Ночные тайны королев Бенцони Жюльетта
– Братец приходит в неистовство всякий раз, как я поминаю моего супруга или даже брата Франсуа. Он то очень ласков со мной и обещает исполнить любую просьбу, а то смотрит на меня холодно, и тогда я поневоле обращаюсь к нему с мольбой как к своему государю, чтобы он отпустил меня к мужу или хотя бы разрешил покидать покои, – плача, повествовала Маргарита королеве-матери.
– Тебе совсем невтерпеж, девочка моя? – тихо спросила Екатерина, проведя пухлой, в ямочках и перстнях, рукой по пышным волосам Маргариты. Та всхлипнула и кивнула.
Королева-мать отправилась к Генриху и попросила, чтобы он смилостивился над сестрой и позволил ей вести жизнь, достойную ее высокого положения. Но Генрих III был упрям.
– Она помогла бежать своему мужу и всегда готова снова поддержать против меня Франциска, – заявил он, выпятив подбородок.
– Если вы не уступите, сир, я сама отвезу Марго в Нерак, к мужу! – пригрозила Екатерина. Король, поразмыслив, нехотя согласился снять стражу, которая денно и нощно охраняла двери Маргариты.
И у Марго тут же появился новый любовник. Им стал небезызвестный Клермон д'Амбуаз, кавалер де Бюсси – красавчик граф, по которому сходили с ума все дамы Лувра. Его роман с Маргаритой продолжался долгих четыре года, и можно только удивляться тому, что король Генрих Французский оказался столь терпелив.
Впрочем, иногда он давал-таки волю своему гневу. Однажды ему донесли, что любовники «совокуплялись одетые прямо в дверях спальни королевы Наваррской и оглашали окрестные помещения громкими криками сладострастия».
Взбешенный, Генрих направился к матушке и принялся – в который уже раз! – бранить сестру и называть ее потаскухой. Но Екатерина опять заступилась за дочь.
– Я не вижу ничего предосудительного в том, что Марго принимает господина де Бюсси в своих покоях, – ответила она сыну. – Во времена моей молодости придворные нравы допускали, чтобы кавалеры заходили без всяких опасений вызвать гнев или неудовольствие в спальни своих знакомых дам… Вы пытаетесь сделать жизнь в Лувре строгой, как в монастыре, а между тем граф де Бюсси – верный слуга вашего родного брата; я бы даже сказала, что он – первый из его слуг. Так, может быть, не стоит наносить ему обиду?
– Но все говорят, будто… – пробормотал король, почти убежденный матерью в том, что он возводит напраслину на достойнейшего человека.
– А ты не слушай других, Анри, – посоветовала итальянка. – Ты ведь понимаешь, надеюсь, что эти люди хотят рассорить тебя с родными. Так не поддавайся же на их уловки, сынок!
Король кивнул и в задумчивости вернулся к себе. Подошел к зеркалу, погляделся в него, пробормотал:
– Он ничуть не лучше меня, этот гордец!
И принял твердое решение расправиться с любовником Маргариты.
На следующий же вечер Бюсси попытались убить. Нападавших было много – целая дюжина, но графу несказанно повезло: он сумел скрыться в каком-то доме, дверь которого по счастливой случайности оказалась открыта. Утром он имел наглость явиться в Лувр и как ни в чем не бывало приветствовать короля. Генрих, суеверный, как и его мать, отменил приказ об убийстве графа, потому что был уверен, что тут не обошлось без вмешательства Провидения.
Однако же спустя пять лет, в 1579 году, когда Маргарита уже жила при дворе своего мужа в Нераке, смерть все же подстерегла прекрасного де Бюсси. Он влюбился тогда во Франсуазу де Меридор, жену графа де Монсоро, и довольно быстро соблазнил ее. Графиня была искушена в плотских удовольствиях, ибо когда-то, как и все дамы из Летучего эскадрона королевы Екатерины, выполняла прихоти тех кавалеров, на которых указывала ей повелительница. Восхищенный талантами своей новой возлюбленной, де Бюсси подробно описал их в письме одному приятелю. Тот, бог знает почему, показал послание принцу Франциску, ну а потом оно попало в руки Генриху III. Король, конечно, не упустил возможности наконец-то поквитаться с любовником Марго и уведомил обо всем мужа Франсуазы.
Избитая разгневанным супругом, с растрепанными волосами, в разорванном платье, графиня села к секретеру и под диктовку Монсоро написала любовнику нежную записку, назначая ему свидание. Де Бюсси явился на зов прекрасной дамы, но вместо нее нашел пятнадцать неизвестных, которые молча набросились на него со шпагами и кинжалами. Защищаясь, он уложил не меньше восьми человек, а потом выпрыгнул в открытое окно – и упал грудью на острые верхушки металлической ограды.
Надо ли говорить, что Франциск, звавшийся в то время уже герцогом Анжуйским, и не подумал предупредить своего вассала о засаде.
– Это тебе за Марго, красавчик! – воскликнул он, когда услышал о страшной гибели де Бюсси.
Что же до супругов Монсоро, то после смерти разлучника они помирились, родили множество детей и жили долго и счастливо.
В Нераке, куда она отправилась по настоянию своей матери, надеявшейся заманить обратно в Париж Генриха Наваррского, Марго поначалу отчаянно скучала. Наваррца окружало множество красавиц, и он попросту не находил времени, которое мог бы уделить жене. То есть иногда, разумеется, они проводили в супружеской опочивальне ночь-другую, но однажды Генрих, который был тогда серьезно увлечен некоей Фоссез, предложил Маргарите всегда ночевать в разных комнатах. Бедняжке пришлось подчиниться – и искать себе утешение.
Оно пришло в лице виконта Жака Арле де Шанваллона, приближенного герцога Анжуйского. Жак был изумительно сложенным блондином – и королева Наваррская по-настоящему влюбилась в него.
Они встречались, почти не таясь, и д'Обинье, который обожал подсматривать (не из-за пристрастия к непристойным сценам, а лишь потому, что хотел все узнавать первым), застал как-то любовников в садовой беседке. Марго повернула к наперснику своего мужа голову и сказала, широко распахнув затуманенные страстью глаза:
– Он читал мне Петрарку. Не станете же вы спорить с тем, что стихи требуют уединения и сосредоточенности?..
– Безусловно, Ваше Величество, – отвечал кусавший губы, чтобы не рассмеяться, верный д'Обинье. Шанваллон смущенно вздыхал и пытался застегнуть свой камзол.
