Ночные тайны королев Бенцони Жюльетта
После смерти государыни-царицы Натальи Кирилловны положение бедной Евдокии стало совсем незавидным. Правильно шептались на Москве в 1694 году, сразу после того, как занедужила старая царица (ей, кстати сказать, был тогда всего сорок один год):
– Только и жива царица Авдотья, что за свекровью. Пропадет она, коли бог государеву мать приберет.
Так и вышло.
В день новолетия (первого сентября 1698 года) у генералиссимуса Шеина был большой пир. Многие гости на этом пиру были еще с бородами, но вместе с тем веяло и новизной: рядом с боярами в обширных покоях хозяина толкались ремесленники, матросы, иноземные офицеры. Царь веселился, потчевал гостей из собственных рук яблоками, предлагал, при пушечных залпах, тост за тостом – а его любимый шут Тургенев тем временем ловко отрезал у зазевавшихся бороды.
Потом дня через три задал пир Лефорт. Бородачей вовсе не было; все гости пришли с фамилией – то есть с женами и дочерьми. Петр для танцевального вечера у своего любимца выбрал самое нарядное платье, которое по бережливости надевал крайне редко: суконный французский кафтан василькового цвета на красной подкладке, камзол с блестящими медными пуговицами, бархатные панталоны и шелковые чулки.
Аннушка Монс тоже была великолепна. Задорно улыбаясь, она говорила громко и нараспев:
– Здорова ли наша великая государыня? Как рады вы и она увидеться после такой долгой разлуки! (Петр Алексеевич только что вернулся тогда из-за границы. Его путешествие длилось больше полутора лет, и прервал он его лишь потому, что получил известие о стрелецком бунте.)
Пока ее розовые губы произносили эти приятные слова, маленькая ручка нежно сжимала ладонь гиганта.
Напоминание было сделано вовремя.
«Надо решать… и быстро!» – подумал государь, и его густые брови гневно сдвинулись.
Он призвал царицу Евдокию в слободу, в дом почтмейстера Виниуса, и там долго пытался убедить ее в невозможности супружеской жизни – при отсутствии взаимной склонности.
– Я тебя всегда любила, государь, – отвечала Евдокия на все доводы. В монастырь она удалиться отказалась, страшась не столько пострига, сколько разлуки с единственным сыном. Царь рассердился и долго потом бранил патриарха за то, что тот, пока государь отсутствовал, не сумел убедить царицу отправиться в монастырь «по доброй воле».
На другой же день были приняты решительные меры. Любимейшая сестра Петра Алексеевича царевна Наталья забрала восьмилетнего племянника Алексея к себе, в Преображенский дворец.
Ну а затем несчастной царице «оказали милость»: дозволили выбрать один из двух названных монастырей для пострижения и оставили за ней право носить светское платье.
Евдокию увезли в Суздаль, в Покровский девичий монастырь, где через десять месяцев она была пострижена под именем инокини Елены.
Шли годы. Петр удалил от себя обманувшую его доверие Анну Монс – но, кажется, так до конца и не понял, что красавица никогда не любила его и притворялась очарованной им только ради корысти и возвышения собственной фамилии. Если бы она вела себя осторожнее, если бы не писала любовнику, саксонскому посланнику Кенигсеку, нежные письма, которые тот всегда носил в карманах, то, может быть, ей бы и удалось добиться своего и стать государыней. Ведь Петр довольно долго смотрел на нее как на будущую свою супругу-царицу.
Однако обстоятельства сложились так, что Петр стал свидетелем смерти Кенигсека. В 1702 году при осаде Шлиссельбурга саксонец, сопровождая государя, оступился и упал с узенького мостика. Петр незамедлительно велел Меншикову:
– Глянь-ка, что там с посланником. Прикажи поднять его и, коли памяти он лишился, загляни в его карманы. Есть у меня подозрение, что сей господин вел тайную переписку с королем Августом.
– Он шею свернул, Петр Алексеич! – бойко доложил фаворит, спрыгнув в канаву. – А вот и письма. Целая связка. Подождите-ка, я сейчас факел принесу.
И государь увидел знакомый почерк Аннушки и прочитал ласковые слова и признания, которыми осыпала вероломная красавица Кенигсека.
Разумеется, Петр был вне себя от гнева. Анна Ивановна и ее сестра Модеста, несомненная сообщница в этой интриге, оказались под домашним арестом, и им было даже запрещено посещать церковь.
Анна Монс, женщина в высшей степени суеверная, так хотела вернуть себе любовь царя, что даже принялась колдовать. Но ворожба не помогла. О ней прознали, и было начато следственное дело.
Впрочем, царь оказался милостив. По его повелению процесс прекратили. У семейства Монсов отобрали все пожалованные прежде деревни и огромный каменный дворец, а вот драгоценности оставили – за исключением некоего портрета, украшенного бриллиантами.
Опала была снята только в 1706 году, когда Анна и Модеста получили высочайшее разрешение ездить на церковные службы. Ходатайствовал за бывшую царскую фаворитку прусский посланник Кейзерлинг, который впоследствии – правда, очень ненадолго – сделался ее мужем. А вот противником того, чтобы Анна была прощена, выступил Меншиков.
С годами «Алексашка» из резвого миловидного юноши превратился в статного мужчину. Он был все так же предан государю и, пожалуй, с легкостью бы умер за него, но вот обворовывать своего господина он грехом не считал. С одинаковой ловкостью он рубил головы стрельцам и плел придворные интриги. Именно он в 1705 году свел царя с будущей государыней Катериной Алексеевной – тогда еще Мартой Скавронской – и надеялся на нее как на свою ревностную защитницу. Вот почему он встревожился, когда узнал о хлопотах Кейзерлинга, и возликовал, поняв, что Петр не питает больше к Анне Монс любви. (Однако же потом государь опять вспомнит о Монсах. Он приблизит к себе брата Анны – Виллима, и этот человек разобьет его семейное счастье и отравит последние дни жизни.)
В сердце Петра и впрямь не оставалось больше места для бывшей «жемчужины Немецкой слободы».
В июле 1702 года, когда в разгаре была длительная война, в которой схватились Петр и шведский король Карл XII, прозванный северным Александром Великим, на севере нынешней Польши, неподалеку от Данцигского залива, русские войска под командованием фельдмаршала Шереметева взяли большой город Мариенбург.
