Путь Адамова-Слиозберг Ольга
И снова у меня началось страшное время. Очереди с передачами в тюрьму. Страх самой снова попасть в тюрьму, теперь за второго мужа. Выдержать это второй раз не было сил.
Два месяца следствия я не входила в свой дом — это было выше моих сил. Жила у Вали Герлин и Юры Айхенвальда. Узнав приговор суда, я пришла к ним совершенно больная и легла на кровать. В полубреду я увидела, что Валя вошла в комнату с каким-то мужчиной. Я не слушала, о чем они говорили, долетали отдельные фразы: "Обокрали… " — и детский смех с подвизгиванием и фырканьем. "Ну, как-нибудь образуется, это все ерунда. Лучше я почитаю вам стихи". И он начал читать.
Читал он: "Якобинца", "Оду", "Невесту декабриста", "Знамена" и еще многое.
Никогда ни одни стихи на меня не производили такого впечатления. Я была так убита, так унижена и своим положением, двухмесячным хождением с передачами в тюрьму, и наглыми соболезнованиями на работе: "Опять ваш в тюрьму угодил". А самое главное, всей стране, всему миру внушалось со страниц газет, речами на процессах, что революция, святая революция хранится "ими", а те, что покушались на нее (я и мне подобные), растоптаны, повержены и место нам в навозе. И вдруг я слышу от своего товарища, такого же изгоя, отверженного, как я, полные достоинства слова:
- Их той тяжелой силой придавило,
- С которой он вступал как равный в бой.
Мне казалось — это о Николае. И о Сталине.
- Он революцию обокрал
- И в нее нарядил себя
И ода, где он воспевает свою революцию с такой силой и страстью какие и во сне не снились всем официальным писакам. И трагические "Знамена":
- А может, пойти и поднять восстание?
- Но против кого его подымать?
- А враг следит, очкастый и сытенький,
- Заткнувши за ухо карандаш…
- Смотрите!
- Вот
- он виден ясно мне!
- Огонь!
- В упор!
- Но тише, друзья…
- Он спрятался за знаменами красными,
- И трогать нам эти знамена нельзя!
- И все же мечусь я,
- дыхание сперло.
- К чему изрыгать бесполезные стоны,
- Противный, как слизь, подбирается к горлу,
- А трогать его нельзя:
- знамена!
Я встала, подошла к столу и увидела Манделя. В это время ему было 25 лет. Одет он был удивительно: желтые клетчатые штаны с великана, внизу подшитые, но со спускающейся до колен ширинкой. Пиджак у него был синий, когда-то хороший, но такой старый и грязный, что, когда я впоследствии его выстирала, он весь расползся у меня в руках — его держала только грязь. Его толстое некрасивое лицо со странными глазами (зрачки у него были неправильной формы, как будто рваные), детский смех, невероятный аппетит, с которым он ел немудреную пищу, предложенную ему Валей, манера забывать о еде и начинать снова и снова читать стихи, а потом снова набрасываться на картошку с капустой, а потом снова забывать о еде и говорить, говорить — все это мне ужасно понравилось. Я первый раз за последние страшные два месяца отвлеклась от своего горя и наблюдала за ним. Он с Валей и Юрой был уже на "ты". Я спросила, были ли они знакомы в Москве. Оказалось, что Валя, студентка литературного факультета пединститута, знала его в Москве по выступлениям поэтов, а он ее не знал. Валя шла по улице и увидела растерянного Манделя, у которого только что украли чемодан со всеми его вещами и деньгами. Она подошла к нему, спросила:
— Вы Мандель?
Он ужасно обрадовался:
— А ты знаешь меня, девочка? — После чего объяснил ей свои обстоятельства и отправился к ней в гости. Он тотчас объяснил мне, что совершенно не виноват, что его обокрали. И опять он читал стихи. Я сразу поняла, что передо мной истинный талант. Но как он неосторожен. Он знаком со мной, Валей и Юрой всего несколько часов и читает такие стихи! Каждое из них может стоить десяти лет лагерей! И мучительный страх за него, странно сказать, материнская любовь к нему с первого взгляда, желание защитить, как-то помочь ему охватили меня.
Неожиданно оказалось, что уже 12 часов.
— Где ты будешь ночевать? — спросила Валя.
— У вас где-нибудь, — простодушно ответил Эмка. Но это было совершенно невозможно. У Вали с Юрой была комната метров в 9, где стояли их кровать и раскладушка, на которой я спала, а самая главная трудность была в хозяйке, которая все время ругалась, что она сдала комнату двоим, а живет еще третья (я). Тогда я сказала:
— У меня есть комната с кухней. Если хотите, я дам вам ключ. Но имейте в виду, что я в комнате не была два месяца после ареста моего мужа. Можете поселиться в кухне. Я тоже скоро туда приду.
— Мандель всегда попадает вовремя, — сказал Мандель, секунду поколебался и добавил: — Давайте ключ.
Так мы вместе прожили больше года, как мать с сыном.
