Жена Вулицер Мег
В лагере на две тысячи человек почти не было воды. В дверях стоял ребенок и кротко на нас смотрел. Рожающая женщина продолжала выкрикивать одни и те же слова, и наконец я не выдержала и попросила экскурсовода перевести.
– Она говорит, что хочет умереть, ей так больно, что она чувствует себя собакой, – ответил гид. – И просит пристрелить ее, как собаку.
Поскольку мне никто не запретил, я пошла и взяла ее за руку. Она взглянула на меня, и я сжала руку крепче. Мы держались за руки, пока не показалась макушка ее ребенка. Макушка, что за смешное слово, подумала я, глядя, как в расширяющееся отверстие проскальзывает череп с прилипшими к нему черными волосами, как нарисованными, и паутиной тонюсеньких вен; медик развернул плечики и помог им выйти, а потом мать взяла младенца за руку. Он родился, но его ждало бесславное будущее; ему теперь придется навек остаться в Кам-Чау, этой крысиной норе. Стерилизованную воду так никто и не нашел. Кто-то принес маленькую пластиковую упаковку заменителя сливок; мать откинула голову и выпила их. Ребенка приложили к груди, он тоже стал пить, и хотя мне хотелось остаться и помочь, чем только можно, мужчины сказали, что нам пора вылетать на базу морских пехотинцев, где нас обещали накормить четырехзвездочным обедом.
Остаток путешествия нас пичкали жизнерадостной пропагандой: на ядерном авианосце заверили, что стреляют лишь по военным объектам на севере, но мы смотрели на них, недоверчиво прищурившись, и не верили.
– Надеюсь, ты все запоминаешь, – сказал Джо в последний вечер, когда мы сидели в столовой и пили мартини из больших замороженных бокалов, формой напоминавших перевернутые лакированные соломенные шляпы велорикш.
– Пытаюсь, – ответила я и выглянула в окно в сайгонскую ночь, освещенную яркой луной. Шелестели пальмы, а где-то на базе из фонографа доносилась вкрадчивая мелодия «Безжалостного города». За прощальным ужином американские писатели и журналисты сбились в кучку и ели все, что перед ними поставили – стейки с кровью, запеченный картофель. Кое-кто уже прикидывал, как облечь увиденное в слова, из слов составить предложения, а из предложений – абзацы.
– Мы с Джоан – одна команда, – сказал Джо сидящим за нашим столиком. – Она – мои глаза и уши. Без нее я был бы никем.
– Повезло тебе, – сказал Рэймонд, муж-бесхребетник великолепной Ли.
– Я подобрала его в темном переулке, – пошутила я. – Он был весь кривой и косой. Нищий и убогий. – Джо обожал, когда я так шутила.
– Да, она подобрала меня, стряхнула пыль, а теперь сами видите, – сказал Джо. – Только благодаря ей я стал таким, какой есть.
– А Ли всегда была такой, какая есть, – заметил Рэймонд. – Она уже из утробы матери такой вышла. С карандашом за ухом.
Правду ли он говорил? Неужели женщина-писательница могла просто так появиться в мире и не тревожиться за свой статус, не думать о том, будут ли над ней смеяться или ее игнорировать? Похоже, Ли это удалось. Я наблюдала, как она пьет мартини; ее бокал был таким большим, что она напоминала кошку, лакающую из миски. Она не задала мне ни одного вопроса, даже не заговорила со мной ни разу за все время, что мы были во Вьетнаме. Она принадлежала к тем женщинам, которым другие женщины совсем не интересны; ее интересовали только мужчины. Я ей не нравилась, и я решила: ну и ладно. Я тоже начну ее недолюбливать в отместку.
Позже я лежала в кровати в гостиничном номере под медленно крутящимся вентилятором, разгоняющим неподвижную духоту, и мне снились мать и младенец из хижины в Кам-Чау. Во сне я думала о том, как они сейчас, где они и куда могут податься. Я видела, как голова малыша растет и покрывается волосами, а кости срастаются на месте родничка. Потом я увидела, как мать с ребенком прячутся среди деревьев и падают, сраженные пулеметной очередью, а их хижина сгорает дотла. Как водится во снах с их странной логикой, мать вдруг превратилась в журналистку Ли. Та пила заменитель сливок, откинув голову, но сливки вдруг превращались в напалм – его здесь называли жидкостью для зажигалок.
* * *
За десятилетия, прошедшие с той поездки, мы с Джо побывали во многих городах. Мы были в Риме – Джо выиграл Римскую литературную премию, и в качестве приза нас с детьми на год поселили в палаццо совершенно бесплатно. В Лондоне – англичане его любили и приглашали на все телепередачи. В Париже – французские издатели любили сорить деньгами. В Иерусалиме – там проходила знаменитая книжная ярмарка. Мы были даже в Токио, хотя романы Джо японцы толком не понимали, и с переводом возникали трудности (например, «Сверхурочные» перевели как «Человек, который не может уйти домой и должен находиться в офисе после ухода остальных сотрудников»). Джо был для японцев экзотикой. Мы повсюду летали вместе и намотали десятки тысяч миль еще до того, как авиакомпании стали их учитывать. Мы путешествовали по миру и пересекали континенты; если где-то выходил перевод романа Джозефа Каслмана, наш путь лежал туда, и если мы не могли взять с собой детей, то оставляли их с друзьями. Мне не нравилось их оставлять, я страшно скучала. Мы звонили им из любой точки мира, и в трубке слышались звуки анархии; мне сразу хотелось вернуться. Сюзанна ныла, Элис плакала и умоляла нас тотчас же возвращаться домой, а Дэвид спрашивал, правда ли, что через пять лет случится апокалипсис – он прочитал об этом в книжке. Кто-то ронял телефон, и некоторое время я слышала только крики.
– Все у них будет в порядке, – снова повторял Джо и, конечно, оказывался прав. Когда мы возвращались, они были такими же, как до нашего отъезда, ну, может, чуть погрустнее. – Зато они видят, что у их родителей есть своя жизнь, – говорил он. – Знаешь, сколько в мире детей, чьи родители никогда никуда не ездят и ничего не делают? А наши знают, что мы делом заняты. Это очень важно. – Так мы и путешествовали год за годом; он участвовал в чтениях, получал награды, выступал в одном городе, в другом, третьем.
А теперь мы были в Хельсинки. По вечерам этот сверкающий огнями тихий город иногда обретает атмосферу студенческого братства – молодые люди выходят в ночь, напиваются и врезаются в незнакомцев на тротуаре. В кафе сидят парочки, едят маленькие треугольные карельские пирожки и пьют, а иногда сползают со стульев на пол, и ничему не удивляющиеся официанты подхватывают их подмышками и сажают обратно.
Неудивительно, что вскоре после приезда в Финляндию Джо пустился в плавание по водочной реке. В нашем номере был огромный укомплектованный бар, и когда репортеры приходили брать у Джо интервью, он предлагал им выпить и, естественно, наливал и себе. Потом он поехал в телестудию выступать на утреннем шоу, и в комнате отдыха там стояла целая батарея ароматизированной водки. На второй день, когда мы немного привыкли к разнице во времени, у него был бешеный график, он целый день колесил по Хельсинки и окрестностям, как говорится, людей посмотреть и себя показать. В небольшом колледже в Ярвенпяа он выступил перед пятьюстами студентами, поразившими меня своей начитанностью («Мистер Каслман, что, по-вашему, общего в тематике произведений Гюнтера Грасса и Габриэля Гарсиа Маркеса?»). В колледже угощали вином. За обедом в просторной залитой солнцем ультрасовременной публичной библиотеке Хельсинки, чьи залы плавно перетекали друг в друга, как лента Мёбиуса, а источники света были расположены в самых неожиданных местах, водка текла рекой.
