Стрекоза ты моя бестолковая Булатова Татьяна
С не меньшей решимостью Нина объявила на собрании жильцов не только о своем возвращении на покинутый пост, не только о необходимости косметического ремонта в подъезде, но и о том, что забота о ближнем – главное дело человека. «Сосед познается в беде!» – перефразировала она хорошо знакомую русскому человеку пословицу и предложила навестить отправленную на лечение Марфу.
– Это еще зачем? – удивилась Сидорова, сохранившая за собой право пребывать в оппозиции к старшей по подъезду, чтобы та не зарывалась.
– А затем, – убедительно ответила Жданова и попросила добровольцев поднять руки. Желающих не было, что и понятно: старожилов в подъезде осталось раз-два и обчелся, а из новоприбывших никто добрых чувств к Марфе испытывать не мог, уж больно дурно пахла. – Никто, значит? – подвела итог Нина и с вызовом посмотрела на Люду Сидорову.
– Ну… – протянула та. – Я могу. Зачем только, не понятно.
– Силком никто тащить не будет, – строго объявила Жданова, но в сущности реакцией соседки осталась довольна.
– Из принципа поеду, – заявила жильцам Сидорова. – Все равно во вторую работаю.
Деньги на Марфу собирать не стали: не велика птица и на подножном корму проживет. Несли в квартиру Ждановой печенье, сухари, сахар, конфеты, кто-то даже банку с солеными помидорами умудрился притащить и кильку в томате.
– Не примут! – объявила Сидорова, смерив взглядом две клеенчатые сумки, доверху набитые съестными припасами.
– Не примут – обратно раздадим.
– Ага, обязательно! Все там оставим: психи подберут.
– Перед людьми неудобно, – пожала плечами Нина Жданова. – Для Марфы старались – вон сколько натащили.
– Они не для Марфы старались. Они для тебя старались. Нужна она им как собаке пятая нога, чтобы для нее стараться! А вот ты – другое дело. Говорят, мол, Нина обидится, где еще такую найдем.
Передавая близко к тексту подъездные пересуды, Люда Сидорова думала, что берет реванш, указывая Ждановой на ее истинное место в подъездной иерархии, – терпят, потому что других таких дураков днем с огнем не найти. А Нина понимала это по-своему: ценят, потому и стараются, знают ведь, что без нее – как без рук. В результате – тихо торжествовали обе, при этом каждая держала фигу в кармане.
Так с фигой к Марфе и поехали. В душном сто семнадцатом автобусе, ходившем по строгому расписанию – всего шесть раз в день. Чаще и не надо: кто к психам чаще ездит? Никто. Вот и нечего бензин жечь попусту ради пяти человек. Захотят – на такси доберутся. А не захотят – пусть в общественном транспорте едут, пыль нюхают и в окошки смотрят: слева поле, справа – два. За ними речка Свайга блестит, тонкой змейкой вьется и за лесом обрывается. Дачи, дачи, дачи, вдоль дороги – дачники, лица красные от жары, в руках – инвентарь. Голосуют, подпрыгивая. Домой хотят. И не важно, что дом в другой стороне! Лучше здесь сядем, две цены заплатив, вроде как в оба конца, законное место – «оплачено»! Вот и стараются водители всех подобрать, встают, где придется, зато в карман есть что положить: лето ведь, сезон. Пять месяцев отъездишь – прибавка к зарплате. Как говорится, курочка по зернышку, а день – год кормит.
– Это ж сколько людей туда едет! – искренне удивилась Люда Сидорова, наблюдая за набившимися в автобус потными дачниками. – Это надо же, Нина, дело какое! Сидим у себя во дворе и не знаем, сколько их по свету шастает. Психов этих. И ведь что интересно, у кого – грабли, у кого – мотыги. Трудовой десант, твою мать. Как их выпускают-то в город?
Жданова усмехнулась в ответ и снисходительно поинтересовалась:
– Смотрю, ты в первый раз? (Сидорова кивнула.) Обыкновенного дачника от психа отличить не можешь. Тут садовые товарищества – «Парус», «Дружба», «Садовод». Народу – тьма, а автобус только один. Если на остановке дожидаться, не влезешь. Вот они и набиваются битком, чтоб до конечной доехать, а потом сидя до города добираться. Иначе – все: пешком иди. Или межгород дожидайся. Шофер сжалится – посадит. А нет, так до города пешком драпать будешь.
– А ты-то откуда знаешь? – с подозрением поинтересовалась мелкоголовая Люда.