Очень скоро Эмка рассказал о себе. Он приехал в Москву весной 1951 года после трехлетней ссылки в деревню Чумаки близ Новосибирска. Приехал оборванный, запущенный, грязный, изголодавшийся по культуре, по Москве. В поисках путей устроиться как-то в Москве он забрел в квартиру писателя П., бывшего тогда редактором или членом редакционной коллегии какого-то журнала. П. оказался в Кисловодске. Манделю открыла дверь дочь писателя, Вера, изящная, выхоленная женщина лет тридцати, после развода живущая с отцом и дочерью. Вера предложила Манделю войти, накормила его, угостила вином. Они разговорились (а на разговоры Мандель был большой мастер), короче, вспыхнул и разгорелся мгновенный и бурный роман.
Роман длился около двух недель, по истечении которых Вера сказала, что возвращается отец и Манделю пора смываться. Выйдя из безопасной и изобильной квартиры П., Мандель снова почувствовал, что земля под ним горит: прописаться нельзя, устроиться на работу невозможно, жить и просто ночевать негде. И вдруг ему пришла в голову разумная мысль, что надо бы поехать в город, где он будет жить законно и даже с некоторым преимуществом перед основным населением — ссыльными, короче, он появился в Караганде.
Чтобы понять, как велика наивность Манделя, надо было слышать его рассказы о "моей девочке Вере". Он собирался выписать ее в Караганду, как только устроится на работу и снимет комнату.
— Но ведь у нее дочь, — говорила я.
— Я ее усыновлю.
— Неужели ты думаешь, что из ее московской квартиры, обеспеченной жизни, комфорта, положения она приедет к тебе, чтобы стать женой бесправного Манделя и жить на гроши, которые ты будешь зарабатывать?
— Она меня любит.
Он ей писал в стихах и прозе и очень ее ждал. Ответа на письма не было. Но вдруг мой Мандель помрачнел и перестал о ней говорить. Дня через два он признался, что получил письмо, и дал мне его прочесть. Вера писала, что она поражена его предложением, благодарна ему за минуты страсти и упоения, бросившие их в объятия друг другу, но это был эпизод в их жизни, о котором хорошо вспоминать, но который не должен повториться. А к Манделю у нее просьба: ей предлагают работу в "Огоньке", но она никак не может придумать тему для очерка или рассказа. Так пускай Мандель придумает и ей пришлет.
Этот эпизод отразился в стихотворении, где есть такие строчки:
- Забыла ты, что есть Россия,
- в которой где-то я живу…
Тему рассказа он ей не послал.
В этот период Мандель писал по целым дням. Продуктивность его была поразительна. Но увы! Даже места корреспондента в газете получить он не мог, уж не говоря о том, что никто не хотел печатать его стихов на самые невинные темы.
Появление в моей жизни Манделя в определенном смысле спасло меня, он вернул меня к жизни. Появилась необходимость о ком-то заботиться. Я наслаждалась им как поэтом, но трепетала перед небрежностью, с которой он выбирал слушателей, откровенностью с почти незнакомыми людьми. На мои упреки он отвечал: "Не бойтесь, у меня глаз! Я не всем читаю свои стихи, я сразу вижу, кто порядочный, а кто подлец". У него и вправду, наверно, был "глаз", потому что доносов на него не было, но волнений у меня было достаточно.
О Николае я думала непрерывно — и днем, и особенно ночью. Ведь я слишком хорошо знала, что такое лагерь. Я порой осуждала Николая, ведь сколько я умоляла его не заниматься политикой! И я, и он хорошо знали, чем это кончится. Но он не хотел отказаться от борьбы и погубил и себя, и меня.
Я посылала ему деньги, он писал мне свои короткие и сухие письма, тем более сухие, что мы оба знали, что они проходят лагерную цензуру. Но однажды, через год после ареста Николая, ко мне пришла девушка, освободившаяся из лагеря ("бытовичка"). Она принесла мне письмо от Николая, написанное на большом носовом платке, который она вынесла на груди, утаив от обыска.
Это письмо я берегу до сих пор, оно не раз омыто слезами. В нем впервые раскрылась его нежная душа.
"Привет, милая Оля… Мне, моя родная, так много хочется сказать тебе нежного, ласкового, любимого. Но я ведь не могу, я не поэт, не идут слова любви из жарких губ. Нет, я не груб. Но я твердо верю, моя хорошая, что ты поймешь все, ибо ты знаешь, что дело не в словах, и что мои качества как раз в другом, в цельности, гордости… И это дороже, чем мещанское сюсюканье о счастье и любви.
Уходя куда-то, быть может, и надолго от тебя, я не чувствую себя несчастным и не беру назад ни одного своего поступка, мысли, разговора. Я умею любить, любить достойных себя, сильных, мужественных, гордых, которые не способны просить пощады, не способны унижаться до просьб.
…Милая Оля… я здоров и твердо верю в наше счастье, в нашу красивую человеческую будущность. Хочу, моя дорогая, чтобы и ты не поддавалась унынию, пессимизму, панике. Жди меня… Пути наши определены, и мы не можем и не будем их менять, как бы нам тяжело ни было, ибо смерть и слезы моего народа выше наших с тобой горестей. Как бы плохо ни было, помни, что другим не легче и нам не тяжелей, чем другим.
