Жена Вулицер Мег

– Ну хорошо. Тебе самому хорошо известно, что ты симпатизируешь другим евреям. Не отрицай, – продолжал Джо, – это общеизвестный факт. И я его принимаю. Послушай, Лев, даже не пытайся сейчас обвинить меня в антисемитизме – ты знаешь, это не про меня.

Но Лев не успокоился, начал цепляться к словам, и Джо вскочил, как распрямившаяся пружина. Вскоре они уже орали друг на друга и поносили творчество друг друга на чем свет стоит. Лев сказал, что Джо «полон дерьма» и назвал его «долбаным претендентом на трон великого американского писателя».

А Джо заявил, что Лев использует свое детство в концлагере «как халявный пропуск в мир большой литературы».

– Иди в жопу, – выпалил Лев.

– Сам иди, – крикнул Джо.

И тогда Лев ударил его кулаком. Джо зашатался, но ничего ему не было; все это видели. Не смертельный удар, ничего такого. Лев не выбил ему зубы, только рассек губу так, что хлынула кровь, – выглядит страшно, но рана не опасная. (Ох уж эта рассеченная губа, она всегда выглядит так эффектно, потому что крови много, но от разбитой губы еще никто не умирал.) Но кровь все же пролилась, Джо поднес руку ко рту и, увидев на ней яркий блестящий след, испугался. Ударил в ответ, и завязалась беспорядочная драка; они отвешивали друг другу оплеухи, пускали в ход кулаки и ноги, обзывались. «Кусок дерьма»; «пустышка»; «козел»; «недоумок».

А потом Джо сказал:

– Знаешь что, Лев? Хотел бы я посмотреть, как ты напишешь роман – хотя бы один роман, Лев, – в котором не было бы слова «Холокост».

И тут на глазах у гостей, взиравших на происходящее с изумлением и ужасом, двое писателей ввалились в спальню. Это была комната младшей дочери Бреснеров с розовыми стенами и кроватью с балдахином; Лев с Джо рухнули на эту кровать, этот девичий оазис, заваленный полуголыми Барби с острыми мысочками. Слава богу, наши дети отказались идти на эту вечеринку, заявив, что там будет скучно и не будет ребят одного с ними возраста, чтобы поболтать. Гости набились в проход якобы чтобы скорее разнять дерущихся, но на самом деле никто не хотел, чтобы драка прекращалась.

Мне было стыдно. Я не хотела на это смотреть; мне хотелось выкурить сигарету и пойти домой. А вот Тоша заистерила.

– Джоан, Джоан, вели им прекратить! – кричала она и цеплялась за меня, а я поражалась, почему ее так встревожили эти дурацкие петушиные бои.

– Это ненадолго, – сказала я и оказалась права; правда, все закончилось не так, как я ожидала.

Джо потянулся к комоду и взял первый попавшийся под руку предмет. Это оказалась скакалка; он обмотал ее вокруг тощей шеи Льва и туго затянул, но помедлил, и этого промедления хватило, чтобы толпа гостей лихорадочно бросилась к кровати с балдахином и повалилась на нее; кровать, в свою очередь, тут же обрушилась под весом всех этих писателей, поэтов и эссеистов.

Уверена, Джо не хотел задушить Льва; он сделал это ради шоу, для него это было карикатурное проявление гнева, перформанс с использованием самого абсурдного в мире реквизита – детской скакалки. Но кто-то вызвал полицию, и Джо забрали в участок; я в ужасе проследовала за ним на такси. Слетелись репортеры, весь вечер прошел в допросах, а тем временем в отделении скорой помощи Пресвитерианской клиники Нью-Йорка шею Льва Бреснера осмотрели медсестры, которые никогда о нем не слышали и не понимали, с чем имеют дело, не догадывались, какой накал страстей это событие вызовет и какие у него будут отголоски, как оно станет «той самой знаменитой дракой» и «враждой», эпохальным моментом в жизни двух знаменитых писателей.

У Тоши началась настоящая истерика. В приемной скорой помощи она орала и причитала в голос, выкрикивала «мама! папа!», хотя ее мама и папа давным-давно погибли в концлагере. Врачей ее состояние обеспокоило куда больше, чем состояние ее мужа; я слышала, как они обсуждали возможную госпитализацию для оценки ее психического состояния, но наконец ей дали седативное, она успокоилась, и их с Львом отправили домой.

Эта история преследовала нас еще несколько месяцев: мне пришлось внести залог, затем назначили дату слушания и наконец Лев публично снял все обвинения. Общие друзья уговорили его «отпустить ситуацию». Он долго и мучительно раздумывал и анализировал эту жалкую и постыдную потасовку, и наконец решил не давать делу ход; они с Джо снова стали друзьями, извинились друг перед другом, обнялись, вслух поплакали, утерев глаза и носы об рубашки друг друга, посмеялись, описали случившееся с обоих точек зрения в известном журнале и сходили на ужин с нами, женами.

Мы, жены, таскались за ними по всему Нью-Йорку. Однажды на крыше (уж не помню, как нас туда занесло, было очень холодно и поздно, но мужчины захотели полюбоваться городом) Тоша Бреснер повернулась ко мне и произнесла:

– Знаешь, Джоан, мы же терпим их всю нашу жизнь.

– Неужели все так плохо? – спросила я.

Она замолчала и покраснела.

– Не все время, – поспешно ответила она. – А у тебя?

– Тоже, – кивнула я, – бывает лучше, бывает хуже. – Я окинула взглядом крыши, клубы дыма, вырывавшиеся из труб, реку Гудзон вдали – севернее по течению стоял наш дом, ждал нас, темный и молчаливый. Мне раньше нравилось в нем находиться, просыпаться по утрам и слышать скрип и звуки рассыхающегося дерева, даже смотреть на Джо, который спал, закинув руку за голову и зажмурив глаза, словно хотел вцепиться в те крохи сна, что ему удалось урвать. Я не лгала Тоше. Я не всегда была несчастлива; у нас с Джо было и хорошее, особенно в самом начале. Мы танцевали в гостиной. Занимались любовью у стены. Однажды вместе испекли большой пирог к празднику. Гуляли, обнявшись. Потом все это сменилось ощущением комфорта, тихими вздохами облегчения. Во всех браках было хорошее. Даже у Тоши и Льва. Даже у нас.

Но сейчас мы с ней стояли на крыше грустные и уставшие, и хотя она пыталась донести до меня всю глубину своего страдания, я не хотела об этом знать. Я не хотела знать, что для нее эта жизнь действительно была невыносимой – все, что она повидала, и все, с чем осталась – с необходимостью карабкаться вслед за этим знаменитым, вспыльчивым и амбициозным человеком, взбираться с ним по металлической лестнице среди ночи на крышу дома.

Это было в начале восьмидесятых, не позже – в тысяча девятьсот восемьдесят пятом Тоша Бреснер покончила с собой. Даже сейчас этот факт повергает меня в шок. Ее психика была слишком неустойчивой, она всего боялась, призраки убитых родителей и сестер все чаще навещали ее, и она выбегала из гостиных, извинялась и уходила с вечеринок, принимала различные лекарства от депрессии и тревожности, которые уже не действовали, и наконец однажды вечером, когда Лев читал лекцию по Карлу Сэндбергу в Чикагском университете, выпила целый пузырек «ксанакса» (поговаривали, что в Чикаго проживала пассия Льва – молодая разведенная женщина, хозяйка изящного маленького книжного магазинчика на Кларк-стрит с кожаными креслами, где бесплатно угощали вином). Вернувшись домой на следующий день в превосходном настроении от обильных похвал и энергичного секса, Лев обнаружил жену мертвой на ее кровати с раскинутыми руками. Она словно спрашивала: «а что еще мне было делать?» В рыданиях и истерике Лев позвонил нам, и мы поехали к нему.