Агриппа, к ужасу Маргариты, боявшейся мужниного гнева, рассказал-таки все Генриху. Но у Наваррца хватало тогда хлопот с малышкой Фоссез, вознамерившейся родить ему сына и сделаться королевой, и поэтому он не придал значения словам Агриппы. Сказал только:
– Мы с женой и впрямь достойны друг друга.
Однако вскоре Шанваллону пришлось уехать в столицу, и безутешная Маргарита, написав ему несколько писем, где каждая строка буквально пропитана любовью и тоской, попросила у мужа разрешения навестить Париж – «дабы обновить туалеты и экипажи». Генрих охотно отпустил свою королеву; ему было не до нее.
В Париже встречи любовников возобновились, но теперь Марго, не желавшая, чтобы о ее увлечении узнал брат Генрих, прибегла к конспирации. Каждый вечер подкупленный столяр, кряхтя и ругаясь, втаскивал в ее покои огромный сундук – там, мол, находятся его инструменты, без которых не обойтись при сооружении некоей внутренней лестницы, которую пожелала иметь у себя в спальне королева Наваррская. Как только столяр удалялся, из сундука, расправляя затекшие члены, выбирался прекрасный Шанваллон, и Марго радостно бросалась к нему и принималась обнимать и целовать так страстно, как если бы они не виделись целую неделю.
В результате этих любовных свиданий у Марго родился сын. Ни Маргарите, ни Шанваллону дитя было не нужно, и его сразу же отправили в один из монастырей. Мальчика воспитали монахи, и он стал впоследствии священником-капуцином.
…И все же Генрих III узнал о шалостях сестренки. Сначала он по обыкновению задумал убить Шанваллона, но замысел этот – опять же по обыкновению! – провалился. Марго услышала шорох у себя под дверью и велела любовнику сбежать через окно. Тогда король рассвирепел не на шутку и воспользовался уже испытанным им ранее средством: приказал выставить стражу возле покоев Марго. Красавец виконт не мог больше появляться у своей повелительницы.
– Мне плохо, сир, – рыдала Маргарита у ног царственного брата, который однажды зашел к ней, встревоженный слухами о ее болезни, – мне плохо! Я умираю! Я не в силах быть одна!
– Вы распущенны и безнравственны! – заявил король, но через три дня Марго обрела все же вожделенную свободу.
Чтобы не испытывать больше королевского терпения, Маргарита стала уединяться со своим любовником в изящном особняке, который она сняла специально для романтических свиданий. Тридцатилетняя Марго не знала усталости, и ее возлюбленному приходилось изобретать все более изощренные упражнения, дабы угодить своей даме.
– Я перестал спать, – признался он как-то в отчаянии Марго. – Я почти ничего не ем и…
– Вот и хорошо! – перебила его королева Наварры. – Зачем тратить время на эти бесполезные занятия, когда можно посвятить его любви?
И она опять толкнула Шанваллона на свою знаменитую кровать с простынями черного шелка, которые служили таким замечательным фоном ее белокурым волосам.
И бедняга-виконт не выдержал. Он сбежал в деревню, окреп, набрался сил и – женился на дочери герцога Бульонского Катрин де ла Марк, особе некрасивой и даже, пожалуй, уродливой, но зато обладавшей спокойным и застенчивым нравом.
Марго долго не могла утешиться. Но едва она стала забывать коварного любовника, как он опять явился к ней. Он был отставлен от службы, потому что рассердил чем-то герцога Анжуйского, и решил искать заступничества у Маргариты. Разумеется, она простила его, и их связь возобновилась.
… – Сир, – сказал как-то королю один из его приближенных, – разрешите, я нынче покапризничаю?
Генрих, смеясь, кивнул и откинулся на подушки, ожидая продолжения.
Белокурый юнец надул губы и произнес обиженно:
– Вот вы только что назвали меня «солнышко», а мне это не по вкусу. Ведь так Ее Величество королева Наваррская обращается к своему Шанваллону!
– Ты, наверное, хочешь сказать – «обращалась»? – нахмурился король. – Они же расстались!
– Где там! – хихикнул наложник. – Развлекаются вовсю!
И тут же пожалел о своей смелости, потому что Генрих, злой и мгновенно помрачневший, сильным ударом сбросил его с кровати на пол и приказал убираться вон.
А на другой день был устроен дворцовый бал. Марго выглядела просто прелестно – в ярко-красном платье с глубоким, почти открывавшим грудь декольте, с затейливой прической, украшенной золотым обручем. Сияя улыбкой, стояла она под королевским балдахином и оглядывала ярко освещенный зал. И вдруг к ней подошел Генрих, окруженный всеми своими любимчиками.
Перекрывая музыку, он громовым голосом отчитал сестру, перечислив всех ее воздыхателей, сказал, что она – «гнусная потаскуха», и добавил злорадно:
– Вы слишком распущенны для Парижа. Я приказываю вам без промедления покинуть двор и столицу Франции. Отправляйтесь к вашему мужу… если, конечно, он еще не отказался от вас!
Оскорбленная Маргарита вернулась к себе в особняк, обнаружила, что Шанваллон сбежал, потому что испугался за свою свободу, поплакала, а потом начала собираться в дорогу.
И с этих пор начинаются скитания стареющей Марго, которые оборвутся лишь с ее смертью. Бедняжку больше некому было защитить, потому что королева-мать уже стояла на краю могилы, и Генрих не прислушивался к ее советам и просьбам. Муж рассматривал Марго как пешку в своих политических играх с французским двором. Братья… А что братья? Один, тот, что сидел на престоле, ненавидел ее столь же страстно, как когда-то любил, а второй, Франциск, герцог Анжуйский, умер в 1584 году, не дожив и до тридцати. Маргарита осталась одна и именно потому, наверное, так рьяно меняла любовников – в надежде обрести опору в жизни.
Она переезжала из Нерака в Ажан, из Ажана в Овернь, из Оверни – в замок Карлат, некогда подаренный ей матерью…
В этом замке, стоявшем на вершине скалы и более всего походившем на тюрьму, Марго пережила очередное свое увлечение. Молодого человека звали д'Обиак, и он был шталмейстером Карлата. У них с Маргаритой родился ребенок, мальчик, которому повезло еще меньше, чем его брату, ставшему священником. Новорожденного, кое-как завернутого в пеленки, отнесли в деревню, чтобы отдать там кормилице. Но было очень холодно, и ребенок простудился, да так сильно, что навсегда остался глухонемым. Мать, узнав о болезни младенца, потеряла к нему интерес, так что заботилась о юном принце его бабка, госпожа д'Обиак. Что с ним сталось, никому не ведомо.