О том, как проходит наше время, о мелочах быта тебе расскажет эта девушка. А пока всего доброго, моя любимая, хорошая. Крепко, крепко целую. Твой Коля.
16.06.52".
Письмо это я берегу и не сдаю в музей. После моей смерти оно туда придет.
Я вспоминала все, что он сделал для меня. То, как два раза, любя меня, помогал мне уехать к детям. Как, рискуя здоровьем и жизнью, вырвался с Колымы и приехал ко мне в Москву. Как бросил как-то налаженную жизнь под Москвой и приехал ко мне в ссылку в Караганду.
Все, что я могла для него сделать, — посылать ему сколько разрешалось денег, писать короткие подцензурные письма и ждать.
Я жила, как могла, дружила с Манделем и Айхенвальдами и молила бога, чтобы умер Сталин и что-то в стране переменилось.
1 августа 1951 года мне исполнилось 49 лет. В гости ко мне пришли Эмка Мандель, Алик Вольпин (Есенин), Валя Герлин и Юра Айхенвальд. В подарок они мне принесли бутылочку портвейна. Я совсем забыла, что Алику нельзя пить. Разлили половину бутылочки и выпили за именинницу. Второй тост захотел произнести Алик.
Дело было летом, одно окно было разбито, а всегда, когда собирались четыре-пять человек ссыльных, вертухаи (сотрудники МГБ) шныряли под окнами.
Итак, тост поднял Алик.
— Я пью, — сказал он своим громким, скрипучим голосом, — я пью за то, чтобы подох Сталин!
Моих гостей как ветром сдуло. Я осталась вдвоем с Аликом.
— Замолчи! Ты же губишь и меня и себя! Замолчи!
— Я свободная личность, — важно ответил Алик, — и говорю, что хочу. Я пью за то, чтобы подох Сталин!
Я хотела зажать ему рот и как-то стукнула его по губам, в результате чего он очень податливо упал на пол и немного тише, но так же четко и раздельно повторил:
— Я пью за то, чтобы подох Сталин. Я свободная личность, вы не смеете зажимать мне рот.
Я опять стукнула его по губам, а он продолжал повторять свой тост, но все тише и тише.
В паническом ужасе я начала просто бить его по губам, по щекам, куда попало, а он продолжал бормотать одно и то же. Наконец встал и сказал мне:
— Я презираю вас, как МГБ, — и ушел. Тотчас вернулись Мандель, Валя и Юра. Оказывается, они бегали под окнами и сторожили, не появятся ли вертухаи, но таковые не появились. Потом вышел Алик. Они проследили, куда он пойдет, и, убедившись, что он пошел домой, прибежали ко мне.
Назавтра Валя пришла ко мне и сказала, что Алика не было на работе, а когда она его навестила, то увидела, что он лежит избитый, с такими синяками под глазом и на губах, что идти на работу не может.
— Вавка, — сказала я, — иди к нему, отнеси ему от меня вчерашний пирог, который он не съел, и попроси за меня прощения.
Валя исполнила поручение и вернулась с томиком Лермонтова, который посылал Алик мне в подарок с надписью:
"Дорогой Тигре Львовне, которая бьет не в бровь, а в глаз". Но, к сожалению, инцидент на этом исчерпан не был.
Дней через пять он поправился и пошел на работу. Его школа помещалась близко от швейного ателье, где я работала начальником цеха. Он частенько заходил за мной после конца работы, и мы вместе шли домой. Увидев, что он цел и невредим, я издали крикнула ему:
— А! Ты пришел! Ну, ты не сердишься на меня? — на что последовал громогласный ответ через весь цех:
— Неужели вы думаете, что этот подлец Сталин мог нас рассорить?
Мою реакцию можно себе представить.
Долго-долго я не спала по ночам и ждала реакции МГБ на слова Алика. Никакой реакции не было.
Как-то я поделилась своим страхом с одной из работниц. Она мне сказала:
— Мы все слышали его слова, но сговорились молчать, как будто не слышали.
Какие хорошие были мои девочки!
Керта Ноуртен
Я познакомилась с Кертой Ноуртен осенью 1953 года, когда, отсидев 10 лет в тюрьмах и лагерях, она оказалась в Караганде. Ей в это время было уже около пятидесяти, но вид у нее был совсем молодой женщины, как мне показалось, лет тридцати пяти. Она сразу покорила меня необыкновенной обаятельностью. У нас оказалось много общего. У нее, как и у меня, был огромный интерес к жизни, к судьбам страны, к людям. Как и я, она умела не замыкаться в своем горе. Мы часами говорили о том, что жизнь после смерти Сталина должна измениться, обсуждали, какие могут быть перемены, каким будет наше место в той, новой жизни. Мы подружились. Она рассказала мне свою историю.
Родители были финны. Отец, большевик-подпольщик, бежал из Сибири из ссылки и эмигрировал в Америку. Там и родилась Керта. Между прочим, при встрече она мне сказала:
— Ну, имя мое вы не забудете — как в "Снежной королеве".
— Но ведь там Герда!
— А это то же имя, только по-русски почему-то по-разному произносят.
