Вы хотите поговорить об этом? Психотерапевт. Ее клиенты. И правда, которую мы скрываем от других и самих себя Готтлиб Лори
– Прошу прощения, о чем я там говорил?
Обожаю. Не «О чем вы говорили», а «О чем я говорил».
– Ну… – начала я, но телефон пикнул, и вот он снова уткнулся в экран.
– Видите, вот об этом я и говорю, – проворчал он. – Никому ничего нельзя доверить, если хочешь, чтобы все было сделано как надо. Секундочку.
Судя по уведомлениям, он параллельно вел несколько разговоров. Я задумалась, а не разыгрываем ли мы сцену с участием его жены.
Марго: Удели мне внимание.
Джон: Кому, тебе?
Это жутко раздражало. И как мне надо было справляться с этим чувством? Я могла сидеть и ждать (и становиться еще более раздраженной), а могла сделать что-то еще.
Я встала, подошла к столу, порылась среди папок, взяла свой смартфон, вернулась в кресло и начала печатать.
Это я, ваш психотерапевт. Я тут, рядом.
Телефон Джона пиликнул. Я смотрела на него, изумленно читающего мое сообщение.
– Господи! Теперь и вы мне пишете?
Я улыбнулась.
– Я хотела привлечь ваше внимание.
– Я весь внимание, – сказал он, продолжая печатать.
Я не думаю, что вы «весь внимание».
Я чувствую, что меня игнорируют, и я слегка обижена.
Дзинь.
Джон театрально вздохнул, а затем продолжил что-то писать.
И я не думаю, что смогу вам помочь, пока мы оба не уделим друг другу все возможное внимание. Так что если вы все-таки хотите поработать вместе, то я попрошу вас не использовать здесь телефон.
Дзинь.
– Что? – спросил Джон, глядя на меня. – Вы запрещаете мне пользоваться телефоном? Как в самолете?Вы не можете так поступить. Это моя сессия.
Я пожала плечами.
– Я не хочу терять ваше время.
Я не сказала Джону, что наши сессии на самом деле не являются лишь его собственностью. Любой сеанс психотерапии принадлежит обоим: и пациенту, и психотерапевту; это взаимодействие между ними. Психоаналитик по имени Гарри Стек Салливан в начале ХХ века разработал теорию психиатрии, основанную на межличностных взаимоотношениях. Отклонившись от позиции Фрейда, согласно которой ментальные расстройства являются интрапсихическими (то есть «внутри сознания»), Салливан полагал, что наши проблемы интеракциональны (связаны с социумом). Он даже заявил: «Признак высококлассного специалиста – это когда и дома, и во время приема это один и тот же человек». Мы не можем научить пациентов завязывать отношения с окружающими, если сами с ними не связаны.
Телефон Джона снова пиликнул, но в этот раз сообщение было не от меня. Он задумчиво посмотрел на меня, затем на телефон. Я ждала, пока внутри него шла настоящая борьба. Я была почти готова к тому, что он встанет и уйдет; но еще я знала, что если бы он не хотел быть здесь, то и не пришел бы. Не знаю, сознавал ли он это, но и для него в этом была выгода. Я с огромной долей вероятности была единственным человеком в его жизни, готовым его выслушать.
– Да пожалуйста! – пробурчал он, бросая телефон на кресло в другом конце комнаты. – Вот, я убрал чертов телефон.
Затем он сменил тему. Я ожидала гнева, но на секунду мне показалось, будто его глаза увлажнились. Это грусть? Или отражение солнечного луча? Я обдумала несколько вариантов, но до конца сеанса оставалась всего минута – это время, традиционно отведенное для того, чтобы помочь людям собраться, а не раскрыться. Я решила придержать это до более подходящего момента.
Как шахтер, заметивший искорку золота, я подозревала, что что-то нащупала.
Сегодня – с огромной неохотой – Джон тормозит на полпути, оставляя вибрирующий телефон в покое, и продолжает свое официальное заявление о том, что он окружен идиотами.
– Даже Рози ведет себя как идиотка, – говорит он. Я удивлена, что он говорит так о своей четырехлетней дочери. – Я говорил ей не подходить к моему ноутбуку, а что она делает? Она прыгает на кровать – и это не страшно, страшно то, что она прыгает на ноутбук, лежащий на кровати. Идиотка! А когда я завопил «не-е-ет!», она написала прямо в кровать. Матрас на выброс. Она не писалась со времен младенчества.
Эта история меня тревожит. Существует миф, что психотерапевт должен быть нейтрален, но разве это возможно? Мы же люди, а не роботы. На самом деле вместо нейтральности мы, психотерапевты, стараемся отмечать все ненейтральные чувства, предубеждения и мнения, чтобы сделать шаг назад и подумать над ними. Мы не подавляем, а используем наши чувства – они оказываются весьма полезными в работе. И от этой истории с Рози у меня волосы встают дыбом. Многие взрослые кричат на своих детей в не самые удачные моменты родительства, но отношение Джона к дочери меня удивляет. Прорабатывая эмпатию с парами, я часто говорю: «Прежде чем что-то сказать, спросите себя, каково это будет для собеседника?» Мысленно я делаю заметку: надо будет как-нибудь поделиться этим с Джоном.
– Звучит неприятно, – говорю я. – Вы не думаете, что могли напугать ее? Громкий голос может быть довольно страшным.
– Да нет, я на нее постоянно кричу, – добавляет он. – Чем громче, тем лучше. Только так она и слушает.
– Только так? – переспрашиваю я.
– Ну… когда она была помладше, я выходил из дома и бегал с ней по кругу, чтобы она выпустила пар. Иногда ей просто надо побыть на улице. Но позже она стала настоящей занозой в заднице. Даже как-то попыталась меня укусить.