После обеда в библиотеке нас с Джо повели на экскурсию в архив редких книг. Порядком подвыпившие, мы пробирались между полок вслед за крошечной, похожей на эльфа сотрудницей библиотеки; та внезапно обернулась и прочла строки из «Калевалы», знаменитого финского эпоса девятнадцатого века, который, как утверждают финны, послужил образцом для «Песни о Гайавате» Лонгфелло. В Финляндии, как и во всех маленьких странах, были свои легенды, истории, свои поводы для гордости, и финны охотно ими делились. Без ассоциации с Лонгфелло, без свежей рыбы, Сибелиуса и Сааринена существовала угроза, что Финляндия навек отколется от Скандинавии и утонет в море безвестности. Прекрасная Финляндия могла быть утеряна. Как Атлантида. Как я без Джо – по крайней мере, так мне всегда казалось раньше. Сейчас он взял меня за руку, но я слегка отстранилась.
– Все в порядке? – спросил он.
– Не знаю, – ответила я. Он пристально взглянул на меня мельком, но допытываться не стал.
Лишь потом, проходя через лобби отеля «Интерконтиненталь» после обеда – в отель нас отвез наш водитель, невозмутимый детина с квадратной головой – Джо сказал:
– Я вижу, тебя что-то страшно бесит в этой поездке; не может это подождать до Нью-Йорка?
– Не думаю, – ответила я.
– Ах так? Я-то думал, ты хотела поехать в Финляндию.
– Хотела.
– И?
– А ты как думаешь? – ответила я. – Все это для меня слишком. И я не понимаю, Джо, почему ты удивляешься. Но дело не только в поездке. А во всем.
– О, прекрасно. Рад слышать, Джоан. Значит, дело во всем. Теперь я знаю, что уже ничего не смогу исправить. Ведь придется изменить целый мир. Пока мы здесь, в Финляндии, мне придется, видимо, вспомнить все годы наших отношений и все, что тебя годами бесило. Все горячие точки брака Каслманов.
– Что-то вроде того, – пробормотала я.
Тут его окликнули:
– Джо!
Мы обернулись. На диване в лобби сидел Натаниэль Боун, литературный критик. Боун присутствовал в нашей жизни уже много лет. Ему было около сорока; худой, как подросток, копна длинных каштановых волос, очки в розовой оправе, придававшие ему сходство с женоподобным хомяком. Я не слышала, что он тоже должен был приехать в Хельсинки, хотя удивляться, пожалуй, было нечему; за эти годы он часто появлялся в тех же местах, где и мы. Я никогда не доверяла Натаниэлю Боуну: с тех самых пор, как познакомилась с ним у нас дома в Уэзермилле десять лет назад.
В тот день он приехал из Нью-Йорка, надеясь втереться в доверие Джо и рассчитывая, что тот окажет ему честь и разрешит стать его официальным биографом. Биографы, как официальные, так и неофициальные, должны были проводить со своими подопечными много часов, если, конечно, эти подопечные были живы и изъявляли желание с ними общаться; если же нет, биографам приходилось подолгу просиживать на чердаках и рыскать в ящиках древних покосившихся секретеров, просматривать старые письма и дневники. Но официальный биограф – он как свинья, попавшая в рай: он счастлив, он злорадствует, катается в помоях, потому что, в отличие от своих неавторизованных коллег, может показать свои находки всему миру вместо того, чтобы робко намекать, предполагать, гадать, где правда, а где домыслы, не предоставляя никаких доказательств.
Натаниэль Боун впервые написал Джо, еще когда учился в колледже, и не сомневался, что при личной встрече ему удастся его очаровать, поскольку с момента своего рождения он, похоже, очаровывал всех, кто встречался ему на пути, и в этом они с Джо были схожи. Боун родился в богатой семье из Калифорнии; родители были психиатрами, учился он в Йеле, и там очаровал завкафедрой английского до такой степени, что ему разрешили написать экспериментальную диссертацию, в которой сочетались элементы истории, биографии и вымысла. Именно эта работа после Йеля стала его пропуском в редакции различных журналов. Боун писал биографические очерки, книжные обзоры, комментарии на различные темы от высокой культуры до низкой; он был из тех, кто мог в одном абзаце упомянуть Жака Лакана и Джорджа Джетсона [25].
Его популярности способствовало и то, что он был очень хорош собой – он походил на рок-звезду второго эшелона, хотя мне всегда казался каким-то беспозвоночным, как морской конек; при входе в комнату он всегда сутулился. Волосы у него были длинные и всегда идеально чистые. Боуна отличало то, что хоть он и умел очаровать власть предержащих, его никто особенно не любил. Обычные люди его не интересовали, и он им не нравился. Он беззастенчиво подлизывался ко всем, от кого ему было что-то нужно. Когда в тот день он пришел к нам домой, я сразу это поняла.
Но была у Натаниэля еще одна особенность – из всех моих знакомых он один понимал, как важно втереться в доверие к жене. Он действительно знал, что если жене влиятельного человека он не понравится, все пропало. В день нашего знакомства десять лет назад, когда Боун еще был совсем молод – лет тридцать с небольшим – и приехал к нам за город, чтобы обсудить возможность написать официальную биографию Джо, он привез мне маленький подарок.
– О, миссис Каслман, погодите, – сказал он, стоя у нас на кухне. Я только что впустила его в дом; мы ждали, когда Джо спустится – ждать пришлось довольно долго. С тех пор, как к Джо пришла слава, он любил заставлять людей ждать. – Чуть не забыл. – (Ага, конечно, забыл он.) – Это вам. – Он достал из заднего кармана красивую старинную черно-белую открытку, раскрашенную вручную: девушки на сцене актового зала колледжа Смит, 1927 год. Надпись на обороте гласила: «Веселье в Нортроп-Хаусе».
– Нортроп! – воскликнула я. – Я там жила.
– Я знаю, – с улыбкой ответил он.
Если бы я увидела эту открытку, скажем, на блошином рынке, я бы сама ее себе купила. Подарок был выбран с умом, но я сразу прониклась антипатией к Боуну и почувствовала в нем смутную угрозу. Все время, пока он находился в доме, стоял на кухне в своих джинсах и сапогах из змеиной кожи и пил холодный чай, который я ему налила, мне было неуютно.
С тех пор, как у Джо вышла первая книга, вокруг него всегда вертелись молодые люди; они порхали, кружились и плясали рядом, но вместе с тем завидовали ему и втайне надеялись его обойти. Большинство из них писали свои романы – длинные, многословные книги с претензией на величие, тяжеловесные, как переношенные младенцы. Натаниэль Боун, как выяснилось, тоже писал роман, целых два года, но работа не шла. Он сам понял, что в книге, так сказать, «слишком много букв». «Слишком много мыслей», – сказал один его друг; такая критика не показалась Боуну обидной. «Не бросай это дело ни в коем случае», – продолжал друг, – «но может, попробуешь себя в документалистике?» Так Натаниэль Боун и оказался на пороге дома Джозефа Каслмана, которому писал еще с колледжа. Его первое письмо было адресовано в издательство; нам его переслали, когда Боун учился в Йеле на втором курсе.