Я горевала по Тоше много лет и винила во всем Льва, хотя сейчас понимаю, что была к нему несправедлива. После похорон Тоши мы с Джо сидели на кровати и раздевались, и я тогда сказала:

– Он должен был знать.

– Что ты имеешь в виду? Должен был знать, что нельзя оставлять ее и ехать в Чикаго? Он не догадывался, что она собиралась сделать. Откуда ему было знать? Бедняга убит горем.

– Я про все в целом, – ответила я. – Она много лет была несчастна. Из-за того, что случилось с ее семьей в детстве – их всех убили. Сестер, родителей, бабушку с дедушкой. А потом – из-за Льва и этих его женщин. Сколько их было?

– Понятия не имею, – холодно ответил Джо.

– Чикаго стал последней каплей, – сказала я.

– Никто не знает, что заставляет человека шагнуть в пропасть. Ты же не знаешь, о чем они разговаривали за закрытой дверью, – сказал Джо. – Может, у них был уговор.

Он сказал это так, будто у нас с ним был такой уговор, будто мы в открытую признали, что у мужчины есть потребность изменять жене, и его надо в этом поддерживать во что бы то ни стало.

В биографию Боуна, несомненно, попали бы и женщины Джо. Боун просто обязан упомянуть, как Джо жаждал их внимания, а они, в свою очередь, охотились на него.

Большинство его любовниц никогда не стали бы говорить с биографом, и прежде их никому не удавалось разыскать; моменты из своей юности, когда Джо Каслман привлек их взгляд, они предпочитали хранить при себе.

К таким относилась, например, Мерри Чеслин, с которой Джо познакомился на крылечке коттеджа, где проходила знаменитая летняя писательская конференция «Баттернат-Пик» 1987 года.

Я не верю, что Джо не догадывался, что мне о ней известно, ведь тем летом она фактически носила на себе табличку с надписью: «Я сплю с великим Джо Каслманом! Загляните в окно коттеджа Березовая корав полночь, если хотите увидеть, как мы трахаемся как кролики».

С одной стороны, мне не нравилось происходящее, с другой – мне было все равно. Она казалась мне жалкой, эта Мерри Чеслин, темноволосая Рапунцель. Молодая – тогда ей было лет двадцать пять – она была начинающей писательницей, как и половина участников конференции. Но выделялась среди них красотой; наверное, красота всегда была ее определяющей чертой, и она ей пользовалась. Небось со школы ее только и помнили, что за внешний вид; год от года только это и не менялось. («Взгляни, вон Мерри Чеслин у шкафчика, за лето еще похорошела, хотя куда уж больше».) И, разумеется, она мечтала стать писательницей. Она горела этим, как многие женщины, мечтала лишь об одном – опубликоваться, и вся ее жизнь сводилась к одному-единственному моменту – когда она найдет агента, издателя и опубликует свою первую книгу.

Может, ей бы это даже удалось, будь она хоть чуточку талантлива. Ей бы это удалось, если бы она знала, как такие вещи делаются. Она была настолько одержима своей целью, что от амбиций лопалась по швам, как слишком туго набитая подушка, из которой лезет пух, и через некоторое время перестала стараться их скрыть, а просто всем с ходу сообщала: Мерри Чеслин станет знаменитой писательницей! Она станет одной из тех писательниц, о которых все сейчас так много говорят – элегантных и темноглазых; действие их романов разворачивалось на Гавайях или в Тоскане, и «весь город был в них героем» – по крайней мере, так они говорили в интервью.

– Я веду дневник, – призналась она однажды Джо после его первого семинара на конференции и поспешно отвела взгляд, будто только что сообщила о себе важную тайну, например, сказала, что в детстве ее изнасиловал дядя.

Впрочем, последнее я придумала. Не было никакого дневника, по крайней мере, я об этом не знала. (Но если бы был, то наверняка в мягкой обложке с засушенными листиками внутри.) Я на самом деле не знаю, что она сказала Джо; я никогда не говорила с Мерри Чеслин. Не знаю, о чем они говорили в промежутках между траханьем в коттедже «Березовая кора» в полночь, хотя могу это представить.

– Я веду дневник, – наверняка сообщила ему она, и Джо – тот всегда ненавидел дневники и саму концепцию «писать для себя»; считал, что писать нужно только для других, чтобы люди прочитали (даже Вирджиния Вулф, исписавшая тысячи дневниковых страниц, наверняка знала, что однажды их прочитают люди), – Джо посмотрел на нее и ответил:

– Что ж, хорошо. Хочешь стать писательницей – просто пиши. Для начала хотя бы в дневнике.

Писательница из Чеслин была никудышная. Это я уже не придумала, а знаю наверняка; хотя я была всего лишь женой, я просмотрела рукописи, которые он впоследствии разбирал на семинаре, где все сидели в креслах «адирондак» на поле с видом на гору Баттернат, в честь которой конференция, собственно, и получила свое название. Приятно пахнущие, отпечатанные на мимеографе копии ее рукописей лежали на нашем старом поцарапанном комоде в коттедже «Персиковое дерево», который нам выделили тем летом. Однажды вечером Джо ушел пить на крылечке с другими писателями. Среди них были и женщины – мягкие, лояльные к ученикам, тогда как среди мужчин попадались разнообразные типы – были и властные, а были услужливые, как собачки, благодарные за возможность побывать на конференции, так как читающая публика их романы по большей части игнорировала. Лишь здесь, летом, они могли почувствовать себя значимыми.

Пока Джо сидел на этом крыльце, я взяла стопку рукописей его учеников в постель и начала читать. Там было несколько подражаний Джо, написанных мужчинами, в основном молодыми, и один очень неровный рассказ с одинарными межстрочными интервалами, написанный женщиной, скорее всего, немолодой; под названием этого произведения, которое совершенно точно никто и никогда не опубликовал бы, значилось: «Глория Бисмарк. Первые североамериканские серийные права. Около 4213 слов». Эта подпись разбила мне сердце, хотя могла бы вызвать лишь презрение. Я представила Глорию Бисмарк, вдову из пригорода, для которой две недели на писательской конференции были самым ярким событием в жизни. Большинство ведущих семинаров ее даже не замечали; она была старой, жалкой, смешной, с раздувшимися венами на ногах, и до конца ее жизни к ней никто, вероятно, не прикоснулся бы и не прочел ее рассказы, разве что за плату.

Мерри Чеслин, напротив, сразу привлекла внимание мужчин на конференции. Когда она поднималась на крыльцо, большинство отрывались от своих рукописей, разговоров и «кровавых мэри», поводили ноздрями и слегка раскрывали рты. Им всем хотелось чего-то от этой женщины просто потому, что она была ошеломляюще прекрасна, а больше ничего и не нужно. Ее рассказы были безнадежно плохи; она пыталась быть поэтичной и загадочной, но мрачной, неотразимой и в то же время тревожной. Рассказ, который она сдала Джо на проверку, назывался «Лето светлячка» и представлял собой слащавое девичье воспоминание о детстве.