– Почему?
– Она хотела поиграть, но… ох, вам это понравится.
Я знаю, что он сейчас скажет.
– Я переписывался с кем-то, так что ей нужно было немножко подождать, но она просто взбесилась. Марго не было в городе, так что Рози развлекалась с Санькой и…
– Напомните, кто у нас Санька?
– Не Санька, а сань-ка. Ну, знаете, собачья нянька.
Я тупо смотрю на него.
– Догситтер. Собачья нянька. Санька.
– Так Рози – это ваша собака, – протягиваю я.
– А вы как думали, о ком я тут распинаюсь?
– Я думала, вашу дочь зовут…
– Руби, – говорит он. – Мою младшую зовут Руби. Разве не было очевидно, что я говорил о собаке?
Он вздыхает и качает головой, словно я величайшая идиотка в царстве идиотов.
Он никогда раньше не говорил о собаке. Тот факт, что я помню первую букву имени его дочери, которое было произнесено один раз за прошедшие две сессии, кажется мне победой. Но меня поражает другое: Джон показал мне более мягкую сторону, таким я его еще не видела.
– Вы и правда ее любите, – говорю я.
– Конечно, люблю. Она моя дочь.
– Нет, я о Рози. Вы искренне о ней заботитесь.
Я пытаюсь как-то коснуться его, задеть что-то важное, чтобы подвести его ближе к эмоциям. Я знаю, что они есть, просто они атрофировались, как бездействующие мышцы. Он отмахивается.
– Она собака.
– Какой породы?
Его лицо проясняется.
– Помесь. Она из приюта, была в жутком состоянии, когда мы ее взяли, – все из-за тех идиотов, которые должны были о ней заботиться. Но сейчас она… Я покажу фото, если вы разрешите воспользоваться этим чертовым телефоном.
Я киваю, и он проматывает галерею фотографий, улыбаясь сам себе.
– Ищу хороший снимок, – говорит он. – Чтобы вы увидели, какая она на самом деле милашка.
С каждой фотографией он сияет все больше, и я снова вижу его идеальные зубы.
– Вот она, – с гордостью восклицает он, протягивая телефон.
Я смотрю на фотографию. Я люблю собак, но Рози – помоги ей Господь! – одна из некрасивейших собак, что мне доводилось видеть. У нее отвисшие щеки, асимметричные глаза, многочисленные залысины, а хвоста и вовсе нет. Джон все еще сияет от восторга.
– Я вижу, как сильно вы ее любите, – говорю я, возвращая телефон.
– Я не люблю ее. Это всего лишь дурацкая собака.
Он говорит, как пятиклассник, не желающий признаваться в том, что втюрился в одноклассницу. Тили-тили тесто…
– Ох, – мягко говорю я. – Но когда вы упоминаете ее, я слышу огромную любовь.
– Может, хватит уже?
Он звучит раздраженно, но в его глазах я вижу боль. Я мысленно возвращаюсь к нашей предыдущей сессии: все, что касается любви и заботы, болезненно для него. Другого пациента я вполне могла бы спросить, что так вывело его из себя. Но я знаю, что Джон уйдет от темы, начав спор о том, правда ли, что он любит свою собаку. Вместо этого я говорю:
– Большинство людей искренне заботится о своих питомцах. – Я понижаю голос, так что ему почти что приходится податься вперед, чтобы услышать меня. Нейрофизиологи выяснили, что у людей есть мозговые клетки, именуемые зеркальными нейронами, которые вынуждают их подражать другим, так что когда мы захвачены эмоциями, тихий голос помогает успокоить нервную систему и остаться в настоящем. – Любовь это или что-то еще, название не играет особой роли.
– Это нелепый разговор, – говорит Джон.
Он смотрит в пол, но я вижу, что полностью завладела его вниманием.
– Вы сегодня не без причины вспомнили Рози. Она важна для вас, а сейчас ее поведение вас беспокоит – потому что вам не все равно.
– Люди важны для меня, – говорит Джон. – Моя жена, мои дети. Люди.
Он смотрит на телефон, который снова начинает вибрировать, но я не слежу за его взглядом. Я остаюсь с ним, стараюсь удержать его, чтобы он не замкнулся в себе в ответ на нежелательные чувства и не онемел. Люди часто принимают онемение за ничто – но это не отсутствие чувств, это реакция на слишком большое их количество.
Джон отрывается от телефона и снова смотрит на меня.
– Знаете, что мне нравится в Рози? – говорит он. – Она единственная, кто ничего у меня не просит. Единственная, кто, так или иначе, не разочаровался во мне – по крайней мере, не разочаровывалась до того дня, когда укусила меня. Кому бы это не понравилось?
Он громко смеется, словно мы в баре и он только что произнес уморительную остроту. Я пытаюсь поговорить о разочарованиях – кто разочаровался в нем и почему? Но он говорит, что это всего лишь шутка, разве я не понимаю шуток? И несмотря на то что мы так никуда и не сдвинулись в этот день, мы оба знаем, что он сказал мне: под этой внешней крутизной у него есть сердце и способность любить.
Начнем с того, что он восхищается этой отвратительной собакой.
9
Снимки самих себя
Все пациенты, приходящие к психотерапевту, презентуют своего рода снимки самих себя – специалист отталкивается от них. Чаще всего люди находятся если не в худшем своем состоянии, то уж точно не в лучшем. Они могут быть в отчаянии или в глухой обороне, в растерянности или в тотальном хаосе. Обычно у них очень плохое настроение.
