на пальцах – свидетельствами ее вредной привычки. Она была полной противоположностью Гарольда: ее тело состарилось преждевременно, а органы выглядели так, будто принадлежали кому-то гораздо старше ее лет. Однажды Банда Мод (так мы называли ту лабораторную группу) вырезала ее сердце. Одна из студенток бережно вынула его и передала другой для исследования, но оно выскользнуло из перчаток, тяжело упало на пол и развалилось на части. Мы все ахнули – разбитое сердце. Как легко, подумала я, разбить чье-то сердце, даже когда ты очень стараешься этого не допустить.
Нам велели отслеживать свои эмоции, но гораздо проще было отключать их, когда мы снимали скальп с трупа и пилой вскрывали его череп, словно дыню. («Очередной день с Black+Decker[11]», – сказал профессор, поприветствовав нас во второе утро подобных экспериментов. Неделю спустя мы делали «бережное препарирование» уха – с использованием медицинского долота и молоточка, а не пилы.)
Каждое лабораторное занятие начиналось с расстегивания молнии на мешке с трупом, и мы замирали в минуте молчания, чтобы почтить тех людей, которые позволили нам разбирать их тела на части. Мы шли от шеи вниз, оставляя их головы прикрытыми в знак уважения, а когда переходили к лицам, то закрывали их глаза – опять же, в знак уважения, но также для того, чтобы они казались нам менее людьми, менее настоящими.
Курс препарирования показал нам, что жизнь – хрупкая штука, и мы делали все возможное, чтобы дистанцироваться от этого факта, поднимая настроение дурацкими мнемоническими стишками. К примеру, про черепные нервы (обонятельный, зрительный, глазодвигательный, блоковый, тройничный, отводящий, лицевой, преддверно-улитковый, языкоглоточный, блуждающий, добавочный, подъязычный): «Онегин Знал, Где Была Татьяна, Он Летел Пулей, Язык Болтался До Пояса». Препарируя голову и шею, класс выкрикивал это хором. Потом мы брались за книги и готовились к следующим лабораторным.
Тяжелая работа окупилась. Наша группа с блеском сдала все зачеты, но я не уверена, что кто-то из нас уделял внимание своим эмоциям.
Когда начались экзамены, мы совершили свой первый «обход». «Обход» – это когда вы ходите по комнате, наполненной фрагментами кожи, костей и внутренностей, словно исследуя место чудовищной авиакатастрофы. Разница лишь в том, что ваша задача – идентифицировать не жертву, а часть тела. Вместо «Думаю, это Джон Смит» вы пытаетесь определить, частью чего является кусок плоти, лежащий на столе, – руки или ноги. А потом говорите: «Я думаю, это длинный лучевой разгибатель запястья». Но даже это был не самый чернушный наш опыт.
В день, когда мы препарировали пенис Гарольда – холодный, плотный, безжизненный, – параллельная группа тоже наблюдала за этим, поскольку у Мод были женские половые органы. Кейт, моя напарница по лабораторным, была невероятно педантична, когда дело касалось препарирования (ее сосредоточенность, как любил говорить наш профессор, была «острой, как лезвие ножа»), но в тот раз ее отвлекли крики Банды Мод. Чем глубже она уходила, тем громче они кричали.
– Ой!
– Фу-у!
– Кажется, меня сейчас стошнит!
Подошли еще одногруппники, и несколько студентов-юношей начали кружиться, прикрывая промежность учебниками в пластиковых обложках.
– Нашлись тут королевы драмы, – пробормотала Кейт. Она собиралась стать хирургом и не терпела брезгливости. Снова фокусируясь на работе, Кейт воспользовалась зондом, чтобы найти семенной канатик, затем снова взяла в руки скальпель и сделала вертикальный разрез вдоль всего пениса. Тот распался на две половинки, как хот-дог.
– Все, с меня хватит, я пошел отсюда, – объявил один из парней, после чего он и несколько его друзей выбежали из помещения.
В день окончания курса прошла церемония, на которой мы отдавали дань уважения людям, которые позволили нам учиться на своих телах. Каждый зачитывал личное благодарственное письмо; вокруг играла музыка и звучали благословения, а мы надеялись, что хотя тела их разобраны на части, души остались нетронутыми, а потому они смогут принять нашу благодарность. Мы много говорили об уязвимости наших покойников, вскрытых и тщательно исследованных, образцы тканей которых миллиметр за миллиметром рассматривались под микроскопом. Но по-настоящему уязвимыми были мы, особенно из-за нежелания это признать. Мы были первокурсниками, задававшимися вопросом, можно ли как-то выключить эмоции; молодыми люди, увидевшими смерть так близко; студентами, не знающими, что делать со слезами, которые порой проливались в самые неподходящие моменты.
