Дневник неудачника, или Секретная тетрадь Лимонов Эдуард
Хочется ворваться в зал Метрополитен-опера во время премьеры нового балета и расстрелять разбриллиантенных зрителей из хорошего новенького армейского пулемета. А что делать — хочется.
Но я подавляю, подавляю их — желания. Не очень-то получается.
- Я целую свою Русскую Революцию
- В ее потные мальчишечьи русые кудри
- Выбивающиеся из-под матросской бескозырки
- или солдатской папахи,
- Я целую ее исцарапанные русские белые руки,
- Я плачу и говорю:
- «Белая моя белая! Красная моя красная!
- Веселая моя и красивая — Прости меня!
- Я принимал за тебя генеральскую фуражку грузина,
- Всех этих военных и штатских,
- Выросших на твоей могиле —
- Всех этих толстых и мерзких могильных червей.
- Тех — против кого я. И кто против меня
- и моих стихов!
Для шепота с оркестром
Я плачу о тебе в Нью-Йорке. В городе атлантических сырых ветров. Где бескрайне цветет зараза. Где люди-рабы прислуживают людям-господам, которые в то же время являются рабами.
А по ночам. Мне в моем грязном отеле. Одинокому, русскому, глупому. Все снишься ты, снишься ты, снишься. Безвинно погибшая в юном возрасте — красивая, улыбающаяся, еще живая. С алыми губами — белошеее нежное существо. Исцарапанные руки на ремне винтовки — говорящая на русском языке — Революция — любовь моя!»
- И летняя гражданская война
- В городе горячем, как сон.
И руководитель восстания полулатиноамериканец, полурусский — Виктор, и Рита — женщина с прямыми волосами, и голубоволосый гомосексуалист Кэндал — все пришли утром в мою комнату и стали у дверей, и Виктор угрожает мне дулом автомата за то, что я предал дело мировой революции из-за тоненьких паучьих ручек пятнадцатилетней дочки президента Альберти — Селестины, ради ее розовых платьев и морских улыбок, ради ее маленькой детской пипочки и вечнозащипанных мочек ушей, ради ежей в саду ее папы, ежей и улиток на заборе.
Все это привело меня к сегодняшнему утру, и лучший мой боевой товарищ и бывший любовник Виктор говорит вполголоса страшные слова, истеричный Кэндал в тоненьком пиджачке не смотрит, а стремительное лицо Риты…
И долго плакала в постели маленькая Селестина, подрагивая голыми грудками, а отец ее — господин президент уже входил с танковым корпусом в столицу, и дрожали преданные западные предместья, и товарищей расстреливали во дворах.
Как ебаться сегодня хочется. Сунуть хуй глубоко-глубоко в эту щель — цвета мятой клубники щель — и пропади ты, мир, пропадом. Но какая страшная бездна будет после оргазма, откроется. Каким холодным и металлическим будет мир. И ничего не стоит приговорить к смертной казни кого угодно — а если ангела, так и еще возбудительнее.
Вчера в час ночи встретил выкатившуюся из ресторана личность в белом костюме и с темным небрежным полуразвязанным бантиком на шее. Он был очень пьян (покачивался) и артистичен. Увидав меня, встрепенулся, сделал полуоборот, взглядом уже уперся в мою челку… Но я хотел пи-пи, очень хотел. Я спешил. И я не остановился.
Но потом, когда сделал пи-пи в известном только мне открытом ночью холле дома на пятьдесят восьмой улице, — я пожалел. Эх, болван, нужно было пойти с ним и взять у него 54 доллара и купить завтра с утра те белые лакированные сапожки на Бродвее и прямо в магазине нацепить их.
Если вы сидите в мае в саду и плачете — это невероятно хорошо. Это кто-нибудь близкий умер, и вы жалеете.
И вышла незагорелая полная родственница в темном платье, и припухли глаза от слез. И вы берете ее за белую руку — приближаете, обнимаете и говорите: «Салли, родная, как горько, какая потеря!» И обнявшись — вы заливаетесь слезами.
А сквозь горе, от соприкосновения тел такое уже жуткое пробивается желание. И стыдное, и запретное, и неуместное. И она чувствует тоже. А особенно если это покойного жена. И закрыв глаза! с головой — оба в эту бездну.
И гроб с покойным со свистом ввинчивается в небо. Удаляется.
Я люблю, что я авантюрист. Это меня часто спасает. Вдруг дождь, и мне тошно и бедно, и плакать хочется, так подумаю: «Хэй, ведь ты же авантюрист, мало ли что бывает. Держись, мальчик, сам себе эту дорогу выбрал, не хотел жизнью нормальных людей жить — терпи теперь».
Тут и подправишься, кому-то позвонишь, овечкой притворишься, обманешь, глядишь — через пару часов уже в высшем обществе расхаживаешь, со знаменитыми людьми беседуешь, красивых женщин за руки хватаешь, проникновенными голосом чепуху говоришь. Слово за слово — бывает, утро в богатой постели встретишь, первые лучи сквозь занавески лицо щекочут, кофе тебе в постель несут. — А я водки хочу, — говоришь. Невероятно, но и водку несут. Кривишься, но пьешь — просил ведь.
Я люблю, что я авантюрист.
Сука я. И грустно мне, что я сука и никого уже не люблю. И не оправдание это, что любил. Курю и думаю упорно: «Сука, сука, точно что сука». И гляжу грустно в окно на почти итальянские облака над небоскребами. Кажется, кучевыми называются.
Роскошное летнее утро над Ист-Ривер. Я, сидящий на скамеечке в миллионерском саду, которому завидует молодой итальянец — дорожный рабочий, глядящий в недоступный сад через высокую решетку. Вот, думает, — сидит богатый парень и кофе на солнышке пьет. Ишь ты, думает, — падла — рано поднялся, в восемь часов утра на воду смотрит.