Талантом она не обладала, но все равно была о себе очень высокого мнения; несмотря на отсутствие у нее таланта, мой муж переспал с ней в одноместном номере, который она занимала в коттедже «Березовая кора», задрав ее узкое короткое платье на бретельках. А что я делала в это время? Сидела в нашем номере в коттедже «Персиковое дерево», ковырялась во рту зубочисткой и считала дни до нашего отъезда из Вермонта.

Жены на писательской конференции – всегда унылый придаток. Куда бы я ни направилась в эти двенадцать дней, всякий раз, когда я выходила из «Персикового дерева» и ступала на усыпанную гравием дорожку, меня окликали веселые голоса: «Доброе утро, Джоан!», «Эй, Джоан, вы с Джо пойдете в рощу на пикник?»

Я всем нравилась, потому что была не просто женой, а альфа-женой – супругой альфа-самца. Альфа-самца, который нагло изменял мне у всех на глазах, трахался до умопомрачения в «Березовой коре», стоявшей всего в двух шагах от «Персикового дерева» – их отделяли лишь коттеджи «Дикий лес» и «Ель серебристая», а также большое деревянное здание столовой, где пахло летним лагерем и стаканы доставали из посудомойки еще теплыми; апельсиновый сок по утрам в них нагревался до температуры ванны, которую я принимала по вечерам.

В столовой я сидела рядом с Джо напротив других жен и их мужей-писателей. Изредка бывало наоборот: писательница приезжала с мужем-сопровождающим, но обычно мужья писательниц такие мероприятия не посещали – мол, не смогли отпроситься с работы. Под ногами путались дети – наши уже выросли, у них была своя жизнь. В столовой мы вели себя нарочито весело, как полагается на писательских конференциях, потому что без этого, оглянувшись, все бы ужаснулись, куда попали – в логово нарциссов и неприятных типов, свободно разгуливающих среди виргинских сосен.

– Хочешь после обеда съездить в город? – спросила меня одна из жен. Ее звали Лиана Торн, и она напоминала палочника, способного мгновенно менять окраску и становиться незаметным. Она смотрела на меня с надеждой. Ее муж, Рэндалл Торн, некогда был знаменитым, хотя в последние годы его романы можно было найти только на скидочных полках. Но он дружил с директором конференции, поэтому его приглашали каждое лето.

Чуть позже, когда мужья ушли преподавать свои семинары и Мерри Чеслин уселась рядом с Джо, вперившись в него взглядом и записывая все, что он говорил о писательской манере и «намеренной приостановке неверия», я села в потрепанный «юго» Лианы Торн, где меня уже ждали две другие жены – Дасти Берковиц и Дженис Лейднер – и мы поехали в город.

– Наконец-то свобода, – провозгласила Дасти Берковиц, когда машина миновала каменные ворота «Баттернат-Пик». – Слава богу, наконец вырвались.

Мы посмеялись немного, а потом Дженис произнесла:

– Даже доктору Кингу не приходилось мириться с тем, что терпим мы.

– Ему нет, а вот Коретте [32] наверняка приходилось, – ответила я.

– Тяжело им, – сказала Лиана.

– Ты про черных? – уточнила Дасти.

– Нет, про наших мужей, – ответила Лиана. – Про писателей, которым все в рот заглядывают. Люди считают, что у них есть ключ ко всему. Рэндалл говорит, что изо всех сил пытается всем угодить, но у него просто не получается.

Мечтай, Рэндалл, подумала я, представив, как муж Лианы завидует положению Джо в этом мире.

Мы прибыли в город и, выбравшись наконец из машины, с облегчением вытянули руки и ноги; вот только такую колымагу и могли себе позволить большинство писателей – приземистую, уродливую и, вероятно, небезопасную, с разрешением на бесплатное парковочное место на университетской стоянке на ветровом стекле. Хотя все четверо наших мужей изменяли женам – это был общеизвестный факт – один лишь Джо делал это так бессовестно. Мы, жены, разглядывали шарфы ручной работы в витрине местного магазинчика с товарами ручной работы – «Ремесленники Вермонта»; восторгались качеством вязки, текстурой и цветом, затем зашли в магазин и с упоением принялись щупать материал, пытаясь получить как можно больше сенсорных впечатлений, пока это возможно. Я погладила длинную шелковистую бахрому шали баклажанового цвета, мягкую, как волосы.

Волосы Мерри Чеслин были темнее. Я зарылась лицом в эту шаль, уткнулась в нее носом.

– Красота, правда? – услужливо спросила молоденькая продавщица. – Работа местной мастерицы. Она слепая, между прочим – а какая искусная работа.

Чем могла похвастаться Мерри Чеслин, кроме длинных чисто вымытых волос, бездарной прозы и тела, которое можно было разложить на кровати, как эту шаль, как покрывало или подношение? Для Джо все это было насущной необходимостью, как плазма крови. «Тяжело им», – сказала Лиана Торн, а я вот никогда даже не пыталась понять, что такого тяжелого в жизни этих мужчин, чего им так не хватает, что им нужно, почему мы, жены, неспособны им это дать.

Мы отдали им все, что у нас было. Все наше теперь принадлежало им. Наши дети. Наши жизни. Наши истерзанные тела, пережившие столько испытаний, тоже им принадлежали, хотя чаще всего они их уже не хотели. Я тогда все еще была в хорошей форме, я до сих пор в хорошей форме, и все же, пока я стояла там, в магазине, уткнувшись носом в шелковистую ткань баклажанового цвета, Джо смотрел в глаза женщине, с которой чуть позже намеревался лечь в постель.

И тогда, прямо там, в магазине «Ремесленники Вермонта», я расплакалась. Другие жены всполошились и поспешили вывести меня на улицу, усадили в маленьком вегетарианском кофе по соседству и окружили заботливым кольцом.

– Я тобой восхищаюсь, правда, – сказала Дженис, когда я призналась, из-за чего плачу. – Мы все видим, чем занимается твой Джо каждое лето, год за годом, а ты все время такая спокойная, как будто тебе все равно.

– Мы и не думали, что это тебя расстраивает, – пробормотала Дасти Берковиц. – Мы считали, ты… выше всего этого, что ли. Обо всем знаешь, но тебе просто нет дела. Как будто наблюдаешь за всем свысока.

Я высморкалась в салфетку из дешевого коричневого вторсырья и позволила им вокруг меня суетиться. Почему именно Мерри Чеслин так меня задела? Прошлым летом у Джо был роман со студенткой Холли, почему тогда меня это ни капли не беспокоило? Почему именно Мерри, автор бездарного «Лета светлячка», заставила меня рыдать перед этими женщинами, которых я почти не знала?

Раньше я никогда не рыдала из-за интрижек Джо, по крайней мере, подолгу и в присутствии посторонних; если и плакала, то немного и с ним наедине. Я чувствовала, что мне ничто не угрожает, ведь, насколько я знала, большинство женщин, с которыми он спал, талантом не обладали, и Мерри Чеслин не являлась исключением.

Но что, если талант ему был в женщинах не нужен? Что, если талант не просто не имел значения, а был еще и отягчающим обстоятельством? Может, она и нравилась ему, потому что была бездарной? И ерзая взад-вперед на теле женщины, которая никогда не будет представлять для него угрозу, он чувствовал себя в безопасности?