Нам велели отслеживать свои эмоции, но мы не особенно понимали, что чувствовали и что с этими чувствами нужно было делать. Кто-то начал посещать занятия по медитации на базе института. Некоторые занялись спортом. Другие закопались в учебники. Один из студентов Банды Мод начал курить, тайком бегая на перекуры и отказываясь верить в то, что его телом в итоге так же завладеют опухоли. Я стала волонтером одной образовательной программы и читала детсадовцам – какими здоровыми они выглядели! какими живыми! какими цельными были их тела! – а в свободное время я начала писать. Я писала о своем опыте и интересовалась переживаниями других людей, а потом стала писать об этом для журналов и газет.
Как-то раз я написала о занятиях по теме «Отношения доктора и пациента», где нас учили взаимодействовать с людьми, которых мы в итоге будем лечить. Для экзамена каждый студент заснял на видео процесс сбора анамнеза, и мой профессор прокомментировал, что я была единственной, кто спросил свою пациентку о том, как она себя чувствует. «Это должен быть ваш первый вопрос», – сказал он всему потоку.
Стэнфорд подчеркивал необходимость относиться к пациентам как к людям, а не как к очередным клиническим случаям; но в то же время, по словам наших профессоров, это становилось все труднее из-за изменений в системе здравоохранения. На смену долговременным личным отношениям и содержательным встречам пришел новомодный принцип «регулируемого медицинского обслуживания» – с приемами по 15 минут, конвейерным лечением и ограниченным выбором того, что доктор может сделать для своего пациента. После окончания курса анатомии я много думала о своей будущей специальности: осталась ли хоть одна, в которой сохранились обрывки прежней модели семейного доктора? Или мне суждено не знать имен большинства своих пациентов, не говоря уже о каких-то личных сведениях?
Я наблюдала за врачами разных специальностей, исключив тех, кто меньше всего взаимодействовал с пациентами. (Неотложная помощь: захватывающе, но вы вряд ли снова увидите своих пациентов. Радиология: вы видите картинки, а не людей. Анестезиология: ваши пациенты спят. Хирургия: та же история.) Я склонялась к терапевтической медицине и педиатрии, но врачи, за которыми я следила, предупреждали, что и эти направления становятся все менее личными – чтобы оставаться на плаву, они должны были ежедневно впихивать в расписание человек тридцать. Некоторые даже сказали, что выбрали бы другую сферу деятельности, начиная карьеру сейчас.
– Зачем становиться врачом, если ты можешь писать? – спросил один профессор, прочитав что-то из того, что я написала для журнала.
На NBC я работала с историями, но хотела настоящей жизни. Теперь, найдя настоящую жизнь, я спрашивала себя, неужели в современной медицине больше нет места историям. Я выяснила, что мне нравилось: погружение в жизни других людей. И чем больше я писала как журналист, тем больше я это делала.
Однажды я обсуждала свою дилемму с профессором, и она предложила заниматься и тем и этим – журналистикой и медициной. По ее словам, если у меня есть возможность заработать дополнительные деньги писательством, я могу принимать меньше пациентов и работать с ними так, как врачи делали раньше. Но мне все равно придется разбираться со страховыми компаниями и их грудами документов, которые не оставят времени на заботу о пациентах. Как мы дошли до этого, думала я. Писать, чтобы зарабатывать на жизнь, будучи врачом? Разве раньше было не наоборот?
Я все равно обдумала ее идею. Однако на тот момент мне было тридцать три года, впереди ждали еще два года мединститута, минимум три года ординатуры, может, и аспирантура – а я знала, что хочу завести семью. Чем больше я вплотную наблюдала за влиянием «регулируемого медицинского обслуживания», тем меньше представляла себя идущей на риск, завершающей обучение и пытающейся жонглировать подобной практикой и своим писательством. Кроме того, я не была уверена, что смогу делать и то и другое – по крайней мере, не слишком хорошо, – да еще и оставить время на личную жизнь. К концу семестра я почувствовала, что должна сделать выбор: журналистика или медицина.
Я выбрала журналистику – и опубликовала несколько книг и написала сотни материалов для журналов и газет. Наконец-то, думала я, я нашла свое призвание.