Дорогой мистер Каслман,
Вчера мы с ребятами сидели в гостиной общежития и играли в ассоциации – надо было угадать известного человека по личным ассоциациям, например: на какое животное он похож? И я загадал вас, мистер Каслман. Вот какие у меня были ассоциации:
На какое животное похож этот человек? На пантеру.
А если бы он был драгоценным камнем? Был бы опалом.
А если бы он был одним из битлов? Джоном, естественно.
С каким музыкальным инструментом можно его сравнить? С фаготом.
Какое он блюдо? Кныш с гречневой кашей [26] и острым соусом.
Какая часть тела? Мозг.
Какой кухонный прибор? Электрический консервный нож.
Возможно, эти ответы покажутся вам бредом, но я все равно решил поделиться ими и выразить восхищение вашим творчеством, преданным фанатом которого я являюсь еще со старших классов, когда впервые прочел «Грецкий орех».
С наилучшими пожеланиями,
Натаниэль Боун
а/я 2701
Станция Йель
Джо ответил на письмо; смелость юноши его позабавила, и он поблагодарил его за то, что тот признал «неопровержимую истину – что в глубине души я пирог с гречневой кашей». На этом бы все и кончилось, если бы Натаниэль Боун не написал Джо снова, на этот раз уже не через издательство, а на обратный адрес, указанный на конверте. Он прислал ему курсовую работу, посвященную рассказу Джо «Сигаретное дерево» – критический анализ, показавшийся Джо умнее большинства рецензий на этот рассказ.
– Взгляни, – сказал он мне, и я тоже прочла работу Натаниэля и согласилась, что та очень проницательна. Однако мне показалось, что истинной темой работы являлся не рассказ Джо, а проницательность Натаниэля Боуна.
В последующие годы Боун продолжал иногда писать письма, восторгаться тем или иным романом, рассказом или статьей и делиться мыслями. Джо всегда отвечал кратким письмом с благодарностью. Мне надо было еще тогда понять, что Натаниэль Боун обхаживал его, стремясь занять в его мире особое место, но почему-то мне не пришло это в голову. Я считала его простым читателем, фанатом, юным поклонником, который был где-то там, далеко. Но он проявлял удивительную настойчивость и последовательность, стремился произвести впечатление на Джо своими знаниями, хорохорился перед ним, ослеплял его или пытался это сделать, хотя сам тоже был им ослеплен.
В конце концов это привело к тому, что через десять лет после первого письма из Нью-Хейвена этот молодой человек в сапогах из змеиной кожи очутился у нас на кухне. Он нервно стоял у холодильника и теребил магнитик в виде фрукта и свои волосы, пытался казаться расслабленным и уверенным в доме любимого писателя и впечатлить его жену, чтобы вечером, когда уйдет, та повернулась бы к мужу и сказала что-то вроде:
– Этот мальчик, что сегодня приходил…
– Боун? – зевнув, спросил бы сонный Джо.
– Да.
– Никакой он не мальчик.
– Ну да, наверно. Такой умный и интересный юноша.
Джо бы кивнул.
– О да. Боун очень умен, с этим не поспоришь. Я бы даже назвал его блестящим юношей.
– Он принес мне подарок. Открытку из Смита, старинную, 1927 года.
– Вот это забота! Серьезный молодой человек. Думаю, из него выйдет толк.
Мы бы закивали, представляя молодого Натаниэля и думая, почему наш сын не мог вырасти таким; мы, может быть, даже пожалели бы, что он не наш сын. Наш сын должен был стать именно таким, а не бесталанным, вспыльчивым, склонным к вспышкам агрессии, как Дэвид. С этой мыслью мы погрузились бы в безмятежный родительский сон и во сне качали бы будущего биографа Джо в колыбели.
Но это была фантазия – фантазия Боуна, не наша. Джо упивался своей славой, но мысль о том, чтобы стать предметом серьезного биографического исследования, ему не нравилась. Ведь тогда ему пришлось бы взглянуть на свою жизнь оценивающим взглядом и примириться, что рано или поздно ей придет конец. А смерти он боялся. Потому и страдал бессонницей, ведь сон – репетиция смерти.
О нем уже писали книги, короткие, непримечательные монографии, выходившие в университетских издательствах, но в них не было глубины и конкретики, пикантных подробностей и огонька. А вот биография Боуна наверняка оказалась бы интересной, талантливой и привлекла бы к Джо много внимания.
Но Джо отказался.
В тот день у нас дома они поднялись наверх, сели в кабинете и стали курить сигары. Чуть позже пошли в «Шуйлерс» за зефирками, и Боун по-дружески, в знак ритуальной солидарности, съел целую пачку, притворившись, что они тоже ему нравятся, что всем взрослым людям они нравятся. Они сидели на крыльце магазина, ели приторные резиновые сладости, а Боун объяснял, почему именно он как нельзя лучше подходит на роль биографа Джо.
«Кто-то должен это сделать, почему не я?» – кажется, таким был его основной аргумент. Боун считал, что менее талантливые писатели изобразят Каслмана плоской одномерной фигурой, несчастным мальчиком из Бруклина, безотцовщиной, ставшим писателем. Но поскольку Натаниэль все эти годы старательно изучал творчество Каслмана, лишь ему одному удастся показать, кем на самом деле был Джо.
– Помните то первое письмо, что я прислал вам много лет назад? – спросил он. – Где рассказывал про игру в ассоциации? Что вы за дерево и так далее? Вот именно так я планирую передать всю вашу суть. И ваши читатели наконец поймут, кто вы на самом деле.
Думаю, эта последняя фраза и решила его судьбу. Я никогда не встречала писателей, которые бы хотели, чтобы читатели поняли, какие они на самом деле.
Джо откусил кусочек химического розового зефира; я представила, как он при этом причмокнул. Он проглотил зефир.
– Не думаю, – ответил он.
Повисла тишина.
– Не думаете? – Боун оторопел при мысли, что его отвергли; он не знал, как поступить. – Есть такой анекдот, – попытался отшутиться он. – Декарт заходит в бар. Бармен спрашивает: хотите выпить, сэр? А Декарт отвечает: «Не думаю» – и исчезает [27].
Джо кивнул, попытался улыбнуться; он-то исчезать не собирался, и в мире, где Натаниэль Боун не напишет его биографию, он все равно продолжил бы существовать. Но ведь Боун его изучал, настойчиво забрасывал письмами, публиковал статьи о его творчестве, и все ради чего? Чтобы оказаться на крыльце темной захламленной лавки в затрапезном городишке в пригороде Нью-Йорка, сидеть, есть мерзкий розовый зефир в кокосовой стружке и выслушивать отказ?
Он стал умолять и пресмыкаться. Когда это не помогло, перешел к лести, затем к жалким угрозам. Он, кажется, готов был расплакаться на глазах у пораженного Джо, ведь в жизни ему почти ни разу никто не говорил «нет».
Но Джо продолжал говорить «нет», добродушно повторяя свой ответ столько раз, сколько было необходимо, пока наконец до Натаниэля не дошло, что он не передумает. Он ошеломленно встал, выпрямился, отряхнул кокосовую стружку с рубашки и проговорил:
– Знаете, а ведь я все равно напишу эту книгу.
Джо кивнул.
– Делайте, что считаете нужным, – ответил он. – Все так живем.
Джо даже не встревожился, и это, полагаю, и взбесило Боуна; что за человек этот Каслман, почему его ничем не проймешь? Что надо сделать, чтобы эта великая фигура тебя заметила? Боун пока не знал, что мужчины, которым принадлежит мир, завоевали его не благодаря своему великодушию и не потому, что интересовались окружающими. Они сделали это, потому что они думали только о себе. Они были заняты только тем, что подбрасывали дров в огонь своей репутации, и когда другие люди подходили и спрашивали – а что это вы делаете? – они отвечали: о, я подбрасываю дров в огонь своей репутации. Могу ли я как-то помочь? – спрашивали люди. Конечно, сбегайте за дровишками, отвечали такие, как Джо.