А преданного Марго шталмейстера казнили, когда в замок ворвались королевские солдаты. Его повесили вниз головой (казнь, весьма распространенная во Флоренции), и он умер от притока крови. До самого своего последнего вздоха он сжимал в руке кусок голубого бархата – это был рукав от некогда принадлежавшего Маргарите платья.
Королеве Наваррской пришлось побывать и в роли узницы – ибо брат приказал заточить ее в замок Юссон, обвинив в связях с католической Лигой и с непокорным герцогом Гизом. Целых девятнадцать лет прожила она в Юссоне, скрашивая свои дни беседами с известными поэтами и историками (например, Брантомом) и, разумеется, даря расположение то одному, то другому юноше. А недостатка в молодых людях не было, потому что с тех пор, как Марго сделалась полновластной хозяйкой замка (для этого она обольстила его коменданта маркиза Канильяка, который, послушный воле красавицы, распустил прежний гарнизон и заменил его людьми Гиза), она требовала выполнения любых своих прихотей. Так, однажды ей захотелось иметь большой церковный хор в замковой часовне. Среди певчих оказалось немало настоящих красавцев, и у Марго появился выбор.
Именно здесь, в Юссоне, она узнала о том, что по приказу ее брата Генриха убит герцог Гиз, а потом и об убийстве самого Генриха III. Ее муж, давно уже мечтавший развестись с ней, опять стал католиком. Теперь он был королем Франции, и Папа дал ему позволение на развод. Это случилось в 1599 году, но только в 1604-м Генрих IV разрешил бывшей жене вернуться в Париж, который она не видела больше двадцати лет.
Марго не держала на Генриха зла. Она прекрасно понимала, что он вел себя с ней достаточно благородно, ибо предложил за развод большие деньги и даже оплатил ее многочисленные долги. А ведь мог бы попросту подослать убийц, к чему подталкивали его некоторые из любовниц, мечтавшие о королевской короне.
– Я знаю, сир, что вы давно простили мне все измены, – сказала Маргарита при встрече бывшему мужу. – И я догадываюсь, отчего вам так не терпелось расстаться со мной…
Генрих передернул плечами и ответил спокойно:
– Да я никогда этого и не скрывал. Мария (его вторая жена) совсем не нравится мне, но теперь у меня есть законный наследник. Если бы вы не были пустоцветом, у нас бы все сложилось иначе.
– Но у меня же родились дети, – попыталась возразить слегка обиженная Маргарита.
– Не от меня, мадам, не от меня, – усмехнулся король. – Значит, считается, что их вовсе не было… А как вам нравится ваше новое жилище?
Марго поняла, что Генрих не желает больше обсуждать их общее прошлое, и принялась усердно расхваливать особняк с обширным садом и несколькими фонтанами, который преподнес ей бывший муж вместе с разрешением вновь поселиться в Париже.
Марго очень растолстела, и войти ей удавалось далеко не в каждую дверь. У нее выпали почти все волосы, и потому теперь она предпочитала любовников-блондинов, чьи локоны годились для париков. Назвать ее красивой мог только дофин Людовик, который любил в ней добрую душу, но при ней остался ее прежний шарм, так что всегда находились охотники согреть постель бывшей королевы Наваррской.
Некоторые из ее любовников не ладили между собой. Некий восемнадцатилетний паж по имени Вермон настолько прельстился пухлыми телесами Маргариты, что не смог совладать с ревностью и застрелил – причем прямо на глазах у возлюбленной – своего соперника, двадцатилетнего лакея из Юссона, которого звали Сен-Жюльен.
Марго была вне себя от горя. Когда убийцу схватили, она сорвала со своих необъятных ляжек подвязки и протянула их стражникам со словами:
– Задушите его! Вот вам мои подвязки! Убейте же его!
Но Вермона судили и приговорили к казни. Маргарита с нетерпением ждала того момента, когда топор палача опустится на шею негодяя, и так переволновалась, что упала от возбуждения в обморок. Казнь совершилась, а она так ничего и не увидела…
Последним ее любовником стал певец Виллар, которого парижане прозвали «король Марго». Он был моложе своей пятидесятивосьмилетней дамы на добрых три десятка лет, так что немудрено, что Марго очень ревновала его и заставляла одеваться немодно и уродливо, дабы никто из юных красавиц на него не загляделся. Сама же она носила яркие и броские наряды и по-прежнему выставляла напоказ свою все еще соблазнительную грудь.
Именно Виллару подарила бывшая королева Маргарита… Марго… свой предсмертный поцелуй.
Умерла она в 1615 году от сильнейшей простуды, и Мария Медичи, ставшая после убийства короля Генриха регентшей при своем малолетнем сыне Людовике XIII, первая сообщила ему не без радости о смерти «его доброй тетушки». Мальчик долго плакал, а мать думала обиженно: «Обо мне бы он так не горевал. Надо же – так привязаться к этой потаскухе! Наверное, и люди станут поминать ее добрым словом, раз ребенку она чем-то приглянулась…»
Тут королева вздохнула, и мысли ее потекли по другому руслу: «Может, и мне не мешало бы у нее кое-чему поучиться? Ведь все в один голос твердят, что прежде, когда она была молода, она держалась на удивление величественно… И остроумные беседы вести умела… в отличие от меня. И мужчин обольщать… всех, даже тех, кто был ей безразличен…»
Но Марии Медичи так никогда и не удалось сравняться с королевой Марго. И до сих пор многие полагают, будто у храброго короля Генриха IV была только одна жена – прелестная и обворожительная Марго.
9. Жены Петра Первого
– Петруша, ты бы передохнул малость, – увещевала сына вдовая царица Наталья Кирилловна. – Вон, погляди, лобик вспотел, волосики растрепались… и рубаха порвана. Ох, взыщу я с Никиты! Совсем за дитем не смотрит!
– Оставьте, матушка, – отвечало четырнадцатилетнее «дите», нетерпеливо теребя уже пробившиеся усики. – Никита-то тут при чем? Он же учитель, а не нянька. А рубаха только что порвалась, когда саблей меня зацепило…
– О господи! – воскликнула царица. – Давно знаю я про твои забавы, да все одно жутко делается, как слышу, что с саблями да копьями возишься. Затупленные они, это верно, а если, оборони боже, в глаз?