Да, так и было.

Кажется, его интрижка с Мерри длилась все двенадцать дней, что мы пробыли в Баттернат-Пик. Он казался счастливым эти дни, исправно играл свою роль во всех шалостях, которые за ужином устраивали молодые официанты.

– Сыграем в «Свою игру!» – объявил как-то старший официант, полный двадцатитрехлетний студент литературного колледжа, а остальные официанты принялись напевать мелодию из телевикторины. – Сегодня с вами я, ведущий Александр Солженицын-Требек [33], – в ответ на эти слова все весело рассмеялись.

Участникам предложили несколько «ответов» [34]; в число соревнующихся попала застенчивая сочинительница рассказов Люси Бладворт, Гарри Джеклин и Джо, которого уговорили встать из-за столика, где он только что приступил к поеданию хлебного пудинга.

Вопросы были шутливо-литературной направленности, и первый двойной вопрос достался Джо. Ведущий зачитал отрывок из его последнего романа, а Джо должен был его закончить.

– Цитирую, – проговорил старший официант, – «Ширли Брин жадностью не отличалась. Никто не мог бы сказать о ней: „Вот Ширли Брин, вечно ей хочется того, чего у нее нет“. В своей жизни Ширли Брин хотела лишь одного, чего у нее не было». – Официант выдержал драматичную паузу.

Это было легко; я быстро сформулировала в уме ответ в форме вопроса: «Что такое… стопку, из которой пила Мэй Уэст?» И минимум четверть присутствующих в столовой могли бы выкрикнуть эти слова в унисон. Но Джо просто сидел, почесывал в затылке и выглядел сконфуженным.

– О боже, – наконец ответил он, – ну все, мне конец. Теперь вы все знаете мою ужасную тайну.

– И что это за тайна? – спросил официант.

Я с любопытством смотрела на Джо.

– У меня Альцгеймер, на поздней стадии, – отшутился он. – Стоит закончить роман, и я уже не помню ни слова из того, что написал. А теперь пристрелите меня кто-нибудь.

Сидя в вегетарианском кафе с тремя другими женами, я плакала и не могла перестать, а они успокаивали меня, точнее, пытались успокоить, склонив головы и положив локти на стол.

– Я чувствую такое унижение, – сказала я. – Каждое утро выхожу на крыльцо и понимаю, что всем вокруг все известно. Вы все, наверно, смеетесь надо мной. Считаете меня жалкой.

– Нет! Нет! – наперебой затрещали они. – Ни в коем случае! Все тобой восхищаются! – Но кем были эти женщины? Вроде бы моими подругами, моими компаньонками – эти измученные жены, у каждой из которых была своя карьера, но люди лишь делали вид, что им это интересно.

– Как ваша общественная деятельность, Лиана? – спросил Лиану Торн один из учеников однажды на пикнике, хотя что бы она ни ответила, его взгляд так и норовил скорее перескочить на более желанный предмет: знаменитых писателей, плюющихся в роще арбузными косточками.

– Как ваш проект с беженцами, Джоан? – спросила меня в другой раз немолодая застенчивая поэтесса; ее звали Джинни, и она слышала, что я иногда помогала благотворительной организации. Я ответила, не вдаваясь в подробности, просто чтобы поддержать разговор, хотя ей, кажется, действительно было интересно, и мой краткий ответ ее разочаровал. Джо нарочно преувеличивал степень моего участия в организации помощи беженцам; ему хотелось создать впечатление, будто я занята чем-то, чтобы окружающие испытывали ко мне молчаливое уважение.

– У меня ничего нет, – сказала я женам, и те возразили, что я неправа, что у меня есть так много, я много дала этому миру, улучшила его своим присутствием; они всегда считали меня «стильной и интеллигентной», выражаясь словами Дженис Лейднер.

– У тебя внутри как будто целая отдельная жизнь, – сказала Дасти Берковиц.

– У всех нас так, – ответила я.

– Ну нет, – она громко и нарочито рассмеялась. – У меня вот все на виду.

Дасти Берковиц пятидесяти пяти лет, с грудью, сплошь покрытой веснушками от длительного пребывания на солнце, и рыжими, как у лепрекона, волосами, для своего мужа больше не существовала.

Дженис Лейднер все еще существовала для своего, но лишь номинально: как абстрактная идея, не как персона.

Лиане Торн, печальной и невзрачной, достался муж, мечтавший войти в элитный мужской клуб и постоянно пробивавший себе туда дорогу; это отнимало у него все время, больше он ничем не занимался и не интересовался.

А я, тощая блондинка, уже увядала, но хорошо сохранилась в маринаде нашего долгого брака. Брачные соки поддерживали во мне жизнь, не давали погаснуть. Мы с Джо вместе мариновались в этой банке; иногда он уходил целовать нежное тело Мерри Чеслин, и я мариновалась одна. Но, устав, он всегда возвращался ко мне, и мы снова плавали в банке вместе.

Тем утром он вернулся в три часа, медленно открыл дверь в наш номер в «Персиковом дереве» и встал в проеме; лампа из коридора освещала его силуэт.

– Джоан? – позвал он. – Спишь? – Он вошел в комнату и принес с собой шлейф сигаретного дыма, впитавшийся в его волосы, свитер, поры его кожи.

Я подняла голову, очнувшись от крепкого сна. – Нет, – я всегда отвечала «нет», даже когда спала. – Не сплю.

Он сел рядом на постель – прокуренный туманный силуэт, слишком старый, чтобы носить голубые джинсы, но носивший их все равно. Его глаза покраснели от дыма, висевшего в комнате, из которой он сюда пришел, на пиршестве, где небожители – писатели – снизошли до простых смертных – учеников, и на частной вечеринке, последовавшей за этим в коттедже «Березовая кора», где он лег совершенно в такую же кровать, как в нашем номере, с женщиной, которая была ничуть на меня не похожа.

В три утра тем летом, и прошлым, и позапрошлым, и последующим – в три часа утра все эти годы мы были вместе, муж и жена, воссоединившиеся в туманной мгле вермонтской ночи. Летучие мыши кружили под соснами вокруг нашего коттеджа и иногда свисали с крыши нашей веранды, как маленькие мешочки на завязочках; ночь, ощетинившись, зыркала на нас звериными глазами из лесной чащи и заходилась в аритмичном стрекоте незнакомых жуков, которых я надеялась никогда не встретить; довольно того, что я согласилась жить среди них эти двенадцать дней. Он был со мной; день за днем мы вместе спали и вместе просыпались, и это было гораздо важнее, чем то, что объединяло их с Мерри Чеслин, о чьих литературных достижениях мы с той поры никогда ничего не слышали. Недавно в бюллетене «Баттернат-Пик» она описала себя так:

«Я в разводе, – пишет Мерри Чеслин, – детей нет, а свой роман я так и не опубликовала (вздыхает). Но работаю в маленькой фирме по производству ПО для образовательных учреждений в Провиденсе, Род-Айленд; работа мне нравится, и, верьте или нет, творческие навыки, которыми я овладела много лет назад в Вермонте, мне пригодились».

* * *

Боун наверняка упомянет Мерри Чеслин в своей биографии Джо, опишет ее хотя бы в общих чертах. Как и других женщин: студенток с университетских гастролей Джо, поклонниц и нью-йоркских пиарщиц. Красивых молодых женщин в прозрачных блузках и ковбойских сапогах; стильных выпускниц, подыскивающих работу в издательстве.