Так что они садятся на кушетку и выжидательно смотрят, надеясь найти хоть немного понимания и, в итоге (но лучше всего – немедленно) способ излечиться. Но у психотерапевтов нет никакого быстродействующего лекарства, потому что все эти люди для нас – абсолютные незнакомцы. Нам нужно время, чтобы узнать их надежды и мечты, чувства и поведенческие паттерны, изучить их – порой гораздо глубже, чем они сами себя знают. Если тому, что их беспокоит, понадобилось время от рождения до дня появления в офисе психотерапевта (или если проблема назревала в течение многих месяцев), для получения желанного облегчения может понадобиться больше парочки пятидесятиминутных сессий – в этом есть смысл.
Но когда люди уже дошли до ручки, они хотят, чтобы психотерапевты что-то делали. Пациенты хотят нашего терпения, но сами едва ли им располагают. Их требования могут быть явными или безмолвными, и – особенно вначале – они могут усиленно давить на специалиста.
Почему мы выбираем профессию, которая требует, чтобы мы встречались с несчастными, подавленными, резкими, не отдающими себе отчета людьми и общались с ними наедине в кабинете, один за другим? Ответ таков: потому что психотерапевты знают, что поначалу каждый пациент – всего лишь снимок, на котором человек застигнут в конкретный момент. Это как фото, снятое с неудачного ракурса, на котором у вас невероятно кислая мина. Но ведь есть и снимки, на которых вы буквально сияете – когда открываете подарок или смеетесь вместе с возлюбленным. На обоих вы предстаете в определенный кусочек времени, и ни один из них не описывает вас полностью.
Поэтому психотерапевты слушают, предлагают, подталкивают, ведут, а иногда и уговаривают пациентов принести другие снимки, чтобы привнести изменения в восприятие внешнего и внутреннего мира. Мы сортируем снимки, и вскоре становится очевидным, что эти абстрактные изображения вращаются вокруг общей темы, которая, возможно, даже не всплывала в поле зрения людей, когда они решили прийти.
Некоторые снимки настораживают, и их проблески напоминают мне, что у каждого из нас есть темная сторона. Другие размыты. Люди не всегда отчетливо помнят события и разговоры, но весьма точно сознают, какие чувства вызвал тот или иной опыт. Психотерапевты должны уметь интерпретировать эти размытые снимки, зная, что пациенты должны быть в какой-то степени нечеткими. Эти первые снимки помогают замаскировать болезненные чувства, пытающиеся вторгаться на мирную внутреннюю территорию. Со временем они узнают, что они не на войне, что верный путь – это перемирие с самим собой.
Вот почему, когда люди впервые приходят, мы визуализируем их в будущем. И делаем это не только в первый день, но и во время каждой сессии: этот образ помогает не терять надежды, пока пациенты еще никак не соберутся, и информирует их о течении процесса лечения.
Я однажды слышала, как комментатор Дэвид Брукс говорил о творчестве как о способности ухватить сущность одной вещи и сущность совсем иной вещи, а затем смешать их, чтобы создать нечто совершенно новое. Именно этим занимаются психотерапевты. Мы берем сущность первоначального снимка и сущность воображаемого, а затем соединяем их, создавая новый.
Я держу это в голове всякий раз, когда встречаю нового пациента.
Надеюсь, Уэнделл делает так же, потому что на наших первых сессиях мои снимки… ну, не очень лестные.
10
Будущее – еще и настоящее
Сегодня я приехала раньше назначенного времени, так что сижу в приемной Уэнделла и смотрю по сторонам. Оказывается, его приемная такая же необычная, как и кабинет. Вместо строгой, профессиональной обстановки и традиционных картин – обрамленный постер с какой-то абстракцией; эстетика а-ля «бабушкин интерьер». Здесь даже пахнет затхло, для полного соответствия. В углу стоят два потертых стула с высокими спинками, обитыми старой парчовой тканью в «турецкий огурец», столь же потертый коврик лежит поверх огромного бежевого ковра, тянущегося от стены до стены, и располагается комод, который венчает запятнанная кружевная скатерть с салфетками – салфетками! – и ваза с искусственными цветами. На полу между креслами стоит генератор белого шума, а перед ним, вместо кофейного столика, – нечто, что, по всей видимости, было тумбочкой в гостиной, которая сейчас поцарапана, ободрана и завалена кучей журналов. Бумажная складная ширма скрывает эту зону отдыха от пути, ведущего в офис Уэнделла и из него, так что пациенты сохраняют некоторую конфиденциальность, но через отверстия между шарнирами все просто замечательно видно.
Я знаю, что пришла сюда не ради декора, но невольно задаюсь вопросом: может ли человек с настолько плохим вкусом мне помочь? Может, это отражение его суждений? (Одна знакомая рассказывала мне, что была до глубины души расстроена криво висящими фотографиями в кабинете своего психотерапевта; почему бы ей просто не поправить эти проклятые штуковины?)
Минут пять я смотрю на обложки журналов – Time, Parents, Vanity Fair, – а потом дверь в кабинет открывается и оттуда выходит женщина. Она проскальзывает за ширмой, но за ту секунду, что я ее вижу, я замечаю, что она красива, хорошо одета – и в слезах. Потом в приемной появляется Уэнделл.
– Вернусь через минуту, – говорит он и уходит в холл, скорее всего, чтобы посетить туалет.
Ожидая его возвращения, я думаю, из-за чего могла плакать та красивая женщина.
Когда Уэнделл подходит обратно, он жестом предлагает мне пройти в кабинет. Больше никакой заминки у двери: я иду прямо к месту А у окна, он – к месту С у столика, и я перехожу сразу к делу.
– Бла-бла-бла, – начинаю я. – И представляете, Бойфренд сказал: «Бла-бла-бла-бла-бла», а я ответила: «Ну, бла-бла-бла?»