Мать ее была актриса. Родными языками Керты стали английский и финский. Отец заставил ее выучить русский — Россия была его духовной родиной.
В 1917 году семья, конечно, поехала в Россию. Отец Керты по рекомендации Ленина участвовал в создании Карело-Финской республики и стал, кажется, ее председателем. Семья жила в Петрозаводске. Керта училась в Ленинграде в театральном училище.
Воспитанная отцом — профессиональным политическим деятелем, Керта не мыслила себя вне партии, вне общественной деятельности. Она вступила в партию, стала активной, я бы даже сказала, ортодоксальной коммунисткой, для которой чувство партийного долга превыше всего.
Такой характер, а также превосходное владение тремя языками, исключительная привлекательность и легкость общения с людьми сделали ее весьма интересной для НКВД. Ей предложили поступить в школу разведчиков, которую она и окончила.
Керта вышла замуж, но вскоре разошлась и поселилась с сыном у родителей в Петрозаводске. Она стала актрисой, играла в театре.
Отец Керты умер и был торжественно похоронен в Петрозаводске.
Между тем близилась финская война. Соответствующие органы предложили Керте забросить ее в Финляндию. Очень непросто было ей принять решение. Бросить сына и мать. Бросить любимую работу. В это время Керта была уже известной актрисой, имела большой успех, ее знали даже за границей. Она страстно любила свое творчество, чувствовала, что перед нею большая сценическая жизнь.
Бросить все. Идти на огромный риск. Но чувство партийного долга пересилило. Партия посылает меня — я отказаться не могу. Керта согласилась.
Тут она впервые столкнулась с плохой организацией работы НКВД, о которой раньше была высокого мнения. Ее, конечно, одели во все заграничное — одним из главных условий ее работы была якобы полная непричастность к СССР. По легенде она была американка. В последний момент перед отправкой она вспомнила, что на руке у нее русские часы. Ее провожал какой-то энкаведист. Он тоже забыл о часах, это была его оплошность. Керта предложила ему немедленно поменяться часами — у него были золотые швейцарские. Ее удивило, что он сделал это с большим неудовольствием — она рисковала жизнью, а он жалел часы!
Однако это была не последняя небрежность в работе НКВД. Когда Керта спрыгнула с парашютом в Финляндии, она с ужасом обнаружила, что ей забыли положить лопату, пришлось зарыть парашют в снег голыми руками. Следующим чудом оказалось то, что ее сбросили за 30 километров от нужного ей места, должны были сбросить рядом с имением помещицы — агента СССР, которая имела задание помочь ей устроиться. Керте, обращая на себя внимание жителей деревни, пришлось пройти несколько километров до железной дороги. Когда же она наконец явилась к нашему агенту, та замахала на нее руками "Немедленно уходите! Началась война, такие строгости, такие страхи!" Пришлось уйти.
Керта поехала в Хельсинки, начала учиться на косметичку, чтобы иметь профессию. Она сумела сагитировать и завербовать пожилого финна, отца пятерых детей, члена компартии. С его помощью установила связь, начала вести передачи. Но это длилось недолго.
Совершенно ясно, что после такого эффектного появления в Финляндии за нею начали следить. Она этого не замечала. Но в один печальный день внезапно открылась дверь и появились несколько человек. Сделали обыск, нашли рацию, а ее арестовали.
Керту посадили в тюрьму. Довольно любопытно описание этой тюрьмы. В центре города стоял трехэтажный дом. В первом этаже было кафе, второй этаж занимала какая-то семья, третий этаж — тюрьма, в которой находились 14 человек. Питание было неплохое, к тому же имеющим деньги разрешалось пользоваться кафе — каждый вечер им приносили кофе и печенье. Обращались с заключенными вежливо.
Началось следствие. Прежде всего хотели установить, из какой она страны. Она выдавала себя за американку и вовсю дурила им голову. Керта очаровала следователя, который был явно к ней неравнодушен. Кто-то ему сказал, что его подследственная очень напоминает русскую актрису Керту Ноуртен. Керте в это время было около сорока лет, а по легенде — 26, и выглядела она не старше. Когда ей был задан прямой вопрос, не Ноуртен ли она, она рассмеялась и игриво ответила:
— Я слышала о такой актрисе много лет назад. Сейчас ей, должно быть, не менее сорока. Неужели я похожа на такую старуху?
Следователь сразу отверг эту версию. В это время у Керты, несмотря на хорошие условия, видимо от перенапряжения, начались какие-то психические неполадки. Ее мучили слуховые и видовые галлюцинации, провалы памяти. Она на следствии рассказывала сочиненную ей легенду о себе и вдруг забывала дату своего рождения (по легенде), место рождения и т. п. Я об этом пишу потому, что подобного тому, что произошло далее, я потом никогда и ни от кого не слышала, но за точность передачи рассказа Керты я ручаюсь.
Однажды Керта проснулась от острой боли и поняла, что ей сделали какой-то укол. Затем она на время потеряла сознание, а очнувшись, услышала свою речь: говорила она по-русски, рассказывала о себе всю правду, рассказывала о завербованном ею финне, об агенте-помещице.