А что касается другой части моей жизни – семьи, – здесь тоже все должно было встать на свои места. Бросив мединститут, я была абсолютно в этом уверена.
15
Без майонеза
– Серьезно? Вас, мозгоправов, только это и волнует?
Джон сидит на моем диване босой и со скрещенными ногами. Он пришел в шлепанцах, потому что его мастер по педикюру сегодня была в студии. Я подмечаю, что его ногти на ногах так же идеальны, как и его зубы.
Я только что спросила что-то о его детстве, и он не в восторге.
– Сколько раз еще нужно повторить? У меня было прекрасное детство, – продолжает он. – Мои родители были святыми людьми. Святыми!
Каждый раз, когда я слышу о «святых родителях», я становлюсь подозрительной. Не то чтобы я целенаправленно искала проблемы, просто таких не существует. Большинство из нас постепенно становится «достаточно хорошими родителями», что Дональд Винникотт, влиятельный британский педиатр и детский психоаналитик, считает подходящим для воспитания хорошо адаптированного ребенка.
Тем не менее поэт Филип Ларкин выразился лучше всех: «Родители засрут мозги // Тебе, из самых лучших чувств»[12].
Только когда я сама стала мамой, я смогла до конца понять две критически важные вещи о психотерапии:
1. Цель расспросов о родителях заключается не в том, чтобы вместе с пациентом обвинять, осуждать или критиковать их. Дело вообще не в родителях. Речь идет исключительно о том, чтобы понять, как ранние переживания пациентов повлияли на то, какими взрослыми они стали, отделить прошлое от настоящего (и не носить психологическую одежду, которая уже давно мала).
2. Большинство родителей делает для своих детей все возможное, но это «все» колеблется от пятерки с минусом до двойки с плюсом. Редкий родитель в глубине души не хочет, чтобы его или ее ребенок жил хорошо. Это не значит, что люди не могут испытывать эмоции, связанные с любыми недостатками своих родителей (или проблемами психики). Им просто надо понять, что с этим делать.
Что я знаю о Джоне: ему сорок лет, двенадцать из которых он женат, у него две дочери – десяти и четырех лет – и собака. Он сценарист и продюсер нескольких популярных телесериалов, и когда я узнала, каких именно, то даже не удивилась: он получил «Эмми» именно потому, что его персонажи так блестяще порочны и бесчувственны. Он жалуется, что его жена в депрессии (но, как говорят, «прежде чем диагностировать у человека депрессию, убедитесь, что он не окружен мудаками»), дети его не уважают, коллеги тратят его время впустую, и все требуют от него слишком многого.
Его отец и два старших брата живут на Среднем Западе, где Джон вырос; он единственный переехал. Его мать умерла, когда ему было шесть, а братьям – двенадцать и четырнадцать лет. Она преподавала театральное искусство и выходила из школы после репетиции, когда увидела одного из своих учеников на пути мчащейся машины. Она подбежала и оттолкнула ребенка, но была сбита сама и погибла на месте. Джон рассказал мне об этом без каких-либо эмоций, будто пересказывал сюжет одного из своих шоу. Его отец, профессор английского, мечтающий стать писателем, заботился о мальчиках в одиночку, пока три года спустя не женился на овдовевшей бездетной соседке. Описывая мачеху, Джон сказал, что она «ни о чем, но я ничего против нее не имею».
Джон много чего мог сказать о различных идиотах в своей жизни, но родителей по большей части не упоминал. Когда я проходила практику, мой куратор говорил, что единственный способ получить представление о прошлом столь активно защищающихся пациентов – задавать им вопросы. «Не раздумывая, какие три прилагательных приходят на ум при мыслях о вашей маме (или папе)?» Эти незаготовленные ответы всегда давали мне (и моим пациентам) полезные инсайты об их отношениях с родителями.
Но с Джоном это не прокатывает. «Святость, святость и святость – вот три слова о них обоих!» – отвечает он, используя существительные вместо прилагательных, хоть и работает со словом. (Позже я узнаю, что его отец, «возможно», злоупотреблял алкоголем после смерти жены и, «возможно», до сих пор злоупотребляет; что старший брат Джона сказал однажды, будто их мать «может быть, страдала» от «легкой версии биполярного расстройства». Но, говорит Джон, брат просто «любил преувеличивать».)