Боун пришел в ярость, хоть внешне этого не показал. Через несколько месяцев он заключил контракт с крупным издательством на написание неавторизованной биографии Джо, и с этого момента между ними установилась неловкость, настороженность, которая так и не прошла с годами. На самом деле, они просто питали друг к другу неприязнь. Боун был вездесущ, как луна, приходил на все чтения и круглые столы, приехал даже на литературный фестиваль в книжный город Хей-он-Уай в Уэльсе, где выступал Джо. Я видела его в первых рядах, он стоял там, такой длинноволосый, в этих своих дурацких очках.
И вот через десять лет после того, как Натаниэль Боун смущенно топтался на кухне нашего дома, я увидела его снова; он сидел, развалившись на диванных подушках в лобби отеля «Интерконтиненталь» в Хельсинки и, как всегда, ждал Джо. От удивления мы замерли и вытаращились на него.
– О боже, – шепнула я; Джо лишь вздохнул. После нашего напряженного разговора между нами ненадолго воцарилось согласие.
– В каждой бочке затычка, – пробормотал Джо. – Что ж, было бы странно, если бы он пропустил эту бочку.
– Да уж, – ответила я. – Подойди к нему. Так надо.
– Здравствуй, Натаниэль, – с притворной радостью подошел к нему Джо. Они обменялись рукопожатиями, Натаниэль поцеловал меня в щеку, и мы некоторое время стояли, оценивающе глядя друг на друга, а потом Джо просто кивнул, пробормотал «рад тебя видеть» и отвернулся.
Знаменитые люди могут себе это позволить. Джо ушел, даже не переживая, что обошелся с Боуном нелюбезно. Мыслями он был уже в другом месте – думал о премии, которую получит завтра вечером в оперном театре, о последующем банкете и вихре всеобщего внимания, о котором мечтают все, но большинство никогда даже близко не достигают желаемого; большинство видят себя на телеэкране, лишь когда их зернистое изображение выводится на монитор камеры видеонаблюдения в аптеке, и даже тогда испытывают легкое головокружение. «Это же меня показывают», – с гордостью думают эти жалкие людишки.
Я двинулась вслед за Джо к выходу из лобби, коротко улыбнувшись Боуну, но потом вспомнила, что Джо пригласил Ирвина Клэя и сотрудников издательства в наш номер на коктейли и закуски. Мне не хотелось там находиться, вести светскую беседу о Джо, премии и различных мероприятиях этой недели, поэтому я свернула в другую сторону и вышла из отеля. У меня была карта Хельсинки, и я пошла по проспекту Маннергейма. В витринах красовался обычный ассортимент – дорогие ткани, сотовые телефоны «Нокиа», крошечные и плоские, как леденцы от кашля. Вечерело, небо уже совсем потемнело – репетиция перед долгой бессолнечной зимой. Я шла по тротуару и вдруг кто-то зашагал в ногу со мной рядом; это оказался Боун, видимо, он следил за мной от самого отеля.
– Джоан, – сказал он, и в голосе его слышалось отчаяние, – здравствуйте! Может, хотите со мной выпить? Мы же в Финляндии, – добавил он. – Прошу, не отказывайте.
Можно подумать, на мое решение мог повлиять тот факт, что мы оба оказались в этой странной северной стране. Впрочем, как ни странно, именно это на него и повлияло. Я представила, как Боун бродит по улицам Хельсинки поздно вечером пьяный, жмурится под фонарями или сидит в баре, и не с кем ему поговорить, и никто с ним разговаривать не хочет. Финский язык иностранцу совершенно непонятен, полон сложных незнакомых звуков; ударение в нем ставится всегда на первый слог, а интонация похожа на утробное мычание. «Мы с тобой очутились здесь, на краю света, – казалось, говорили финны, – так давай напьемся».
Так и я согласилась выпить с Натаниэлем Боуном, потому что никому он больше был не нужен.
Глава пятая
Ладно, допустим, я согласилась выпить с ним не поэтому. Я пошла с ним, потому что мне доставляло тайное удовольствие сидеть за столиком с кем-то, кого Джо недолюбливал и не хотел бы, чтобы я с ним сидела. Хотя я не сказала ему ничего существенного и противоречивого, я все равно испытывала удовольствие. Мы сели в известном ресторане Хельсинки, «Золотая луковица»; из мансардного окна над нашими головами открывался вид на Успенский собор.
– Купол-луковка, – заметил Боун, но мне уже поднадоело все финское – купола, шедевры плоскостной архитектуры Сааринена и Аалто, копченая рыба, ягоды морошки, состоящие из маленьких шариков, слепленных в один большой и плотный; мелодичные строфы «Калевалы», вдохновившие Лонгфелло. Мы пили водку с тоником и вели неловкую беседу о поездке, различных туристических достопримечательностях, где успели побывать, людях, с которыми познакомились, отличии финнов от остальных скандинавов.
– Они слишком долго жили в тени Советского Союза и страдают комплексом неполноценности, – сказал Боун. – Поэтому и учредили эту Хельсинкскую премию. Чтобы как-то возвысить себя, придать себе важности. И получилось же! Каждый год все так радуются, когда победитель приезжает в столицу и на несколько дней внимание всего мира приковано к Финляндии. Все счастливы, что Джо к ним приехал. Я тоже очень за него рад. Вы-то, наверно, считаете, что я давно таю на него злобу и завидую ему, но это не так. Я ничего против него не имею. Джо – великий писатель. Он заслужил эту премию.
– О да, – ответила я, – он-то заслужил.
– Жаль, что вы не разрешаете себя цитировать, Джоан, – задумчиво произнес Боун. – Я был бы счастлив, если бы вы мне позволили.
– Ну уж нет.
– Да знаю я, знаю, – ответил он. – Впрочем, даже если бы вы мне позволили, я бы не смог передать вашу интонацию. То, как вы произнесли это «он-то заслужил». То, как это прозвучало.
– И как это прозвучало?
– Ну, сами знаете. Как будто вы ему завидуете, – сказал он и забросил в рот орешек.
Мы с Натаниэлем Боуном сидели в желтом полумраке «Золотой луковицы» с бокалами в руках и тарелками с какими-то блинчиками с сочной пряной начинкой. Вокруг тихо беседовали другие посетители. С нашей последней встречи Боун изменился, осунулся; ему теперь было за сорок, и вскоре он планировал закончить книгу, над которой работал уже десять лет. Джо за это время опубликовал четыре новых романа.
Мы сидели и выпивали в «Золотой луковице», и я поняла, что мне жалко Натаниэля Боуна. Он так долго гонялся за Джо; прошло столько лет, и мы снова встретились – мы трое, только постаревшие, уставшие, совсем не такие привлекательные и неотразимые, как когда-то. Кто прочтет книгу Натаниэля Боуна, когда та наконец выйдет? Единицы, казалось мне, хотя десять лет назад он получил за нее большой аванс – такую крупную сумму, о которых обычно пишут в СМИ, желая показать, что и в издательском бизнесе, где денег обычно не водится, кое-кто нет да и сорвет джекпот. Но поскольку Боун не предполагал, что написание биографии отнимет так много времени, в литературном мире за эти годы произошли необратимые изменения.