А я-то не по праву сижу в миллионерском саду. Не по праву незаработанный кофе пью, на чужую траву босые ноги поставил, изредка тела рядом сидящей девушки двадцати одного года касаюсь. Приблудный писатель, непутевый иностранец, клиент FBI, с опасными идеями поэт. Любовник миллионеровой экономки.
Это пароходное путешествие в маленькой каюте с нею осталось в памяти на всю жизнь. И утром тащил чемодан через весь южный город — чемодан с ее тряпочками — любимыми душистыми существами, и едва нашли машину в другой город, и мчались по горным дорогам с шофером в кожаной куртке, и по сторонам дороги вспыхивали дикие цветы, и низкое море мелькало на поворотах, и жизнь была как револьверная стрельба, как беспорядочная и жуткая револьверная стрельба.
Какие-то шоу, которые через полчаса уже никто не помнит. Глупые актрисы, развязные мужиковатые актеры. Идиотские фильмы — для рабов и людей с мозгами кошки. Пять разрешенных чувств, сорок рабочих часов в неделю, установки для кондиционирования воздуха, беседы с беременными женщинами, забастовки, коммершиалс…
И только родным и близким, нормальным, изредка повеет от какого-нибудь маньяка, изнасиловавшего одиннадцатилетнюю девочку. Только такие, оказывается, еще ценят и свежесть, и красоту, и несмятость.
Разбей только стекло. И заскочи в магазин.
Возьми все, что ты хочешь. Костюмы, эти прелестные трости, трогательные мягкие шляпы, лаковые ботинки и ласковые шарфы. Лавируя между цветами, задевая плечами листья пальм, отыщи вначале легкий, крепкий и изящный чемодан и складывай все вещи туда. В конце концов цинично нацепи темные очки, прикрой кудри шляпой и разбитной походкой вынырни из витрины. И пусть воет эта гадкая сирена. Очень вероятно, что ты успеешь уйти. Только не суетись.
Утром уже в каирском аэропорту — пей турецкий кофе — принюхивайся к нему и свежему сигаретному дыму и нахально гляди в дам. А девочки этих дам от твоего сорокалетнего взгляда тихонько писают в нижние штаны.
Распахнуть грудь. И — мамочка! Ленка! Родители!.. «Стреляйте, гады! — ласковые мои!» На яростной земле с мягкими боками. Блаженное и важное дело смерть. Руку протянет: «Идем, Эдинь-ка!» — взахлеб. И косой дождь вспомнишь на углу Петровки и бульвара. И мамочка! Ленка! Родители! Анна!… на чужой своей латиноамериканской земле. Грудью.
Придешь, бывало, от женщины к себе домой в отель утром, пропив вечер и проебавшись с нею ночь — талантлив, как цветок, — здоровый, возбужденный.
Элевейтор не работает, у самых дверей номера гадко пахнет — чья-то собака нагадила или человек. Придешь — злой, умненький, тараканы из ящиков стола врассыпную. «Ох, еб твою мать!» — думаешь, — и неожиданно как бы впервые обнаружив себя здесь, как рассмеешься… «Чем хуже — тем лучше. Ебал я ваш Нью-Йорк!»
Бутылки из окон слышно сыпятся. Чайки во дворе почему-то летают.
Молодые люди часто ленивы и работать не хотят. Ну, они и правы. Позже их прижмут, заставят. Но были правы. Что в работе хорошего, и чем тут гордиться? «Я работаю, я налоги плачу», — так всю жизнь и подчиняются.
Я лично только писать люблю, и то не всегда. А вообще предпочитаю ничего не делать. Размышлять. Чьи-то стихи вспоминать. На солнышке лежать. Мясо есть. Вино пить. Любовью заниматься или революцию устраивать. А писать — иногда.
Я не верю, что кто-то действительно любит восемь часов в день, пять дней в неделю печатать на пишущей машинке, или же рубашки для мужчин шить, или же мусор с улиц убирать. Одну рубашку сшить приятно порой, ну, страниц несколько отпечатать тоже возбудительно — ишь, умею, вон как ловко выходит. Но чтоб всю жизнь?! Не верю, и многое меня подтверждает. Женщина одна выиграла в лотерею — будут ей платить до конца жизни тысячу долларов в неделю. Так что, она сказала, сделает во-первых, что вы думаете? Конечно, «стап май ворк». Так что молодые люди неосознанно правы. Я за них, я их поддерживаю.
Идете вы опять утром через Нью-Йорк «домой» — в отель — размышляете — и встречаете нос к носу вашу бывшую жену. Худая, длинная, в штанах, пояс с огромной пряжкой, модные тряпки вниз все висят. Зубастая. Зубы передние переделала, не потому что плохие были, а для фотографирования не годились.
Губу верхнюю подрезала. Нос напудрен, шея напряженная. Наглая, но что-то стыдное в глазах.
Поговорили и пошли каждый своей дорогой. Идете дальше и думаете: «Эх Елена, Елена, не избежала и ты общей бабьей судьбы. А жалко, черт побери. Жалко. Жалко. Что-то не так ты сделала. Эдьку Лимонова бросить можно. Чего ж нет. Но что-то не так. Явно что-то не так…»
Больше всего не люблю старых богатых леди. За каждой какая-нибудь гнусность скрывается. Удачливые торговки пиздой. Посчастливилось. И с собачками их не люблю, и без собачек. И в магазинах их не люблю. И когда едят не люблю. Впрочем, и молодые женщины, когда едят — противны. Обычно они едят много и жадно — особенно после нескольких недель совместного секса" когда уже уверены, что вы свой — можно расслабиться — тут вы их и видите такими, какие они есть. Бедный мальчик — вы-то воображали… Принцесса… ангел — заглатывает куски мяса, как удав, мычит над бурым соусом, кутает губы в тяжелое красное вино, сладостно шипит смесью ананаса с кокосом — короче, совокупляется с едой.