– Матушка, – вскочил с места Петр, – позвольте идти, а? Ведь без меня крепостцу-то не возьмут, а уж скоро темнеть начнет.
– Сядь! – велела мать, и подросток нехотя повиновался. – Вот что, Петенька… – Наталья Кирилловна гневно глянула на сына, – вот что я тебе скажу. Давно собиралась, да надеялась, что одумаешься, о своем царском величии вспомнишь, но уж нынче…
Петр с изумлением вскинул голову, захлопал длинными пушистыми ресницами.
– Что стряслось, матушка?
– Челобитную мне подали. – Наталья Кирилловна взяла свиток, развернула. – Соромное про тебя пишут, царь-государь. На девку, что Феклой кличут, напал, юбку с нее сорвал, прости господи, сорочку располосовал так, что груди… – Наталья Кирилловна слегка покраснела, но продолжала твердым голосом: – Груди видны стали, а прикрыть их ей нечем было, да и некогда, потому что ты домогаться ее стал и…
– Матушка, – с обидой воскликнул Петр, – а зачем она драться начала? Так меня пихнула, что я едва не упал. Вот и помял я ее маленько.
– Маленько? – вскинулась мать. – Ты же ей ребра сломал, медведь ты этакий! – В голосе царицы невольно прозвучало восхищение силой сына, и она добавила скороговоркой: – Ну, куда против тебя Ивану? Хоть и старше он на пять лет, а хиленек и глазами слаб… А отец девки-то, – снова посуровела Наталья Кирилловна, – денег просит – за позор дочкин да за поругание.
– Матушка, голубушка, – взмолился царь, – прикажите отступного дать, авось отвяжутся. А меня пустите, мне торопиться надобно.
– Да когда же, Петенька, ты баловать-то перестанешь?
– Баловать? – рассмеялся Петр. – А чего ж мне не побаловать, коли сестра моя Софьюшка едва ли не открыто с Васькой Голицыным живет? Ей, значит, можно, а мне нет? Вот коли бы в Кремль я навсегда перебрался, так и шалить бы перестал, а здесь, в Преображенском, жизнь вольная, дышится легко, сила-то и играет.
– Сынок, – мать тяжело поднялась с лавки, обхватила царя за плечи, – бог с ней, с Софьей. Ей, змее подколодной, все одно в аду гореть. А вот ты… сынок, а может, женить тебя?
– Жените, жените, только позвольте мне сейчас уйти. Заждались меня потешные-то…
И царь Петр Алексеевич, заглянув в глаза матери и прочитав в них разрешение, благодарно поцеловал царицыну руку и стремительно выбежал на крыльцо ярко расписанного, но обветшалого и продуваемого сквозняками деревянного дворца.
Мать горестно вздохнула, глядя ему вслед.
Однако же свадьба царя была сыграна лишь через три года, и можно только догадываться, скольких красавиц он за это время обласкал и сколько жалоб пришлось выслушать его матери.
Регентша Софья, старшая сводная сестра Петра по отцу, царю Алексею Михайловичу, злорадствовала. Она полагала, что ничего путного из ее братца выйти не может: мол, едва ли не с холопами дружбу водит, читать-писать не учится, делами государственными не интересуется, а забавы у него на уме все больше грубые, мужицкие.
Но государыня-царевна ошибалась. Петр развивался не только физически, но и умственно. В 1683 году (то есть когда юному царю едва-едва исполнилось одиннадцать) он уже обзавелся собственным Преображенским полком, составленным из так называемых охочих людей – тех, кто по собственной воле желал изучать военные премудрости. И Петр учился наравне со всеми, постигая под руководством опытных служилых азы фортификации и пушкарского дела. Кстати сказать, Петр забавлялся вовсе не с одной только дворцовой челядью. Вместе с ним в рядах «потешных» были и товарищи его из именитых фамилий. Всегда пренебрежительно относившийся к придворному этикету, молодой государь мешал родовитых и простых людей в одну «дружину», бессознательно готовя себе на будущее круг преданных соратников.
Содержание войска, пускай даже небольшого, требовало средств, но Софья, радуясь, что брат, увлеченный «марсовыми потехами», наезжает в столицу крайне редко, давала деньги по первому требованию. Заволновалась она много позже, когда ей наконец-то донесли, какая сила стоит теперь за Петром.
Заблуждалась царевна и относительно образованности брата. Учителя, Никиту Зотова, ему назначил еще покойный опекун, царь Федор Алексеевич, и произошло это, когда Петру исполнилось пять лет. Именно в этом возрасте царских детей принято было сажать за азбуку. Правда, Петр так никогда и не овладел искусством писать красиво, но на его почерк в большой степени повлияла болезнь. Нервные припадки, случавшиеся с царем до конца жизни, не способствовали твердости руки при письме.
В припадках же этих можно смело винить властолюбивую Софью. Если бы не было страшных майских дней 1682 года, Петр, пожалуй, не приобрел бы ту жестокость, что определяла не только его характер, но и все его царствование.
– Я хочу править! – как заклинание твердила своим сторонникам царевна – не слишком привлекательная и довольно полная девушка лет двадцати пяти. Лицо ее было замечательно бело, но при этом широко и с неправильными чертами. И только одни глаза приковывали к себе внимание наблюдателя – их отличало умное и глубокое выражение, в них отражалась огромная душевная сила этой незаурядной натуры.
Софья была из рода Милославских, и, соответственно, поддерживали ее в основном представители именно этого древнего боярского семейства, к которому принадлежала первая жена покойного Алексея Михайловича красавица Марья Ильинична – мать Софьи и слабого духом и телом царевича Ивана.
Слыша непривычные в устах женщины речи Софьи, бояре недоуменно переглядывались и пожимали плечами, но постепенно, когда стало ясно, что вся власть вот-вот перейдет к ненавистным Нарышкиным, их настроение изменилось. И когда царевна решилась на крайнюю меру и повелела послушным ей стрельцам попросту перерезать всех Нарышкиных, а также их единомышленников, что сыщутся на тот час в московском Кремле, бояре одобрили это смертоубийство.
Накануне резни, когда все уже было решено, царевна, поддавшись на уговоры князя Василия Голицына, своего любовника и неизменного советчика, отправилась к царице Наталье.