По крайней мере, я уверена, что для Уэнделла все звучит именно так. Все это продолжается на протяжении какого-то времени. В этот раз я принесла несколько страниц с заметками – пронумерованных, снабженных комментариями, разложенных в хронологическом порядке. Примерно так же я организовывала интервью – еще когда была журналистом, до того как стала психотерапевтом.
Я признаюсь Уэнделлу, что сдалась и позвонила Бойфренду и что он не ответил, перенаправив звонок на автоответчик. Униженная, я целый день ждала, что он перезвонит, зная, что меньше всего на свете хочется разговаривать с человеком, с которым ты только что расстался, но который все еще хочет, чтобы вы были вместе.
– Вы, наверное, спросите, чего я хотела добиться, позвонив ему, – говорю я, предупреждая следующий вопрос.
Уэнделл поднимает правую бровь – только одну, замечаю я и любопытствую, как ему это удается, – но я продолжаю еще до того, как он успевает ответить. Мне хотелось услышать, что Бойфренд скучает и признает, что все это одна большая ошибка. Но, кроме этой «маловероятной возможности» (эта фраза предназначена для Уэнделла, чтобы он знал, что я сознаю свои мотивы – хотя я на самом деле верила, что Бойфренд может сказать мне, что он передумал), я хотела понять, как мы пришли к этому. Если бы я смогла получить ответ на этот вопрос, я перестала бы все время думать о расставании, до тошноты гоняя мысли по бесконечному кругу замешательства. Вот почему, говорю я Уэнделлу, я подвергла Бойфренда многочасовому допросу – то есть разговору, – в котором пыталась разгадать тайну Чертовщины, Которая Привела к Этому Внезапному Разрыву.
– И тогда он сказал: «Наличие ребенка ограничивает и раздражает», – продолжаю я, зачитывая дословные цитаты. – «У нас никогда не будет достаточного количества времени наедине друг с другом. И я понял, что не важно, насколько ребенок классный, – я никогда не захочу жить с любыми детьми, кроме своих». Тогда я сказала: «Почему ты скрывал все это от меня?» А он сказал: «Потому что мне нужно было самому понять это, прежде чем что-либо сказать». И тогда я сказала: «Но разве ты не думал, что нам стоит это обсудить?» И он сказал: «А что тут обсуждать? Здесь всего две переменные. Либо я могу жить с ребенком, либо нет – и только я могу понять это». И в тот момент, когда у меня уже чуть было мозг не взорвался, он сказал: «Я правда люблю тебя, но любовь не побеждает все».
– Две переменные! – восклицаю я, подбрасывая бумаги в воздух. Я поставила звездочку рядом с этой фразой в своих заметках. – Две! Переменные! Если все настолько переменно, зачем вообще втягивать себя в такую ситуацию?
Я невыносима и знаю это, но не могу остановиться.
В течение следующих нескольких недель я прихожу в офис Уэнделла и сообщаю подробности своих однотипных разговоров с Бойфрендом (признаюсь, их было еще несколько), в то время как Уэнделл пытается вставить что-то полезное (что он не уверен в пользе этой затеи; что это все похоже на мазохизм; что я рассказываю одну и ту же историю, надеясь на иной результат). Уэнделл говорит, что я хочу, чтобы Бойфренд объяснился – и он на самом деле объясняется, – но после этого я начинаю все сначала, потому что он произносит совсем не то, что я хочу услышать. Уэнделл считает, что раз я делала такие подробные заметки во время наших телефонных разговоров, то, вероятно, не имела возможности слушать Бойфренда. А если моя цель – попытаться понять его точку зрения, это будет проблематично, когда фактически я пытаюсь доказать свою точку зрения вместо серьезного взаимодействия. И, добавляет он, я делаю то же самое с ним во время наших сессий.
Я соглашаюсь и снова начинаю поливать грязью Бойфренда.
На одной сессии я с мучительной детальностью описываю, как собирала вещи Бойфренда, чтобы вернуть. На другой постоянно спрашиваю, кто сошел с ума – он или я? (Уэнделл говорит, что никто, и это приводит меня в бешенство.) Еще одна посвящена анализу того, что за человек мог вообще сказать: «Я хочу жениться на тебе, но не на тебе с ребенком». Для этого я подготовила инфографику по гендерным различиям. Мужчина может сказать что-то вроде «я не хочу смотреть на Лего» или «я никогда не полюблю чужого ребенка» – и спокойно жить дальше. Женщину распнут за подобные фразы.
Я также приправляю наши сессии докладами о том, что обнаруживаю во время своих ежедневных блужданий в интернете: что Бойфренд уже наверняка встречается с другой женщиной (основано на сложных, придуманных мной историях, завязанных на лайках в социальных сетях), что его жизнь без меня проходит чудесно (судя по твитам из командировки), что он совершенно не переживает о нашем разрыве (потому что постит фотографии салатов из ресторанов – как он вообще может есть?). Я убеждена, что Бойфренд быстро перешел на новый этап жизни без каких-либо травм и потрясений. Это рефрен, который я признаю из историй разводящихся пар, с которыми работала, когда один человек страдает, а другой кажется совершенно спокойным, даже счастливым и готовым двигаться дальше.
Я говорю Уэнделлу, что, как и эти пациенты, хочу видеть признаки шрамов, оставшихся после меня. Я хочу знать, в конце концов, что я хоть что-то значила.
– Значила ли я хоть что-нибудь? – спрашиваю я снова и снова.
Я продолжаю в том же духе, выставляя напоказ свое безумство, пока в один прекрасный момент Уэнделл не пинает меня.
Однажды утром, пока я снова бухчу что-то про Бойфренда, Уэнделл встает с дивана, подходит ко мне и слегка пинает мою ступню своей длинной ногой. Затем, улыбаясь, возвращается на свое место.
– Ой! – рефлекторно реагирую я, хотя больно не было. Я ошарашена. – Что это было?