После таких признаний уже нельзя было сопротивляться следствию. Был суд. Керта и завербованный ею финн были приговорены к смертной казни, а женщина-агент — к 10 годам тюремного заключения.
Керта смирилась со своей судьбой, ей только хотелось, чтобы поскорее все кончилось. Мучила ее вина перед доверившимся ей финном и его пятью детьми.
В это время шел уже 1940 год, близился конец финской войны.
Приговор почему-то сразу не привели в исполнение. Керту перевели из Хельсинкской тюрьмы в монастырь, где она была одна. Книг и газет ей не давали. Единственным развлечением было посещение богослужения. Может быть, перед смертью ее хотели примирить с Богом.
Наконец однажды ей велели собираться, ее примет начальник тюрьмы. Она была в полной уверенности, что ее ожидает смертная казнь.
В комнате за столом сидел пожилой мужчина, очевидно, начальник тюрьмы. На столе стояли часы, стрелки показывали без четверти двенадцать.
— Сядьте, — сказал мужчина. Прошло 15 минут. Часы пробили 12. Он встал и велел встать ей. Он сказал:
— Война окончена. Вы и другие осужденные — помилованы. Единственное, что вы обязаны сделать, — сегодня же покинуть Финляндию. Навсегда. Выйдите в соседнюю комнату, там ваши вещи.
Керта вышла. Там в идеальном порядке висели ее вещи. Она оделась. Ей сказали, что ее хочет видеть двоюродный брат Ноуртен. Керта согласилась. Около монастыря ее ждал молодой мужчина, похожий на ее отца. Это был сын брата отца, профессор университета. Вместе они пошли на вокзал. Ноуртен зашел в кассу и взял билет в Швецию. Керта категорически отказалась. Она едет в Ленинград, в России у нее сын, мать, кроме того, она должна рассказать о всех безобразиях ее отправки в Финляндию, оправдаться.
— Вы не знаете своей страны, — сказал ей Ноуртен. — Вас сейчас же посадят в тюрьму, и вы ничего не докажете!
Они проспорили весь день. Когда объявляли поезд на Ленинград, он не пускал ее, к поездам в Швецию не шла она. Наконец он понял, что ее не переспорить, и посадил в ленинградский поезд.
В Ленинграде на вокзале ее уже ждали и прямо повезли в тюрьму. Ее заставили принять полухолодный душ и с мокрыми волосами, замерзшую, втолкнули в совершенно пустую холодную комнату.
— За вами придут, — сказали ей, — ждите. Она сидела до утра, скорчившись, замерзшая, возмущенная таким приемом.
Утром открылась дверь и вошла женщина в форме.
Она несла миску горячих, дымящихся щей.
— Не замерзли? — весело спросила женщина. — Сейчас погреетесь.
Керта подошла к ней.
— Спасибо, — сказала она, — сейчас погреюсь!
Взяла миску и неожиданно надвинула ее на голову надзирательнице.
Горячие щи залепили той нос, глаза. Она закричала, вбежала охрана, Керту избили и оттащили в подвальный этаж, где, оказывается, помещался сумасшедший дом. Вот там Керта узнала, что такое советская тюрьма!
Кормили впроголодь. Заключенных было столько, что не только лежать, не всегда можно было найти место, чтобы сесть. Сумасшедшие отнимали друг у друга хлеб. Никаких врачей не было. Драки, ругань. Наконец кто-то сказал Керте, что раз в полгода бывает медицинская комиссия. Здоровых переводят в тюрьму, больным назначают лечение. Комиссия должна быть месяца через два.
Керта твердо решила выбраться из этого подвала. Она притворилась здоровой, хотя была еще безусловно больна: ее мучили галлюцинации, провалы в памяти. К медицинской комиссии она привела в порядок свой наряд, хорошо причесалась и появилась перед комиссией прелестной спокойной молодой женщиной.
Комиссию ей удалось обмануть, ее выписали из сумасшедшего дома, заочно осудили и приговорили к 10 годам лагерей.
В лагере Керта сумела узнать о судьбе сына (мать умерла еще во время войны). Он отбывал срок за участие в банде. Керте удалось с ним связаться, и из переписки она поняла, что он не имеет никакого образования, не умеет грамотно писать. Она мечтала, освободившись, жить вместе с ним, дать ему образование, завоевать его любовь.
В 1956 году все мы были реабилитированы, кроме Керты. Она осталась в Караганде одна. Позднее, мечтая увидеть родные места и могилу отца, Керта поехала в Петрозаводск, где обнаружила, что могила отца снесена, все разрушено.
Возвращаясь из Петрозаводска, Керта останавливалась у меня в Москве. Хорошо помню ее рассказ и ее состояние.
Она добилась приема у Отто Куусинена, пытаясь восстановить могилу отца. В свое время Куусинен был в эмиграции в Америке, дружил с ее отцом и был своим человеком в их доме. Маленькая Керта часто сидела у него на коленях
Визит к Куусинену произвел на Керту страшное впечатление. Перед нею был высохший старик, обтянутый кожей скелет. Он почти не слышал, вопросы ее помощник повторял ему громко в ухо. Он не узнал Керту, не вспомнил ее отца, никак не мог понять, чего она хочет. Наконец, чтобы отделаться, он сказал, что все сделают. Конечно, сделано ничего не было. Керта была потрясена, что человек в таком состоянии продолжает входить в Политбюро и управлять нашей страной!