Шведский комендант старинной крепости, возведенной тевтонскими рыцарями, решился подорвать цитадель вместе со всем гарнизоном и потому предложил жителям покинуть город. Опасаясь погибнуть под обломками, мариенбуржцы поспешили воспользоваться великодушным предложением. Среди беглецов был и известный в городе пастор по фамилии Глюк; этого достойного человека сопровождали жена, дети и молоденькая служанка. Очутились они все в расположении калмыков, которые плохо владели даже русской речью, не говоря уж об иноземных языках. Пастор, не растерявшись, тут же предложил свои услуги в качестве толмача, и услуги эти были приняты. Вскоре нового толмача заметил фельдмаршал и, сжалившись над пожилым человеком, которому было явно не по себе среди солдат и обозов, отправил его с семейством в Москву, на жительство в Немецкую слободу.
Но служанка пастора с ним не поехала, а осталась в шатре Шереметева. Марте Скавронской было двадцать лет, и она давно уже научилась угождать окружающим, ибо жизнь не баловала ее, заставив скитаться из дома в дом. Эта добрая и красивая женщина замечательно стирала, гладила, вытирала носы чужим ребятишкам, кухарничала и шила. Пастор Глюк – у него последнего была она в услужении – даже сделал ее экономкой и выдал замуж за некоего шведа Крузе, военного трубача. Но трубач утонул в озере, когда русские начали атаку крепости, и Марта стала вдовой – о чем она и сообщила улыбчивому фельдмаршалу. Шереметев приказал сытно накормить ее, приодеть и пообещал быть с ней ласковым и щедрым.
Но в тот же вечер в шатер фельдмаршала зашел Меншиков.
– Повар, дурак, ужин мой испортил, – с порога заявил он. – Позволь, я у тебя потрапезничаю.
Фельдмаршал, который в другое время рад был бы принять у себя царева любимца, засуетился и стал взволнованно уверять, что есть пока нечего.
– Зайдите попозже, Александр Данилович, – быстро говорил Шереметев, поглядывая в тот угол, где за занавеской хоронилась отправленная им туда Марта. Это было весьма предусмотрительно, ибо о любовных подвигах Меншикова ходили легенды. Однако же предусмотрительность не помогла. Фаворит заметил красавицу, вывел ее из угла и сказал укоризненно:
– Эх, господин фельдмаршал, ну к чему тебе такая молоденькая? О душе бы подумал, а не о плотских утехах!
Шереметев насупился, но ссориться с Александром Даниловичем не стал – знал, что себе дороже выйдет. А Марта улыбалась: молодой рослый Меншиков понравился ей куда больше тучного старика.
Довольно долго она была фавориткой Александра Даниловича, жила у него в доме, вела хозяйство, присутствовала на всех ассамблеях – и была привечена царем.
В 1705 году двадцатитрехлетнюю красавицу перевезли во дворец Петра. Марта приняла православие, ее нарекли Катериной Алексеевной Михайловой. А уже через год новая связь государя была закреплена рождением дочери, тоже Катерины, которая, к сожалению, умерла совсем малюткой.
Очень скоро царь понял, что не мыслит себе без «Катеринушки» жизни. Он часто отлучался и едва ли не ежедневно писал ей «цидулки». Вначале, в первые годы их совместной жизни, государь обращался к ней попросту – «матка», но позже, после 1711 года, когда наконец Петр объявил Катерину своей законной женой, он стал называть ее куда более ласково. Отныне в начале царских посланий написано: «Катеринушка, друг мой, здравствуй». А на пакете надпись «Катерине Алексеевне» заменяется другой: «Государыне царице Екатерине Алексеевне».
Петр, отличавшийся немалой скупостью, не жалел денег на подарки любимой женщине. Он посылал ей штуки материй, и редкостные часы, и кольца с печатками, и устриц – «сколько мог сыскать». А когда ей становилось грустно, то царь торопился прислать бутылку токайского с пожеланием: «Дай бог на здоровье вам пить; а мы про ваше здоровье пили».
Царь постоянно заботился о Катерине. Забывая первенца-сына, решительно изгладив из памяти образ злополучной первой супруги, а за ней и Анны Монс, он как зеницу ока хранил и оберегал новую и более счастливую фаворитку. Он тщательно расписывал ей маршрут, если она отправлялась без него в какую-нибудь поездку, он справлялся о ее здоровье, когда она бывала в тягости, едва ли не каждый день и постоянно подчеркивал, что волнуется именно за нее, а не за ребенка, хотя она должна была родить ему наследника престола, потому что на Алексея царь с некоторых пор надежды возлагать перестал.
Чем же так пленила сурового и грозного царя эта женщина из простонародья? Как удалось ей управлять этим столь прежде непостоянным человеком?
Она отнюдь не была красавицей. Черты ее лица даже, пожалуй, могли изумить своей неправильностью, но в полных щеках Катерины Алексеевны, во вздернутом носике, в бархатных – то горящих огнем страсти, то томных – глазах, в ее алых губах и круглом подбородке заключалось столько неизъяснимой прелести, а высокая пышная грудь была столь маняща, что привязанность Петра к фаворитке, к «сердешненькому другу», казалась естественной.
Царевич Алексей, который по вполне понятным причинам не слишком жаловал новоявленную государыню, не раз говаривал с раздражением своим близким людям:
– А главное, что мне обидно, так это батюшкины слова о ней. Мол, она, мачеха-то моя, умна! С ней можно о политике толковать, потому что присоветовать дельное умеет. – И добавлял с горечью: – Матушка-то, царица Авдотья, у него в глупых ходила.
От Катерины Алексеевны не требовалось особой образованности (да и о какой вообще образованности могла идти речь, если она была неграмотна?), но ей от природы дано было искусство сочувствия. Если же учесть, что Петр, как и любая незаурядная личность, всегда чувствовал себя одиноким (даже в окружении множества людей), то ясно, как должен он был ценить ту, что могла выслушать его, ни о чем не прося, утереть слезы, поплакать, сострадая, и по-матерински прижать к груди, когда одолевала хворь.
Катерина Алексеевна родила мужу вне брака двух дочерей – Анну и Елизавету и (уже после свадьбы) двоих сыновей – Петра и Павла. Наследником же все еще официально считался Алексей Петрович, сын Евдокии, и сердце нежной матери восстало против этого. Катерина не любила пасынка и упорно (хотя зачастую, возможно, бессознательно) настраивала против него мужа.