Женщины и «попытка удушения» Льва Бреснера – для биографии этого хватит. Возможно, Боун также напишет про сердечный приступ Джо и замену клапана, но это будет не самая аппетитная часть его книги – никаких тебе прыгалок, премий, совокуплений, только жалкая сцена в ресторане «Клешня краба» зимой 1991 года. Тогда за столом собрались шестеро писателей разной степени известности и их жены; все мужчины занимали достаточно прочное положение в обществе, волосы их заметно поредели или вовсе выпали, а у кого-то превратились в мочалку и торчали, как у Эйнштейна или циркового клоуна.

Джо по-прежнему оставался лидером этой группы. Он не был самым шумным – громче всех ревел Мартин Беннекер, разбрызгивая вокруг фонтаны слюны; не был он и самым богатым – у Кена Вутена кошелек был потолще, его шпионские романы – изысканные, с чеканным слогом – экранизировали все до единого. Не был он и самым умным: эту роль во всех компаниях отхватывал себе Лев. Среди этих мужчин Джо занимал особое, не поддающееся определению положение – своего рода тихого старшинства. Поболтать он тоже любил, и иногда любил готовить густые рагу с загадочным составом; он мог стоять над ними часами, подливать в кастрюлю красное вино, бросать мясо, кости и пригоршни петрушки. Он любил читать, слушать джаз, есть свои зефирки, пить в тавернах и играть в бильярд.

Тем вечером мы сидели за большим круглым столом в «Клешне краба». Стол застелили белой оберточной бумагой, а поверх разложили крабов; мы словно набрели на их колонию. Горы клешней и суставчатых лап, посыпанных смесью перцев; пивные бутылки, которые поднимались и опускались в ходе оживленного разговора, оставляя на бумаге мокрые кружочки.

Как обычно, жены вели свою отдельную беседу, хотя сидели не рядом; они тянулись через стол и обсуждали новый китайский фильм или нечто подобное, а мужчины, как обычно, бахвалились и шутили; все это сопровождалось непрерывным и почти успокаивающим хрустом крабовых хрящей. И тут вдруг Джо с набитым ртом отодвинул стул от стола и произнес:

– Черт.

Потом его стул повалился вперед, а он рухнул лицом на выстеленный бумагой стол. Мы вскочили, все разом.

– Ты… ты… подавился? – спросила Мария Джеклин громким голосом, как их учили на занятиях по сердечно-легочной реанимации, и Джо слегка качнул головой, показывая, что нет. Он жмурился от боли, хватался руками за грудь и, кажется, не дышал; мужчины схватили его и положили на стол, прямо на ложе из крабов, и навалились на него, как тогда, когда разнимали их с Львом.

Лев Бреснер к тому времени давно уже овдовел, но все еще гулял направо и налево, хотя пребывал в депрессии еще более глубокой, чем прежде; он вышел вперед, запрокинул Джо голову и начал делать искусственное дыхание, потом нажимать на грудь, а дальше приехали парамедики, протиснулись через заросли бамбука в глубине ресторана, уложили Джо на носилки и надели ему кислородную маску. Кто-то обнял меня за плечи; я слышала мешанину голосов, потянулась к Джо, но его уже увозили прочь.

Через пять месяцев, после длительного и болезненного восстановления от сердечного приступа, который, кстати, оказался относительно несерьезным, Джо понадобилась операция по замене сердечного клапана свиным. Он лежал на нашей кровати в Уэзермилле, читал письма и романы, говорил по телефону с разными людьми со всего света. Обе наши дочери приехали и жили некоторое время у нас, пытались приободрить меня и помочь отцу. Даже Дэвид позвонил, и я поняла, почему он это сделал, хотя про Джо он не спрашивал.

В тот год я старалась держаться как можно ближе к Джо; я очень испугалась. Забыла все его изъяны; они стерлись из памяти, как вкус этих крабов. С тех пор я никогда не ела крабов. Я хлопотала у его кровати и молила, чтобы он выздоровел, и в результате получила то, о чем просила.

В наш последний вечер в Финляндии мы с Джо бок о бок взошли по широкой мраморной лестнице Хельсинкского оперного театра. Я держала его за руку, вокруг стрекотали камеры, снимавшие не только нас одних. Все важные люди в Финляндии сегодня явились сюда – писатели, художники, члены правительства, финны с любопытными именами вроде Симо Ратиа, Каарло Пиетила, Ханнес Ватанен. Эти имена звенели в ушах одинаково соблазнительно, и все лица казались одинаково румяными и скуластыми. Зубы у всех были крепкими и ровными, словно вся Финляндия обслуживалась у одного ортодонта. Мужчины и женщины в пухлых зимних парках стекались в оперный театр; лишь внутри, когда они снимали верхнюю одежду, становилось ясно, что они явились на этот показ высоких мод хорошо подготовленными. Этот вечер был главным событием года, крошечной трещинкой во льду, через которую в Финляндию проникал внешний мир; раз в году финны выходили из зимней спячки. В этом году трещинкой стал Джозеф Каслман, маленький толстый человечек во фраке, что шел со мной рядом по низким ступеням к золотистым залам Хельсинкского оперного театра.

Меня посадили в ложе рядом с президентом Финляндии и его женой. Джо проводили за кулисы, а меня представили президенту, который был со мной примерно одного возраста и отличался суровой внешностью, чем-то напомнившей мне финскую архитектуру; его звали Тимо Кристиан. На нем была диагональная перевязь из разноцветного шелка. Его жена Карита Кристиан была чуть его младше; она сидела рядом абсолютно неподвижно в черном платье и с аметистовым колье на шее. Казалось, им нечего сказать друг другу; они даже не пытались сделать вид, что между ними существуют сколько-нибудь теплые чувства. Президента в Финляндии избирали на шесть лет; Кристиан занимал пост уже пятый год, и они с женой, кажется, очень устали.

Наконец миссис Кристиан решила, что должна со мной заговорить. Как-никак, мы обе были женами.

– Миссис Каслман, – произнесла она, старательно выговаривая слова на английском, – нравится ли вам в Хельсинки?

– О да, – ответила я.

– Как вам финны? – спросила она, и я немного поговорила об их тихой гордости, хорошем визуальном чутье, элегантной простоте – короче, дала все правильные ответы, и миссис Кристиан осталась довольна.

– А вы, миссис Кристиан? – спросила я. – Как вам живется здесь, в Хельсинки?

Жена президента растерялась. Я сразу поняла, что мой вопрос, вероятно, прозвучал странно и неуместно. А может, она просто не привыкла, что кто-то интересуется ей столь явно.

– Моя жизнь… – неуверенно произнесла она и огляделась, проверяя, не подслушивает ли кто. Никто не слушал. Президент говорил с одним из своих министров, мужчиной с длиннющими светлыми усами. – Моя жизнь, – тихим и ровным тоном продолжила Карита Кристиан, – очень несчастливая.

Я уставилась на нее. Не ослышалась ли я? Может, она сказала «счастливая», но как проверить? Ее лицо ничего не выражало, казалось безмятежным, как и за минуту до этого. Погас свет; все в нашей ложе и зрительном зале притихли. Карита Кристиан, первая леди Финляндии, повернулась лицом к тяжелому драпированному занавесу, который поднимался на сцене, открывая взгляду небольшую группу людей, среди которых был и мой муж, и всего две женщины, чьи платья выделялись на черном фоне яркими цветными пятнами.