– Ну, вы выглядите так, будто упиваетесь страданиями, так что я подумал, что могу помочь вам пострадать еще.
– Что?
– Есть разница между болью и страданием, – говорит Уэнделл. – Вы чувствуете боль – все время от времени ее чувствуют, – но вам не обязательно столько страдать. Вы не выбираете боль, вы выбираете страдания.
Он продолжает объяснять, что все мое упорство, все бесконечные размышления и спекуляции о жизни Бойфренда добавляют боли и заставляют меня страдать. Поэтому, предполагает он, если я так сильно цепляюсь за страдание, я должна что-то из него извлекать. Это явно служит какой-то моей цели.
Это так?
Я думаю о том, почему с таким остервенением слежу за Бойфрендом в сети – несмотря на то, как плохо себя чувствую из-за этого. Может, это способ оставаться с ним на связи, даже если она односторонняя? Может быть. Это способ притупить чувства, чтобы не думать о реальности произошедшего? Возможно. Или способ избежать того, чему я должна уделять внимание, но не хочу?
Ранее Уэнделл обратил внимание, что я держалась на расстоянии от Бойфренда – игнорируя подсказки, которые сделали бы его откровение менее шокирующим, – потому что, если бы я спросила о них, Бойфренд мог сказать что-то, что я не хотела слышать. Я говорила себе: нет ничего плохого в том, что его раздражают дети в общественных местах; что он с радостью занимается бытовыми делами вместо того, чтобы посмотреть, как мой сын играет в баскетбол; что он говорил, будто его бывшую жену гораздо больше, чем его самого, занимал вопрос зачатия, когда у них были проблемы; что его брат и невестка останавливались в гостинице, приезжая в гости, потому что Бойфренд не хотел суматохи в доме, вызванной тремя их детьми. Ни он, ни я никогда не обсуждали напрямую свое отношение к детям. Я сама сделала вывод: он отец, он любит детей.
Мы с Уэнделлом обсудили тот факт, что я притворялась, будто не замечаю некоторых моментов из истории Бойфренда, фраз и сигналов тела, чтобы не услышать звоночек в голове, который давно бы уже трезвонил, обрати я на них внимание. А теперь Уэнделл спрашивает, не сохраняю ли я ту же дистанцию с ним, закопавшись в свои заметки и усевшись так далеко от него. Это тоже помогает защитить себя?
Я снова изучаю схему расположения диванов.
– Разве большинство людей садится не сюда? – спрашиваю я со своего сиденья у окна. Я уверена, что никто не садится на диван рядом с ним, так что место D отпадает. А место В, наискосок от него, – кто сядет так близко к психотерапевту? Опять же, никто.
– Некоторые садятся, – говорит Уэнделл.
– Правда? Куда?
– Куда-то сюда, – Уэнделл проводит рукой между мной и местом В.
Внезапно расстояние между нами кажется огромным, но я все еще не могу поверить, что люди садятся так близко к Уэнделлу.
– То есть некоторые приходят в ваш кабинет в первый раз, оглядывают комнату и плюхаются прямо здесь, даже несмотря на то, что вы сидите в паре сантиметров?
– Да, именно так, – просто говорит Уэнделл.
Я думаю о коробке с салфетками, которую он подбросил мне: она стояла на столике около места В, потому что – доходит до меня – большинство людей обычно садятся там.
– Ох, – говорю я. – Мне пересесть?
Уэнделл пожимает плечами.
– На ваше усмотрение.
Я поднимаюсь и пересаживаюсь. Мне приходится сдвинуть ноги чуть в сторону, чтобы не касаться его. Я замечаю намек на седину в корнях его темных волос. Обручальное кольцо на пальце. Я вспоминаю, как просила у Каролины порекомендовать мне – моему «другу» – женатого мужчину-специалиста, но теперь, когда я здесь, это не имеет значения. Он не встал на мою сторону и не объявил Бойфренда социопатом.
Я поправляю подушки и стараюсь устроиться поудобнее. Ощущается странно. Я заглядываю в свои заметки, но сейчас мне не хочется их читать. Я чувствую себя беззащитной, и мне хочется бежать.
– Я не могу здесь сидеть, – говорю я.
Уэнделл спрашивает почему, и я отвечаю, что не знаю.
– Незнание – это неплохо для начала, – говорит он и это звучит как откровение. Я трачу столько времени, пытаясь понять происходящее, гоняясь за ответом, но ведь можно и не знать.
Мы оба молчим какое-то время, потом я встаю и двигаюсь подальше, примерно на середину между местами А и В. И снова могу дышать.
Я думаю о фразе писательницы Фланнери О’Коннор: «Истина не меняется в зависимости от нашей способности ее переварить». От чего я защищаюсь? Что не хочу показывать Уэнделлу?
Все это время я говорила Уэнделлу, что не желаю Бойфренду зла (например, чтобы его следующая девушка застала его врасплох) – я просто хочу вернуть наши отношения. Я с честным лицом говорила, что не хочу мести, что не ненавижу Бойфренда, что я не зла, лишь растеряна.
Уэнделл слушал и отвечал, что он на это не купится. Очевидно, я хотела возмездия, я ненавидела Бойфренда, я была в бешенстве.
– Ваши чувства не обязаны совпадать с вашим видением того, какими они должны быть, – объяснял он. – Они будут, несмотря ни на что, так что вы можете с тем же успехом радоваться им, потому что они содержат важные подсказки.
Сколько раз я говорила нечто подобное своим пациентам? Но сейчас я чувствую себя так, словно слышу это в первый раз. Не суди свои чувства, обращай на них внимание. Используй их как карту. Не бойся правды.