…После пострижения матери маленький царевич Алексей остался на попечении сестер отца в старом подмосковном, а потом московском дворце. Кто занимался его воспитанием, неизвестно. Петру некогда было обращать внимание на сына; иногда, впрочем, он вдруг спохватывался и принимался рассуждать о необходимости отправить Алексея на учебу за границу, но дела за словами не следовали. Так что в основном царевич рос под влиянием не воспитания, но – среды. Волей-неволей его фигура притягивала к себе всех противников нового, того, что внесено было в жизнь России Петром.
Алексей был благочестив, но благочестив показно; он обожал то, что терпеть не мог его энергичный отец, а именно: созерцательное бездействие. И вдобавок царевич, человек вообще-то неглупый и незлой, был достаточно слаб духом и потому пристрастился к вину.
– Не люблю бывать с батюшкой, – жаловался он. – Мне это хуже каторги. Все теребит, все чего-то от меня добивается. А я его боюсь и не понимаю.
Петр же с годами действительно все чаще пытался приобщить сына к государственным делам. Он повсюду возил его с собой и несколько раз давал важные поручения, с которыми царевич не справлялся. Петр приходил от этого в такое неистовство, что жестоко бил сына, но это, разумеется, не помогало и не могло помочь. Царевич еще больше замыкался в себе, и в его голосе при разговоре с отцом начинала звучать та самая покорность судьбе, что граничила с гордыней и очень раздражала Петра в Евдокии Лопухиной.
Царь никак не желал смириться с тем, что наследнику престола не под силу стать опорой стареющему отцу. И в 1710 году Петр решил женить сына – конечно же, на иноземке. Выбор пал на Шарлотту, дочь герцога Вольфенбютельского и воспитанницу польского короля Августа.
Когда царевич находился на водах в Карлсбаде, ему устроили встречу с невестой. Первое свидание не произвело на Алексея приятного впечатления, ибо у него были несколько иные представления о женской красоте. Он предпочитал особ шумных и ярких, а Шарлотта была слишком уж изящна, слишком грациозна… короче говоря, она показалась ему европейкой до мозга костей и потому не понравилась. Однако же против воли отца он не пошел и женился на этой девушке, которая искренне привязалась к нему… что, впрочем, было немудрено, потому что Алексей отличался привлекательной внешностью и умел, когда хотел, быть любезным и обходительным.
Свадьбу сыграли четырнадцатого октября 1711 года в Торгау, где русский священник в присутствии царя, польской королевы, канцлера Головкина и семейства Вольфенбютельского герцога обвенчал царевича с принцессой Шарлоттой.
К сожалению, через два дня после свадьбы произошел случай, который огорчил Алексея и убедил его в том, что жена навсегда останется ему чужой. Петр сказал, обращаясь к сыну и указывая на Шарлотту:
– Я теперь возлагаю всю свою надежду на влияние умной жены твоей; если ты не исправишься и не откажешься от старых обычаев, то навсегда останешься негодным.
Царевич настороженно взглянул на Шарлотту. Отныне он видел в ней доносчицу и предполагал, что она часто жалуется на него царю.
Однако же Алексей исправно выполнял свой супружеский долг, и у него родился сын, маленький Петр.
Итак, в России теперь были два возможных претендента на престол, два тезки – сын царя Петр Петрович и сын Алексея Петр Алексеевич. И государь решил навсегда удалить старшего сына от трона. В 1715 году, после смерти царевны Шарлотты, Петр передал Алексею большое письмо, в котором указывал на его полную и вопиющую неспособность к делам и требовал либо исправиться, либо отказаться от надежды когда-нибудь сделаться царем.
Получив послание отца, Алексей пришел в отчаяние. Он поспешно собрал своих постоянных советников: Лопухиных, Вяземского и офицера Кикина (последний был поистине злым гением Алексея, потому что давал ему самые что ни на есть дурные советы).
– Отец не пощадит меня, – сказал царевич. – Что же предпринять?
И ему посоветовали отречься от престола, но лишь для вида, а потом действовать по обстоятельствам.
Царевич написал Петру короткое почтительное письмо:
«Государь и отец!
Ваш сын действительно чувствует себя неспособным управлять государством и просит своего царя лишить его престола и завещать его второму сыну, родившемуся от царицы Екатерины. Сын ваш для себя просит только, как единственную милость, назначить ему пенсию для существования».
Царь рассердился. Он сам никогда не сдавался без борьбы, и покорность сына не могла прийтись ему по вкусу. К тому же она показалась царю подозрительной. И он написал сыну второе письмо:
«Ты в твоем ответе говоришь только о наследстве и не отвечаешь на то, что меня всего более занимает, – о твоей неспособности, о твоем равнодушии к общему благу…
Все знают, что ты ненавидишь мое дело, что ты после меня разрушишь все, что я сделал для моего народа. Невозможно, чтобы ты оставался негодным, ни рыбой ни мясом. Переменись, покажись моим достойным наследником или будь монахом; иначе дух мой не успокоится, особенно теперь, когда мое здоровье слабо. Дай ответ письменно или словесно. Если не послушаешься, то я с тобой поступлю, как с простым преступником».
– Клобук к голове не гвоздем прибит, – сказал Кикин. – Ты, царевич, законный наследник, таким и останешься. Пробьет еще твой час! – И Алексей короткой запиской известил отца о своем намерении уйти в монастырь.
Петр как раз в это время собирался в Мекленбург. Он пришел к сыну в крайнем раздражении и сказал:
– Не торопись. Ты еще молод, ты можешь вернуться на верный путь. Подумай, я буду ждать шесть месяцев.
Как только отец уехал из Петербурга, Алексей, который давно уже намеревался спастись от царя где-нибудь за границей, приказал верному Кикину провести переговоры с австрийским императором. Когда миновали отпущенные отцом полгода, царевич отправился к Меншикову, взял у него паспорт и деньги – якобы для поездки в Мекленбург, к государю, захватил с собой любовницу, крепостную девку Ефросинью, и поехал в Вену.
Император Карл VI, женатый на сестре Шарлотты, попал в крайне неудобное положение. С одной стороны, ему не хотелось обижать отказом наследника российского престола, просившего заступничества; с другой – он опасался гнева царя Петра. Карл размышлял – а на время укрыл беглеца в Неаполе. Там-то и разыскал его Петр Андреевич Толстой, отправленный царем по следам потерявшегося на просторах Европы сына. Льстивый и лукавый царедворец убедил Алексея добровольно вернуться в Россию.