– Я к тебе, царица, по особому делу, – сказала Софья после обмена приветствиями. – Вчера были у меня митрополиты, епископы и выборные люди от народа, молили о воцарении на прародительский престол законного наследника царевича Ивана Алексеевича.
– Да как же это, царевна? – не веря ушам своим, спросила Наталья Кирилловна, ставшая после того, как Петра выкрикнули на царство, над ним опекуншей. – Ведь вече московское единодушно моего Петра выбрало.
– Видно, передумали людишки-то, – с затаенной насмешкой отвечала царевна.
– Невозможное дело, Софьюшка, сама посуди, невозможное. Иван-то добровольно и решительно отказался царствовать.
– А по просьбе всего народа может переменить волю и согласиться… а может, и сам Петр уступит ему первенство – как старшему брату. Или пускай вместе правят.
Наталья Кирилловна почувствовала в словах царевны угрозу благополучию и даже жизни любимого Петеньки и потому решилась быть твердой:
– Моего сына избрал народ, он уж получил божье благословение, так что отрекаться ему не пристало!
– Я только предупредить тебя хотела… как бы смуты не вышло… не полилась бы невинная кровь.
– Что богу угодно, то и будет. Я на все готова! – отвечала царица, внутренне вся сжавшись от страха.
Царевна ушла, кипя негодованием и думая, что злое племя Нарышкиных можно и впрямь вырывать только с корнем.
– Зря я Васеньки послушалась, – шептала она. – Зря он понадеялся, что мачеха моя одуматься может. Лишь бы ничего не проведали – ведь я их, считай, предупредила.
Разумеется, Нарышкины догадывались, что готовится нечто неладное, но сделать они ничего не могли. Пятнадцатого мая 1682 года стрельцы, раззадоренные слухами о том, что Нарышкины убили Ивана (потому как он, мол, был сын Милославской), и подогретые винными парами, ворвались на дворцовое крыльцо.
Царица Наталья, помолясь, вывела к стрельцам обоих братьев. Иван довольно громко и внятно заявил:
– Я жив-здоров, никто меня не изводит, и жаловаться мне не на кого.
Потом к восставшим обратился с речью мудрый старик боярин Матвеев, которого очень любил маленький Петр. Стрельцы слушали его как завороженные и собрались уже расходиться, не обнаружив в Кремле никакой смуты, но тут все дело испортил Михаил Юрьевич Долгорукий, начальник Стрелецкого приказа, который стал всячески бранить и поносить собравшихся и грозить им суровыми карами.
И тогда началась резня. Первым убили, конечно же, Долгорукого. Опьяненные видом и запахом его крови, стрельцы проникли во дворец и принялись искать других «изменников». Старика Матвеева вырвали прямо из рук царя Петра и разрубили на части. Затем схватили и убили князя Ромодановского, Афанасия Кирилловича Нарышкина (который пытался скрыться в алтаре дворцовой церкви) и многих других бояр – согласно списку, составленному Милославскими. Особенно ненавистен был стрельцам Иван Кириллович Нарышкин, способнейший и любимейший брат царицы. Перевернули весь дворец, но его не нашли.
По московским улицам стрельцы носили трупы убитых и всячески глумились над ними. То же происходило и в самом Кремле.
Петр и его мать беспрестанно молились. Наталья Кирилловна понимала, что ее тоже могут не пощадить, а если она умрет, то что же станется с Петрушей, у которого в один день погибла почти вся родня? И ради спасения сына царица решилась на страшное.
Когда на следующий день стрельцы опять пришли в Кремль, чтобы все же найти и растерзать Ивана Кирилловича, царица умолила брата пожертвовать собой. Несчастный причастился Святых Даров и вышел к стрельцам. Его с радостным гоготом схватили и под крики: «Вот изменник, что примерял на себя царскую корону!» – поволокли в застенок. Нарышкина долго пытали, а потом наконец убили и голову, руки и ноги воздели на копья.
– Что же это, матушка? – рыдал десятилетний Петр. – И как же ими править можно? Они же хуже зверей!
– Народ, дитятко, – отвечала царица, – идет за тем, кто громче позовет и грознее накажет. Вот, запомни, что нынче видел, и отомсти ненавистной Софье за смерть родных тебе людей. А стрельцы… что ж стрельцы. Придет время – и с ними посчитаешься.
И Петр действительно на всю жизнь запомнил два этих майских дня. В ночь, их разделявшую, у него случился первый нервный припадок. Конвульсии головы и тела были столь сильны, что мальчика приходилось держать, чтобы он себе ничего не повредил.
После того, что произошло, царица была даже рада, когда получила от Софьи предложение (равносильное, впрочем, приказу) отправляться вместе с Петром на жительство в одно из подмосковных «потешных» сел – то есть таких, где были царские дворцы, предназначенные только для короткого отдыха, а не для длительного пребывания.
Петр правил теперь вместе с Иваном, а регентшей над ними была Софья. Она всецело отдалась государственным делам и лишь изредка справлялась о том, что происходит в Преображенском или Измайловском. (Братец Иван был, конечно же, при ней, но по слабости здоровья ни во что не вмешивался.) Вот как получилось, что Петр делал, что хотел, растя на природе, под высоким небом, а не стесненный низкими сводами кремлевских палат.
Да, его терзали разнообразные страхи и мании, у него случались эпилептические припадки, но по внешнему виду юноши этого никак нельзя было даже предположить. В пятнадцать лет он выглядел на все двадцать. Высокий – ростом под два метра, – широкоплечий, с железными мускулами и пронзительным взглядом, он так походил на покойного патриарха Никона, подчинившего себе в свое время царя Алексея Михайловича, что шла молва, будто Петр – патриарший сын. Со временем молодой царь проведал об этих слухах. Он страшно разгневался, говорил всякие поносные слова – и навсегда невзлюбил священнослужителей.
Петру шел шестнадцатый год, когда в его жизни появился молодой голландец Франц Тиммерман, который, к великому облегчению доброго, но сильно пьющего и мало сведущего в точных науках Никиты Зотова, занялся обучением Петра математике и основам геометрии. Когда же в сарае возле измайловского дворца юный царь отыскал поломанный бот, то именно Тиммерман рассказал ему, что на этом корабле, если его починить, можно ходить в недалекие плавания. Петр так увлекся корабельным делом, что стал целыми неделями пропадать на Переяславском озере, в ста верстах к северу от Москвы, где под руководством голландских мастеров были заложены первые русские суда.