Мои друзья, моя семья – все они, как и я, не могли признать возможность того, что Бойфренд был просто обычным парнем, запутавшимся в противоречиях, а не лжецом и эгоистом. Они также не думали, что даже если Бойфренд сказал себе, что не может жить с ребенком, есть вероятность, что он не мог жить и со мной. Может быть, подсознательно, я слишком сильно напоминала ему родителей, или бывшую жену, или женщину, которую он упоминал лишь однажды – которая разбила ему сердце, когда он еще был в аспирантуре. «Я решил, что никогда не допущу чего-то подобного снова», – сказал он в начале наших отношений. Я попросила его рассказать какие-то детали, но он не захотел продолжать, а я, вступив в сговор с его избеганием, не стала настаивать.
Уэнделл, однако, просил меня рассмотреть то, как мы избегали друг друга, прячась за романтикой, шутками и планами на будущее. И теперь мне больно, и я сама накручиваю себя на страдания – а мой психотерапевт в буквальном смысле пытается впинать в меня здравый смысл.
Он меняет положение ног – с правой поверх левой на левую поверх правой; некоторые психотерапевты делают так, когда ноги начинают уставать. Сегодня его полосатые носки сочетаются с полосами на кардигане, как будто они продавались комплектом. Он указывает подбородком на бумаги в моих руках.
– Не думаю, что вы найдете ответы в этих заметках.
Вы горюете о чем-то большем: эта фраза всплывает у меня в голове подобно песне, от слов которой невозможно избавиться.
– Но если я не буду говорить о разрыве, мне нечего будет сказать, – настаиваю я.
Уэнделл качает головой.
– Вы найдете много всего важного.
Я слышу его и одновременно не слышу. Всякий раз, когда Уэнделл подразумевает, что дело не просто в Бойфренде, я отталкиваю его, так что подозреваю, что он прав. То, от чего мы активнее всего защищаемся, чаще всего является как раз тем, к чему стоит внимательнее присмотреться.
– Может быть, – говорю я. Но мне неймется. – Кажется, нужно перестать пересказывать вам слова Бойфренда. Но еще кое-что? Это последнее, правда.
Он вздыхает и делает паузу, колеблясь, словно хочет сказать что-то, но не делает этого. Затем соглашается. Он достаточно на меня надавил, и он знает об этом. Разговоры о Бойфренде – мой наркотик; Уэнделл лишил меня этого на слишком долгую минуту, и сейчас мне нужна еще одна доза.
Я начинаю рыться в листах, но не могу вспомнить, где остановилась. Я просматриваю заметки, чтобы понять, какой из цитат я собиралась поделиться на сей раз, но там так много сносок и заметок, и вдобавок я чувствую на себе взгляд Уэнделла. Интересно, что бы я подумала, если бы кто-то вроде меня сидел в моем кабинете. Хотя, вообще-то, я знаю. Я бы думала о заламинированной фразе, которую мой офисный приятель разместил среди рабочих файлов: «Мы постоянно делаем выбор: избегать боли или терпеть и, следовательно, изменять ее».
Я откладываю свои заметки.
– Ладно, – говорю я Уэнделлу. – Что вы хотели сказать?
Он объясняет, что моя боль ощущается так, словно она не в настоящем, а одновременно в прошлом и в будущем. Психотерапевты много говорят о том, как прошлое передает информацию в настоящее – как наши истории влияют на образ мыслей, чувства и поведение, как в какой-то момент мы должны забыть о несбыточной мечте создать лучшее прошлое. Если не принять идею того, что прошлое не изменить – как бы мы ни пытались заставить своих родителей, братьев и сестер или партнеров исправить случившееся годами ранее, – оно будет держать нас на коротком поводке. Изменить свое отношение к прошлому – база психотерапии. Но мы гораздо меньше говорим о том, как наше отношение к будущему влияет на настоящее. Оно может быть такой же мощной преградой на пути перемен, как и отношение к прошлому.
На самом деле я потеряла больше, чем просто свои нынешние отношения. Я потеряла свои отношения в будущем. Нам свойственно думать, что будущее случится когда-то потом, но мысленно мы проецируем его каждый день. Когда в настоящем все рушится, вслед за ним в пыль превращается и будущее, построенное на его реалиях. А отсутствие будущего – благодатная почва для любых сюжетных поворотов. Но если тратить свое настоящее на восстановление прошлого или попытки контролировать будущее, мы останемся привязанными к одному месту, пребывая в вечном сожалении. Выслеживая Бойфренда через интернет, я смотрела, как развивается его будущее, а сама в это время застыла в прошлом. Но если я живу настоящим, я должна принять утрату своего будущего.
Могу ли я перетерпеть боль – или все-таки хочу страдать?
– Итак, – говорю я Уэнделлу, – полагаю, я должна перестать допрашивать Бойфренда и следить за ним.
Он снисходительно улыбается – как улыбнулся бы курильщице, которая заявила, что немедленно бросает, но не осознает, насколько амбициозно это звучит.
– Или хотя бы попытаться, – говорю я, отступая. – Проводить меньше времени в его будущем, больше в своем настоящем.
Уэнделл кивает, затем дважды хлопает себя по ногам и встает. Сессия закончена, но я хочу остаться.
Мне кажется, мы только начали.
11
Прощай, Голливуд
В первую неделю работы на NBC меня назначили на два телесериала, которые вот-вот должны были выйти: медицинскую драму «Скорая помощь» и ситком «Друзья». Эти сериалы катапультировали канал на первое место и обеспечили тотальное доминирование вечернего эфира в четверг на годы вперед.