Алексей прилюдно, в церкви, отрекся от всяких прав на престол и был прощен отцом – но с тем, чтобы он назвал имена своих единомышленников, всех тех, кто посоветовал ему бежать. Алексей назвал их.
Началось следствие, давшее такие результаты, каких Петр вряд ли ожидал. Он узнал о непримиримой вражде сына к себе и о том, что окружавшие царевича люди убеждали Алексея действовать против государя. Короче говоря, царевич являлся средоточием, вокруг которого группировались все недовольные политикой Петра и с которым они связывали свои надежды на будущее.
Была допрошена и родная сестра царя Мария Алексеевна, видевшаяся со своим племянником Алексеем, когда он был за границей, и всегда подозревавшаяся в сочувствии бывшей царице Евдокии. Неизвестно, что такого страшного рассказала Мария Алексеевна, но сразу после ее допроса в феврале 1718 года в Суздаль был отправлен царский гонец – дабы проверить, нет ли у старицы Елены каких подозрительных бумаг.
Того, что увидел посланец в монастыре, оказалось довольно для нового витка дела, которое приобрело совершенно скандальный характер.
Оказалось, что Елена, в миру Евдокия, жизнь вела вполне свободную, почти светскую, ни в чем себе не отказывала и не возражала, когда священники молились за нее как за царицу Евдокию. Разумеется, никакого заговора, имевшего целью раньше времени посадить на престол Алексея, и в помине не было, но зато старицу Елену уличили в любовной связи с неким офицером по фамилии Глебов.
Этот молодой капитан явился в Суздаль, чтобы набрать солдат в царево войско. Бог весть, каким образом он оказался в девичьем монастыре, но ему на глаза попалась бывшая царица, замерзавшая в ту лютую зиму в своей келье без шубы. Капитан сначала преподнес ей шубу, потом получил от нее записку с благодарностью и наконец сделался ее любовником.
Во время их частых разлук Евдокия, которой было уже за сорок, писала Степану Глебову столь же нежные письма, как когда-то Петру.
«Свет мой, как мне жить без тебя? Мой бесценный, мое сокровище, лапушка, ответь! Приди ко мне завтра, не дай умереть от тоски… Пришли мне, мое сердечко, кафтан, который любишь носить, кусок хлеба, от которого кусал…»
Глебов был то ли наивен, то ли крайне тщеславен и потому не только сохранил все эти послания, но еще и сделал на каждом пометку – «письмо царицы».
Разумеется, бедолагу привезли в Москву и долго пытали, требуя, чтобы он признался в участии в заговоре. В дело шли и кнут, и дыба, и раскаленные щипцы, и тяжкий молот для крушения ребер. Но Глебов ни в чем не признался. Зачем ему было брать на душу грех лжи? Он знал, что все равно обречен.
Его посадили на кол. Он умирал в тяжких муках более суток. Может быть, он бы умер быстрее, если бы не «заботливость» царя, велевшего обрядить преступника в тулуп и шапку – чтобы не замерз.
Евдокия, сознавшись в любви к Степану Глебову, подала прошение своему прежнему мужу:
«Бросаюсь к вашим ногам, государь, прошу простить мне мое преступление, не дайте мне умереть раньше времени. Позвольте мне возвратиться в монастырь, где я буду молиться за вас богу до последнего дня моей жизни.
Та, которая была ваша жена Евдокия».
Розыск кончился тем, что большую часть приятелей Алексея казнили, а прочих отправили на каторжные работы или выслали в Сибирь после публичного наказания розгами.
Бывшая царица Евдокия заключена была в монастырь на Ладоге под надзор более строгой игуменьи. Она умерла в 1731 году, пережив и Петра, и Екатерину I.
Царевича Алексея, против которого свидетельствовала собственная любовница Ефросинья, обвинили в том, что он желал отцу смерти. Его жестоко пытали – не исключено, что в присутствии самого царя, – били кнутом, давали не менее двадцати пяти ударов…
Страдалец почти не давал показаний. Он был измучен, часто лишался сознания.
Вечером двадцать четвертого июня 1718 года собрался верховный суд в составе ста двадцати семи человек. Царевича объявили виновным в лжесвидетельстве, а также в том, что он надеялся на восстание народа, замышлял заговор с целью погубить отечество, своего царя и своего отца при помощи иностранного оружия. Несчастного полуживого Алексея единодушно приговорили к смертной казни.
А еще через три дня царевич, ожидавший исполнения приговора в Петропавловской крепости, внезапно скончался. Официально утверждалось, что от апоплексического удара. Слухов, однако, ходило множество, и слухов самых зловещих… В народе говорили даже, что Алексея во время допроса убил сильным ударом дубины сам царь…
Еще до того, как совершились эти печальные события, Екатерина Алексеевна обратила свой благосклонный взор на нового придворного, камер-юнкера Виллима Монса, родного брата небезызвестной Анны.
Ему было в то время (в 1716 году) около двадцати восьми лет. Необыкновенно привлекательный, белозубый, затянутый в нарядный мундир, он управлял селами и деревнями, принадлежавшими государыне; изучал отчеты и сметы приходов и расходов, поданные игуменьями тех обителей, что находились под особым покровительством царицы, рассылал именем государыни по всей Руси ревизоров и ведал отставкой дворцовых чиновников. Многое, очень многое зависело от Монса, и влиятельные лица стали искать его знакомства и покровительства.
Екатерина Алексеевна была большая охотница до всякого рода увеселений, и устраивал их тоже Виллим. А еще он заведовал ее казной, ее драгоценностями и даже вел переговоры с портными и портнихами о заказе новых нарядов для государыни и всего царского семейства.
Разумеется, он имел возможность видеться с Катериной едва ли не ежечасно – так обширен был круг его обязанностей.
К началу двадцатых годов Монс безраздельно владел сердцем царицы и имел при ее дворе огромный вес. Прислушиваясь к суждениям и стремясь исполнить все желания своего фаворита, Катерина Алексеевна добивалась от государя того, что просил у нее Виллим.