Причина моего интереса к детству Джона кроется в его нарциссизме. Его самолюбие, защитные реакции, оскорбительное поведение по отношению к другим, потребность доминировать в разговоре и чувство собственного достоинства – короче, то, что делает его мудаком, – все это подпадает под диагностические критерии нарциссического расстройства личности. Я заметила это еще на первой сессии, и хотя некоторые психотерапевты могли отказаться от работы с Джоном (нарциссы – не самые хорошие кандидаты для интроспективной, ориентированной на понимание своего внутреннего состояния терапии из-за нежелания четко видеть себя и других), я осталась в игре.
Я не хотела потерять личность за этим диагнозом.
Да, Джон сравнил меня с проституткой, вел себя так, будто был единственным человеком в кабинете, и считал себя лучше всех остальных. Но насколько он в реальности отличался от других людей, под всей этой мишурой?
Термин «расстройство личности» пробуждает все виды ассоциаций – не только у психотерапевтов, для которых подобные пациенты становятся настоящей головной болью, но и в поп-культуре. Даже в «Википедии» есть страничка, категоризирующая киногероев и отображенные ими расстройства личности.
В последней версии «Диагностического и статистического руководства по психическим расстройствам», библии клиницистов, перечислены десять типов расстройств личности (РЛ), разбитых на три группы, или кластера:
Кластер А (эксцентричный): параноидное РЛ, шизоидное РЛ, шизотипичное РЛ
Кластер В (неустойчивый): антисоциальное РЛ, пограничное РЛ, истерическое РЛ, нарциссическое РЛ
Кластер С (тревожный): избегающее РЛ, зависимое РЛ, обсессивно-компульсивное РЛ
В амбулаторной практике мы в основном видим пациентов кластера В. Недоверчивые люди (параноики), одиночки (шизоиды) или чудаки (шизотипы), как правило, не ищут психотерапии, так что кластер А идет мимо. Сторонящиеся связей люди (избегающие), неспособные функционировать как взрослые (зависимые) и жесткие трудоголики (обсессивно-компульсивные) также нечасто ищут помощь, так что и кластер С обходит нас стороной. Антисоциальные ребята кластера В – тоже редкие пациенты. Но вот люди, которые испытывают проблемы в отношениях и либо сами сверхэмоциональны (истероиды и пограничники), либо состоят в браке с подобным человеком (нарциссы), приходят к нам. (Пограничные типы чаще образовывают пару с нарциссами, а потом часто появляются на семейной психотерапии.)
До совсем недавнего времени большинство врачей, занимающихся ментальным здоровьем, полагало, что личностные расстройства неизлечимы, потому что – в отличие от расстройств настроения, таких как депрессия или тревожность, – состоят из давно существующих, всепроникающих паттернов поведения, которые очень близки к тому, чтобы быть частью личности. Другими словами, личностные расстройства эго-синтонны: поведение как будто синхронизируется с представлением человека о самом себе, и в результате люди с подобными расстройствами верят, что окружающие создают проблемы в их жизни. Расстройства настроения, в свою очередь, эго-дистонны: люди страдают от них и считают их мучительными. Им не нравится быть в депрессии, испытывать тревожность или включать и выключать свет по десять раз перед выходом из дома. Они понимают, что с ними что-то не так.
Расстройства личности же лежат вне осознания. Люди-«пограничники» до смерти боятся быть отвергнутыми, но если для одних это означает легкую тревожность, когда партнер не сразу отвечает на сообщение, другие делают выбор в пользу жестоких, проблемных отношений, лишь бы не быть в одиночестве. Или возьмем нарцисса. Кто не знает человека, идеального по целому ряду критериев: он амбициозный, харизматичный, остроумный, но опасно эгоцентричный?
Самое важное: иметь признаки расстройства личности – не значит соответствовать всем критериям официального диагноза. Время от времени – в суматошный или просто плохой день, когда нервы на пределе, – кто угодно проявляет в себе черты того или иного расстройства личности, потому что каждое из них кроется в корнях вполне адекватной человеческой потребности в самосохранении, принятии и безопасности. (Если вы думаете, что к вам это не относится, спросите супруга или лучшего друга.) Другими словами, я не только все время стараюсь увидеть всего человека за его «снимком», но еще и пытаюсь разглядеть эмоции и внутреннюю борьбу за пятизначным кодом заболевания, который я вношу в форму для страховой компании. Если я уделяю этому коду слишком много внимания, то начинаю рассматривать через эту призму каждый аспект психотерапии, что противоречит налаживанию нормальных отношений с уникальной личностью, сидящей напротив. Джон может быть нарциссом, но он также просто… Джон. Который может быть заносчивым и, говоря немедицинскими терминами, чертовски невыносимым.