Тогда же Петр начал осваивать и множество других ремесел – даже зубодерное; что касается последнего, то он любил укреплять навыки на окружающих – к вящему их неудовольствию.
Итак, Петр – с позволения матери – уехал на север, на озеро, и Наталья Кирилловна быстро поняла, что сын – ее надежда и опора – не собирается заниматься делами страны и уж тем более мстить ненавистным Милославским. Она пожалела о своем позволении ему переселиться на верфи и решила побыстрее женить – дабы привязать к дому.
– Ты мне годишься, боярышня! – коротко сказала Наталья Кирилловна молоденькой Евдокии Лопухиной и, ласково потрепав по плечу обнаженную красавицу, бросившуюся ей в ноги, вышла из бани, где осматривала свою будущую невестку.
Мамушки и девки стали одевать Евдокию, поздравляя ее с тем, что только что произошло. Некоторые даже осмеливались величать ее «царицей». Но сама девятнадцатилетняя девушка была еще так напугана, что ничего не понимала из того, что ей говорили. Она знала лишь, что ее судьба теперь круто изменится, и весьма опасалась «не глянуться» самому царю.
А царь спросил только у матери:
– Девка-то хоть ладная? Детей нарожает?
Наталья Кирилловна пустилась было в рассказы о семействе Лопухиных, но Петр рукой махнул:
– Старый род, хотя и захудалый. Знаю. Свадьбе быть в генваре.
– Может, посмотришь на невесту, Петруша? – предложила мать. – В терем к ней, конечно, не войдешь, но что-нибудь измыслить можно.
– Погляжу в самый день венчания, – отрезал царь и опять отправился к своему любимому озеру.
Свадьба была пышная, как и подобало государю, хотя и «младшему». Евдокия мужу понравилась, и брачная ночь доставила ему удовольствие. Однако же спустя месяц после свадьбы молодой уехал достраивать очередной корабль.
Впрочем, вернуться ему пришлось довольно скоро, уже летом, ибо его единомышленники решили, что наступил подходящий момент для завершения борьбы с Милославскими.
Не понимавшая, а вернее сказать – не желавшая понимать, что происходит, царица Евдокия была счастлива тем, что ее «ненаглядный лапушка» приехал в Преображенское и вновь ночует с ней в одной постели. Опасность, грозившая Петру со стороны коварной регентши, вовсе не принималась Евдокией (Авдотьей, как называла невестку Наталья Кирилловна) во внимание.
– Бог с вами, что вы такое говорите! – безмятежно отмахивалась она от родных братьев, пытавшихся вразумить ее. – Царь – особа священная. Никто на него руку поднять не посмеет, потому что рука та сразу же отсохнет, а потом и гром небесный святотатца поразит.
Однако же Софья, по всему судя, кары небесной не боялась. В 1689 году Петру минуло семнадцать, и он имел полное право отобрать у сестры регентство. Зная, как сильно влияют на молодого царя Наталья Кирилловна, ее брат Лев Нарышкин и (что было особенно обидно для царевны!) любимый двоюродный брат Василия Голицына Борис, она ожидала со стороны Петра всяческих для себя неприятностей – ибо люди, его окружавшие, являлись ее заклятыми врагами.
Чтобы уберечься от заточения в монастырь или даже смерти, она попробовала венчаться на царство и сделаться «самодержицей». Верный ее слуга думный дьяк Федор Шакловитый, возглавлявший тогда стрелецкое войско, попытался уговорить своих подчиненных поддержать Софью, но стрельцы не согласились. Они прекрасно понимали, что Петр уже вошел в возраст и сможет отомстить.
Тогда Софья, обуреваемая страхом и жаждой власти, решилась самозванно именовать себя во всех официальных бумагах «самодержицей». Нарышкины возроптали; народ, которому, кажется, не очень нравилось, что им пытается единолично править представительница слабого пола, возмутился и пригрозил бунтом.
И Софья задумала убить брата. Задумала после того, как убедилась: договориться с ним будет невозможно. Упрям, своеволен и вспыльчив… как и она сама. Родственники все-таки.
…В июле в Кремле всегда устраивался крестный ход в день праздника явления Казанской Богоматери.
По обычаю в Успенском соборе служил литургию сам патриарх Иоаким при многочисленном стечении народа и в присутствии всего царского семейства: обоих царей, цариц и царевен. После обедни богомольцы стали поднимать кресты и иконы, и в числе первых царевна Софья Алексеевна взяла икону «О Тебе радуется».
Прежде царевны никогда не участвовали в крестных ходах, и такой поступок показался Петру явным доказательством стремления сестры царствовать и очень раздражил его.
– Неприлично тебе, сестра, идти с нами в крестный ход, искони женщины не участвовали в торжествах, – сказал Петр, хмурясь.
– Я и без твоего указу знаю, что мне прилично, – сухо ответила Софья и с образом прошла мимо брата.
Молодой царь вспыхнул, быстро покинул церковь, махнул рукой своему конюшему. Вскочив в седло, Петр помчался в Коломенское.
Разумеется, история эта стала широко известна, и общее мнение было на стороне Петра, выступившего защитником старины.
«Он хочет не только лишить меня власти, но и в терем запереть, – размышляла Софья Алексеевна. – Но этому не бывать. Обоим нам тесно. Я – или он!»
Именно после этого первого открытого столкновения с повзрослевшим братом царевна решилась действовать.
Вечером седьмого августа 1689 года Софья призвала в Кремль множество стрельцов. Возможно, ее напугали слухи о том, что этой ночью Петр с потешными войсками двинется на Москву, чтобы расправиться с Милославскими и лишить ее, царевну, власти. Возможно, в ее намерения входило нападение на Преображенское, где был тогда Петр, и его пленение или даже убийство. Каковы бы ни были замыслы царевны, осуществиться им не удалось. Пока стрельцов распаляли направленными против Нарышкиных речами, двое служилых людей, давно уже решившихся переметнуться к молодому царю, не жалея коней, скакали в Преображенское.
Глубокой ночью, с трудом отыскав в темноте ворота, они забарабанили в них изо всей силы. Сторож не захотел сам отворять стрельцам (известно, люди хитрые и царю враги!) и пошел будить Бориса Алексеевича Голицына, спавшего тяжелым сном после очередного кутежа.