Джо теперь считался отголоском минувшей эпохи, все еще важным писателем, но уже ставшим в очередь на утилизацию. Его последние два романа продавались очень плохо. Мир больших писателей нынче выглядел иначе; помимо обычной новой поросли самоуверенных юношей, женщин в литературе стало намного больше. Это был уже не 1956 год, когда я впервые пришла к Джо Каслману на урок литературного мастерства.
Самой популярной современной писательницей считалась Валериана Каанаак. Она была не просто писательницей, а настоящей эскимоской с Лабрадора. Молодая, красивая, с черными волосами, зелеными глазами и острыми белыми зубками, она утверждала, что выросла в иглу из снега и дерна, хотя против нее уже организовалась целая кампания, и злые языки поговаривали, что она шарлатанка и использует свою внешность и необычное происхождение для продвижения, а на самом деле прожила в этом иглу всего пару месяцев, а остальную жизнь провела в квартире со спутниковой тарелкой. Валериана училась в колледже святой Хильды в Оксфорде и опубликовала свой первый роман в двадцать три года. Он назывался «Китовая шкура» и рассказывал про женщину-китобоя и молодого члена Британского парламента, ею одержимого. Длинный, как Библия, роман был полон остроумия, эрудиции и непристойных сцен, а действие переносилось с Лабрадора на Даунинг-стрит, 10 [28]. Экзотичная и скандальная, книга взбесила многих в литературном мире и стала невероятно популярной в Штатах и Европе. Когда я была молода, Валерианы Каанаак еще в проекте не было; теперь ее роман обожали все. Издание в твердой обложке разошлось тиражом полтора миллиона. В конце был словарик инуитско-инупиакского языка.
Слава пришла к Валериане совсем недавно, и писательниц такого плана было несколько – женщин, чье творчество и поведение в литературном мире казались мне откровенно мужскими. Я пыталась игнорировать их произведения, так как сам факт их существования меня расстраивал. Лучше уж держаться динозавров вроде Льва и Джо, думала я. Быть несчастной и чувствовать себя обманутой, чем приветствовать эту новую породу, которую я не понимала и не чувствовала к ней ни капли любви.
Боун перегнулся через маленький столик и обдал меня теплым пивным дыханием.
– А знаете, пока мы здесь, в Хельсинки, мы могли бы поговорить. Вы бы мне что-нибудь рассказали. Мы можем снова встретиться, и вы расскажете все, что хотите предать огласке.
– И что это, по-вашему? – спросила я.
– Я вам в рот слова вкладывать не стану, – ответил он. – Это было бы неправильно. Но я знаю, что вам есть что сказать, Джоан. Об этом говорят уже много лет.
– Кто говорит?
– Одна старая подруга моих родителей, например, – тихо ответил Боун.
– Правда? Что за подруга?
– Я знал ее в юности, когда жил в Калифорнии, – начал он, и, заметив, как он барабанит пальцами по столу и теребит рубашку, я поняла, что ему неловко. – Она жила от нас в паре кварталов, с мужем, – продолжал он, – художником-неудачником, он разрисовывал деревяшки, найденные на берегу. Сама она была психиатром, как и мои родители, вот только в то время углубилась во всякие методы альтернативной терапии – в общем, у нее крышу снесло на почве эзотерики. Но мне она нравилась. Такая хиппи из шестидесятых, знаете, с длинными звенящими сережками, в струящемся платье с цветами и безумными теориями, объясняющими все на свете. И дочь у нее была. Чуть постарше меня, умная, темненькая такая. Водилась с моим старшим братом. И писала стихи, их печатали в школьном литературном журнале.
– Ясно, – я пока не разобралась, к чему он клонит, но история меня увлекла. – Продолжайте.
– Так вот, у этой женщины, психиатра, муж был второй, – сказал он. – А первый брак оказался неудачным; муж бросил ее с маленьким ребенком, но она справилась, начала новую жизнь и сделала карьеру. А тот первый муж потом прославился, – спокойно добавил он, – стал известным писателем.
– Ох черт, – выпалила я, – только не это. – Боун отвернулся, будто извинялся, будто ему было стыдно за грязь, что он вытащил на свет божий. Я тоже стыдилась, что меня разоблачили. – Ладно, – сказала я наконец и подняла руку. – Я все поняла, Натаниэль. Поняла, что вы задумали. Сначала нагнетали напряжение. Затем оттягивали кульминацию. И вот наконец неожиданный поворот. Что ж, ваша взяла, вы меня удивили.
– Простите, – сказал он. – Хотите, чтобы я прекратил? Я перешел черту?
Но я покачала головой; он, разумеется, знал, что мне интересно, что я хочу узнать, что случилось с этими людьми – брошенной спятившей первой женой Кэрол и малюткой Фэнни, этой давно забытой парочкой, исчезнувшей в жарких калифорнийских дебрях.
– Кэрол была умной, но по ней было видно, что в жизни ее обидели. За годы она много что моим родителям рассказала, – сказал Боун. – Например, о первом муже и о том, что сначала его ненавидела, но потом перестала. Ненависть недолговечна, говорила она, если не стараться ее подпитывать, не разжигать огонь. Она не ненавидела его; скорее, удивлялась, как он добился такого успеха, ведь он никогда не казался ей талантливым. Впрочем, она всегда добавляла, что не ей судить.
Боун говорил, а я за ним наблюдала. Он казался смущенным и взволнованным; он явно рассказывал все это не для того, чтобы меня помучить. Он просто радовался, как литературный детектив, обнаруживший на дне ящика ценную рукопись, тихо поглаживающий ее и наслаждающийся своим триумфом.
За эти годы мы с Джо редко вспоминали Кэрол или Фэнни – причин не было. Они забылись, как герои романа, утратившего популярность; изредка я спрашивала о них Джо, обычно о Фэнни – сейчас ей должно было исполниться уже сорок пять лет. (Сорок пять этой малышке, подумать только!) Джо качал головой и просил не поднимать эту тему: она его огорчала. Мы знали, где они, примерно представляли, чем занимаются, но не больше. Они постоянно жили в Калифорнии, мать была психотерапевтом, дочь – адвокатом. Мы знали все основные факты, собрав их за несколько десятилетий; в последние годы с помощью интернета это было легко. Встречаться лично не хотели ни они, ни Джо. Он очень долго не оставлял попыток увидеться с Фэнни и предпринимал их раз в несколько лет из любопытства и вежливости, и когда она заявила, что не хочет его видеть, испытал облегчение.
За все время он навестил их только один раз – в шестидесятые в ходе рекламного тура. Тогда он вернулся из Калифорнии подавленным; дочь его не узнала и, кажется, не хотела знать. Она играла в песочнице во дворе в Сосалито; он сел на зеленый деревянный край песочницы и стал ее расспрашивать. Она отвечала односложно, а потом, когда ей наскучило, повела себя, как все маленькие дети – стала напевать себе под нос.
Дом, где жили Кэрол и Фэнни, был маленький, но красивый, весь розовый, как створки ракушки изнутри. Все несло на себе розовый отсвет, включая Кэрол, и взглянув ей в глаза, Джо понял, что совсем ее не знает и не понимает, как они могли быть женаты. Вне контекста, не в холодном климате, а в теплом, она казалась совсем другим человеком, а этот ребенок, которого они вместе произвели на свет, выглядел далеким и непостижимым. Если бы Джо решил задуматься об этом, он, несомненно, почувствовал бы себя очень несчастным, но он решил не углубляться в размышления. Он покинул дом-ракушку и поспешил домой к нам.