Отели. Отели. Вся пятьдесят девятая Централ-Парк-Южная раззолоченная улица. Как-то ночью пьяная пара обнимать меня здесь стала. Я оторопел от наглости. Обычная реакция — в карман — за нож…
— Но они ж меня не обижают, — потом думаю. — А все-таки тела касаются.
Ушел от греха.
Они пьяные ли догадывались? Он? Она? Что стройный человек в кепочке, похожий на художника, вполне спокойно зарезать мог. Гуляй, буржуазия, да не загуливайся. И обнимать меня не надо. А то я злой.
Японский ресторан хорош осенью — в промозглую погоду. Горячие салфетки, подогретое саке. Когда дует норд-вест. И особенно хорош он перед покушением на жизнь премьер-министра, на последние деньги, в свистящем ноябре.
Централ-Парк. Июль. Два молодых бледнолицых в очках урода, один с длинным внимательным носом, суют друг другу листки с отпечатанным текстом. Я заглянул — сценарии… Будут, будут длинноносцы — добьются — со старыми шеями, в распахнутых с жабо рубашках и цепями из золота на старых веснушчатых сосисках-руках — будут в Голливуде. И будут ебать молодых глупых моделей и тех, кто желает в артистки. А рядом густо замешанная мексиканская семья размещалась с подстилками, детьми, термосами и сразу тремя транзисторами. Эти не будут.
И шел мимо я — красная сволочь — кудрявый, длинноволосый, с темной кожей и черными мыслями. Э. Лимонов — человек из России. И что удивительно — талантливый нееврей.
Как-то красил студию ювелира Франка, у него длинная итальянская фамилия. Поблизости вертелась очень живая его девочка, Элен, три года девочке.
«Мой папа Фрэнк — муж моей мамы, — сообщила она мне. — А у тебя жена есть?»
«Моя жена оставила меня», — говорю я ей, продолжая красить, сидя на корточках. «Это очень подло, — говорит дитя серьезно. И очевидно, чтобы развеселить меня, объявляет: — Вот, посмотри, как я умею прыгать. — Встает с пола и прыгает, отбрасывая ручки-ножки в стороны. — Это потому, что я легкая. Ведь я еще ребенок. Вот вырасту — уже не смогу», — поясняет она.
Я поднимаюсь, откладываю щетку и пытаюсь прыгнуть, как Элен. Очевидно, у меня плохо получается, потому что она смеется. «Ты тяжелый», — говорит она. Когда я спрашиваю, сколько ей лет (банальный дурацкий заискивающий вопрос взрослого, чтобы что-то сказать ребенку, отец ведь сообщил мне, что ей три), она отвечает, что уже имела три дня рождения. «А сколько тебе?» — спрашивает она. «Тридцать один», — вру я. (На самом деле тридцать пять.)
«Ты старый», — говорит она.
«Может, не очень?» — с надеждой спрашиваю я.
«Нет старый», — говорит, потупясь, правдолюбивый ребенок.
Потом она меня учит английским словам. «Повтори за мной», — сурово требует итальянская девочка, я повторяю.
В общем, у нас все о'кэй с ней. Мы отлично ладим и довольны друг другом.
М. Н. Изергиной
Пастораль
Из Бранденбурга красивая летняя дорога, по сторонам которой пышно разбросаны буковые деревья и платаны, ведет вас к Ораниенбургу, а там глядишь — недалеко и сонный город Винненбург.
За большими сонными озерами на окраине Винненбурга расположена долина с удивительными, нигде на свете больше не встречающимися сортами винограда «голубой бархат» и «Розали». У юго-восточного — единственного доступного автомобилю выхода из долины и находится гостиница «Приют для чудаков», которой хозяйка, фрау Мария, удивительно похожа на мадам Рекамье. «Вся жизнь — шутка», — часто любит повторять она в дождливую погоду, после чего с удовольствием исполняет известный старинный романс «Гори, гори, моя звезда».
Кто мог ожидать это — однако студент Савицки и еврейская девица Клейншток одновременно покончили с собой в прошлую пятницу — прошли через долину, напевая песни, и утопились в прудах — я имею в виду озера.
На всех пляжах быть прохожим. Всегда быть иностранцем — залетным гостем из другой страны. Не заводить даже книг и квартир. Вышвырнуть в гостиничный мусор десяток прочитанных томиков, и дальше — по секретным поручениям Чрезвычайной Лиги Уничтожения, переданным через агента — девушку в лиловой шляпе по имени Мадлен. Дальше и дальше, устраивая заговоры и порой собственноручно разряжая револьвер в розовые лица и животы приговоренных Лигой мужчин — обычно в возрасте от сорока до шестидесяти лет.
Раннее утро. Пришла соблазнительная тринадцатилетняя девочка — бэбиситэр. Обожженный солнцем нос. Белые волосы — длинные ноги. Встать бы из-за стола, бросить занудных взрослых и их разговоры, взять девочку за руку и уйти с ней в начинающееся утро. Она еще во что-то верит. Она еще любит просто так — за лохматые волосы, вольные мысли, за первый секс.
«Эх, ебаный в рот!» — говоришь с горечью в никуда, наедине с самим собой. Куришь часто еще сигарету. Или из угла в угол ходишь. Или в окно глядишь. «Эх, ебаный в рот!» И в этом восклицании больше смысла, чем в большинстве книг и даже в прославленной старой библии.
Мне это уже не интересно. Ну, женщина — голова, волосы, две руки, две ноги, ну, отверстие это между ногами — мехом-шерстью поросло. Ну и что. А ведь раньше я любил женщин — любил узнавать их, любил заниматься ими, любил их оргазмы, смотреть на их искаженные в этот момент лица любил. А теперь я оставил это простым людям и нахожу удовольствие только в борьбе против общества и обществ. Впрочем, вчера я был растревожен девочкой пяти лет. Нестесняющееся маленькое животное катилось на низком игрушечном велосипеде — растопырив ноги и выставив лобок. И там было розовое отверстие, как дырочка от пули. Пулевая дырочка.