Услышав о том, что царевна-де готовится Петра убить и что сюда вот-вот придет несметная стрелецкая сила, князь Борис мгновенно протрезвел и направился прямиком в супружескую опочивальню, где спали Петр и Евдокия.
Стрельцы, поспешившие в Преображенское, надеялись на прощение и награду и потому преувеличили опасность. Борис Голицын, ни на минуту не забывавший о том, что брат его ходит в любимцах у Софьи Алексеевны, тоже захотел показать царю свое усердие. Он не стал осторожничать, а предпочел действовать грубо и прямо.
Зная, что Петр, как и все нервные натуры, спит чутко, он легонько встряхнул его и сказал тревожно:
– Спасайся, государь, стрельцы идут в Преображенское!
Петр – в ночной рубашке, с блуждающим взором, с всклокоченными волосами – вскочил и кинулся в ближайшую рощу. Голицын несся за ним, прижимая к груди царскую одежду и громко веля конюху седлать самую быструю лошадь.
Через пять часов царь уже был под защитой стен Троицкого монастыря. На следующий же день в Лавру съехались все Нарышкины и вся знать, что была на стороне Петра. Явились и вооруженные люди – потешные полки и Сухарев стрелецкий полк. С этих пор начался открытый разрыв с Софьей.
Она пыталась помириться, послав к брату патриарха, но Иоаким был предан Петру и не захотел возвращаться к царевне. А потом в Лавру, вопреки желанию Софьи, отправились депутации от стрелецких полков, и царевна решила переступить через собственную гордость и встретиться с Петром. Но последний приказал сестре с полдороги вернуться в Москву – а если, мол, она все же поедет в Троицу, то с ней обойдутся «нечестно». Ей пришлось подчиниться.
Пришлось подчиниться царевне и тогда, когда стрельцы, переметнувшиеся на сторону Петра, явились к ней, дабы схватить и доставить в Троицу Шакловитого, который занял в сердце и постели Софьи место Василия Голицына и несколько месяцев был ее «отрадой».
Федора Шакловитого пытали, причем царь сам присутствовал на допросах, и приговорили к смерти. Ему и еще нескольким приверженцам правительницы отрубили голову; прочих явных и мнимых злоумышленников тоже жестоко наказали: кого били кнутом нещадно, кому вырвали ноздри, кому отрезали языки… и всех, кто выжил после экзекуций, отправили на вечное поселение в Сибирь.
Была решена и судьба самой Софьи. Петр написал брату Ивану о своих намерениях:
«Теперь, государь братец, настает время нашим обоим особам богом врученное нам царство править самим, понеже пришли есмы в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужескими особами в расправе дел быти не изволяем… Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте, тому зазорному лицу государством владеть мимо нас».
Немного позднее Софья получила от Петра прямое приказание – идти в монастырь.
Повинуясь необходимости, она переехала на житье в Новодевичий монастырь под Москвой, но в монахини не постриглась. Лишь перед самой кончиной, в 1704 году, она стала схимницей и приняла при этом прежнее свое имя.
Так осенью 1689 года кончилось правление Софьи. Цари стали править без опеки, или, точнее, при больном и слабоумном Иване правил один Петр со своими близкими.
А что же царица Евдокия? Ей было очень страшно все это смутное время. Она не могла обижаться на мужа, потому что была воспитана в домостроевских понятиях и полагала, что он вправе вести себя так, как ему заблагорассудится. Но молодая царица ожидала ребенка, первенца, и ей хотелось, чтобы ее «лапушка Петруша» иногда справлялся о том, как она себя чувствует. А ведь когда в Преображенское ночью явились стрельцы, желавшие предупредить царя об опасности, тот даже не вспомнил о молодой жене и умчался в Троицу один. А она, очнувшись от сна, долго не могла взять в толк, что происходит и почему Петруши рядом нет. Встревоженная, кое-как одевшись, Евдокия пошла к царице-матери, но ее не пустили, сказали – «почивает и государыне того же желает». И только утром бедняжке объяснили, что надо срочно ехать в Лавру, потому что такова воля царя.
Ею пренебрегали, ею помыкали, и она – скромная, тихая, весьма набожная – свыклась с почти тюремным заточением; нянчилась с малютками (у нее и Петра было двое сыновей), читала церковные книги (Евдокия «знала грамоте»), вышивала, шила, беседовала с толпой служанок, с боярынями и боярышнями и – иногда, только изредка! – сетовала на ветреность мужа. Короче говоря, Евдокия была образцовой русской царицей XVII столетия.
Но страстной и порывистой натуре Петра требовалась совсем иная жена. Государя, воспитанного учителями-иноземцами и знавшего европейский образ жизни, раздражала покорная и чересчур уж целомудренная Евдокия – одна из тех цариц, к кому не допускали чужестранных послов из боязни, чтобы не сказала какой-нибудь глупости, «и от того пришло б самому царю в стыд».
– Она глупа! – не раз бросал в сердцах Петр, говоря об Евдокии. И действительно она казалась ему таковой, потому что в его присутствии не смеялась, не шутила, а только плакала да жаловалась. Когда у Петра случались припадки, жена пугалась и кидалась молиться, не умея помочь ему. Когда Петр, не стесняясь присутствием служанок, в пьяном угаре набрасывался на нее, срывая одежду и безжалостно таская за волосы, она даже не стонала, а только послушно подчинялась его прихотям. И он злился и издевался над ней тем больше, чем покорнее она была.
Поскольку Евдокия уже родила ему наследника Алексея (второй ребенок умер во младенчестве), царь стал все чаще задумываться о разводе с постылой женой. Разумеется, никаких разговоров о супружеской измене быть не могло, ибо такой грех карался лютой смертью, поэтому Евдокию ожидала скучная жизнь в одном из монастырей.
Не только от Тиммермана или от судостроителей-голландцев знал Петр о том, как живут за границей. Был в Москве этакий островок Европы, который звался Немецкой слободой. Жили там по преимуществу англичане да голландцы, но и немцы, конечно, тоже. Немецкой же слобода именовалась потому, что в Московии любого иноземца называли тогда «немцем» – то есть немым, не умеющим изъясняться по-русски. Жили же иностранцы в своем уютном маленьком городке, разумеется, на западный лад.