– Расскажите про дочь, – попросила я Боуна. – Фэнни. Мы только знаем, что она адвокат по трудовому праву.
– Она училась в юридической школе Пеппердайн. Не замужем. Много работает. Довольно унылая особа, я бы сказал.
– Джо пытался поддерживать контакт с Фэнни поначалу, знаете, – сказала я, но это прозвучало не слишком уверенно. – Он был очень занят, – продолжала я, – и Кэрол не нуждалась в его деньгах; там не в алиментах было дело. Она не хотела с ним знаться, а потом он прославился, прошло время, у нас появилась своя семья. И Кэрол вообще решила оборвать с ним все связи.
Я замолчала. Перед глазами всплыло старое воспоминание: Фэнни лежит рядом со мной на кровати в спальне Джо и Кэрол в Нортгемптоне. «Кажется, я влюбляюсь в твоего папочку», – сказала я ей тогда, – «и мне бы очень хотелось с ним переспать». Так я и сделала, причем в тот момент не думала ни о Фэнни, ни о Кэрол, как будто все это не имело к ним никакого отношения; я думала только о нас с Джо, словно мы с ним жили на необитаемом острове, в нашем личном тропическом раю.
Мы поступили ужасно. Я поступила ужасно. Я неслась вперед на всех оборотах, отвлекая его от жены и дочки; я как будто тогда всего этого не видела, а слышала лишь Джо, обиженно твердившего о том, что жена отвергает его и не занимается с ним сексом. Он нуждался в сексуальной разрядке и неослабевающей любви, нуждался в женщине, и этой женщиной была не Кэрол. Ей была я. Жена с ребенком отошли на второй план, как актеры эпизода; теперь их эпизод закончился. Фэнни и Кэрол уходят со сцены влево; Кэрол поднимает ручку ребенка и машет ей, прощаясь.
– Послушайте, – сказала я Боуну, – я знаю, история неприятная. Она не делает мне чести, и Джо тоже. Но что было, то было. Тогда я могла думать лишь о том, что с Кэрол он несчастлив. И она казалась ненормальной.
– Ага. Она рассказывала, как вы от нее на орехи получили, – с улыбкой произнес он. – Грецкий орех, помните? – пояснил он. – Я эту историю услышал с ее точки зрения. Она не хотела вам сделать больно, когда его кинула. Думала, это встряхнет вас немного. Ведь это же не в первый раз было.
– Что вы имеете в виду?
– Был еще один случай. В Нью-Йорке, когда они только поженились, – ответил Боун. – Студентка с философского факультета. Он и ей орех подарил. А когда Кэрол обо всем догадалась, сам ей признался.
– О, – я представила целый грузовик орехов с памятными надписями, которые развозят женщинам по всей стране до и после меня.
– Когда она узнала про вас, ей все это уже надоело, – продолжал Натаниэль.
Кэрол всегда казалась мне чокнутой, но что если она просто была в ярости? Теперь мне захотелось перед ней извиниться. И перед Фэнни. Простите, что разрушила вам жизнь.
– Кэрол пришла в ужас, когда Джо описал в книге тот случай с орехом. Хотя признавала, что роман очень хорошо написан. Это ее всегда поражало, – сказал Натаниэль. – Некоторое время мы молчали, затем он сказал: – Надеюсь, я не слишком агрессивно на вас насел, Джоан. Я чувствовал, что с Джо на эту тему говорить не стоит. Но с вами… с вами решился.
– Все в порядке, – ответила я; почему-то я его успокаивала, а не наоборот.
– Вы, разумеется, в курсе, что я читал ранние работы Джо, – вдруг сказал он. – Скажем, был один рассказ, я нашел его в маленьком литературном журнале – «В воскресенье у молочника выходной». Честно говоря, это не шедевр.
– Я знаю. Ужасный рассказ, – согласилась я, и мы вместе посмеялись.
– Так вот, Кэрол всегда поражалась, как ему удалось достичь такой известности, – продолжал Натаниэль. – Она говорила, что, возможно, Джо нашел свой голос лишь после того, как бросил ее. Или, – добавил он, – после того, как встретил вас. Может, вы стали его музой?
– Так и было, наверно, – пробормотала я.
– Светловолосая шикса обворожила простого еврейского парня.
– Ага. Не я первая, не я последняя [29].
Мы покрутили лед в бокалах и попытались посмеяться; наконец оба посмотрели наверх, на прямоугольник света. Странно, но мы никуда не спешили, как будто наконец почувствовали себя уютно в обществе друг друга, вот только это было не так. Он подвинул ко мне серебряную вазочку с соленой соломкой, и я съела немного, а потом он сказал:
– Вы могли бы очень помочь мне с книгой. Я дам вам возможность выговориться; вы могли бы сделать истинно феминистское высказывание.
– Ох, Натаниэль, помилуйте; какой вам прок с феминистских высказываний, – отмахнулась я.
– Мне никакого, а вот вам прок есть.
Он был по-своему соблазнителен – хотя бы тем, что не был Джо. Я была уже старая, Джо тоже, но Боун – его время еще не прошло. Еще долго после того, как мы с Джо покинем этот мир, Натаниэль Боун будет здесь хозяйничать, заключать договоры на книги, выступать в «Уай» на Девяносто второй улице с докладом о «правде и задаче биографа». Может, и впрямь все ему рассказать? Он же ждет не дождется, знает, что мне есть что сказать. И хочет, чтобы в истории Джо Каслмана увязались все концы, чтобы все в ней было гармонично, как в романе, – и форма, и развязка.
– Не стану торопить вас, Джоан, – сказал он. – Не спешите; как вы захотите, так все и будет. Можем все записать на диктофон; впрочем, я могу просто записывать в блокнот. Мы же с вами еще один день здесь пробудем, верно? Церемония, потом банкет; у вас ни одной свободной минуты не найдется. А вот на следующий день, часов в десять утра можем встретиться у входа в книжный магазин «Академик». Джо об этом знать необязательно. Видели, какой огромный магазин? Финны много читают, верно? А что еще делать долгой зимой, если не напиваться? Мы могли бы встретиться – вы успеете решить, что хотите мне рассказывать, а что нет. Как вам такое предложение? – Я пожала плечами; ничего обещать я ему не хотела. – Мне кажется, вы хотите мне все рассказать, – добавил он. – Со мной разговаривать лучше, чем с психотерапевтом. Мне это многие говорили.
– Да, но вы плохой психотерапевт, – заметила я. – Тот, что выдает тайны клиентов.
– Верно, – улыбнулся Натаниэль. – Мои родители психиатры; поэтому, наверно, я и стал плохим. Дети психиатров с самого начала обречены. У нас нет шансов.
– Бедняжка, – усмехнулась я.
– Вот вы дразнитесь, но если бы знали, на что была похожа моя жизнь, то действительно меня бы пожалели, – заметил он. – У вас, Джоан, есть этот брак, эта жизнь, ваши дети и внуки, дом, много друзей. А у меня ничего этого нет. Есть только моя работа. Проект «Джо Каслман». Это и есть моя жизнь. Это мой дом. Мой ребенок. Вот такой я несчастный человек.
Тут Боун внезапно расплатился по счету, долго высчитывая, сколько марок и пенни оставлять; он подносил каждую монету к свету и вглядывался сквозь маленькие очки – что за монета? Какого номинала? Впрочем, скоро придет евро, и все эти монеты станут не нужны. Я оставила его там, в ресторане; он хмурился над легкими монетами и тонкими бумажными деньгами, а я пошла по темным улицам этой столицы размером с небольшой городок на Среднем Западе, столицы, где я не знала никого и никто не знал меня, а люди рассеянно врезались друг в друга, как детские машинки на широком гладком треке в парке развлечений.