Выход был запланирован на осень, а цикл работы разворачивался куда быстрее, чем в мире кино. За нескольких месяцев были наняты актеры и команда, выстроены декорации, и работа началась. Я находилась в том самом кабинете, где Дженнифер Энистон и Кортни Кокс прослушивались на главные роли в «Друзьях». Я вклинилась, когда решался вопрос о смерти героини Джулианны Маргулис в конце первого эпизода «Скорой помощи», и я была на съемочной площадке с Джорджем Клуни до того, как кто-либо узнал, насколько известным его сделает этот сериал.
Воодушевленная новой работой, я стала меньше смотреть телевизор дома. У меня появились истории, которыми я была увлечена, и коллеги, которые были в той же степени увлечены ими, и я снова чувствовала связь со своей работой.
Однажды сценаристы «Скорой помощи» позвонили в местное отделение неотложки с медицинским вопросом, и случилось так, что на звонок ответил врач по имени Джо. Это было похоже на кисмет[6]: помимо медицинского образования, у него также была степень магистра в области кинопроизводства.
Когда сценаристы узнали, каким бэкграундом обладал Джо, они начали регулярно с ним советоваться. Вскоре его наняли техническим консультантом: он должен был оценивать тщательно срежиссированные травматичные сцены, обучать актеров корректному произношению медицинских терминов и максимально достоверному отображению разнообразных процедур (выпустить воздух из шприца, протереть кожу спиртом перед внутривенной инъекцией, держать шею пациента в определенном положении при введении дыхательной трубки). Конечно, иногда мы намеренно забывали о хирургических масках: все хотели видеть лицо Джорджа Клуни.
На съемках Джо был примером компетентности и хладнокровия – тех самых качеств, которые помогали ему в условиях работы в настоящем отделении скорой помощи. Во время перерывов он иногда рассказывал о своих пациентах, и я не хотела упустить ни единой детали. Какие сюжеты, думала я. Однажды я спросила Джо, можно ли мне как-нибудь навестить его во время смены. «Чтобы узнать побольше». И он оформил мне пропуск в свое отделение, где я ходила за ним по пятам в позаимствованной мешковатой форме.
– Пьяные водители и подстреленные бандиты не поступят раньше наступления темноты, – объяснил он, когда я пришла в субботний полдень, а вокруг не происходило почти ничего. Но вскоре мы уже носились из палаты в палату, от пациента к пациенту, и я старалась правильно записывать в карты имена и диагнозы. За час я успела увидеть, как Джо делает люмбальную пункцию, рассматривает изнутри матку беременной женщины и держит за руку тридцатидевятилетнюю мать близнецов, только что узнавшую, что ее мигрень – на самом деле опухоль мозга.
– Нет, понимаете, мне просто нужны еще таблетки от мигрени, – таким был ее единственный ответ, отрицание, которое вскоре превратилось в поток слез. Ее муж извинился и выбежал в туалет, но его вырвало по дороге. На секунду я представила эту драму в телевизоре – укоренившийся инстинкт, когда работаешь с таким количеством историй, – но я чувствовала, что поиск нового материала для сериала не был единственной причиной, по которой я пришла сюда. И Джо тоже это чувствовал. Неделя сменяла другую, а я все возвращалась в отделение.
– Кажется, ты больше интересуешься тем, что мы здесь делаем, чем своей непосредственной работой, – сказал Джо как-то вечером. Прошло уже несколько месяцев с моего первого посещения; мы вместе смотрели на рентгеновский снимок, и он показывал мне место перелома. Потом, будто вспомнив что-то давно обдуманное, он добавил: – Знаешь, ты ведь все еще можешь пойти в медицинский институт.
– Медицинский институт? – переспросила я и посмотрела на него так, словно он рехнулся. Мне было двадцать восемь, а моей специализацией в колледже были языки. Правда, в старших классах я участвовала в математических и естественно-научных олимпиадах, но за пределами школы меня всегда тянуло к словам и историям. Сейчас я занимала отличную должность в NBC и чувствовала себя невероятно удачливой, потому что ее получила.
Несмотря на это, я все время убегала со съемок в отделение неотложной помощи – не только к Джо, но и к другим докторам, которые позволяли мне тенью следовать за ними. Я знала, что мое пребывание здесь от исследования перешло в разряд хобби – и что с того? Разве не у всех есть свои хобби? Ну ладно, возможно, то, что я проводила вечера в неотложке, стало моим эквивалентом навязчивого ежевечернего просмотра телевизора во время работы в киноиндустрии. Но снова – что с того? Конечно, я не собиралась все бросить и начать с нуля в медицинском институте. Кроме того, мне не было скучно на работе в NBC. Я просто чувствовала, будто что-то настоящее, важное и значительное происходит в отделении – что-то, что не может случиться в аналогичных условиях на телевидении. И мое хобби заполняло эти пустоты – собственно, для того и нужны хобби.
Но иногда я стояла в отделении и, делая короткий перерыв, сознавала, что ощущаю себя здесь как дома. И все сильнее интересовалась, не это ли почувствовал Джо.
Вскоре мое хобби привело меня из отделения скорой помощи в нейрохирургию. Пациентом, на которого меня пригласили взглянуть, оказался мужчина средних лет с опухолью гипофиза, которая была, скорее всего, доброкачественной, но ее нужно было удалить, чтобы она не давила на черепно-мозговые нервы. В спецодежде, маске и кроссовках – для удобства – я стояла над мистером Санчесом, заглядывая внутрь его черепа. Распилив кость (используя для этого инструмент, похожий на тот, что вы можете купить в хозяйственном магазине), хирург и его команда методически, слой за слоем, раздвигали ткани, пока не достигли мозга.
Он был передо мной, похожий на картинки, которые я рассматривала в книге накануне ночью, но когда я стояла там, и мой собственный мозг был в нескольких дюймах от мозга мистера Санчеса, я чувствовала благоговейный трепет. Все, что делает человека самим собой – его личность, воспоминания, опыт, его привязанности и отвращения, любовь и потери, знания и способности, – хранится в этом полуторакилограммовом органе. Можно потерять ногу или почку, но все еще остаться собой. Но если теряется часть мозга – в буквальном смысле, теряется рассудок! – то кто вы тогда?