Вскоре, окончив срок, сын Керты приехал к матери в Караганду. Но увы! Он приехал с женой-блатнячкой, которая сразу же заявила: "Вы хотите его выучить, чтобы он меня бросил? Не будет этого!" Она схватила приготовленные для него учебники и бросила в пылающую печь. Сын молчал. Ясно было, что глава семьи — блатнячка.
Поселились, конечно, отдельно. Сын иногда забегал, тайно от жены. Керта жила в коммунальной квартире. Отношения с соседями были хорошие, ее любили. Работала она сметчицей в каком-то проектном институте. Будучи человеком талантливым, она легко освоила эту профессию и даже находила удовольствие в своей работе, она все делала хорошо.
Иногда у Керты бывало плохо с сердцем. Соседи ей помогали. Но однажды она поздно пришла домой, все уже спали. Слышали, как она ходит по комнате, кашляет иногда стонет. Войти не решились. А утром нашли ее мертвой, лежащей на полу. Сердечный припадок. Беспомощная, одинокая, она умерла. Даты смерти не помню. Вот все, что я знаю о Керте. Если я что забыла, то даты. За существо переданного в рассказах Керты ручаюсь.
Процесс врачей
Слухи об арестах врачей доходили до Караганды уже с 1952 года. Ползли мерзкие слухи о "Джойнте", международной организации сионистов.
Секретарь дирекции нашего ателье Наташа Вакула рассказывала, что своими глазами видела, как на почте вскрыли посылку из Америки, адресованную какому-то Рабиновичу. В посылке была вата, а в этой вате ползали тысячи сыпнотифозных вшей.
У нас на общем собрании выступила одна работница-портниха и сообщила, что помнит с детства, как евреи убили христианского младенца и взяли его кровь для мацы. Ее выступление встретили смущенным молчанием, а кто-то сказал:
— Ну, это еще не доказано, не надо об этом говорить. На этом обсуждение инцидента с мацой окончилось. В общем, настроение было предпогромное. В то время я работала начальником цеха массового пошива. Я же начисляла зарплату рабочим, для чего иногда сидела в конторе. В конторе я была одна еврейка и ссыльная. Когда я входила, прекращались оживленные разговоры и все взоры устремлялись на меня, как будто я была и врач-убийца, и "Джойнт", и потребитель кровавой мацы.
Однажды ночью я имела удовольствие прослушать по радио шедевр известной советской журналистки "Убийцы в белых халатах".
На работу я шла, как на казнь. Когда я вошла, смолкли оживленные разговоры и все глаза, по обычаю, устремились на меня.
Я села за свой стол и начала крутить арифмометр, щелкать на счетах.
С некоторым опозданием вошла наш бухгалтер Мария Никитична Пузикова. Это была самая знатная дама изо всех работников конторы. Ее муж был членом обкома, в доме у нее собиралась вся карагандинская знать, о чем она нам докладывала каждое утро:
"Вчера у нас был секретарь обкома М.М. — важный чиновник из Москвы", — и т. п.
Сегодня Мария Никитична сияла, как новенький пятак.
— Боже мой, — говорила она, — какой ужас! Какая потеря бдительности! Как могли допустить этих евреев в Кремль, доверить им здоровье наших вождей! Мы с Сергеем не спали всю ночь после того, как послушали статью "Правды" "Убийцы в белых халатах".
Мария Никитична выпорхнула из конторы и через минуту вернулась с газетой в руках.
— Ольга Львовна, почитайте нам вслух эту статью, вы так хорошо читаете!
— По-моему, вы кончили семилетку, Мария Никитична, и должны сами уметь читать, а мне некогда, — ответила я. (Предметом страданий Марии Никитичны был мой университетский диплом, которому она могла противопоставить только аттестат семилетки.) Главбух взяла газету и начала читать вслух знаменитую статью.
Наш директор Анисья Васильевна была хороший человек. Полуграмотная деревенская девочка, потом прислуга, потом выдвиженка, член партии, она стала одной из знатных женщин Караганды. Она обладала природным пытливым умом и, несмотря на свое обожание Сталина, которому, по ее мнению, была обязана своей счастливой карьерой и жизнью, видимо, хотела понять, что же мы, ссыльные, за люди. Со мной она любила разговаривать, но проверяла каждое мое слово. Так, однажды я сказала, что Маркс был еврей. Вскоре был какой-то юбилей и в "Правде", в большой статье о Марксе, было написано, что Маркс был немец. Анисья Васильевна упрекнула меня:
— Вот, Ольга Львовна, я доверяю вашим словам, так как вы человек образованный, а вы, оказывается, сказали мне неправду.
— А кому вы больше верите, Анисья Васильевна, "Правде" или Ленину?
— Ну конечно, Ленину я верю безусловно.