Я не гадкий бессильный старик — женщины на улицах смотрят на меня с большим интересом, но пулевая дырочка была так непристойна, что я с ужасом отвернулся. Куда более непристойна, чем показывающая свою развороченную пизду толстая проститутка, которую я когда-то видел в ранней юности.
Ужасное дитя.
Старик и дева
Старик воткнул член в деву и сладострастно раскачивается. Дева чувствует некоторое жжение, а от седых волос и мятой кожи испытывает большое удовольствие. Ей кажется, что она ребенок — девочка, и это очень нехорошо, что ее ебет старик. Оттого что это нехорошо — деве приятно. Она царапает коготками грудь старика.
Глупо плачущий юноша находится за рамой картины. Чего доброго, он покончит с собой. «Уймись, парень, — дева только бессмысленный цветок двадцати одного года». Парень унимается. Иногда — нет.
Кто это стучится в дверь? Да так себе, проходимец, писателишка. Эди Лимонов — пиздюк тридцати четырех лет. Созданье божье. Креатура.
«Да так, еще один русский!» — сказал большой любитель черешен Миша Барышников, когда его спросили, кто это. Мне это определение понравилось. Я и есть еще один русский.
Вдруг оказалось, что уже более двух месяцев он имеет секс с девушкой, у которой наследственный сифилис, можете себе представить. Это та — миллионерова экономка. Она ему объявила. «А если я уже имею сифилис?» — подумал он. Достойный размышления вопрос. Однако по крайнему своему безрассудному авантюризму вдруг понял (не без удивления), что и это ему интересно, и воспринимается им как захватывающий факт биографии. Ну и ну!
Потом выяснилось, что это был не сифилис. Какая-то незаразная зараза.
Ну, я хотел бы жутко возбужденных отношений между группой людей, конечно и женщин, в то время как корабль движется. И это просто путешествие куда глаза глядят.
Корабль удобен — потому что тогда не убежать. И в тесном месте отношения извращеннее.
А мельканье берегов, пейзажей и портов необходимо нетерпеливому человеку. Очень напряженная обстановка, которая разряжается только убийством. От крови все жмутся друг к другу как семья.
Близость
Девочка, которую я люблю, но не ебу, часто приходит ко мне в гости. Единственная близость наша — мой туалет. Когда ее визит долгий — она использует мой туалет. Она говорит: «Могу я воспользоваться вашим туалетом?» — по-английски. И пользуется.
Потом, после ее ухода, я сижу на том же месте и думаю, что тут она обнажила свою попку и все другое тоже было видно. И я возбуждаюсь.
Мир грязненьких фотографий, дешевого секса, десятиразрядных журнальчиков, мир спермы и крема, брошенных повсюду темных ваток, крошечных проституточных трусиков, бритых лобков, потных морщинистых шей. Ужасна стареющая модель поутру — примятые уши, запах всех этих мэйкапосмываний, тусклые глаза, отсутствие бровей и ресниц. И тело, столько раз мытое и вновь ебаное тело, несчастное тело уже по-старчески мягко, и если его тронешь — идет волной. И только из-под челки грустные, большие, детские коричневые глаза, недоумевающие «За что?»
- «Выйду ли одна из дому.
- Посижу ли на пустом пляже.
- В толстой вязаной кофте, грея разнесчастную пизду, у которой период. (Бессмысленный взгляд в океан.)
- Дождусь ли бородатого и глупого актера, моего любовника, с начинающимся животом.
- За щепочкой ли послежу?
- А ведь была девочка.
- Верила в белое платье и свадьбу.
- И все, все разрушила, и плакать хочется.
- Все… все…»
Утро. Взглянул в унитаз на свое говно. Огуречные зернышки торчат из. Оказывается, не перевариваются. Открытие в тридцать четыре года совершил. Огурцы уже старые — зерна твердые. Осень.
Весть о приеме в саду этой знатной дамы докатилась и до меня — одинокого. Через газету. Там были те, кто не по праву владеет: красивые женщины, вышедшие в свое время замуж за бессильных уродов и щеголяющие теперь их титулом и деньгами.
Старики из искусства, переживающие своих куда более талантливых сотоварищей и потому считающиеся гениями сегодняшнего дня — заслуга их в долголетии.
Финансисты и бизнесмены, получившие от отцов по нескольку миллионов, а заставь их жизнь начать с грязного отеля — завтра умрут от голода и бессилия…
В общем, там были все, кого я ненавидел.
Женщина, которую ты хочешь. Девочка. И которую ты не встретил. Соль и перец все же в крови. «Все равно встречу, буду, буду счастлив! Опять по-иному буду счастлив!
И погибну в революционной войне. Не хочу быть старым говном на службе у этого общества, не хочу ебать кого попало, хочу ебать мою любимую!
Хочу любимую ебать!
Как сладко ебать любимую!»
Образ расплывается. Имейте терпение, господин. И придет она к вам, и наклонит перья шляпные… ох нет, простите, одетая в пехотную куртку хаки. Как сладко ебать любимую!
Маленькая девушка, позвонившая в дверь виллы немецкого банкира. Старый задумчивый Рейн несет свои воды в зелени.
Аккуратно и скушно жить.
И ничто, кроме пули, не разорвет воздух.
И прекрасно свалиться банкиру под дверь, закивав головою, под ноги молодой суке жене.
Что ни говорите, кончается август, и листья с миллионерского плюща на «нашем» домике начинают спадать. Серые и сухие, они лежат на террасе на железных стульях.