– Участок у меня тут был, в «Дружбе», на работе дали. Так я один год поездила, и все, бросила его к шутам. Никаких огурцов не надо. Вышел из дома, дошел до базара и купил на рубль – ешь не хочу. Так в профкоме и сказала: «Христа ради не надо! Забирайте. Кому хотите давайте. На эти выселки не наездишься, только руки оборвешь и вконец измотаешься. Не надо мне эти ваши шесть соток. Не хочу!» Уж они меня и так, и этак уговаривали: «Подумай. Потом, – говорят, – поздно будет. К земле потянет, это ты, мол, пока молодая, трава не расти. А к старости-то всех к земле клонит. Земля силу дает». «Не надо все равно, – говорю, – затоскую – цветы разведу, а так спасибо, слава богу, не нищая. Копейкой Бог не обидел. Куплю, коли надо будет». В общем, так и не согласилась. Участок потом Сурыгиной Лизке отдали, вроде как ее теперь участок-то. Не спрашивала, не знаю.
Рассказанная Ждановой история Сидорову несколько разочаровала, потому что не содержала в себе ничего такого, что могло бы заинтриговать любопытных соседок (наверняка расспрашивать будут), а заодно и скомпрометировать зазнавшуюся Нинку окончательно и бесповоротно. Кому это важно – знать, как она картошку сажала?
Оставшуюся часть пути ехали молча, равнодушно разглядывая нервных дачников. На конечной сошли, к общей радости набившихся пассажиров: все-таки два сидячих места освободилось. Кому-то повезет.
– Как обратно-то добираться будем? – поинтересовалась Люда, обеспокоенная переполненностью автобуса.
– А как получится! Влезем как-нибудь. Вон у тебя таран какой впереди, любую стену пробьет.
– Ты себя-то видела? – огрызнулась Сидорова и направилась к висевшему на столбе расписанию движения сто семнадцатого автобуса. – Посмотреть надо. Мне ж на работу еще.
– Ну посмотри, – разрешила довольная Жданова и медленно пошла к чугунным воротам, выкрашенным зеленой краской. Навстречу ей из небольшого каменного пристроя вышел сторож в больничном байковом халате, наброшенном поверх рубашки, и в кедах на босу ногу.
– Куда идем? Кого ищем? – Он явно соскучился по общению с внешним миром.
– Я навестить, – объяснила Нина и махнула рукой в сторону застрявшей около жестянки с расписанием Сидоровой. – Вот с ней… Люда! – истошно заорала она, и от ее крика вспорхнули расхаживающие около ворот жирные серые голуби. – Иди сюда!
Сидорова наконец-то оторвалась, медленно подняла полную провизии сумку и, покачивая бедрами, двинулась к больничным воротам.
– Кака-а-я женщина, – поцокал языком охранник и вожделенно посмотрел на приближающуюся к ним Люду.
– Ну? Идем или нет? – не глядя на сторожа, обратилась она к Ждановой. – Следующий автобус в двенадцать, я посмотрела. Давай уже найдем твою Марфу и поедем.
– Чего это она моя? – придралась обделенная мужским вниманием Нина и подвинула к ногам вторую сумку.
– Ну не моя же! – не осталась в долгу ее соседка и, повернувшись лицом к сторожу, нежно пропела: – Молодой человек, нам к Соболевой Марфе. Как там ее по батюшке? – обратилась она к своей спутнице. («Васильевна», – подсказала та.) – Не подскажете, какая палата?
– Отчего ж не подскажу, – засуетился ошеломленный сидоровской красотой сторож и вынес из пристроя исписанные листы. – Сейчас поглядим… Поглядим, где у нас эта Соболева ваша числится и пускают ли к ней. Здесь ведь разные-то Соболевы лежат. И буйные лежат, и тихие лежат. И такие, что ни два ни полтора: от любой тени шарахаются. Сейчас-сейчас… Вот! Вот ваша Соболева. Ваша? – протянул он Люде исписанный фамилиями лист.
Сидорова передала его Ждановой, всем своим видом показывая, что она сама, в отличие от соседки, здесь-то уж точно случайно. Настолько случайно, что даже и смотреть сама не будет. Куда скажут, туда и пойдет.
Нина указательным пальцем заскользила вниз по листу, пока не наткнулась на нужную фамилию, рядом с которой чьей-то рукой было отмечено: «Состояние стабильное. Посещения разрешены».
Пройдем тогда? – задала вопрос Жданова и оторвала от земли сумку.
– Вообще-то посещения у нас с десяти тридцати до двенадцати. Сейчас – десять. – Сторож молча протянул ей руку, сдвинув халат до локтя, чтобы был виден циферблат: – Ожидайте.
– Это как же ожидайте? – разволновалась Люда и красноречиво уставилась на сторожа. – Столько ехали и ожидайте?!