Красавец разбогател, выстроил себе на деньги, пожалованные ему царицей, огромный двухэтажный дом на Мойке, обзавелся замечательной конюшней; траты его были просто фантастическими, ибо он полюбил роскошь и покупал все самого высшего качества и в невообразимых количествах.
В 1724 году должна была состояться коронация государыни – и Монсу поручены приготовления к величайшему торжеству его «высочайшего светила». Однако же этот год, с наступлением которого униженно поздравляли его едва ли не все сановники России, стал для него годом позорной смерти.
…Государь относился к «Катеньке, своему сердешненькому другу» с прежней теплотой и нежностью. Он жаловался ей «на недужность», на то, что стареет, и она успокаивала его, уверяя, что никакой он не старик и что она скучает в разлуке с ним. Действительно, Петр постоянно находился в разъездах, и жена сопровождала его довольно редко.
Петр продолжал осыпать ее подарками, слал ей из-за границы всяческие редкости – попугаев, канареек, мартышек, разные деревья, бесценные брюссельские кружева. Он радовался, получая от нее весточки, умилялся рассказам о Петеньке, наследнике престола…
А в начале 1722 года был обнародован указ о наследии престола. Всей России предстояло присягнуть тому, на кого укажет государь, – ибо обычай оставлять трон «большему сыну» показался Петру «старым и недобрым». Документ этот являлся переходной мерой к объявлению Екатерины царёвой наследницей (сына, Петра-младшего, уже не было в живых).
И Россия присягнула… неведомо кому. Народ роптал. Он видел, что государь хотел оставить после себя престол своей супруге, и в полках слышалось:
– Государь царицу нынешнюю взял не из бояр, а прежнюю царицу бог знает куда девал!
Итак, из любви к Екатерине царь нарушил обычаи предков, велевшие присягать только определенному лицу. Сама же виновница этого была так увлечена камер-юнкером, что он уже ни в чем не встречал отказа.
В мае 1724 года в Кремле Император (двадцать второго октября 1721 года в честь заключения Ништадтского мира Сенат присвоил Петру титул Императора, Отца отечества и Великого) возложил на голову коленопреклоненной Екатерины Алексеевны корону.
По случаю коронационных торжеств Виллим Монс был пожалован государем в камергеры. «И мы надеемся, – гласил официальный документ, – что он в пожалованном от нас новом чине так верно и прилежно поступать будет, как то верному и доброму человеку надлежит».
А вскоре Петру попало в руки подметное письмо с прямыми указаниями на то, что Виллим Монс – любовник государыни. Был учинен розыск. Допрашивали очень и очень многих, но по приказу Петра основной акцент делался на мздоимстве камергера и членов его семьи.
Виллима арестовали. Петр сам проглядел все его бумаги. Когда к нему в кабинет ввели обвиняемого, царь посмотрел на него с такой ненавистью и одновременно с таким укором, что Монс упал в обморок. Ему пустили кровь и унесли.
Никто не может сказать точно, было ли объяснение между государем и его неверной женой. Очевидно, да, и скорее всего Екатерине удалось полностью оправдаться. Все же Петр очень любил ее и потому решил не наказывать и не пытать.
Казнь состоялась шестнадцатого ноября 1724 года. В десять часов утра конвой солдат показался из ворот Петропавловской крепости; за ним следовал Монс, исхудалый, в нагольном тулупе. Он шел в сопровождении пастора.
На эшафоте ему прочитали длинный приговор («взяточничество, покрывательство за деньги плутов»). Выслушав его, Виллим попрощался с пастором, отдал ему на память золотые часы с портретом императрицы, сам разделся и лег на плаху, попросив палача поторопиться. Палач просьбу исполнил, и всего несколько минут спустя голова красавца была вздета на шест.
Неделю тело Монса лежало на эшафоте, а когда помост стали ломать, труп уволокли догнивать на особое колесо.
Двор между тем праздновал обручение царевны Анны Петровны с герцогом Голштинским. Много раз, едучи в дом графа Толстого, который неоднократно принимал у себя в эти дни венценосных гостей, Екатерина с дочерьми и свитой миновала колесо с заледенелым трупом; с заостренного кола угрюмо взирала на пышный поезд голова Виллима Монса.
Можно только гадать, какова была бы судьба Екатерины – да и всей России, – проживи Петр дольше. Не исключено, что своей наследницей на престоле он пожелал бы видеть Анну Петровну, старшую и любимейшую из дочерей. С трудом верится, что царь спешно выдал ее за голштинского герцога, владетеля крохотного государства, лишь затем, чтобы просто сбыть с рук. Не исключено, что именно ее имя хотел он вывести перед самой смертью, но написал только – «Отдайте все…» Случилось это двадцать восьмого января 1725 года, и можно смело предположить, что Екатерина вздохнула с облегчением. Ведь после казни любовника она чувствовала, что ее жизнь висит на волоске.
Императрице Екатерине Алексеевне суждено было царствовать всего два года. В 1727 году она скончалась от горячки.
Евдокия же, первая жена Петра Великого, была в то время еще жива. Она влачила дни в одном из московских монастырей, куда позволила ей перебраться великодушная вдова российского самодержца…
10. София-Доротея, королева Англии
Дядюшка Оттон-Вильгельм любил, устроившись перед камином с бокалом вина, рассказывать маленьким племянникам историю их рода.
– Мы, Кенигсмарки, – говорил он медленно, глядя в огонь, – много славы принесли Швеции, хотя и сражались за нее в чужих краях, а то и под чужими штандартами. Мы никогда врагам спину не показывали, ядрам не кланялись, шпагу в крови омочить не боялись. За то любили нас и награждали разноплеменные государи, а трусы и придворные льстецы ненавидели и всякие каверзы подстроить норовили. Вот, помню…
– Дядюшка, ну же, дядюшка! – перебила его вдруг, капризно надув губки, хорошенькая одиннадцатилетняя Аврора. – Вы в прошлый раз обмолвились, что наши предки не только смелостью прославились, но и красотой. Мне об этом послушать интересно. Пожалуйста, расскажите!
Мальчики – Карл-Иоанн и Кристоф-Филипп – возмущенно переглянулись. «Девчонка! – говорили их глаза. – Ну что с нее взять?!»
Оттон-Вильгельм растерянно поправил шелковистый, в крупных локонах, рыжий парик (он надел его нынче по необходимости, повинуясь моде, но накладные волосы мешали, жарко грели спину, доходя почти до поясницы). Старый Кенигсмарк любил воевать, и победы он одерживал не только на поле брани, но и в альковах, однако же вольготнее всего ему было на коне во главе армии – и уж там-то он обходился без парика.