* * *
Я знала, что, с моим участием или без, Боун, несомненно, включит в биографию Джо ряд основных фактов, которые многим были давно известны. Скажем, одно время мы курили марихуану, хотя были уже староваты для таких развлечений и нам было стыдно, но это нас не останавливало. В конце шестидесятых нам было уже под сорок. Попробую описать вам нас, если позволите: Джо в шейном шарфе с узором «огурцы», в полосатых клешах, с отросшими черными волосами, по-девичьи гладкими, глаза затуманены дымом. В то время он вечно откидывал голову и закапывал в глаза «визин» или смеялся над чем-то совсем несмешным. И я, в бумазейном платье или юбке в пол и очках с толстыми стеклами, с букетом полевых цветов в руках. Длинные волосы разделены прямым пробором. У меня было пять шалей, и я носила их по очереди в эту эпоху протестов, криков, кутежа и полного отсутствия самоиронии.
Но куда постыднее нашего внешнего вида было то, чем мы тогда занимались. Под безотказным предлогом «исследования для книги» Джо исследовал свингерскую среду – само слово «свингеры» заставляет меня краснеть. Где они сейчас, свингеры минувших дней? Если еще живы, то читают журнал «Здоровье», сидят с внуками и принимают гинкго билоба, чтобы освежить воспоминания о времени, которое, пожалуй, лучше бы забыть.
Исследования завели Джо в полосатых клешах в манхэттенский клуб где-то в западной части Пятидесятых улиц. Он назывался «Логово порока»; на входе там было принято раздеваться догола, в джакузи могли нежиться и мужчины, и женщины, а в темной комнате посетители ложились на плюшевые диваны и распахивали халаты.
Однажды он попросил пойти с ним, и я пошла. Мы все еще жили в Гринвич-Виллидж, дети остались дома с няней, Дэвид смотрел «Стартрек», а девочки наряжали безответных хомяков в кукольные платьица. Мы взяли такси и поехали на Манхэттен, оба слегка под кайфом: перед выходом мы быстро выкурили косяк в ванной, примыкающей к нашей спальне – дети туда никогда не заходили. За вход в «Логово порока» требовали безбожно высокую плату, но Джо заплатил, и мы вошли, оказавшись в коридоре, устланном фиолетовым ковролином, как в чьем-то безвкусном доме в пригороде. Среди посетителей были молодые и красивые люди, и они быстро находили друг друга. А вот те, что постарше и попроще лицом, стояли одинокие в халатах; мужчины делали вид, что пришли невинно поплескаться в джакузи, а женщины держались с дерзким апломбом, втягивали обвисшие животы – признак того, что давным-давно они произвели на свет ребенка, а может, и парочку, – и кивали головами в такт психоделической музыке из Сан-Франциско, лившейся из квадрофонной аудиосистемы.
Мы с Джо находились где-то посередине между этими двумя группами: в категорию молодых не попадали уже по возрасту, но были еще совсем не старыми и потому не слишком отвратительными. Мы вошли в комнату, отделенную от других дверью с резиновым уплотнителем, отчего у меня возникло чувство, что мы заходим в холодильник, и сели в халатах на диван, по текстуре весьма напоминающий любимые розовые зефирки Джо – правда, я поняла это только много лет спустя. Мы все еще были под кайфом, смеялись, но атмосфера в комнате скорее походила на зал ожидания в очереди на маммограмму, чем на пещеру сексуальных наслаждений.
Вскоре пришел парень и принес высокий бонг; мы расселись вокруг него и стали передавать бонг по кругу. Помню, мне было брезгливо курить через него из-за того, что так много людей передо мной его обслюнявили. Я подумала, что раз мне противны чужие слюни, что уж говорить о групповом сексе – тут мне точно не светит большое будущее. Но парень скинул халат и робко положил руку мне на шею. Джо смотрел, как он наклоняется и целует меня; я была лет на десять его старше. Тут и девушка, сидевшая рядом, придвинулась и коснулась ртом моей шеи – миниатюрная, темноволосая, почти двойник Одри Хепберн.
Не могу сказать, что тем вечером я не возбудилась; возбудилась, почему же, на животном уровне, ведь разве могут не возбудить влажные тела, частое дыхание, ритмичные движения? Парень и девушка – их звали Дон и Роз – все внимание обратили на меня, а Джо смотрел. У мужа – Дона – были большие руки, а у его жены – очень маленький рот; она целовала меня, как птичка клюет зернышки, словно забывала, а потом вдруг вспоминала, чем она тут занимается.
– Какая ты мягкая, – прошептала она, как ребенок, сообщающий мне свой секрет, и хотя мне надо было, наверно, сказать что-то в ответ, я не смогла. Джо смотрел на нас; я увидела, как он откинул голову и облокотился о плюшевую спинку, обдолбанно и одобрительно кивая.
Я задумалась, какой могла бы стать моя жизнь с другой женщиной – жизнь без мужчин, их кошачьих концертов и постоянной потребности в одобрении, в поглаживании, словно в своей голове они всегда находились в «Логове порока» и ждали с небрежно завязанным поясом халата, жаждали, чтобы женщина потянула за него и осчастливила бы их. Мужчины и женщины бродили по комнате; сквозь завесу дыма я чувствовала неприятный запах тревоги; кто-то сомневался, удастся ли ему сегодня найти удовольствие, раскроют ли его халат новые теплые руки.
Когда мы с Джо ушли, уже вставало солнце. Позже в тот день, вспоминая о случившемся, я ужаснулась и поклялась, что это был первый и последний мой случайный бисексуальный опыт; я также поклялась больше никогда не представлять себе жизнь без мужчины, с которым когда-то связала свою судьбу в порыве девичьего оптимизма.
Вдобавок к таким историям, в биографии Боуна наверняка будет рассказано о том, что произошло между Джо и Львом Бреснером двадцатого декабря тысяча девятьсот семьдесят третьего года в квартире Бреснеров с длинными коридорами на Риверсайд-драйв. До того вечера Джо никогда не проявлял склонности к насилию, ни разу в жизни. Мне кажется, чрезмерно самовлюбленным людям сложно выйти из ступора самолюбования и причинить кому-то боль. Мы с Джо часто ссорились – из-за его карьеры, денег, детей, недвижимости, порой даже из-за женщин, но эти ссоры, хоть и были свирепыми, никогда не перерастали в драки.
– Ненавижу, когда вы так делаете! – однажды закричала на нас Элис, когда была маленькая и мы с Джо устроили скандал. – Вы можете вести себя нормально?
– Твой отец, – осторожно проговорила я, стараясь дышать ровно, короткими маленькими глоточками, – не умеет себя вести. В этом и проблема.
Элис с Сюзанной плакали и умоляли нас не ругаться, а однажды за вроде бы мирным семейным ужином Сюзанна вручила Джо листок цветной бумаги, наподобие валентинки украшенный ажурными салфетками, и там было написано:
- Если вы с мамой перестанете орать,
- И чаще будете друг друга обнимать,
- Я полюблю тебя еще сильнее, папа.
Джо прочел открытку и расплакался. Он встал, опустился на колени перед стулом, на котором сидела наша старшая дочь, крепко обнял ее и чуть не раздавил в объятиях, уронил стакан с молоком, и то пролилось на пол, Сюзанна растерянно заплакала, и Элис заревела с ней в унисон, что вообще-то было ей несвойственно.