– Согласно расписанию, – пояснил тот и указал на выставленный в окне пристроя белый лист фанеры, на котором красной краской был прописан распорядок дня в больнице имени Карамзина.
– Пожалуйста, – взмолилась Нина, – пропустите нас. Вот хотите, мы вам консерву оставим? Или вот банку с помидорками? Поедите. Посолитесь.
– Я мзду не беру, – гордо произнес стражник, и лицо его приобрело заносчивое выражение. – Прием граждан с десяти тридцати до двенадцати по распоряжению главного врача.
– А в десять там у тебя чего? – высмотрела глазастая Сидорова и ткнула пальцем в пыльное стекло.
– В десять – беседа лечащего врача с родственниками пациентов.
– Ну так мы и есть родственники, – одновременно воскликнули соседки, однозначно намереваясь снести вредного сторожа со своего пути.
Их решимость не осталась незамеченной. Сторож сдал на пару шагов назад, а потом неожиданно стащил с ноги один кед и начал его вытряхивать прямо перед носом у прекрасных дам.
– Чё-то колет, – пожаловался он и, нацепив кед обратно, отправился к воротам, где вынул из петель замок, висевший больше для устрашения нежели для безопасности. – Проходите. – Створка ворот приоткрылась совсем немного, ровно настолько, чтобы в образовавшуюся щель можно было просунуть руку, ну или на худой конец ногу, но никак не Людину грудь или ждановские плечи.
– А пошире открыть нельзя?! – одновременно рявкнули женщины, нагруженные неподъемными сумками.
– Попробуем, – миролюбиво пообещал сторож и с очевидным усилием надавил на чугунную створку. Щель стала чуть шире, но не настолько, чтобы в нее было легко поместиться.
– Недужный, что ли?! – заподозрила Жданова и, поставив на землю сумку, уперлась плечом в ту половину ворот, на которой повис тщедушный страж в кедах. От приложенных усилий створка поддалась и медленно, вместе с висящим на ней гражданином, отъехала в сторону, освободив проход для посетительниц. – Пойдем! – скомандовала Нина соседке и, схватив сумку, первой прошла на больничную территорию.
Карамзинская больница белела в просвете длинной аллеи, по краям которой росли огромные старые вязы и лучились тропинки, утрамбованные ногами прогуливающихся на свежем воздухе пациентов. То здесь, то там виднелись выкрашенные такой же зеленой, как и входные ворота, краской лавочки. На некоторых сидели люди: где вдвоем, где поодиночке. На них были надеты синие больничные халаты. По видневшимся из-под застиранной байки ногам невозможно было определить, кто перед тобой – мужчина или женщина. По лицам – тем более: одинаково опрокинутые в себя, с отсутствующим взглядом застывших глаз.
– Смотри, – прошептала присмиревшая Сидорова и толкнула Нину в бок. – Сколько их тут. Жуть просто.
– А как ты хотела? – тоже шепотом ответила ей Жданова. – Чай, мы с тобой не на курорт приехали, а в этот, как его, дом скорби. Вот.
– Скажешь тоже, дом скорби… Аж нехорошо делается. Больница как больница.
– Тебе виднее, – язвительно прошипела старшая по подъезду и заторопилась к главному корпусу.
Рядом с ним было как-то повеселее: у гипсового фонтана, никогда не знавшего воды, курили санитары, зычно покрикивая на больных. Те пугались, отскакивали в сторону, а потом снова приближались к курящим и, вытянув шею, с любопытством смотрели, как у тех изо рта вырывается дым.
Появление двух теток, нагруженных огромными сумками, не осталось незамеченным ни медперсоналом, ни гуляющими вокруг фонтана пациентами.
– Кого ищем, мамаши? – полюбопытствовали молодые как на подбор санитары, весело переглядываясь.
– Соболеву. Из пятой палаты, – доложила Люда Смирнова и приготовилась ждать дальнейших указаний.
– Да вон она, – пробурчала катящая мимо тележку, полную грязного белья, нянечка.
– Где?! – спохватилась Жданова и завертела по сторонам головой.
– Во-о-о-он! – показала рукой пожилая низкорослая нянечка и покатила дальше.
– А передачи как? Сразу? Отдать можно?
– Прием передач внизу, – подсказали санитары. – Но только смотрите, чтоб без запрещенки – алкоголь там, оружие… – пошутили над тетками парни и показали, куда идти.
– Давай быстрей, – подтолкнула Жданову в спину Люда. – А то пока ходим, уйдет куда-нибудь наша Марфа. Будем потом по всему парку бегать искать.
Как и предвещала Сидорова, половину из того, что собрали жильцы для больной на голову соседки, нянечки отбраковали, сославшись на список продуктов, разрешенных для передач.