Я пошла в красный уголок и принесла том Ленина со статьей "Карл Маркс", где было сказано, что Маркс немецкий еврей. "Правда" была посрамлена, а Анисья Васильевна призадумалась.
Однажды она спросила меня:
— Ну объясните вы мне, чего не хватало этим евреям врачам? Плохо ли им жилось в СССР, зачем они убивали наших вождей?
На что я ничего не нашлась ответить, как:
— По-моему, они были сумасшедшие. Иначе я не могу объяснить.
Ведь не могла же я сказать, что все это дело сфабриковано, что никаких преступлений никто не совершил.
Я снова получила бы срок за агитацию против советской власти.
Так я жила в атмосфере враждебного любопытства, ненависти и травли.
Несмотря на наши горести, я и четыре такие же ссыльные женщины решили встретить 1953 год. Одна из этих женщин, Ида Марковна Резникова, работала у нас в ателье портнихой, три другие были медицинские сестры.
Мы приготовили вкусный ужин, испекли торт, раздобыли бутылочку вина. Пора было садиться за стол, но одна из женщин, Гита Абрамовна, почему-то не пришла.
Я решила сходить за ней. Она жила неподалеку. Когда я вошла в ее комнату, свет был выключен. Сначала я не поняла, дома ли она. Включила свет и увидела Гиту, сидящую молча на кровати, с которой была снята единственная драгоценность Гиты — пуховая перина. Рядом с кроватью лежала упакованная и надписанная посылка.
— Что случилось, Гита? Почему снята перина с кровати, что за посылка?
— Тише! — сказала Гита. — Уходите скорее, меня, наверное, сегодня или завтра арестуют. Меня уже вызывали на допрос и спрашивали о моем брате, который в 1939 году убежал из Польши в Палестину. Когда нас с мужем арестовали, он посылал моей дочке деньги. Говорят, что деньги эти от "Джойнта". Все, что у меня есть, я отправлю, если успею, дочери.
— Ну, тем больше оснований вам пойти и встретить с нами Новый год. Кто знает, увидимся ли мы еще, да и вкусные вещи в тюрьме не дают. Пойдемте!
— Нет, вы из-за меня еще тоже попадете, я уже меченая!
Еле-еле я увела ее к себе. Потом мы немного развеселились, выпили вина, хорошо поели и решили, что, может быть, и не случится ничего страшного.
— А теперь я пью молчаливый тост за самое свое большое желание и прошу всех ко мне присоединиться, — сказала я. Мы выпили молча. Потом оказалось, что у четверых было желание, чтобы в 1953 году умер Сталин, и только Гита, как старый и правоверный член партии, пожелала, чтобы в 1953 году была революция в Италии и Франции.
До 5 марта, когда сбылось наше желание, и даже после смерти Сталина в первые месяцы ничего не изменилось. Тот же страх ареста (Гиту не арестовали), те же глупые статьи в газетах. Но в воистину прекрасный день 4 апреля 1953 года в обеденный перерыв я вышла погреться на солнышке и вдруг из мастерской выбежала вся в слезах Ида Марковна, бросилась ко мне на шею и, захлебываясь, рассказала, что сейчас по радио передавали, что весь процесс над врачами-отравителями сфабрикован Рюминым и его сообщниками. Счастью нашему не было предела. Мы плакали, мечтали, что с нас тоже снимут позорные приговоры, что мы вернемся к своим детям.
Счастливая, вошла я в контору и услышала последнюю фразу из речи Пузиковой: "У американцев денег много, они сумеют купить, кого им надо! "
Словно молния сверкнула в мозгу: "Сейчас я тебе покажу, сукина дочь!" Я подошла к двери кабинета директора и громко сказала:
— Анисья Васильевна, выйдите сюда! — Это было грубым нарушением субординации, совершенно у нас не принятым.
— Что вы говорите, Ольга Львовна?
— То, что вы слышите. Выйдите сюда вместе с Анной Петровной (наш парторг). Они вышли.
— Сию минуту Мария Никитична сказала, что Верховный суд подкуплен американцами. Я отсидела за недонесение на мужа 8 лет и не хочу сидеть еще за Пузикову. В ее словах полный состав статьи 58 п. 10 — дискредитация советского суда. Обычно карается это десятью годами лишения свободы. Тут все эти слова слышали и могут подтвердить. В МГБ я не пойду, а вот вам при свидетелях сообщаю. Уж вы и идите в МГБ.
Все окаменели.
— Мария Никитична, как вы могли сказать такую вещь?! — воскликнула Анисья Васильевна.
— Ах, я не знаю, не знаю, я не подумала! — Мария Никитична зарыдала и убежала домой.
Конечно, никаких судебных последствий неудачное выступление Марии Никитичны не имело, ее только избил муж, член обкома, так, что она четыре дня не ходила на работу и явилась с запудренными синяками. Еще я не могла себе отказать в удовольствии подойти к Анисье Васильевне и сказать:
— Анисья Васильевна, я спрашиваю вас как члена партии, зачем Рюмину и его сообщникам было клеветать на невинных людей и позорить нашу страну этим дурацким процессом? Плохо ли Рюмину жилось при советской власти, зачем было идти на такое преступление?