– Какой у вас парик замечательный, – сказала серьезно Аврора. – Я знаю, это самый модный цвет. Называется «незабвенный закат».
Дядюшка удивленно посмотрел на племянницу и улыбнулся. Хороша, ах, как хороша! Темноволосая, темноглазая… худенькая, правда, но ведь совсем еще дитя.
– Ты, девочка моя, про красоту меня спрашиваешь, – сказал Оттон-Вильгельм, – а чего тут спрашивать, если тебе… да и братьям твоим… стоит только к зеркалу подойти. Все мы, Кенигсмарки, такие, что и нас любят, и мы любить умеем… – И смешался, закашлялся, заметив, с каким вниманием слушают его племянники – даже рты пооткрывали. Ну, об амурных подвигах он им повествовать не намерен. Без него охотники найдутся объяснить детям, что к чему.
И храбрец кинул своим маленьким слушателям по апельсину.
– Дядюшка, а как вы в турецкую крепость из пушки-то выстрелили! Мы с Карлом все спорим – одного ядра для победы хватило или пушку несколько раз заряжали? – расправляясь с подарком, спросил Кристоф-Филипп.
– Ну уж и одного! – рассмеялся дядя. – Нет, дорогие мои, там дело вот как было. Служил я тогда венецианскому дожу…
И он пустился в подробное описание того памятного боя. Мальчики внимали ему, затаив дыхание, а Аврора скучающе глядела на пламя и размышляла, пойдет ли ей платье такого вот огненного модного цвета.
Прошло пятнадцать лет. XVII век подходил к концу. В 1690 году Оттон-Вильгельм умер от чумы. Перед смертью он впал в забытье и все повторял и повторял пересохшими губами:
– Не сдамся, не сдамся! Ступай прочь! Я Кенигсмарк, я тебя не боюсь…
…Аврора узнала о кончине дядюшки, вернувшись домой с очередного бала. Она горько расплакалась и проплакала бы, пожалуй, всю ночь напролет, если бы не камеристка, которая осмелилась напомнить госпоже о том, что назавтра ей предстоит обедать у государя. Пришлось успокоиться и утереть слезы со словами:
– Сделай-ка мне травяные компрессы на глаза. Не дай бог покраснеют.
Девушка расцвела и превратилась в истинную красавицу. Она не испытывала недостатка в поклонниках, и самым именитым из них был, без сомнения, Август II, король польский и курфюрст саксонский. Первейший кавалер Европы – красивый, любезный, смелый, неутомимый в страстях и развлечениях – влюбился в Аврору сразу и надолго. Но мадемуазель де Кенигсмарк лишь после многодневных колебаний подарила свое сердце этому венценосному обольстителю.
– Говорят, – смеялась красавица, – что у вас, Ваше Величество, детей столько, сколько дней в году.
– Кто говорит? – прикидывался изумленным король. – Кому понадобилось пересчитывать моих отпрысков?
– При всех европейских дворах сплетничают о ваших фаворитках! – решительно отвечала Аврора, перестав смеяться и пристально глядя на великолепного гиганта.
– А что если нам, – предложил ничуть не смущенный король, – сделать тот год, о котором вы говорили, високосным? Давайте прибавим ему один день.
…Ребенок, который родился у Авроры и Августа, принес славу Франции. Его звали Морис Саксонский; в 1745 году он одержал под Фонтенуа блестящую победу над англо-голландскими войсками и стал маршалом.
Старший из двух братьев, Карл-Иоанн, отличался любовью к авантюрам. Уже в восемнадцать лет он, воюя на Средиземном море, самостоятельно захватил турецкую галеру. Его за это щедро наградили – сделали мальтийским рыцарем, хотя Карл-Иоанн был не католиком, а протестантом.
А какие замечательные, какие захватывающие истории про него рассказывали! Например, о его верном паже, который повсюду следовал за своим господином и часто ночевал с ним в одной кровати – якобы потому, что бесстрашный Кенигсмарк боялся крыс, а паж – нет.
– Они шуршат, и пищат, и норовят взобраться на постель, – с притворным ужасом повествовал как-то Карл-Иоанн приятелям. – А однажды мерзкая серая тварь свалилась на меня с балдахина.
– Ну а мальчик-то вам зачем? – спросили у него. – Отпугивать крыс, что ли?
– Вот именно, – кивнул молодой рыцарь, пряча улыбку. – Иоахим кричит на них и колотит по прикроватному столбику шпагой.
– Крысы-то, может, после этого и уходят, – возразили ему собеседники с сомнением. – Но как вам удается заснуть при таком шуме?
– А мне и не удается, – вздохнул Карл-Иоанн. – Однако же я все равно благодарен моему пажу.
Еще бы он не был благодарен! Ведь паж-то на поверку оказался юной графиней Саутгемптон, которая, влюбившись в Кенигсмарка, забыла свой супружеский долг и сбежала от мужа – человека, кстати, незлого и вполне достойного уважения.
Она так и не вернулась к семейному очагу. Когда ее разоблачили и опознали, вышел большой скандал. Влюбленные метались по Европе в поисках уютного и тихого местечка, а по их следам мчались кареты с родственниками графини. Не исключено, что молодую женщину все же заставили бы расстаться с Карлом-Иоанном, но судьба распорядилась по-своему: блистательный мальтийский рыцарь и дама его сердца заболели «зловредной лихорадкой» и умерли едва ли не в один день.
Что же до младшего из братьев, Кристофа-Филиппа, то он тоже стал заправским воякой. При виде его стройной, затянутой в яркий камзол кавалериста фигуры женщины всех возрастов теряли голову. Он был черноволосым, белозубым, синеглазым и загорелым – и прекрасно умел говорить комплименты. Но это умение пригождалось ему редко, потому что красавицы попросту не давали графу Кенигсмарку довести цветистую фразу до конца, а сразу бросались ему на шею, шепча:
– Ты – герой моих снов. Так обними же меня покрепче и унеси в мир грез!
…Наконец Филиппу надоело сражаться с турками, и он перебрался к сестре в Дрезден. Город оказался чудесным, а красавиц там было столько, что у бедного экс-кавалериста глаза разбежались.