– Может, оставите? – попросила Нина, но ничего в ответ не услышала.
– Не трогай ничего. Сами разберутся, – зашипела нетерпеливая Сидорова и потащила соседку к выходу. – Пойдем уже. Отметимся – и домой.
Найти Марфу особенного труда не составило: Соболева как сидела на лавочке недалеко от главного здания больницы, так и продолжала сидеть. Только, в отличие от остальных пациентов, она взгромоздилась на спинку скамьи, предусмотрительно скинув больничные тапочки. Халат Марфа задрала до колен, отчего обнажились худые синюшного цвета ноги – точь-в-точь заснувшая на перекладине тощая несуразная птица с безвольно завалившейся набок головой.
«Вот зачем я сюда приперлась?» – мысленно посетовала Нина Жданова и украдкой взглянула на притихшую Сидорову. Та, похоже, испытывала аналогичные чувства: подойти к Соболевой было страшно. И когда до греющейся на солнышке Марфы оставались считаные шаги, Люда встала как вкопанная и прошептала:
– Давай не пойдем, Нин? Чего-то мне не по себе. Ты посмотри на нее, посмотри: чисто смертушка. Не ноги, а палочки. Высохла вся. На саму себя не похожа. Мы ж все привезли, все отдали, можно и домой. А вдруг она буйная там или что?
– Буйных на улицу не пускают, они вот там. – Нина указала рукой на двухэтажный флигель, на окнах которого виднелись решетки. Тоже, между прочим, выкрашенные зеленой краской.
– Откуда ты знаешь? – засуетилась Сидорова, преградив Ждановой путь. – Ты что? Доктор? Ты ее когда последний раз видела?
– Тогда же, когда и ты.
– Ну вот! – торжествующе воскликнула покрывшаяся красными пятнами Люда и схватила соседку за руку. – Давай не пойдем. Отсюда посмотрели – и хватит. Что она нам, родня?!
– Мы что, зря ехали? Полтора часа в автобусе тряслись, сумки эти тащили, чтоб издалека на нее взглянуть и домой податься? Ты как хочешь, а я подойду, – вырвала свою руку Нина и зашагала по направлению к Марфе.
– Ну и иди! – выкрикнула ей вслед Сидорова. – А я не пойду.
Но шаг все-таки сделала. Сначала один, затем другой, ну а потом покорно засеменила за Ждановой и встала у нее за спиной.
– Мань, – тихо позвала Нина нахохлившуюся Соболеву. – Ты спишь?
Марфа приоткрыла глаза и посмотрела сквозь.
– Мань, это я, Нина, – прошептала женщина и протянула к Соболевой руку. – Помнишь меня?
Марфа подняла голову, внимательно посмотрела в глаза Ждановой и пожала плечами.
– Не помнит, – прошептала за спиной у Нины Сидорова.
– А Люду? Люду помнишь? – Жданова сделала шаг в сторону. – Вот она. Узнала?
Соболева отрицательно покачала головой, а потом еще раз внимательно посмотрела на Нину. Жданова вытянулась перед ней и дала время подумать. Пока Марфа копалась в отсеках собственной памяти, Сидорова подталкивала Нину в спину и тоненько ныла: «Давай уйдем, ну дава-а-а-ай…»
– Да отвяжись ты! – разозлилась Жданова и бухнулась на лавку, отчего Соболева автоматически поджала ноги, потеряла равновесие и начала заваливаться в сторону. – Куда-а-а? – Нина схватила ее за лодыжку и потянула вниз. – Сядь давай по-человечески. А то, смотри, улетишь.
Марфа быстро поняла, о чем идет речь: посмотрела на небо, потом вниз, на землю, и послушно села рядом с Ниной, спустив босые ноги на пожелтевшую колючую траву.
– На-ка, надень, – неожиданно шустро подсуетилась Сидорова и подвинула ногой стоящие на земле тапочки.
Соболева вопросительно посмотрела на сидящую рядом Жданову, на что та криво улыбнулась и произнесла чуть ли не басом:
– Давай-давай, надевай тапки-то. Неча босой сидеть, ноги наколешь. Больно будет. Понимаешь, бо-бо.
Услышав это «бо-бо», Сидорова в недоумении уставилась на обеих, успев подумать, что сумасшествие, должно быть, штука заразная. Но тем не менее присела рядом и зачем-то погладила Марфу по синей байковой коленке.