Вскоре Джо получил медаль из рук действующего президента Финской литературной академии Теуво Халонена – того самого Теуво, что звонил нам в то утро с сообщением, что Джо выиграл премию. Золотой диск висел у него на шее поверх белой шелковой сорочки, диск, на котором была выгравирована миниатюрная «Калевала» и руки, державшие раскрытую книгу; даже с большого расстояния из ложи я видела, как медаль поблескивает у него на груди. Финская киноактриса зачитала несколько отрывков из романов Джо; она постоянно откидывала назад свои волосы и читала нараспев. Наконец Джо встал.

– Добрый вечер, – сказал он, – спасибо за теплый прием. – Он кивнул в сторону руководителей Финской литературной академии. – Почтенные члены Финской литературной академии, я глубоко благодарен и тронут. – Он медленно поднял голову и заглянул в ложу. – Президент Кристиан, – сказал он, – спасибо за оказанную честь и приглашение в вашу прекрасную страну. – Бла, бла, бла, он продолжал в том же духе. Нет, я, конечно, была несправедлива; говорил он все правильно, хотя речь его была по большей части не интересна. Я внимательно слушала. Он не разрешил мне взглянуть на свою речь; хотел сам ее написать, не советуясь ни с кем, еще до приезда в Финляндию. – С тех пор, как я приехал, – продолжал он, – меня не покидает чувство, что эта страна – глоток свежего морозного воздуха после Америки, этого жестокого средоточия ненависти и чрезмерности. В наши дни, с тех пор, как терроризм распространился по всему миру…

Я ужаснулась, что он заговорил про терроризм – он выбрал самую очевидную, избитую, дешевую тему. В наше время достаточно было лишь упомянуть о терроризме, и все тут же принимались слушать с серьезными лицами. Зрители как один поджали губы и слегка склонили головы. Неужели нельзя было придумать что-то более оригинальное? Но Джо продолжал, цитировал Рильке, Сола Беллоу и бодлеровские «Цветы зла». Потом речь его предсказуемо свернула к войне против терроризма, ветреным пещерам Афганистана, Ближнему Востоку, обогнула весь мир и вернулась домой. Он почти закончил. Сделал паузу, незаметно перевел взгляд на меня и произнес:

– А теперь я хотел бы сказать пару слов о моей жене Джоан.

Все послушно повернули головы наверх и посмотрели на меня.

– Моя жена Джоан, – повторил Джо, – поистине моя лучшая половина.

Умоляю, не надо, подумала я. Не надо так со мной. Я же просила.

– Лишь благодаря ей я обрел внутреннюю тишину и услышал голос, позволивший мне создать мои романы, – продолжал он. – Если бы не она, я не стоял бы сегодня на этой сцене. Я был бы дома и смотрел на чистый лист бумаги, беспомощно раскрыв рот.

Раздался снисходительный смешок; ну нет, конечно, он все равно стоял бы на этой сцене, подумали зрители. Но как любезно со стороны победителя Хельсинской премии проявить такое великодушие к жене, признать ее, стоя на сцене и получая приз за долгий и тяжелый труд на литературном конвейере. Он дробил камни, а я стояла рядом, утирала пот с его лба и подносила прохладительные напитки. Он почти что обессилел от лихорадочного напряжения, ведь быть писателем так тяжело, но я всегда была рядом, помогала снять грязную рубашку и приносила чистую, помогала вдеть руки в рукава, сама застегивала пуговицы и вдохновляла его, когда он нуждался в поддержке, лежала рядом с ним по ночам и говорила «ты сможешь», хотя лодыжки его были скованы путами, он выбивался из сил и ронял горючие слезы. Вы сможете, говорили мы, жены, вы сможете, а когда они доказывали, что могут, радовались, как матери, чьи малыши сделали первый неуверенный шаг, навсегда перестав держаться за мебель.

На меня воззрились добродушные финны, вручившие моему мужу чек на пятьсот двадцать пять тысяч долларов. Они подарили нам свои марки и теперь улыбались, кивали и хвалили меня за обаяние и навыки хорошей жены.

Все знают, что женщины тоже могут всего упорно добиваться, что в голове у них много планов, рецептов и идей, как сделать мир лучше. Но по пути к колыбельке малыша поздней ночью, где-то между магазином и ванной, они теряют эти идеи и планы; они теряют их, подстилая соломку своим мужьям и детям, чтобы те скользили по жизни беспрепятственно.

Боун бы сказал, что это их личный выбор. Жены сами выбирают себе такую судьбу, и матери. Теперь уже никто их не заставляет; принуждение осталось в прошлом. У нас в Америке прошло движение за права женщин, у нас были Бетти Фридан и Глория Стайнем в очках-авиаторах с мелированными прядями волос, обрамляющими лицо, как круглые скобки. Мы живем в новом мире; женщины имеют власть. Через пару лет на этой сцене наверняка будет стоять Валериана Каанаак в традиционном эскимосском костюме и вспоминать свое детство в тот самом иглу из снега и дерна.

А есть женщины, которые этот выбор не сделали, – бывают и такие. Они проживают совсем другую жизнь: Ли, журналистка из Вьетнама; проститутка Бренда. Можно также придумать сложносочиненную схему из нянь или завести мужа, который не возражает сидеть дома целый день с младенцем. Или даже кормит грудью. Впрочем, некоторые женщины могут вовсе не хотеть детей, и тогда жизнь открывается перед ними бескрайним полем деятельности. И порой мир откликается на их усилия, впускает их, дает им ключ и корону. Это действительно случается. Но чаще нет.

Какая вы озлобленная, сказал бы Боун.

Так это потому что так и есть, ответила бы я.

Всем нужна жена; даже женам нужны жены. Женщины прислуживают, стоят рядом и ждут, не понадобится ли что. Их уши подобны двум чувствительным музыкальным инструментам, спутниковым тарелкам, выхватывающим из воздуха малейшие признаки неудовлетворенности. Жены подносят бульон, канцелярские скрепки, себя и свои податливые теплые тела. Мы знаем, что сказать мужчинам, которым по какой-то причине невероятно сложно заботиться о себе или ком-то еще.

– Послушай, – говорим мы, – все будет хорошо.

И из кожи вон лезем, чтобы все было хорошо.

Глава шестая

Мы напились; мы с Джо напились, как и положено в моменты великого самодовольного торжества; было бы даже странно, если бы мы этого не сделали. Случись вам увидеть нас в этом оперном театре на банкете, увидеть, как Джо наклонялся к собеседнику, откидывал голову и хлопал себя по колену, вы бы решили, что мы тоже финны. Пьяные финны, пытающиеся забыть о грядущих шести месяцах темноты; счастливые финны, беззаботные финны – Гекльберри Финны. Джо получил награду, произнес речь, и остаток вечера мы провели на банкете, общались с людьми, точнее, были вынуждены это делать, и знакомились со светилами не только из скандинавских стран, но и с писателями, журналистами и издателями, приехавшими на церемонию из Лондона, Парижа, Рима. В атриуме оперного театра с высоченными потолками расставили длинные столы, накрытые льняными скатертями; акустика зала усиливала взволнованный гомон на многих языках. Произносили тосты – их никто не переводил – и мы с Джо улыбались и поднимали бокалы, как все, не зная даже, за что пьем и на что подписываемся, над чем так весело смеемся.