На это бедная Анисья Васильевна что-то пролепетала про американских шпионов. А еще я получила удовольствие, услышав песню блатарей, которые быстро отзывались на злободневные события:
- Дорогой товарищ Вовси,
- Я сердечно рад,
- Что теперь выходит, вовсе
- Ты не виноват!
- Понапрасну вы томились
- В камере сырой,
- Низвергать вы не стремились
- Наш советский строй.
- Дорогой товарищ Коган,
- Знаменитый врач,
- Ты взволнован и растроган,
- Но теперь не плачь!
- Зря тебе трепали нервы,
- Кандидат наук,
- Из-за этой из-за стервы
- Лидки Тимашук!
- Вы работали, трудились,
- Не смыкая глаз,
- А лягавая зараза
- Капала на вас.
- Слух теперь прошел в народе —
- Это все мура.
- Пребывайте на свободе,
- Наши доктора.
Работники нашей конторы еще долго ходили с опрокинутыми лицами, как будто они проиграли матч на первенство СССР.
Смерть Сталина
Шло совещание у директора в кабинете. Кроме меня, не было ни одного ссыльного. Во время заседания в кабинет без стука вбежала работница и начала:
— Анисья Васильевна…
— Почему вы вошли без разрешения? Удалитесь.
— Но, Анисья Васильевна…
— Я вам сказала: мы заняты. Удалитесь.
— Сталин умирает.
Как будто бомба разорвалась. Анисья Васильевна вскрикнула и начала клониться набок, ей стало плохо.
Все, кто был в комнате, обернулись и посмотрели на меня. Я страшно испугалась, что мое лицо выражает что-нибудь не то, что надо, и закрыла его руками. Я дрожала.
Я себе говорила: "Или сейчас, или никогда".
А вдруг все мои великолепные обоснованные расчеты лопнут, как мыльный пузырь?
А вдруг какой-нибудь Маленков, Берия, черт, дьявол поддержит этот колосс и подопрет его еще миллион трупов? Этак он простоит еще лет двадцать, на мой век и хватит.
Сейчас — или никогда! Я чувствовала, что у меня, дрожат плечи. Потом я услышала о себе разговор: "Какая лицемерка: сделала вид, что плачет, а потом открыла лицо — глаза сухие".
Все ходили как сумасшедшие. Вдруг все заболели бдительностью. За сто километров приехала женщина, кого уже месяц тому назад назначили примерку на 5 марта. — Сегодня мы не примеряем, — сказала я. (Я была дежурной по залу.) Женщина начала спорить, что день-то рабочий. Я ее выпроводила, меня потом вызвали в МГБ, записали все, что она говорила, имя, адрес. Больше она у нас не появлялась.
Один бравый генерал выпил в ресторане и высказался в таком духе, что хорошо бы это случилось лет на пятнадцать раньше, легче было бы воевать. Вскоре он уже катил в этапе со сроком в двадцать пять лет.
Мне все казалось, что вот теперь, когда может быть виден конец, меня схватят и прикончат.
Все надели траурные розетки.
Я мучительно думала: надеть или нет?
Меня подозвала Анна Петровна, наш парторг, и приколола розетку.
— Так надо, — сказала она.
Я потом все боялась снять ее и носила дольше всех, пока Анна Петровна не подошла ко мне и не сняла сама. Мы слушали гражданскую панихиду. Выступил Берия:
… — Мы умеем делать дело.
Да, он умеет.
Маленков:
— Пусть помнят враги, внешние и внутренние, что мы не ослабим бдительности.
Я помнила… Мне кажется, что никогда не было так тяжело, как в год смерти Сталина, когда медленно, медленно начинало где-то что-то проясняться и шевелиться.
Николай Адамов. Конец пути
Медленно, медленно прояснялось небо после смерти Сталина. Только через год, в 1954 году, начали снимать "вечную ссылку" и давать паспорта, конечно, с пометкой о судимости и запрещением жить в 39 городах. С меня почему-то ссылку сняли с самой последней, и я какое-то время жила в Караганде совершенно одна. Все мои друзья уехали, время тянулось невероятно медленно. Придя с работы, я в восемь часов ложилась спать (от отвращения к жизни, как говорил Мандель), а в три часа ночи просыпалась, читала, мучилась, ждала утра. Наконец с меня тоже сняли ссылку, и я сразу поехала в Джезказган, в лагерь к Николаю.
Об этом лагере ходили слухи, что там были волнения, что заключенные не выходили на работу, требовали пересмотра дел, приезда к ним Маленкова, изменения лагерного режима, что вводили танки.
Приехав в Джезказган, я узнала, что все уже позади, волнения ликвидированы, в режиме произошли большие изменения. В частности, разрешены свидания с родными на неделю, причем для этой цели отводится помещение с двумя выходами: один — для заключенного, в зону, другой — для приехавшего на свидание — на улицу. Ничего подобного раньше в лагерях не было.
Я вошла в тесную комнатку, где стояли кровать, стол, два стула. С бьющимся сердцем села…
Отворилась дверь, вошел Николай.