В присутствии Соболевой с этими грубоватыми и мужеподобными женщинами происходило что-то странное. Хамоватые и резкие на язык, они словно стали нежнее, замурлыкав на каком-то детском языке. И со стороны могло показаться, что каждая из них вернулась к моменту, когда испытала радость материнства и в общении с малышом легко заменила взрослую речь на слюнявое сюсюканье. Но, увы, ни Жданова, ни Сидорова такого опыта не имели: обе были бездетны, обе не замужем, обе одиноки. Они жили жизнью посторонних людей, потому что в их собственной не было событий. Огромная энергия материнской и женской любви скрывалась в каждой из них так глубоко, что со стороны легко сходила за желание руководить. В быту это называлось «во всех дырках затычка», а в официальных характеристиках – высокая гражданская ответственность, интерес к общественной жизни и личное участие в делах коллектива. А что? Разве не эти качества погнали двух общественниц в дорогу и заставили вести безумные разговоры с умалишенной Марфой? Впрочем, назвать это разговором можно было с большим трудом.
– Мы это… – заикнулась было Жданова, но Сидорова тут же ее перебила и елейным голоском спросила у Соболевой:
– Тебя тут надолго, Мань, оставят-то? Или выпишут все-тки?
Соболева с опаской покосилась на говорящую гору и, скрестив руки на груди, начала раскачиваться взад и вперед.
– Ты чего, Люд, рехнулась? Ты ее о чем спрашиваешь? Не видишь – сама не своя, ничё не соображат.
При звуках Нининого голоса Марфа успокоилась и перестала качаться. А потом ее лицо приобрело жалобное выражение, и, похлопав себя по голове, она произнесла:
– Больно.
– Чё там у тебя больно? – приподнялась с места Сидорова. – Давай-ка посмотрю.
Марфа отрицательно покачала головой и еле слышно спросила:
– А где мой Костя?
– Кто? – удивилась Люда и вопросительно посмотрела на Нину.
– Муж ее, – пояснила та.
– Мой, – подтвердила Соболева и сделала это вполне осмысленно.
– Ну дык откуда мы знаем-то? – удивилась Сидорова и, разведя руки, честно ответила: – Не знаем мы, где твой Костя! Не видели.
– Люда, – неожиданно обратилась к Сидоровой Марфа, а потом тут же утратила интерес и замкнулась.
– Смотри-ка, вспомнила меня, – обрадовалась Сидорова и, прижав руку к груди, по слогам повторила: – Лю-да. Я – Лю-да… А это, – она ткнула пальцем в Жданову, – Ни-на… Ни-на…
– Нина, – послушно повторила Соболева и больше не проронила ни одного слова.
– Ничё не помнит, – подвела итог Жданова и предложила отвести Марфу в палату. – Бери ее под руку. И я возьму.
Соболева была легкой как перышко. Ей, похоже, было совершенно все равно, где коротать время, про время она ничего не понимала, равно как и не понимала, каким образом оказалась зажата с двух сторон этими огромными тетками. Жданова с Сидоровой практически лишили ее возможности переступать собственными ногами и протащили ее по аллее до главного корпуса, можно сказать, на руках.
– А у нас что? Соболева ходить разучилась? – проронил пробегающий мимо бородатый доктор.
– Так это мы ее поддержать, чтоб не устала.
Ответ доктору был не интересен, зато Марфа при звуках его голоса оживилась и, поблескивая глазами, сказала:
– Ко-остя…
– Кто? – в очередной раз удивилась Сидорова.
– Нет никто, – проворчала Нина. – В палату заводить будем? Или тут оставим? Вон лавок сколько – пусть сидит, воздухом дышит.
Пока соседки решали, что делать с Марфой, та аккуратно вытащила руки, отряхнула халат, потом задрала его, посмотрела на свои остренькие коленки и, покачиваясь, медленно побрела к стоящей неподалеку скамье.
– Куда ты, Мань? Давай доведем, – сунулась было вслед за ней Люда, но Жданова ее остановила:
– Не трожь. Не надо. Сама пусть. Домой пора.
– Сама так сама, – с готовностью согласилась Сидорова и, вздохнув, впервые в жизни подставила соседке свой локоть: – Пошли уже, Нин. Хватит. Ну ее, это… Чё ж сделаешь?! Повидались и ладно. Может, еще раз как-нибудь приедем, – потянуло ее на подвиги.
– Не поеду больше, – зареклась опечаленная Нина и незаметно для себя самой взяла спутницу под руку. – Выпишут – сама явится.
– Не, не выпишут ее, наверное, – предположила Люда, и соседки в последний раз обернулись, чтобы убедиться, дошла ли Марфа.
– На нас вроде смотрит? – предположила Жданова и взмахнула рукой, как будто попрощалась.
– Ага, скажешь тоже! – скривилась Сидорова, а потом резко дернула отвернувшуюся Нину за рукав: – Смотри-ка! Смотри-ка быстрее!