Президент с женой рано ушли; кто-то вскользь заметил, что Кристиан по вечерам любил смотреть «Скай ТВ» и сразу ложиться спать и никогда не отступал от этого строгого распорядка, даже раз в год ради Хельсинской премии и ее победителя. Мне хотелось сказать его жене: «А вы разве не можете остаться, пусть идет один?» Но было слишком поздно, они уже ушли, спустились по мраморной лестнице и сели куда-то, наверное, в карету, запряженную северными оленями.

Через несколько часов мы с Джо наконец ушли в компании примерно двадцати человек – дружелюбно настроенных издателей, писателей и высокопоставленных лиц, умолявших Джо не заканчивать вечер, а продлить его немного, этот особый вечер, который отличался от всех остальных финских вечеров, был для финнов как Песах для евреев. Песах – праздник, о котором эти люди едва ли много знали. («Да, да, это же на Песах положено сидеть за столом, облокотившись на подушки?» [35]) Они были милы и оживленно разговаривали, им хотелось обсуждать американскую литературу и геополитику, терроризм и тревоги о будущем. Рассевшись в флотилию лимузинов, мы поехали в очень старую традиционную пивную в центре города; управляющих предупредили, что мы приедем, и они подготовились – когда мы прибыли, залы были украшены цветами, гирляндами и подсвеченными ледяными глыбами, на которых лежали раки, но есть мы уже не могли – мы же только что приехали с неприлично роскошного банкета, где каждому полагался целый кирпич фуа-гра, отдельная перепелка и тарелка с геометрическим узором из сыров.

Некоторые члены Финской литературной академии терпеливо обучали Джо первым строкам «Калевалы» на финском и английском. Взявшись под руки, они декламировали стихи заплетающимися языками. Джо стоял в центре толпы, улыбался широко, проказливо, и говорил громче всех. Он сегодня переел; я видела, как он запихивал в рот трансжиры и мясо с поджаристой шкуркой, сыры всех сортов, и заливал их лучшими винами мира, доставленными прямиком из глубоких винных погребов Скандинавии. Я смотрела, как он набивает рот, раскрыв его так широко, что видны были всего его пломбы, серебряные и золотые, и длинная темная глотка, ведущая к больному сердцу с подержанным клапаном.

Мы с ним почти закончили, думала я, опрокидывая очередной стакан и глядя на него. Наш взаимообмен почти подошел к концу – бесконечный обмен жидкостями и жизненно важной информацией, производство на свет детей, покупка машин, совместные отпуска, получение премий на краю света. Получение этой премии. Подумать только, сколько усилий для этого потребовались; боже, сколько мне потребовалось усилий. Хватит, скажу я ему. Довольно. Отпусти меня, лиши меня необходимости просыпаться рядом с твоей самодовольной физиономией еще лет десять каждое утро, рядом с твоим раскормленным пузом, которое мешает тебе увидеть свой пенис, свернувшийся в ожидании.

– Я пойду в отель, – прошептала я ему. – Я устала. На сегодня хватит. – Он рассказывал нашему столу историю о том, как вырос в Бруклине; я услышала слово «грудинка», и переводчик принялся объяснять на финском, что это такое. Тогда я поняла, что мне очень хочется убраться оттуда. Я слышала все истории Джо много раз, и в исходном, и в приукрашенном виде.

Джо повернулся ко мне.

– Ты уверена? – спросил он, и я ответила да, я устала, водитель меня отвезет, а ты оставайся, конечно – и он, естественно, остался. Все наперебой принялись желать мне спокойной ночи, все эти новые друзья, которых я никогда больше не увижу, элегантные люди из этой чудесной и храброй страны. Храброй, потому что она находилась так далеко от остального мира, которому старалась подражать, и его ужасы и дешевые развлечения тоже были далеко. Храброй, потому что знала, что скоро погрузится в сон на всю зиму – погрузится, чтобы проснуться снова вместе с медведями, когда земля опишет полукруг и ненадолго выглянет солнце.

Я села на заднее сиденье лимузина, и водитель повез меня к отелю «Интерконтиненталь». Было уже три часа ночи, мы медленно ехали вдоль гавани, где рядом с современным изящным норвежским кораблем стоял старый неуклюжий советский лайнер «Константин Симонов» – я прочла название на борту. Помню, смотрела я на эти громадные океанские лайнеры и вежливо слушала водителя, тот рассказывал об истории набережной; но потом в голове загудело от выпитого, разные виды финских алкогольных напитков перемешались в ней, как в чаше для пунша. Я легла на заднее сиденье, задрала ноги и подумала, как приятно уезжать с приема одной. Супруги – как сиамские близнецы, они часто вынуждены ждать друг друга там, откуда охотно бы ушли, а сегодня мне удалось выбраться из такого места. Он был моей второй половиной, и я хотела, чтобы мы друг от друга отделились.

«Ты правда собираешься от него уйти?» – услышала я голос. Он доносился из моей пьяной головы, из этой чаши с пуншем. Голос был женский, и даже не потрудившись открыть глаза, я поняла, кому он принадлежит. Я не видела ее сорок лет: Элейн Мозелл, писательница, которая проводила чтения в колледже Смит. Она ничуть не изменилась – пышная прическа, красное лицо. Она была такой же, как тогда, – призрак, застывший во времени; она по-прежнему была пьяна, но я была пьянее.

– Да, – ответила я. – Собираюсь.

– А ты получила, что хотела? – спросила Элейн.

– Кажется, она хотела совсем другого, – ответил другой голос, и оказалось, что это моя мать; она тоже притаилась неподалеку. – Этот мужчина был евреем, – продолжила она. – Это была ее первая ошибка.

Волосы матери по-прежнему воняли перманентом, хотя с ее смерти прошло уже восемнадцать лет. Значит, и в загробном мире есть парикмахерские, где заблудшие души сидят под сушилками, выпрямив спины и глядя в никуда, а горячий воздух выдувает из их голов все мысли.

– Она хотела быть рядом с ним, – раздался третий голос, и я увидела несчастную Тошу Бреснер, самоубийцу. Маленькая, сухонькая, она стояла и лепила котлетки из влажной картофельной массы, смешанной с луком и яйцом, перекладывала их из ладони в ладонь.

– А кто не захотел бы? У нее был шанс оказаться рядом с великим мужчиной. Стать его декорацией, – объяснила Элейн.

– Да нет же, все было не так, – обратилась я к ряду призрачных лиц. – Вы ничего не понимаете.

– Все могло бы быть иначе, – послышался новый голос, твердый, со странным акцентом – он принадлежал Валериане Каанаак, она стояла в эскимосском наряде. – Я же смогла, – добавила она. – И никто мне не помогал. Думаете, моя семья хотела, чтобы я стала писательницей? Ничего подобного. Но я все равно это сделала.

Призраки ждали; парили на месте, ожидая, что я скажу в свое оправдание.

Мне пришлось вспомнить свою далекую юность – архивное фото меня девятнадцатилетней. Вот я сижу в кабинке в библиотеке колледжа Смит и пишу рассказы. Профессор Д. Каслман, магистр, пробудил во мне это стремление своими разговорами о книгах, своим восхищением литературой и безупречным маленьким шедевром Джойса – «Мертвые».