У меня мелькнула извращенная мысль: «Я залезла человеку в голову!» Голливуд постоянно пытался проникнуть людям в мозг с помощью маркетинговых исследований и рекламы, но я в самом деле была там, в черепе этого человека. Мне было любопытно, достигали ли эти лозунги, которыми канал бомбардировал зрителей, своей цели: Телевидение, которое вы должны смотреть![7]
Когда на заднем плане тихо заиграла классическая музыка, а два нейрохирурга принялись ковырять опухоль, аккуратно складывая кусочки на металлический поднос, я подумала об оживленных голливудских декорациях со всей своей суматохой и командами. «Давайте, народ! Поехали!» – и вот актера несут по коридору на носилках, красная жидкость заливает его одежду, но потом кто-то слишком рано сворачивает за угол. «Черт! – кричит режиссер. – Господи, люди, давайте в этот раз сделаем все правильно!» Дюжие мужчины с камерами и освещением носятся вокруг, восстанавливая сцену. Я вижу, как продюсер глотает таблетку – Тайленол, Ксанакс или Прозак?[8] – и запивает ее водой с газом. «У меня случится сердечный приступ, если мы не доснимем сегодня эту сцену, – вздыхает он. – Клянусь, я сдохну».
В операционной с мистером Санчесом никто не кричал, никто не чувствовал подступления сердечного приступа. Даже сам мистер Санчес с распиленной головой казался менее нервничающим, чем люди на съемочной площадке. Пока хирургическая команда работала, слова «пожалуйста» и «спасибо» добавлялись к каждой просьбе, и если бы не струйка крови, непрерывно капающая из головы мужчины в мешок около моей ноги, я могла бы решить, что это все сон. И в какой-то степени так оно и было. Ситуация казалась одновременно более реальной, чем все, что я когда-либо видела, и в то же время – какой-то параллельной вселенной, ужасно далекой от всего, что я считала своей реальной жизнью в Голливуде, месте, которое я не собирался покидать.
Но через несколько месяцев все изменилось.
В очередное воскресенье я иду за доктором по больнице. Мы подходим к шторке, и он говорит: «Сорок пять лет, осложнения диабета». Затем раздвигает ее, и я вижу женщину, лежащую на столе под простыней. И тут мне в ноздри ударяет запах – настолько отвратительный, что я боюсь упасть в обморок. Я не могу опознать этот запах, потому что никогда в жизни не нюхала ничего столь тошнотворного. Она обкакалась? Ее стошнило?
Я не вижу никаких признаков ни того ни другого, но запах становится настолько сильным, что я чувствую, как обед, съеденный час назад, поднимается обратно к горлу, и я с усилием сглатываю. Я надеюсь, она не видит, как я побледнела, и не чувствует тошноту, охватившую мои внутренности. Может быть, это из соседней палаты. Может быть, если я отойду на другую сторону комнаты, будет не так сильно пахнуть. Я сосредоточиваюсь на лице женщины: слезящиеся глаза, красные щеки, челка на потном лбу. Врач задает ей вопросы, а я не могу понять, как она может дышать. Все это время я пыталась задержать дыхание, но в какой-то момент мне приходится сделать вдох.
Ладно, говорю я себе. Пора.
Я делаю глоток воздуха, и запах охватывает мое тело. Опираясь на стену, я смотрю, как доктор приподнимает простыню, прикрывающую ноги женщины. Вот только у нее нет нижней части ног. Диабет вызвал тяжелейшее воспаление, и все, что осталось – это две культи выше колен. На одной из них развилась гангрена, и я не могу решить, что хуже: вид этой инфицированной культи, черной и заплесневевшей, как сгнивший плод, или исходящий от нее запах.
Места мало, и я перемещаюсь ближе к голове женщины – так далеко от гангрены, насколько это возможно. И тогда случается нечто экстраординарное. Женщина берет меня за руку и улыбается, словно говоря: «Я знаю, на это трудно смотреть, но не переживай из-за этого». Хотя это я должна держать ее за руку, ведь это у нее нет ног, зато есть жуткая инфекция, но она успокаивает меня. И хотя это может стать отличной сюжетной линией в «Скорой помощи», в эту миллисекунду я понимаю, что недолго еще буду работать над этим сериалом.
Я иду в медицинский институт.
Может быть, это импульсивный повод для смены карьеры – факт, что прекрасная незнакомка с почерневшей культей подержала меня за руку, пока я пыталась не блевануть, – но что-то происходит внутри меня, что-то, что я еще не испытывала ни на одной из своих работ в Голливуде. Я по-прежнему люблю телевидение, но есть что-то такое в настоящих историях, которые я пережила, что соблазняет меня и делает воображаемые образы менее значимыми. «Друзья» – история о сплоченности, но она фальшивая. «Скорая помощь» – о жизни и смерти, но это фикция. Вместо того чтобы переносить истории в свой мир на телевидении, я хочу, чтобы реальная жизнь – реальные люди – были моим миром.
В тот день, когда я еду домой из больницы, я не знаю, как или когда это может случиться, какое направление в медицинском институте я выберу, если вообще выберу. Я не знаю, сколько занятий мне еще придется пройти, чтобы соответствовать требованиям и подготовиться к экзаменам, и где искать эти курсы, потому что колледж я закончила шесть лет назад.
Но я принимаю решение: каким-то образом это должно стать реальностью, а я не могу этого достичь, пока работаю по шестьдесят часов в неделю на Телевидении, Которое Вы Должны Смотреть.
12
Добро пожаловать в Голландию