Забравшаяся с ногами на скамейку Марфа Васильевна Соболева несколько раз махнула Нине в ответ, а потом вытянула вперед руку и мелко-мелко затрясла кистью то в одну, то в другую сторону.
– Ишь ты, – растрогалась Жданова, – дурак дураком, а туда же – машет, прощается.
Сколько еще махала им вслед оседлавшая лавку Марфа, женщины не видели. Не оборачиваясь, они ступали в ногу большими шагами, торопясь прочь из этого мрачного парка.
Прибывший на конечную станцию сто семнадцатый автобус соседки взяли штурмом, потеснив скопившихся в проходе дачников.
– Аккуратнее, – взмолились садоводы, придавленные сидоровской грудью, – дышать нечем.
– Тесно ехать – дома сидите, – тут же нашлась Люда. – Сначала набьются, как сельдь в бочку, а потом ноют: дышать им нечем. Слышь, Нин?! Нечем им дышать! Их бы туда вон, к Марфе, на час-другой, тут же второе дыхание откроется.
Нина молчала и с грустью думала о Мане Соболевой, оставшейся среди старинных вязов с поднятой рукой.
– Ни-ин, – снова подала голос Сидорова, – ты там не уснула?
Жданова неловко пошевелилась и пожаловалась:
– Стою. Неудобно.
– Мне вот тоже неудобно, – не оборачиваясь, сообщила ей Люда и с нетерпением повела плечами, пытаясь растолкать скрючившихся пассажиров. – Я чё спросить-то у тебя хотела. А этот Костя? Муж ее. Ты его знала?
– Знала, – нехотя проронила Нина.
– Ну и чё? – продолжала расспрашивать ее Сидорова.
– Ну и ничё. Костя как Костя…
И правда, на первый взгляд в Косте Рузавине не было ничего примечательного: низенький, тщедушный, головка тыковкой, носик остренький, на лице – родинка. Мальчишка мальчишкой, особенно со спины. А ведь после армии уже. Года два как помощником машиниста отъездил.
Военную службу Костя вспоминал добрым словом и регулярно писал письма сослуживцам, называя каждого из них «брат»: «Здравствуй, брат… Как поживаешь, брат… Помнишь, брат?.. Всего тебе хорошего, брат…» Можно сказать, что по армии Рузавин скучал. Там он научился играть на семиструнной гитаре и безошибочно, как он думал, разбираться в людях, разделившихся на два лагеря – «хорошие» и «плохие». «Хороших» было больше, в этом Костя успел убедиться на собственном опыте. «Плохих» – меньше, и с ними нужно было держать ухо востро.
В миру все оказалось гораздо сложнее: слишком много соблазнов, о которых предупреждали мама, сестры, а также Михалыч – машинист, под руководством которого Костя Рузавин бороздил просторы своей необъятной родины. Правда, пока дальше Урала судьба его не забрасывала. В продолжительных поездках Михалыч делился не столько профессиональным опытом, сколько житейским.
– Бабы – это зло, – говорил он и в качестве доказательства приводил в пример собственную жену Клаву. – Не женись, Костян, пока не перебесился. Гуляй, пока молодой, а то потом…
Что будет «потом», поммаш Рузавин обычно пропускал мимо ушей, потому что жил ощущениями исключительно сегодняшнего дня. И эти ощущения Косте были приятны. В голове у него всегда играла одна и та же незатейливая мелодия собственного сочинения, радостная и грустная одновременно. Именно она заставляла биться отзывчивое рузавинское сердце в унисон с птичьим щебетом и цоканьем женских каблучков. И от этого выражение Костиного лица время от времени становилось блаженным. Его даже в церковный хор звали, потому что на ангела похож. Но Костя был атеистом и хотел петь в Доме культуры железнодорожников, где числился одновременно в двух секциях: хорового пения и игры на гитаре. Ни там, ни там он недотягивал до позиции солиста, но так старался, что руководители кружков приводили его в пример тем, кто был стократ его одареннее.
Музыка сопровождала его жизнь всюду: она звучала из репродукторов, со сцены родного Дома культуры, рождалась в переливах девичьих голосов, детского смеха, шелеста листвы, шума дождя. Вечерами Костя терзал струны, пытаясь уловить постоянно ускользающую от него мелодию, но вместо нее на свет появлялись абсолютно одинаковые переборы, называемые «тремя аккордами», зато на них ложились любые слова:
- Дым костра создает уют,
- Искры гаснут в полете сами.
- Пять ребят о любви поют
- Чуть охрипшими голосами…
Рузавин не знал, кому принадлежат эти строки, уже не помнилось, где подслушанные, поэтому искренне считал их своими и щедро вносил туда изменения «на случай»:
- Дым костра отгорел давно,
- Искр не видно, уже погасли.