Я не могу долго думать на эту тему, ясно, что в листьях мне только знак дан — изменения знак, знак вопроса — «а ты?» Ну и я. Уже не тишотка, но рубашка, уже не двухлетние босоножки, но сапоги. В косматых волосах — седина, и озлобленное лицо дикой крысы, причудливо смешавшееся с остатками поэтической мягкости и обаяния. Что поделаешь — это я.
Быть человеком — ужасно глупо.
Увидел: в кустах Централ-Парка что-то шевелится — небольшой черный зверек — то ли птица, то ли крыса. Гляжу, интересуюсь, кусты разгребаю, суечусь, то с одной стороны забегу, то с другой, минут пять истратил. А потом подумал: «Какого хуя, мое дело пиздовать себе в отель, не хуй интересоваться!»
И ушел.
Посещение этого сумасшедшего стоило мне крови. Он оказался толстым — с животом и ляжками. Полупарализованный, ездил по светлой студии в кресле.
Характерный чертой его безумия была измельченность сознания. Он заставлял меня поднимать и опускать слои писем и рисунков на его столе (желтых и покрытых пылью), по-полицейски следя за тем, чтобы порядок (хаос) их положения не был нарушен. Один раз мне пришлось дотронуться по его требованию до двадцати шести бумажек, прежде чем он удовлетворился и получил нужный розовый клочок. Впрочем, он тотчас приказал мне положить его обратно. Из других подвигов сумасшедшего — он надевал мои очки и пытался подарить мне свою телефонную книжку.
Сумасшедший был очень сентиментален — он постоянно вспоминал своих многочисленных жен — выходило, что все упоминаемые мной или им женщины были его жены.
Многие рисунки сумасшедшего (он рисовал) были мазней и хаосом, но некоторые — особенно желто-зеленый портрет с двоящимся лицом и рождение Венеры из морской пены — поражали своей нервной силой.
Я едва выдержал два часа с этим сумасшедшим. Именно с этим. Мне показалось, что он чем-то похож на меня. Других я переносил спокойно. Цель моего визита: я приносил ему щи — сумасшедший был сыном русских родителей.
За тоску отельную, за одиночество полное, за собачье дерьмо под дверью, за одинокий телевизор всю ночь, за недоступных благоухающих красавиц, встреченных на улице у дорогих магазинов, за жизнь без улыбок, за все другие прелести с миром рассчитаться хочется сполна.
И не так, что взял ружье, на крыше засел и прохожих стреляешь. Они не виноваты — сами жертвы. А вот систему эту с грохотом обрушить, камня на камне не оставить — все учреждения раздавить до боли в желудке хочется. Как по свежей весенней травке босиком походить.
И чтоб никто перед другим преимуществ материальных не имел. И чтоб ни актеры, ни певцы, ни президенты больше других людей не имели. И деньги эти отвратные уничтожить все. И банки сжечь дотла. И уйти из Вавилона этого, пусть травой порастет, обвалится, разрушится, и океан его пусть слижет.
Когда видишь утварь умершего человека, то понимаешь, как глупо все это заводить. Штуки и штучки, вещи и вещички, журналы и журнальчики — все осталось, и многое вышвырнуто на улицу — пошло в мусор.
Самое ценное взяли наследники — а вот эти письма не взяли. Письма с расплывшимися словами. От любимой женщины. И только любопытный грустный парень вроде меня станет у открытого мешка с мусором и эту чужую золу перебирает.
А то еще брюки и пиджаки мне с одного аукциона, от мертвых оставшиеся, приносят задаром. И долго я над ними размышляю. Потом перешиваю, конечно.
Из всех моих собираний цветов ярко помню одно — в коктебельских горах.
Ранним утром ушел сразу после дождя собирать дикие тюльпаны. Добрался до нужного места в облаках и только в просветах облаков умудрялся выуживать из густой, темной, мокрой травы цветы. Не успокоился, пока в руках не был тугой свежий сноп. Был счастлив. Во всех Fopax никого. И едва видишь тропинку в пяти шагах. Чертов Палец — скала, тоже в тумане, как ее и не было.
Когда вернулся — любимая еще спала. Поставил тюльпаны в воду — во многие вазы и улегся к любимой. Опять пошел дождь… И все это, увы, уже было…
Счастье — это то состояние, когда ты можешь любить настоящее. Не прошлое, не будущее — но настоящее.
Есть вещи, которые не припомнишь и не опишешь так, чтоб другие поняли. Например, голод, то невероятное озарение голода, до которого доходишь, если месяцами в нужде и недоедаешь.
Пылающая миска куриного супа превращается в солнечный круг, годами ее после помнишь.
Какие чудесные и кровавые ужасы являются в голоде. Какие казни и пытки придумываешь богатым и сытым, сталкиваясь с ними на улицах, когда в шубах и клочьях пара выходят они из ярко освещенных дверей ресторанов. И какое удовольствие, неописуемое для человека с улицы, для человека с голодными глазами, если удается выебать богатую девушку. Где-то познакомиться случайно и выебать. «Я — плебей, — думаешь, — люмпен, а вот ебу тебя! Вот ебу и ебу!»
Это высший секс, если имеешь женщину выше себя, чистую, сытую, другому принадлежащую. Сейчас, когда вошел я уже в возраст, хочется мне частенько выебать ухоженную, начинающую полнеть даму из высшего света, почтенную мать и супругу какого-нибудь седовласого идиота.
Выебать ее грубо, не считаясь с ней, по-простонародному, без лишних прелюдий и ласк. Фройд,
Фрейд, Старый Зигмунд — когда появляется этот тяжелый зад из ее благоухающих тряпок, я забываю все, чему вы меня учили, и только месть, месть и месть: «Я ебу не по праву их женщину, их женщину!»
Говорят, черные мужчины испытывают это, когда обладают белой женщиной. Я не черный, но испытываю.