– Поехали, государь, – уговаривал, бывало, молодого Петра веселый, живой и общительный Франц Лефорт, полковник в русской службе, с которым царь благодаря Тиммерману сошелся довольно близко. – Поехали, не пожалеете! Сегодня у нас весело, сегодня именины у негоцианта Яна Любса. Там все красавицы соберутся. Надо же вам поглядеть, как живут ваши подданные-иноверцы!
И Франц хохотал, показывая крепкие белые зубы и отставив в сторону руку с зажатой в ней неизменной трубкой.
Поначалу Петр стыдился, робел, с изумлением наблюдал за женщинами, разодетыми в платья с глубокими декольте. Молодые и пожилые дамы без всякого стеснения сидели рядом с мужчинами за столом, смело вели беседу, танцевали, не спрашивая иной раз позволения ни у мужа, ни у брата, и пили вино. Но вскоре он заметил, что возвращение в Кремль, в душные комнатки дворца стало вызывать у него отвращение. Он все реже надевал русское платье, пристрастился к табаку и дружеским пирушкам – кончавшимся, впрочем, совершенно на российский лад потасовками и ссорами, и все внимательнее присматривался к иноземкам. Заметивший это Лефорт, человек, в котором причудливо сочетался расчетливый бюргер и авантюрист, решил услужить Петру и уступил ему свою давнюю любовницу красавицу Анну Монс.
Бог его знает, кто был ее отец. Одни уверяли, что золотых дел мастер, другие – что виноторговец. Не исключено, что оба эти ремесла помогали существовать семейству Иоанна Монса. Сыновей у него было трое (из них один, Виллим, оставил заметный след в русской истории, став фаворитом Катерины Алексеевны, второй жены Петра Великого), а дочерей – две. Старшую звали Модеста, или же, на русский лад, Матрена, а младшую – Анна.
Стройная, с пышной, приподнятой высоким корсажем грудью, улыбчивая и бойкая девица Монс сразу понравилась молодому царю. Он охотно танцевал с ней, охотно принимал из ее рук кубок с вином… просил даже, чтобы она поправляла его ошибки в немецком языке, – и пленительная Аннушка грозила государю пальчиком и ласково пеняла:
– Слова вы не так ставите, Петр Алексеевич. Нужно бы вот этак…
И царь послушно повторял исправленную длинную немецкую фразу, а потом целовал красавицу в губы, благодаря за урок.
Возвращаясь из очередной поездки к Белому морю, где тоже строились корабли, Петр приказал сразу ехать в Немецкую слободу, в дом, который он подарил своей возлюбленной.
– Как бы матушка ваша, государь, не разгневалась, – осмелился возразить денщик Меншиков, сноровистый юркий парнишка из простых. Царь ценил его за ум и преданность, а также за то, что будущий светлейший князь Александр Данилович умел превосходно справляться с приступами трясучей у своего повелителя. Он так ловко прижимал к груди судорожно дергавшуюся голову царя и так четко отдавал приказы другим денщикам, которые должны были держать государевы руки и ноги, что Петр быстро затихал и успокаивался.
Но предусмотрительный Алексашка (как чаще всего обращался к Меншикову царь) вовсе не желал, чтобы Наталья Кирилловна ненавидела его лютой ненавистью. Он знал, как привязан царь к матери, и время от времени напоминал государю о том, что неплохо бы было хоть изредка ночевать в Кремле, в опочивальне, где тоскует и льет слезы покинутая царица Евдокия.
…Охлаждение же царя к его законной супруге началось около 1692 года, одновременно с тем, как развивался роман с Анной Монс. Он неохотно переписывается с Евдокией, не отвечает на ее письма, не обращает внимания на ее робкие упреки. А в 1693 году, когда брат Евдокии, Аврам Лопухин, имел неосторожность повздорить с Лефортом, царь собственноручно отхлестал родственника по щекам.
«Только я бедная, на свете безчастная, что не пожалуешь, не пишешь о здоровье своем. Не презирай, свет, моего прошения…» – с глубокой грустью писала царица мужу. Но «свет» не внял ее жалобам и между воинскими потехами в окрестностях Москвы или между поездками на Белое море упорно искал отдохновения не у нее, а у красавицы Анны.
– Поедем в Кремль, Петр Лексеич, – настаивал Меншиков, ошибочно приняв грозное молчание царя за колебания.
– Осмелел ты больно, Алексашка! – крикнул вдруг Петр, да так громко, что лошади, впряженные в царев возок, всхрапнули и сбились с бега.
– Да я что, Петр Алексеевич, я ничего, – забормотал денщик, кляня себя за глупость. – Ну, побейте меня, побейте. Я же о ком радею-то? О царевиче малолетнем, об Алексее Петровиче. Скучает, чай, без отца-то.
– А что тебе до Алексея? – буркнул царь, и по его голосу Меншиков понял, что гроза пронеслась мимо. – Здоров, маменька писала, бегает, в чурочки играет… вот только сабелькой забавляться не хочет, плачет, как увидит. С чего бы это, Алексашка, а?
– Рано еще беспокоиться, государь, – уверенно заявил молодой фаворит. – Сколько царевичу-то? Всего четыре годика, верно? Подрастет немного – и сам попросит саблю да барабан.
– А может, – продолжал задумчиво Петр, – может, Дуня виновата? Никогда она занятий моих не одобряла и сына в нелюбви к воинскому искусству воспитывает.
– Может, и так, – легко согласился Меншиков. – Царица Евдокия Федоровна сказки слушать любит, а от шума у нее головка болит. А как же воинский артикул можно без шума постигать? Нет уж, царевичу не надобно в тереме засиживаться, не то нрав у него испортится, слишком мягкий станет.
– И то верно, – кивнул Петр. – Уж лучше бы за ним сестрица Наталья Алексевна приглядывала. Толку бы больше было.
Но тут уже возок остановился перед дверью нарядного аккуратного особняка, и на порог, сияя улыбкой, выбежала розовощекая Аннушка.
– Как я рада, как рада, душа моя, – залопотала она, помогая царю подняться на крыльцо и заглядывая ему в глаза. – Заждалась… Боялась, – добавила красавица, понизив голос, – что в Кремль поедешь.
– А что я там позабыл? – грубовато ответил царь и вошел в дом.
Можно представить себе, с каким негодованием смотрела царица Евдокия на Немецкую слободу. И, конечно же, нельзя винить ее за то, что она считала всех тамошних обитателей нехристями и развратниками: ведь именно слободская немка оторвала от ее ложа «лапушку свет Петрушеньку».