- Я пою о любви одной
- Хриплым голосом и со слезами…
Иногда в перефразированном тексте известной песни появлялись женские имена, но долго в нем не задерживались, исчезали довольно скоро, так и не успев приобрести законное звучание.
В делах сердечных Костя постоянством не отличался. И не потому, что был ветреным, а потому, что был безотказным. И ласковым. За это его женщины и любили, самозабвенно и как-то очень по-матерински. Большая часть из них была старше Рузавина, некоторые – даже с детьми, при встрече с которыми Костя краснел, смущенно покашливал, а потом сажал к себе на колени и что-нибудь вместе с ними мастерил. Чужие дети любили Рузавина ничуть не меньше, чем чужие женщины. Впрочем, в построении отношений с замужними дамами у Кости были свои принципы. Возможно, поэтому женатые мужики относились к нему с особой симпатией: «Хороший Костян парень. Сам не жадный и чужого не тронет». «Грех семью разбивать», – декларировал свою позицию Рузавин и осенял себя крестным знамением, хотя в его анкете было недвусмысленно указано: «В Бога не верю. Человек – сам кузнец своего счастья».
И счастье не заставило себя ждать, явившись перед активистом Рузавиным в образе Машеньки Соболевой, выпускницы Кушмынского железнодорожного техникума по специальности «проводник на железнодорожном транспорте».
– Кто это? – Дыхание Кости сбилось с верного ритма, и рука взяла не ту ноту в аккорде.
– Это? – снисходительно улыбнувшись, переспросила его Судьба и пророкотала в Костины уши: – Она-а-а-а…
– Она? – только и смог вымолвить растерявшийся Рузавин, и в голове голосом Михалыча пророкотало: «Вот ты и доигрался…»
– Доигрался, – буднично подтвердила мама, сестры, бывшие братья по оружию и соседи по общежитию.
– Не женись, – жалобно попросил Михалыч и задал, казалось бы, совсем неуместный вопрос: – А как же я?
– А я? – несколько раз повторили те, с кем Костя когда-то был особенно ласков.
– Нет, не могу, женюсь, – мягко объяснял им свой отказ Рузавин, избегая смотреть в глаза бывшим подругам.
– А если в последний раз? Попрощаться? – не теряли надежды те и шептали на ухо Косте разные соблазнительные слова типа: «А помнишь? Вот как ты любишь… Тебе же нравилось…»
– Нет, – твердо стоял на своем Рузавин и специально держал руки в карманах, чтобы никто не взял и не повел его не в ту сторону. Свое направление, думал Костя, он определил окончательно, и называлось оно «Машенька».
– Скажи, чтоб из проводниц ушла, – хмуро посоветовал Михалыч, не отрывая взгляда от панели управления.
– Зачем? – изумился Костя, следя за показаниями приборов.
– Затем, что лапать будут… – пообещал машинист. – Вон она у тебя какая! Так в ладонь и просится. Стрекоза чисто.
И правда, стрекоза. Широко расставленные глаза на круглом личике, нос пуговкой, губки ниточкой, ручки-ножки худенькие, как соломинки, веса вообще нет, того и гляди ветром унесет. Но Костя не даст, не допустит: встанет на пути, прижмет к сердцу и двумя руками держать будет: никуда не улетишь, так на груди и застынешь, хрустальная, чужому не видимая.
– Убью! – грозил невидимым врагам Рузавин и боялся уходить в рейс.
– Остынь! – успокаивал его Михалыч, а сам с каким-то садистским сладострастием подливал масла в огонь: – Все бабы такие. Не переделаешь!
– Не все! – спорил с ним помощник. – Моя не такая.
– Такая, – лепил поперек Михалыч, завидуя влюбленной юности.
– Нет, – категорически отказывался верить машинисту Костя, и сердце его щемило все сильнее и сильнее. – Уходи с маршрута, – просил он Машеньку, а та лишь удивлялась в ответ:
– Зачем?
– Обидят, – избегал правдивого ответа Костя.
– Не обидят, – уверяла его хрупкая стрекоза и тянула лапки-палочки к тревожному Костиному сердцу. – Хороших людей больше.
– Больше, – пытался поверить жених и шептал невесте на ухо: – Скорей бы свадьба!
– Скорей бы, – подхватывала дрожавшая от нетерпения Машенька, не умея сфокусировать взгляд, – широко расставленные глаза словно к вискам разбегаются.
– Может, боишься? – успокаивал ее Костя и усаживал к себе на колени.