Но при этом.
Диагноз может быть полезным. Например, я знаю, что требовательные, придирчивые и злые люди склонны страдать от сильного одиночества. Я знаю, что люди, которые ведут себя таким образом, одновременно хотят быть на виду и боятся этого. Я думаю, что для Джона уязвимость – это что-то жалкое и постыдное, и полагаю, что он как-то уловил сигнал, что не нужно показывать свою «слабость», в шесть лет, когда умерла его мать. Если он проводит какое-то время наедине со своими эмоциями, они, скорее всего, обескураживают его, поэтому он защищается от окружающих злостью, насмешкой или критиканством. Вот почему пациенты вроде Джона особенно сложные: они мастера доводить вас до кондрашки – исключительно ради того, чтобы защитить себя.
Моя работа – помочь нам обоим понять, от каких чувств он прячется. Он прячется за стенами крепости и рвами, но я знаю, что какая-то его часть зовет на помощь из башни, в надежде на спасение, – правда, я еще не поняла, от чего. И я буду использовать свои знания о диагнозе, не ограничиваясь им, чтобы помочь Джону увидеть, что его способ взаимодействия с миром может создавать больше проблем, чем так называемые «идиоты» вокруг.
– Огонек загорелся.
Мы с Джоном обсуждаем его раздражение, связанное с моими вопросами о его детстве, когда он говорит, что зеленая лампочка на стене около двери, соединенная с кнопкой в комнате ожидания, засветилась. Я смотрю на огонек, потом на часы. Прошло всего пять минут от часа, так что я вычисляю, что мой следующий пациент пришел неожиданно рано.
– Загорелся, – подтверждаю я, пытаясь понять, пытается ли Джон просто сменить тему, или он испытывает какие-то эмоции по поводу того, что он не единственный мой пациент. Многие тайно мечтают стать единственным пациентом у своего психотерапевта. Или хотя бы любимым – самым забавным, занимательным и, главное, избранным.
– Можете открыть? – говорит Джон, кивая подбородком на огонек. – Это мой обед.
Я не очень понимаю, о чем он.
– Ваш обед?
– Там парень из доставки еды. Вы запретили пользоваться телефоном, так что я сказал просто нажать на кнопку. Я не успел пообедать, а сейчас есть свободный час – в смысле, пятьдесят минут. Мне надо поесть.
Я в шоке. Люди обычно не едят во время психотерапии, но даже если едят, то говорят что-то соответствующее вроде «Ничего, если я сегодня поем здесь?». И берут еду с собой. Даже мой пациент с гипогликемией принес еду в кабинет лишь однажды – и только для того, чтобы не впасть в кому.
– Не переживайте, – говорит Джон, замечая неверие на моем лице. – Вы можете тоже взять что-нибудь, если хотите.
Потом он встает, проходит к двери и забирает обед у курьера из приемной.
Когда Джон возвращается, он раскрывает пакет, кладет салфетку на колени, разворачивает сэндвич, откусывает кусочек и выплевывает его.
– Господи, ну я же просил без майонеза! Вы гляньте! – Он разворачивает сэндвич, чтобы продемонстрировать мне майонез, и его свободная рука тянется к сотовому – вероятно, чтобы перезвонить насчет заказа. Но я бросаю на него взгляд, напоминающий о правиле «никаких-мобильных-телефонов».
Его лицо становится ярко-красным, и я думаю, наорет ли он еще и на меня. Вместо этого он взрывается воплем:
– Идиоты!
– Я? – спрашиваю я его.
– Что вы?
– Я помню, как вы назвали своего предыдущего психотерапевта «славным, но идиотом». Я тоже славная идиотка?
– Нет, вовсе нет, – говорит он, и я радуюсь, что он способен признать, что хоть кто-то в его жизни не идиот.
– Спасибо, – отвечаю я.
– За что?
– За то, что сказали, что я не идиотка.
– Я не это имел в виду, – отвечает он. – Я имел в виду, что нет, вы не славная. Вы не даете мне воспользоваться телефоном, чтобы позвонить идиоту, который положил майонез в мой сэндвич.
– То есть я злая и идиотка.
Он ухмыляется: от этого его глаза сияют, а на щеках появляются ямочки. На секунду я понимаю, почему некоторые люди считают его очаровательным.
– Ну, вы точно не добрая. Насчет идиотки я пока не знаю.
Он шутит, и я улыбаюсь в ответ.