Ученье
Я затаился, в секрет ушел. Учусь. Сижу на кухне в миллионерском домике — прислугин друг и любовник — кто там меня замечает, жду моих времен, когда мой 1917 год грянет. А до тех пор комнаты помою, иной раз дверь подкрашу, где шуруп ввинчу, юбку сошью, брюки переделаю — подкармливаюсь. Жена лорда — гостья из Лондона — вчера мне комплимент сделала: «Какие у вас сапоги красивые». Хотел я в ответ сказать: «Какая у вас рожа ничтожная. И у вашей королевы тоже», — но смолчал. Не буду, думаю, зря обижать. Что она обо мне знает!
Приятель же этой леди или любовник, архитектор знаменитый, проходя через кухню за очередным дринком, мельком взглянул на мои руки и в восторг пришел: «У вас руки творческой личности», — произнес. Тут уж я не мог отказать себе в удовольствии и с осторожным, понятным только мне ехидством сказал: «Может быть, разрушительной личности, кто знает?»
Так я хожу среди врагов, учусь, молча, тихо в уголке сижу, рот особенно не открываю, слушаю больше, жду, когда в силу войду. Вот тогда поговорим. Ученье у меня сейчас.
А у леди из Лондона даже свой слон есть. Я фото видел — она на слоне сидит. В Лондоне.
Осень. Холодно сделалось. А в отеле поднимешься на свой этаж — грязно, тепло и запах пизды. Даже уютно. Проституток здесь много живет потому что.
Идешь по улице, кепочку надвинул, бархатный пиджачок обтягивает. Стройненький весь — встречаешь частые женские взгляды. Знаешь почему — вид у тебя европейский, лицо тонкое, чем-то как бы и измученное. Женщины любят это. И все же благами своей привлекательности воспользоваться не можешь — жилье у тебя страшное — грязный отель. Вряд ли какая женщина в такое место пойдет. И денег у тебя нет. Даже выпивкой угостить женщину, стаканчиком, не можешь. Бредешь дальше.
Опять нужно ждать — если книгу продам — деньги хоть какие малые появятся. А до тех пор сиди и жди, и довольствуйся тем, что бог послал — всякими страшненькими или с дефектами. Ну, иногда, случайно, и что-то редкое бывает. Говорите после этого о справедливом устройстве общества. Справедливо будет, когда секс от денег зависеть не будет:
— Здравствуйте, мадам. Я вам нравлюсь? — Да.
— А вы — мне нравитесь. Сколько у вас денег?
— Три тридцать.
— А у меня два шестьдесят. Пойдемте купим вина и отправимся в мой грязный отель.
И отправились.
Неопознанное тело в водах Лонг-Айленда. Сырой осенний туман над неопознанным телом, лижет белые пятки неопознанного тела.
Кто она была? с простым ли лицом сидела в ресторане, звонко разговаривая, стлалась ли тенью перед жилистым мужским животом — кто знает. Боже мой, и чего ты наши бедные тела стегаешь, чего морозишь, пронзаешь острым и бьешь… Иногда не бывает крови, но часто застынет липкая…
Осенняя земля, перебитые лопатой корни растений, молодая мертвая рука в мокрой луже с песком. Свитера коттоновый рукав. Плещется тело с монетками в кармане джинсовой юбки. Не вывалились — нет. Так разглядываю, прости, как любимый разглядывает любимую. Погода стоит хилая, топкая, и плещется тело, набегая головой, волосами или набегая левой рукой. И еще океан, океан грязноватенький.
Человек я ужасно любопытный. Помню, одной собаке лизать свой член все совал. Двадцать четыре года мне тогда было. Зима, на кушетке красной я сидел.
Но собака не очень-то хотела, лизнула пару раз и все.
Всю мою жизнь член мой мне покоя не давал.
А в том доме, кроме собаки, еще одно искушение было — тринадцатилетняя дочка хозяйки. Помню, дрожащими пальцами измерял расстояние между одной и другой грудью — блузку ей белую шил. Мамаша присутствовала. И моя тогдашняя жена тоже. Глазели.
Блузка для какого-то пионерского праздника предназначалась.
— Мамочка! Какое ликование в окне!
Революция, мамочка, пришла — пышная, праздничная!
С цветами, с ветками. Радость-то, мамочка! Счастье-то!
— Айда, ребята, на улицу! Там Революция как Христос в наш город пришла. Там у богатых отбирают и бедным дают, там столы накрывают и люди всех видов обнимаются. Там хорошо и песком посыпано…
Румяные щеки начинающей стареть женщины, шея в складках морщин — дико сексуальны.
Хулиганская, косо надетая кепка на голове. Еще красивая, крепко для дождя и ветра одетая, куда-то едет она в автобусе. И туманно глядит на меня сидя, на уровне пояса, я-то стою перед ней. Изредка поднимет голову, взглянет и криво усмехнется из-под кепки.
Я знаю, что она видит. Брюки у меня всегда такие тесные — чуть не лопаются по швам, и, если член встает, это ужасно видно. А от ее румяных щек и морщин на шее он встал и стоит.
Ни я не стыжусь, ни она. Даже близость теплая возникает. К сожалению, бас сворачивает с пятьдесят седьмой улицы на Пятую авеню. Мне выходить здесь. Меня ждет нелюбимая женщина. Мы в последний раз улыбаемся друг другу. Прощайте, кепочка…
Покидая женщину, которую я не любил, на углу, на ветру, в слезах, выбежавшую за мной даже без обуви, я почти плакал сам. (Это та, миллионерова экономка.) Но ушел все же грубо и зло, с нежными и жалкими мыслями о ней внутри.