– Да, пожалуй, много лет назад я действительно задумывалась о том, не стать ли мне писательницей, – призналась я.

– И тебе это удалось? – спросила Элейн.

– Мне удалось, – пропела Валериана Каанаак, будто вопрос относился к ней.

– Я же предупреждала, что они тебя не примут, разве нет? – сказала Элейн Мозелл.

– Предупреждала. Но я, наверно, была слаба, – ответила я.

– О нет, не была, – возразила Тоша. – Я восхищалась тобой. Ты казалась такой смелой. Я бы никогда не смогла сделать то, что делала ты, сказать то, что говорила ты. Я боялась, а ты – нет.

– Мне тоже было страшно, – призналась я.

– Нет, ты просто реалистично оценивала ситуацию, – ответила Элейн. – Ты знала, что не сможешь иметь то, что есть у них. Тебе нужна была их мужская власть. Ты хотела иметь значение. Знать, что твой голос будет звучать и после твоей смерти. Звучать в аду, куда попадают определенного рода писатели, покидая этот мир. Потому что когда хозяева мира попадают в ад, ад тоже начинает принадлежать им.

– Он же еврей, – пробормотала моя мать.

– Большой и важный писатель, – сказала Элейн Мозелл. – Мужчина, который забрал себе все.

– Он мой мальчик! – воскликнул новый голос, и я узнала мать Джо. Она кружила над всеми в платье в цветочек, громадная, светящаяся, с розовым от удовольствия лицом. – Он всего лишь мальчик, и ничего больше! Зачем ты так его обижаешь? Ты должна все ему простить! Иначе никак!

* * *

В лобби отеля ждали два администратора, словно сейчас был день, а не глухая ночь. Они кивнули, а я прошагала по величественному залу в своем серебристо-сером вечернем платье и туфлях на каблуках, пытаясь двигаться изящно, с достоинством, по-королевски, и не казаться пьяной.

– Хорошо провели время, миссис Каслман? – спросил один администратор. – Мы смотрели церемонию по телевидению.

– Очень хорошо, – ответила я, – спасибо. Спокойной ночи.

Я замешкалась, порылась в сумочке в поисках ключа от лифта. Пока я его искала, я подумала, как поднимусь сейчас наверх, зачерпну крем для лица из маленькой баночки и перед зеркалом во всю стену в ванной, поражающей своими размерами, сниму макияж, который так старательно наносила за несколько часов до этого. Никто не поможет мне расстегнуть молнию; Джо не положит ладонь мне на спину и не потянет вниз бегунок, а молния не расстегнется с тихим визгом, похожим на далекий крик женщины, заглушаемый звуками цитры.

Джо там не будет. Отныне, после того, как мы расстанемся навсегда, мне придется самой расстегивать молнии, научиться сгибать локоть под подходящим углом, как раньше, и менять руки, расстегнув молнию наполовину; опускать бегунок до копчика, до ягодиц, и перешагивать через платье.

Вечером в номере убрались – здесь, судя по всему, побывала армия горничных. Они взбили подушки на нашей кровати, а покрывало было гладким, как песок на поверхности песчаной дюны. Я разделась, откинула покрывало, нарушив идеальную гладкость кровати, и сразу же заснула.

В пять утра я услышала, как Джо вставляет карточку в дверь; в ответ дверь тихонько щелкнула, впуская его внутрь. Он ввалился в номер; смокинг его расстегнулся, кушак болтался на руке, как полотенце на локте у официанта. Он выглядел пьяным и счастливым, медаль висела на шее. Войдя в спальню, он сначала снял медаль, затем рубашку и майку.

– Ты не спишь, Джоан? – спросил он.

– Нет, – ответила я и села, опершись об изголовье.

– Я напился, – сказал он, хотя это и так было ясно. – И обожрался, как свинья. У этих финнов еда никогда не кончается. Как же они мне нравятся; их так недооценивают! А «Калевала»! Что за мощное произведение! Один из членов парламента, знаешь, тот, с остроконечной рыжей бородой, декламировал «Калевалу», и все вдруг расплакались, как дети, включая меня. В моей следующей книге будет финн. Так и знай.

– Джо, прекрати, – сказала я. – Ты несешь пургу. Я сейчас не могу это слушать.

– Прости, – ответил он, – сложно от всего этого отключиться так сразу. – Он покачал головой. – Пойду погреюсь в сауне.

Он разделся догола и вышел в коридор, ведущий в сауну. Открылась дверь; он зашел. Я пошла за ним в крошечную комнатку, заглянула в темное квадратное стеклянное окошко и увидела, что он лежит на деревянной скамье, накрывшись полотенцем, и уже почти спит. Я открыла дверь и шагнула в жаркую сауну в ночной рубашке; та тут же прилипла к телу.

– Джо.

Он открыл один глаз, взглянул на меня и спросил:

– Что, Джоан? В чем дело?

Я сделала вдох, выдох и произнесла:

– Мне надо тебе кое-что сказать. И более подходящего времени не будет.

– Так говори, – он сел.

– Ладно. Когда вернемся в Нью-Йорк, я хочу разойтись. Я все продумала.

– Ах, понятно, – ответил он. – Подождала, пока я размякну на жаре, чтобы сообщить мне эту новость. Ждала, пока я ничего не смогу уже сделать, пока не зажарюсь. – Он подлил воды на угли, и та зашипела.

– Послушай, попробуй представить себя на моем месте. Я хочу еще один шанс в жизни, – сказала я. – Мне шестьдесят четыре года. Почти преклонный возраст. Я куда угодно могу поехать за полцены, и хочу сделать это одна. Прошу, не притворяйся, что злишься или твое сердце разбито – я знаю, ты на это не способен. Хоть раз попробуй проявить участие и просто выслушать меня.

– Так вот значит, как ты решила меня поздравить, – фыркнул он. – Знаешь что? Иди к черту.

– Тебя поздравить? С какой стати мне тебя поздравлять? – спросила я. – Тебя что, мало поздравили?

Он замолчал.

– Мир узнал о тебе только благодаря мне, – сказал он, но это была неправда; это я представила его миру, я его вела. Лишь благодаря мне у молодого автора «В воскресенье у молочника выходной» появился шанс.

– Просто в последнее время я поняла, что устала от тебя, – проговорила я.

– Так вот почему ты была такой вздорной.

– Да я вообще удивляюсь, как смогла так долго продержаться, – призналась я. – Надо было уйти уже давно. – Он весь раскраснелся и вспотел. Приложил руку ко лбу. Я смотрела на него, смотрела долго; это вошло у меня в привычку, я сделала это своим основным занятием, но сейчас можно было уже перестать. – Когда вернемся, – продолжала я, – я пойду к Эду Мандельману и подам на развод.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

За свои заслуги перед Орденом спящих главный герой попадает в их хранилище, где его ожидает неизвест...
Не сидится Магдалене ишт Мазере на посту секретаря. Пусть и платят хорошо, и работа не такая нервная...
Ваши трехлетки – такие маленькие, трогательные, смышленые, интересные в своих рассуждениях о мире. Г...
«Код личного счастья» – лучший рождественский роман, прекрасно создающий новогоднее настроение и ощу...
Жизнь в Кардемской академии идет своим чередом. Вот только что-то неладное творится в ее стенах. Нич...
Бобров помог Марте, не назвавшись, не спросив ее имени.Она при встрече не узнала его, а он не спешит...