Примерно через полгода Аврора, наблюдавшая за тем, как брату, в очередной раз дравшемуся на дуэли с очередным оскорбленным супругом, врачуют руку, предложила:
– Послушайте, а не хотите ли вы наняться в полковники к ганноверскому курфюрсту? Ведь еще несколько подобных стычек – и перед вами закроются двери всех приличных домов.
– Не преувеличивайте, сестрица, – морщась от боли, сказал красавец. – Убить меня из-за угла могут, а вот не принимать – вряд ли. И я не хочу отправляться в Ганновер. Про Эрнеста-Августа я только плохое слышал. И вообще – после Дрездена ганноверский двор наверняка покажется мне глухой провинцией. А впрочем… я подумаю.
И раненый закрыл глаза – в знак того, что до крайности нуждается в отдыхе.
Аврора понимала, что столь блестящему кавалеру, как ее Филипп, поездка в Ганновер должна казаться ссылкой. В Европе про это курфюршество шла дурная слава – и все благодаря нраву его владетеля Эрнеста-Августа. Этот жадный, подозрительный и занудливый старик с упоением предавался всевозможному разврату. Когда он был помоложе, отцы спешно загоняли своих дочерей в дома, едва вдали показывалась кавалькада всадников во главе с курфюрстом.
– Всех девиц перепортил, – ворчали подданные. – И добро бы еще денег давал или как иначе убыток возмещал – так нет же: потреплет по щечке и дальше скачет, по сторонам оглядывается, новую красотку ищет. Скупердяй!
Но теперь силы у него уже были не те, и ему приходилось довольствоваться одной-единственной любовницей – Кларой-Елизаветой Мейзенбургской, ставшей благодаря ему графиней фон Платен. Эта женщина имела очень неприятный характер, но была красива и знала все секреты и уловки обольщения. Эрнест-Август был доволен и счастлив.
Однако же сама Платен – необычайно тщеславная и любвеобильная особа – постоянно пребывала в плохом расположении духа, потому что считала курфюрста слишком уж старым и слишком скучным. Ее постель согрели едва не все дворцовые офицеры, а иногда она даже затаскивала к себе солдат, стоявших на часах у ее покоев.
– Пойдем, голубчик, – говорила она сурово, – посторожишь меня нынче с другой стороны двери.
Разумеется, об этих проделках графини знала вся Европа, и именно из-за них ганноверский двор приобрел свою сомнительную известность. Но курфюрст, надо ли говорить, ни о чем не догадывался и всецело доверял графине, прислушиваясь к ее советам и делясь с ней всеми своими горестями.
Аврора, конечно же, вовсе не желала, чтобы ее любимый брат навсегда похоронил себя в таком неприятном месте, как Ганновер, но она просто не видела для него иного выхода. Обманутые мужья одолевали, и саксонский курфюрст Фридрих-Август I (он же король Польши Август II), несмотря на все свое расположение к ближайшему родственнику прекрасной Авроры, мог вот-вот выслать того за пределы страны. Филипп, безусловно, знал о грозившей ему опасности, но отправляться в этакую глушь… «Нет, он не согласится, не согласится, – печально размышляла Аврора. – С другой стороны, у него совсем нет денег. Господи, что же делать? Что еще можно придумать?»
Аврора совсем пала духом.
Но каково же было ее удивление, когда брат сообщил ей о своем согласии наняться на службу к старому ганноверцу.
– Видите ли, – сказал Филипп, поправляя черную шелковую перевязь, на которой покоилась его заживающая рука, – мне обещано неплохое жалованье. Год-полтора я там выдержу, а потом опять вернусь сюда. Ей-богу, лучше Дрездена города нет.
Аврора очень обрадовалась, хотя ей и показалась несколько подозрительной сговорчивость брата.
Она и не догадывалась, как счастлив был Филипп, когда услышал об открывшейся вакансии при ганноверском дворе. Объяснялось это тем, что неотразимый Кенигсмарк вот уже много лет горячо любил жену наследника тамошнего престола Софию-Доротею. То есть полюбил он ее тогда, когда она еще не была замужем, а жила при дворе своего отца герцога Брауншвейг-Люнебургского. А семнадцатилетний Кенигсмарк служил у герцога пажом. Юноша сопровождал дочь своего господина на охоту, читал ей вслух сочинения Расина и нередко бывал ее кавалером на придворных балах… Немудрено, что хрупкая блондинка София-Доротея и высокий черноволосый паж влюбились друг в друга.
А потом им пришлось расстаться. В Филиппе заговорила кровь Кенигсмарков, и он отправился на поле боя… а после еще на одно… и еще… София-Доротея же была шестнадцати лет отдана за Георга-Людвига Ганноверского, юношу довольно вялого, узколицего и неумного. В свои двадцать два года он вечно бывал хмелен и сердит на весь свет. В пассиях у кронпринца ходила некая Герменгарда Шуленбург, дама весьма необразованная и заносчивая.
Впрочем, вначале Георг-Людвиг относился к своей красавице жене весьма неплохо и даже придумал ей ласкательное имя – Физетта. У молодых супругов родились двое детей – Георг и София-Доротея. И вот сразу после того, как на свет появился второй младенец, кронпринц утратил к жене всякий интерес и стал проводить целые дни и ночи в обществе госпожи Шуленбург.
София-Доротея чуть не лишилась сознания, когда услышала о том, что ко двору вот-вот прибудет Филипп Кенигсмарк. Она прекрасно помнила часы, проведенные наедине с влюбленным пажом, и готова была опять отвечать ему взаимностью. Бродя по усыпанным белым речным песком дорожкам роскошного большого парка – гордости Ганновера, ибо лучшего не сыскать было в целой Европе, – она воскрешала в памяти давние годы и мечтала о сладости новых встреч.
Наконец Филипп приехал – и принцессу охватила страсть, коей она никогда не знала.
Кенигсмарк, в свою очередь, понял, что время оказалось не властно над его любовью. Он был поражен тем, что София-Доротея, которая и прежде-то казалась ему первой красавицей мира, с годами стала еще привлекательнее. Материнство пошло ей на пользу: розовый бутон распустился и превратился в благоухающий цветок.