Дойдя до Второй авеню, вдруг не выдержал и разрыдался под ужасный свет автомашин, сворачивающих направо, натянув свою кепку глубоко на брови. Оставленная своей раненой позой и несчастьем напомнила мне маму, робко махавшую мне в харьковском аэропорту, единственному сыну, уезжавшему навсегда, которого она больше никогда не увидит. Боже, как я жесток!
Что нас гонит, почему не сидим мы с любящими нас в тепле, заботе и счастье. Прости меня Христа ради, экономка, — а?
Левая сторона Линкольн-центра живо напоминает мне кладбище. Черные каменные скамейки, ровные ряды деревьев между ними и над ними. Поразительно темная листва деревьев еще более усиливает сходство с кладбищем, хотя никаких стоячих плит.
Иногда я прихожу и сажусь в сторонке на октябрьском солнышке, думаю о людях и вздыхаю. Чаще всего мои мысли грустные и задумчивые. Мне тридцать четыре года, и я начинаю от человеческих отношений уставать.
Сегодня на каменной плите у ножки скамейки валяется вишенка — ягодка. Я оглядываюсь по сторонам, протягиваю руку, хватаю ее и ем. Вишенка оказывается яблочком, знаете, мелким, райским. В это самое время опять появляется было скрывшееся солнце. Какие же вишенки в октябре.
Мальчики легче переносят лето, чем девочки. Девочки же чувствуют лето всем животом и внутренностями. Для девочек лето липко, им очень тяжело летом упираться своему телу. Они тревожны, пугливы, и нервная система опутывает их прямо поверх одежды. Им все время кажется, что их забивают насмерть яблоками или что их купают в горячем желе из насекомых. Существует опасность щекотки или заползания везде куда не надо. (Вообще женское всегдашнее состояние — как будто они каждую минуту жизни собираются чихнуть.)
Страшно быть девочкой летом. Поскольку я это чувствую, то я сомневаюсь, кто я больше — мальчик или девочка. Притом я твердо знаю, что я странноватый мужчина тридцати четырех лет. Несколько изящный, французистый, с неорганизованной сексуальной жизнью.
Мы пришли ко мне в мой вонючий отель — разделись, и вдруг я ее так обнял, так обнял, с такой нежностью.
Бедная, затрепанная в свои двадцать шесть лет девочка, в бесконечных поисках любви, как мы устали!
Я гладил и ласкал ее всю ночь, воображая, что она моя дочка. Моя бедная маленькая дочка. К тому же она была худенькая и небольшого роста. Вот и у меня сегодня все как у людей, семья вроде, тепло вдвоем в октябре под грубым солдатским, с буквами US, одеялом.
А утром солнце влилось в окно и распласталось на одеяле. Что-то забормотав, мой ребенок перевернулся, прижался ко мне и опять уснул, засопев. А ведь у нее репутация отчаянной бляди.
Высокомерные богачи. Скачут на лошадях, одетые в специальные красивые костюмы. Стоят в вечерних одеждах на фотографиях в журналах, от ушей, шей и пальцев блестят бриллианты — они прекрасно острижены. Сидят за белоснежными столами. Защищает их армия, полиция и наемные телохранители. А мы, голодные, с завистью глядим на них. Погодите же!
Если вы любите деньги — то отчего бы вам не заняться фальшивомонетничеством. Такое длинное слово принесет вам немалые плоды. Успешно подделывая, вы сможете путешествовать, влюбляться, жить легко, останавливаться в белых отелях, не заезжать в нордические зоны слякоти и пурги. С этим ремеслом можно спокойно тыкать аристократическим пальцем в глобус — поеду сюда, нет, поеду лучше сюда. Вы разовьете в себе капризность, много времени будете уделять наукам, вам возможно будет превратиться этим путем в астронома или же моряка.
Я люблю черный перец, духи и ликеры, и запах маленьких экстремистских газет, которые призывают разрушать и ничего не стоить.
В настоящее время я влюблен в молодого Z. Я познакомился с ним на одном немноголюдном собрании. Он носит английскую шляпу, пару лет как приехал из Англии, он беден и очень красив. Он талантлив и пишет статьи как поэт. Одно его место — где улитка ползет по рукаву и бабочка села на шею мертвого герильеро, я запомнил и повторяю: «улитка ползет, и бабочка села», и нос у мертвого в цветочной пыльце.
В меня же влюблен фотограф. Как-то утром, уже на рассвете, после ночи в большой дискотеке я сказал, что не хочу с ним ебаться, что я вздорный и очень капризный, и вообще перешел на женщин (что было отчасти правдой), и очень желаю спать.
Если вы в кого-то влюблены, то как вы можете ебаться с другими? А вот фотография с меня в его туманном декадентском стиле мне нужна.
Дискотека
Непутевый ты, Эдька, человек, испорченный. И город, где живешь ты, выбрал его, похож на Содом. Сильно смахивает. Гнилой городишко. Оно конечно, вчера в дискотеке было хорошо тебе, весело, но если иными глазами посмотреть, что получается, а?
Словно из феллиниевского Сатирикона персонажи все. Прически аховые, разнообразные, личики блядские и отпетые, раскрашенные, все — обее-го пола на каблуках возвышаются. Один черный и штаны снял, танцует в белой майке, задницу закрывающей, и неизвестно, есть ли у него под майкой трусы. Правая часть зала — гомосексуальная, кое у кого губки подкрашены, мальчики и мужчины обнявшись танцуют, любящими глазами друг на друга смотрят, лижутся. Один в белом специально просторном костюме, черной рубашке, с белым шелковым шарфом на шее, другой в миниатюрных трусиках, с мокрой от пота шерстяной грудью, третий…
Музыка оглушительная, омарихуаненный воздух жарок и дик. Все курят не скрываясь. И пьют повсюду. Толчея ужасная.