– Да нет вроде, – поведя плечиком, прижималась она к жениху с такой силой, что казалось – внутрь залезть хочет. А Костя, стесняясь желания, прижимал к себе будущую жену до хруста в ее тоненьких косточках и, как зверь, воздух в себя вдыхал часто-часто.
Смеялась Машенька. «Чем пахнет?» – спрашивала.
А как тут скажешь, чем пахнет?! Разве возможно?! И слов-то таких нет, подходящих. Не придумал их еще Костя, потому что никому такого не говорил. Голова кружилась – было; внизу тяжелело, давило до боли, того и гляди, разорвется – тоже, но вот чтобы глаза сами собой закрывались и запах пьянил, чтоб плакать хотелось навзрыд, как маленькому, – такое в его жизни случилось впервые. Но это еще полбеды… Пугало Рузавина другое. Обнаружилось внутри нечто, с чем он боялся не справиться, – темное, животное: хотелось не просто обладать Машенькой, хотелось скомкать ее, как бумажный лист, перетереть в ладонях до серого крошева и проглотить, как пакет с секретным донесением. Пусть покоится там внутри, пока не растворится и не станет частью тебя.
Чувствовала ли проснувшуюся в Косте странную злобную силу его стрекоза, неизвестно. Известно только, что в этот момент Машенька затихала и смотрела куда-то поверх Костиной головы – в никуда – своими перевернутыми к вискам глазами.
– Сыграй мне, – просила она, соскальзывая с его острых колен, – мою любимую…
И Костя, не сразу понимая, о чем его просят, какое-то время сидел, словно в забытьи, а потом брался за гитару и, перебрав струны, выдавал хорошо знакомое:
- Дым костра создает уют,
- Искры тают в полете сами.
- О любимой своей спою
- С удивительными глазами…
Песня Машеньке нравилась, она даже пробовала подпевать, но быстро останавливалась и замирала, наблюдая за движением Костиных пальцев. И как только он от переизбытка чувств закрывал глаза, его возлюбленная торопилась сделать то же самое. Так, зажмурившись, и сидели друг напротив друга, пока не возникало естественное желание вернуться в действительность по какому-нибудь поводу:
– Пить хочется, – жаловалась Машенька.
– И мне, – вторил ей Костя.
– И есть, – добавляла любимая.
– И есть…
Готовить не было сил. Все они уходили на то, чтобы любовь циркулировала по кругу, двигаясь от одного к другому. Поддерживали себя, чем придется: ломали буханку серого, посыпали солью, открывали консервы и пользовались одной вилкой на двоих – использовать вторую не было смысла.
От такой любви можно было сойти с ума, умереть от голод, от жажды, и сделать это с несказанным удовольствием. Все равно лучше уже не будет.
«Ну как он там?» – тревожилась мать за сына и гнала дочь в мужское общежитие железнодорожного депо на разведку.
За Машеньку тревожиться было некому.
– Детдомовка? – удивилась Костина сестра Вера и преисполнилась к будущей снохе жалости.
– Да вроде нет. Ничего не говорила, – пожал плечами Рузавин и потер кадык.
– А чего ж не узнаешь? – изумилась Вера, служившая медсестрой в военном госпитале. – Человек не сорняк, сам по себе не растет. А у тебя от нее дети будут.
– Когда еще, – развел руками Костя.
– Скоро, – пообещала заботливая сестра. – Женишься, и будут, а ты даже родни своей не знаешь: кто мать? кто отец? откуда? Или вы свадьбу не играете?
– Играем, – успокоил сестру Рузавин. – Заявление ж подали.
– И когда?
– В мае женимся.
– В мае?! Не надо, Кость, в мае. Не женятся люди в мае-то. Май – плохой месяц. Кто в мае, тот и мается. Всю жизнь мается. Не зря ж говорят.
– Вер, ну какая разница: в мае, в апреле? Спросили: «На май согласны?» Согласны. Ну, раз согласны, то и дело с концом.
– Как скажешь, Костя, – тут же смирилась Вера и решилась еще на один вопрос: – А свадьбу большую делать будете?
– Да нет, – протянул Рузавин. – Человек на двадцать. И то не наберется. Ты вот с мамкой, Михалыч с женой, я с Маней – это шесть. Ребята мои, – Костя мысленно перебрал имена товарищей, загибая при этом пальцы, – четверо. Десять, значит. Кореша армейские – не знаю, то ли будут, то ли не будут. Ну и от Машульки – подружки, – Рузавин немного подумал и уточнил: – Может быть. Одна. Варя – напарница. Ну и еще, вдруг что, пять мест оставили. Кто знает, сестры-то наши с тобой из Ленинграда приедут?
Вера отрицательно покачала головой.
– Думаешь, не приедут?