– Она такая хрупкая, такая нежная! Ей плохо здесь, ее все обижают! – восклицал Филипп, возбужденно бегая по террасе, примыкавшей к его комнатам. – Я защищу тебя, любимая, я…
И он умолк, понурившись, потому что помочь Софии-Доротее было не в его власти. Он действительно видел, что принцесса превосходит умом, деликатностью и образованностью всех до единого обитателей дворца, он заметил, как грубо обходится с ней муж и какие похотливые взгляды бросает на высокую грудь невестки старый курфюрст, но поделать с этим было ничего нельзя. Тем более что…
– Она даже не смотрит на меня! – удрученно прошептал Кенигсмарк. – Наверное, она меня забыла. Ну да, ведь мы же были тогда детьми… Что ж, я сумею скрыть свои чувства. Я не допущу, чтобы о Софии поползли гнусные слухи и сплетни.
Принцесса же, которая прекрасно знала, как много у нее во дворце недоброжелателей, следивших за каждым ее шагом, тоже твердо решила скрывать свою любовь. Вот как вышло, что Кенигсмарк и София-Доротея долго не догадывались об истинных чувствах друг друга.
Филипп быстро заскучал. Предаваться обжорству он не хотел, на уставленные жирной и пряной пищей столы (а ели при дворе пять раз в день!) взирал с ужасом, охота была в тамошних краях не слишком в почете – и молодой красавец полковник прибег к испытанному средству: закрутил сразу несколько интрижек. Предметами его ухаживаний были и знатные дамы, и миловидные служаночки. А однажды ему дали понять, что его признания будут с благосклонностью выслушаны некоей высокопоставленной особой. Нет, речь шла вовсе не о Софии-Доротее. Кенигсмарк понравился графине Платен, которая и пригласила его на свидание.
– Не пойду, – решил было Филипп. – Эта гнусная женщина – едва ли не первая гонительница принцессы. Она, правда, недурна собой, хотя ей уже далеко за тридцать… и зубов лишь нескольких недостает, она воском промежутки залепляет… Ладно, схожу, потешу курфюрстову любовницу.
И Кенигсмарк, совершенно потерявший надежду обратить на себя внимание белокурой принцессы, отправился в покои Клары и очень скоро очутился в ее постели.
Оба были опытны, оба пылки – и роман развивался быстро и бурно. Но если Кенигсмарк всего лишь убивал время, то госпожа Платен нешуточно увлеклась стройным щеголеватым полковником-гвардейцем.
Она буквально преследовала его, требуя подтверждения любви к себе в самых неожиданных местах: в открытом экипаже, на кушетке в салоне, когда в соседней комнате многочисленные гости играли в «фараон», и даже на садовой скамье. Однажды любовников застали врасплох. Платен, небрежно прикрыв рукой смятые на груди кружева, прикинулась лишившейся чувств, а Кенигсмарк спокойным голосом попросил кого-нибудь из неожиданно вошедших в гостиную дам принести воды.
– Госпоже графине внезапно стало дурно, – объяснил он с непроницаемым лицом, – и я попытался облегчить ее страдания.
– Надеюсь, милостивый государь, вам это удалось, – заметила бранденбургская курфюрстина и поспешила сообщить пикантную новость всем своим приятелям и приятельницам – а в них у этой дамы числилось едва ли не пол-Европы.
К сожалению, отношения Кенигсмарка и графини Платен давно уже не были тайной и для кронпринцессы. Несчастная молча страдала и хирела на глазах. Еще бы! Ведь по ее самолюбию нанесли страшнейший удар! Она научилась уже прощать Филиппа, который ни словом, ни взглядом не напомнил ей об их прошлых встречах, – но то, что ей предпочли эту мерзкую Платен, заставляло Софию морщиться от отвращения и обиды.
Когда принцесса опять, в который уже раз, встала из-за стола, не прикоснувшись к еде, верная фрейлина, Элеонора Кнесебек, спросила робко:
– Ваше высочество, что с вами творится? Я вижу, что вы решили уморить себя голодом, но никак не возьму в толк, зачем.
И София-Доротея, давно уже мечтавшая облегчить перед кем-нибудь свою исстрадавшуюся душу, рассказала все – и о том, как хорошо когда-то было им с Кенигсмарком в Брауншвейге, и о том, как мечтала она о его приезде, и, наконец, о том, что глубоко оскорблена его поведением – легкомысленный Филипп и не глядит в ее сторону, он стал любовником этой отвратительной старухи Платен!
И исхудавшая бледная София горько разрыдалась.
Слава богу, фрейлина была особой деловитой и здравомыслящей. Она не стала плакать вместе со своей госпожой, не стала утверждать, что «мужчины все такие», а сказала рассудительно:
– Откуда вы взяли, что господин Кенигсмарк забыл вас? Разве вы хотя бы раз взглянули ему прямо в глаза? Ведь он имеет счастье лицезреть вас разве что в профиль – и с очами, опущенными долу. А вдруг господин полковник полагает, что вы любите своего супруга?
– Я? Георга-Людвига?! – изумилась принцесса.
– Ну да. Уверяю вас: на людях вы держитесь безукоризненно, и только я догадываюсь о вашем истинном отношении к принцу…
– А как же Платен? – всхлипнула София-Доротея. – Я точно знаю, что он проводит у нее ночи… Ведь мой свекор уже стар и часто засыпает один, потому что утомляется за день, – добавила она простодушно.
– Таких, как Платен, любить нельзя! – заверила фрейлина. – Таких, как она, используют ради корыстных целей, а потом безжалостно бросают.
– Правда? – с надеждой подняла заплаканные глаза София-Доротея.
– Правда, – кивнула фрейлейн Кнесебек и предложила: – Может быть, вы напишете ему записку и расскажете там о своих чувствах?
Принцесса не колебалась ни минуты. Она села за небольшой столик на позолоченных искривленных ножках и набросала несколько строк:
«…Я люблю вас безмерно и с нежностью, на какую способна я одна. Такой любви вы еще никогда не знали, я же страдаю так, как никто еще не страдал…»
Как только Кристоф-Филипп Кенигсмарк получил это послание, он мгновенно превратился в того же робкого влюбленного мальчишку, каким был когда-то в Брауншвейге. Он еще раз перечитал приписку: «Приходите, если вы не до конца забыли прошлое». Прижался к благоухавшему мускусом листку губами, сунул его в карман и зашагал следом за фрейлиной по длинным и пустынным в вечерние часы галереям дворца. О том, что нынче ночью его ожидает пылкая графиня, Кенигсмарк даже не вспомнил…