– Фух, – говорю я. – Ну, вы хотя бы планируете узнать меня. Я это ценю.
Он начинает ерзать, чувствуя себя неловко из-за моей попытки вовлечь его в беседу. Он так отчаянно пытается избежать этого намека на человеческий контакт, что начинает жевать свой сэндвич с майонезом и отводит взгляд. Но он не вступает в бой, и я это принимаю. Я чувствую, как открылся крохотный проем.
– Мне жаль, что у вас сложилось впечатление, будто я злая, – говорю я. – Поэтому вы сделали ту ремарку про пятьдесят минут?
Выпад про любовницу – что я больше похожа на девочку по вызову – был ощутимее, но я думаю, что он акцентировал внимание на этом по той же причине, что и большинство людей: он хотел бы оставаться дольше, но не знает, как сказать об этом прямо. Признание своей привязанности заставляет чувствовать себя слишком уязвимым.
– Нет, я рад, что это пятьдесят минут! – говорит он. – Господь ведает, если бы я остался на час, вы бы начали расспрашивать про мое детство.
– Я просто хочу получше вас узнать, – говорю я.
– А чего тут знать? Я постоянно на измене и плохо сплю. Я разрываюсь между тремя сериалами, моя жена вечно жалуется, моя десятилетняя дочь ведет себя как подросток, младшая скучает по няне, которая поступила в аспирантуру, гребаная собака выкрутасничает, и я окружен идиотами, которые делают мою жизнь еще сложнее, чем она должна бы быть. И, честно говоря, я задолбался!
– Это много, – говорю я. – Вам со многим приходится справляться.
Джон ничего не говорит. Он жует свою еду и смотрит в одну точку на полу.
– Правда, черт возьми, – говорит он наконец. – Что такого сложного в том, чтобы понять два слова? Без. Майонеза. И все!
– Знаете, насчет идиотов, – говорю я. – Я думала об этом. Что, если эти люди, выводящие вас из себя, на самом деле не пытаются это сделать? Что, если они не идиоты, а разумные, образованные люди, которые просто делают все возможное в один конкретный день?
Джон медленно поднимает глаза, словно обдумывает это.
– И, – добавляю я мягко, думая о том, что если он так беспощаден к другим, с собой он, наверное, обходится раза в три жестче, – что если вы тоже?
Джон начинает что-то говорить, потом останавливается. Он снова смотрит на свои шлепанцы, берет салфетку и делает вид, что вытирает крошки с губ. Но я все равно это вижу: этот быстрый маневр, когда он поднимает салфетку к глазам.
– Чертов сэндвич, – говорит он, бросая салфетку в пакет вместе с остатком обеда, и кидает все это в мусорную корзину под моим столом. Вжух. Отличный бросок.
Он смотрит на часы.
– Слушайте, это какой-то дурдом. Я умираю от голода, это мой единственный перерыв на еду, а я даже не могу позвонить и заказать нормальный обед. И вы называете это психотерапией?
Мне хочется сказать, что да, это и есть психотерапия – лицом к лицу, без телефонов и сэндвичей, два человека сидят рядом и общаются. Но я знаю, что Джон саркастически опровергнет мои слова. Я думаю о том, через что проходит Марго, и задаюсь вопросом, что должно быть такого в ее личной психологической истории, чтобы она выбрала Джона.
– Предлагаю сделку, – говорит Джон. – Я рассказываю вам что-нибудь о своем детстве, а вы разрешаете мне заказать обед. Для нас обоих. Давайте побудем цивилизованными людьми и побеседуем за чертовым китайским салатом, договорились?
Он выжидательно смотрит на меня.
Обычно я так не делаю, но психотерапия – не самое обычное дело. Нам нужны профессиональные границы, но если они слишком широки, как океан, или слишком сжаты, подобно аквариуму, возникнут проблемы. Океанариум – вот что нам нужно. Должно быть пространство для спонтанности – вот почему пинок Уэнделла оказался эффективным. И если Джону сейчас, для комфортного разговора со мной, нужна дистанция между нами в виде еды, пусть будет так.
Я говорю ему, что он может заказать еду, но не обязан говорить о своем детстве. Это не услуга за услугу. Он игнорирует меня и звонит в ресторан, чтобы сделать заказ, – в процессе, конечно же, выйдя из себя.
– Да, никакой заправки. Не закуски, заправки! – кричит он в телефон, поставленный на громкую связь. – За-прав-ки! – Он громко вздыхает, закатывая глаза.