Девицы в порочных нарядах всех эпох и народов непристойны и притягательны. Многие в одних только чулках. И ты, Эдька, тут. И так же прыгаешь изломанно, нездорово, и марихуанки уже потребил, и усталости в тебе нет. А женщина, которая с тобой, хотя и моложе тебя лет на семь, стара для тебя, видно, что устала. И вы идете домой не в шесть, когда закрывают, а в четыре двадцать. Для этого места совсем молодая нужна. Не старше двадцати, выносливая.
Ой, погибнет наш Рим, неспроста лесбиянки-красотки, нежные девочки трутся друг о друга животиками, на мальчиков не глядят. В цветном свете мигающем лица чудны и животны. Кровушки только здесь не хватает.
Если ты и философ — пойди в дискотеку, да не стой как пень, танцуй, кое-что узнаешь.
В ту ночь я увидел там и свою бывшую жену. Стояла в белой шляпе, в окружении свиты из черных парней (один был в блестящем плаще), и курила из черного длинного мундштука.
А ведь любишь ты все это — Эдинька!
Каюсь, хотелось мне, остановив музыку, объявить: «Ребятки! Автоматы будут выдаваться у выхода через десять минут. Объект — Пятая авеню. Комнадовать буду я!»
Ой, повалили бы…
Машина движется по парквею. Это штат Нью-Джерси. Я пью прямо из горлышка бутыли дорогое итальянское вино. За рулем — миллионерова экономка. Помирились. А что делать — и она мне нужна, и я ей нужен.
Яркие пятна осенних растений бьют в глаза. По моей просьбе машина останавливается — я отхожу пару шагов в лес, и расстегнув свои белые штаны, пускаю струю, одновременно замечая, как ненормально много ядовитых огромных грибов в лесу.
Закончив со струёй и спрятав член в штаны, я отрываю один огромный гриб и несу его миллионеровой экономке как иронический подарок. Она злится, а я хохочу при закатном солнышке над широким штатом Нью-Джерси. У нас почти отношения любимого, ко пакостного сына и любящей страдалицы-матери, хотя я старше ее на двенадцать лет.
А едем мы в какой-то госпиталь, где ее восьмидесятивосьмилетний дед оправляется от сердечного удара. Она включает мотор, я опять берусь за свою бутыль. Машина устремляется по парквею.
Жена моя последняя — Ленка, была, мне думается, блядь по натуре. Но что-то такое в ней было неуловимое, что именно меня счастливым делало. Может, как раз то, что она была блядь. Я ведь тоже блядь по натуре своей.
Красивая была очень — это честолюбию моему гигантскому льстило — да, но не это главным было. Она, оказывается, в любовь мою годилась.
Образ моей любви, признаю теперь, был и есть по-простонародному вульгарен. Этакая, знаете, белокурая и стройная, обольстительная леди-девочка в шляпе. А Ленка именно в шляпе была, и поэтесса еще.
Ну что вы от провинциального парня-поэта хотите — влюбился Эдичка в Ленку без памяти. Да честно говоря, и сейчас еще сердце нет-нет, да и вздрогнет, если мелькнет в толпе высокая фигурка в шляпе.
Жизнь дается — живи.
— Ах, мама, — я боюсь!
Живи — не бойся.
Боюсь, боюсь — желтых рисунков, пыльных лучей света! головной боли, стариков, таблеток, детского плача на рассвете, щенячьего кала, убитой птицы и расколотой голубой фамильной вазы. Еще боюсь моей настоящей фамилии, пены моего прошлого, буквы «п», свернутых в рулон чертежей и белого хлеба, очень белого хлеба.
То, что приносит спасение: селедка, лимоны и апельсины, свежее солнечное утро, папин револьвер, красивая и ладная одежда, быстрая езда в автомобиле.
Германия опять пожирает своих детей. Своих лучших. Цвет нации и ее надежду. Кровь на губах Германии и пальцы ее в крови. Трое убиты в тюрьме. Ребята, родные, прощайте, товарищи! Мы приспустим черные флаги. Мы отомстим палачам.
Может быть, ужасное немецкое серое утро, когда пни вошли и дважды застрелили и повесили. «Не убивайте, не убивайте, не убивайте безоружных их в камере!»
Я сижу в окне, заросшем диким виноградом, и гляжу на реку, которая от меня метрах в двадцати.
Солнце. Последние дни октября. Миллионерский садик. Большое дерево в центре сада почти не облетело. Птицы и осы кружат подле меня — лакомятся диким виноградом. По Ист-Ривер изредка проходят буксиры. Уикэнд — река поблескивает мирно, и мирно едва шевелятся листья, и мирно выливается рок-н-ролловая музыка из затянутых домашней материей ящиков, перемежаемая сытой рекламой и новостями.
Вроде все ничего. Как будто даже удивительно и хорошо — никто меня не трогает, и даже я не нуждаюсь в алкоголе, какового в винном погребе миллионерского домика хоть пруд пруди — самого лучшего. А вот не хочу замутнять осеннюю светлость.
Мир. Жизнь. Все как бы остановилось. Солнце на лице — примирение в сердце.
Обман только все это. Завтра-послезавтра опять грохнет мир… опять загрязнятся чистые волосы, ветер измажет, дождь промочит, женщина предаст, и я целую красный лист, упавший на мою страницу. Здравствуй, природа!
И убейте меня красиво, пожалуйста, люди!
Девочку выебал. Двадцати одного года. Хорошая американская еврейская девочка, белокожая и с пышными волосами. Груди большие, мягкие. Отверстие это слизью течет.
Дело происходило в Сохо, в лофте, который в состоянии застройки был — металл, цемент, дерево, штукатурка, кирпичи и фанера валялись повсюду. Взъерошенный пол и пробитый потолок. Более или менее чистая от этих предметов желтая ее комната всеми пятью (!) дверьми выходила в строительный хаос, а в огромное окно жутко сияли светы мирового торгового центра, две зловещие коробки сочились светом в окне.