– Я люблю вас всех, утятки мои, – сказал Джо. – И никогда, никогда не желаю вам зла. Просто иногда я делаю глупости. Большие глупости. Мама подтвердит. Простите меня.
– Я тебя прощаю, – великодушно заявила Элис через секунду, а потом и Сюзанна дрожащим эхом повторила ее слова. Дэвид ничего не сказал, он просто продолжал есть, как будто вокруг него не происходило ничего особенного.
А я сидела и думала, как легко Джо слез с крючка, какой он хитрый, как легко у него получалось каяться. Пятилетний Дэвид на противоположном краю стола взирал на происходящее тем же прохладным критическим взглядом, и, надо сказать, я восхитилась его проницательностью.
Нет, Джо не был склонен к насилию. По крайней мере, так я считала до двадцатого декабря тысяча девятьсот семьдесят третьего года. Мы праздновали Хануку у Бреснеров – мы приходили к ним на Хануку каждый год, и все комнаты их квартиры пропитывались запахом жареного масла. Хрупкая маленькая Тоша Бреснер стояла на своей бежевой кухне с лопаткой в одной руке и огромной сковородкой картофельных оладий в другой. Она была как конвейер: проворно натирала картофель и лук на терке и лепила из них лепешечки красными руками – когда-то давно у нее было обморожение; бросала лепешки в шкворчащее масло и через пару секунд доставала. Снаружи они были идеально поджарены, а внутри – мягкие, как яйцо всмятку, и все, кто их ел, тут же забывали обо всех ужасах, что приключились с ними в жизни. Откусывая кусочек этих оладий, жены забывали об изменах мужей. Мужья, в свою очередь, на миг забывали о гонке за литературной славой, тревога отступала, а обмен веществ налаживался.
– Тоша, давай помогу, – предложила я тем вечером.
– О, Джоан, ты прелесть, – ответила она. – Вот, держи. Отнеси это в комнату. Мужчины проголодались. Аппетит у них зверский. Надеюсь, хватит всех накормить, – она нервно и нелепо захихикала и вручила мне блюдо.
В гостиной гости стояли и смотрели, как в самодельных менорах, расставленных по всей комнате, оплывают разноцветные свечи. Все пили пиво и вино и разговаривали, пытаясь перекричать скрежет и грохот нового альбома «Джефферсон Эйрплейн». Скоро мы перестанем слушать рок-н-ролл и навсегда оставим его детям, которым он, собственно, и принадлежал по праву; но тогда мы этого еще не знали. Скоро мы сможем слушать только музыку нашей юности: биг-бэнды, джаз, классику. Все остальное наши стареющие уши просто откажутся воспринимать.
О чем мы говорили тем вечером? Тогда все говорили о Никсоне круглые сутки: Никсон то, Никсон это; повсюду мелькало лицо этого параноика с обвисшими, как у бассета, щеками, последствия Уотергейтского взлома, сложная политическая хореография Белого дома. Гости стояли, поделившись на группки, и в каждой шло обсуждение, горячее, шкворчащее, как масло на раскаленной сковороде Тоши Бреснер: слышались имена Холдемана, Эрлихмана [30], Марты Митчелл [31]– последнюю упоминали смеха ради, мол, сколько можно болтать и не затыкаться. Мы их презирали, но с лихорадочным интересом следили за их ужасными поступками. Дело было в Хануку, зимой – Никсон и его бедняжка жена, худенькая, робкая Пэт покинут лужайку Белого дома уже через восемь месяцев.
Галстуки у мужчин тогда были широкие, как проезжая часть, писатели и профессора колледжей по-прежнему носили волосы слегка отросшими – топиарий на голове, прическа, которую между собой называли «еврейским афро». (Для справки скажу, что черных на празднике не было. В шестидесятые, во время движения за гражданские права, мы водили знакомство с некоторыми чернокожими деятелями, и потом в литературных гостиных время от времени появлялся редкий чернокожий писатель, но они как-то не задерживались в нашем мире, терялись по тем или иным причинам.) Женщины носили платья цвета индиго и каштана и бисерные бусы из Центральной Америки. Большинство жен работали или учились в аспирантуре – это было похоже на игру в музыкальные стулья, женщинам тогда было уже не принято сидеть дома, и они спешили чем-нибудь себя занять, пока музыка не остановилась.
В эту гостиную я и вошла с блюдом картофельных оладий. «Еда!» – объявила я, и люди отделились от своих кружков и стали брать латкес руками и есть, радостно обжигая языки. Когда в комнату наконец вошла Тоша, ее приветствовали аплодисментами, а она робко порозовела, на миг оказавшись в центре всеобщего внимания – ее муж, к слову, получил за этот день внимания во сто крат больше. Она показалась мне даже слишком счастливой, ее, казалось, вот-вот разорвет от счастья; она пригладила бока платья ладонями и пробормотала что-то очень тихо.
– Тоша, ты чудо, – сказал наш болтливый приятель Белштейн, все романы которого представляли собой жизнеописание героя по имени Фелштейн. Он поцеловал ее в макушку – Тоша стягивала свои темные волосы в блестящий пучок. Ей налили выпить, и она ненадолго осталась с нами, сидела и пила, что было необычно для этой женщины, которая любила забиться в угол, где ее никто бы не увидел. Она напоминала мне бесконечно сменяющие друг друга поколения хомяков, которые жили в комнате наших детей. Стоило лишь попытаться обратить внимание на этих животных, дотронуться до них или проявить ласку, и они забивались в тоннель из трубы, установленный у них в клетках. Тоннелем Тоши Бреснер была кухня, но сегодня она выползла из своего влажного и жаркого укрытия ровно вовремя, чтобы засвидетельствовать знаменитую ссору между двумя знаменитыми мужьями.
Как и все подобные ссоры, эта началась на пустом месте. С болтовни ни о чем, с вереницы политических комментариев. Потом Джо пренебрежительно отозвался об одном писателе-документалисте, который, по его мнению, был «распиаренной пустышкой».
– Видел его фотографию в газете на прошлой неделе? – спросил он. – Ну и ноздри. В них можно хранить мелкие предметы.
– Какое кому дело до его ноздрей? – ответил Лев. – Ты высмеиваешь его внешность? В чем дело, тебе кажется, что у него слишком большой нос?
– Он высокомерный козел, – сказал Джо. – А с такими ноздрями выглядит еще и снобом. Как будто специально пошире их вырезал. Увеличил, чтобы придать себе аристократический вид. И книги его насквозь фальшивые, даже ты, Лев, должен это видеть.
– Что значит – даже я? По-твоему, я настолько тупой, что не могу трезво оценить работы этого писателя?
– Ну да, в отношении этого конкретного писателя у тебя как будто слепое пятно, – продолжал Джо. – Ты почему-то вечно его защищаешь.
– Я с ним сплю, – отшутился Лев и потер лоб ладонью; писатели и редакторы в его кружке рассмеялись. В этих мужчинах не было ни капли гомосексуальной крови, ни в коем случае, только не в них. Ни гомосексуальности, ни гемофилии – королевские недуги были не по их части.
– Да не спишь ты с ним, – фыркнул Джо, – просто он твой брат по Талмуду.
Повисла тишина.
– Что? – отчеканил Лев. Он оценивающе взглянул на Джо, измерил его взглядом; иногда такое случалось между Львом и другими писателями, я не раз видела раньше, но на Джо он так смотрел впервые.
– Ничего, – пробормотал Джо.
– Да нет, поясни.
