Вечер в Византии Шоу Ирвин
— Не так уж и вдруг. — Пенелопа все еще отгораживалась от него стулом. — Я давно тебе надоела. И ты этого не скрываешь. Сегодня, например, ты только что не зевал в присутствии моих друзей.
— Но согласись, Пенни, что сегодняшняя компания была скучная.
— И не подумаю соглашаться.
— Этот чертов Берти Фолсом, например…
— Многие считают его очень умным, интересным человеком.
— Многие и Гитлера считали умным и интересным человеком.
Он шагнул в ее сторону, но тут заметил, как побелели суставы ее пальцев, сжимавших спинку стула, и остановился.
— Ну, будет, Пенни, — ласково проговорил он. — Не поддавайся мимолетному настроению и не говори того, о чем потом сама будешь жалеть.
— Это не мимолетное настроение. — Она сурово сжала губы. Даже слабое освещение не скрывало теперь ее лет. — Я уже давно об этом думаю.
Он допил виски, сел, посмотрел на нее испытующе. Она выдержала его взгляд, в глазах ее была только неприязнь.
— Ну что ж, — сказал он. — Значит, развод. Выпьем по этому поводу. — Он встал со стаканом в руке и пошел к серванту.
— Можно и не разводиться, — сказала она. — Ты ведь не собираешься опять жениться?
Он усмехнулся и налил себе виски.
— И я тоже не собираюсь замуж.
— Значит, что же: жить вместе, будто ничего не произошло? — спросил он.
— Да. Хотя бы ради Марши и Энн. Не так уж это трудно. Ничего между нами нет, уже давно. Лишь изредка, когда ты не доводишь себя до полного изнеможения, или страдаешь бессонницей, или когда нет под рукой никого из твоих девочек, ты вспоминаешь, что у тебя есть жена, и тогда начинаешь пресмыкаться.
— Это слово я запомню, Пенни. «Пресмыкаться».
Она не обратила на его угрозу внимания.
— Четыре-пять ночей в году — вот и все твои супружеские утехи. Не так уж много. Оба как-нибудь обойдемся и без них.
— Мне сорок четыре года, Пенни. Не могу же я всю жизнь оставаться холостяком.
— Холостяком! — Она хрипло засмеялась. — Самое подходящее для тебя слово! Можешь поступать как тебе вздумается. Тебе не привыкать.
— Вот и хорошо, — спокойно проговорил он. — Завтра я отправлюсь в долгое и приятное путешествие. Европа — вот что мне сейчас нужно.
— На Рождество приезжают девочки, — сказала она. — Дождись хотя бы их приезда. Не вымещай на них свою злость.
— Ладно, — согласился он. — До Рождества Европа подождет.
Он услышал, как зазвонил телефон. Еще не окончательно очнувшись, он чуть было не сказал: «Пенни, возьми, пожалуйста, трубку». Потом встряхнулся, осмотрелся вокруг и увидел, что сидит за столом, затейливо отделанным под старину, в номере гостиницы с окнами на море. Он протянул руку к телефону.
— Крейг слушает.
В трубке отдаленно гудели провода и слышался американский говор — голоса такие невнятные, что нельзя было разобрать ни одного слова, — неведомо откуда прорвался фортепьянный аккорд, потом щелчок и — тишина. Он нахмурился, положил трубку, посмотрел на часы. Начало первого ночи, на Американском континенте — от трех до шести вечера. Он ждал еще звонка, но его не было.
Он встал и налил себе виски. Ему показалось, что у него мокрые щеки. Он в недоумении посмотрел на себя в зеркало. На щеках были слезы. Он стер их тыльной стороной ладони, отпил половину виски, бросил злой взгляд на телефон. Кто пытался дозвониться до него, чей голос затерялся в океане? Может быть, этот голос мог все прояснить — на чем он стоит, какой у него актив и пассив, сколько он должен, сколько ему должны, как отнестись с точки зрения религиозной морали к его браку, его дочерям, его карьере. Сказать ему раз и навсегда, кто он: моральный банкрот или этически состоятельный человек, не растратил ли он свою любовь впустую, и ответить, не обесчестил ли себя тем, что в век войн и неисчислимых бедствий погрузился в мир вымыслов и теней.
Но телефон молчал. Голос из Америки не пробился.
Крейг допил виски.
Прежде, когда он бывал в отъезде, Пенелопа имела привычку звонить ему почти каждый вечер перед тем, как лечь спать. «Я плохо сплю, — объясняла она, — если не услышу твоего голоса и не узнаю, что ты здоров».
Счета за телефон были огромные.
Порой ее звонки раздражали его, иногда же, наоборот, он проникался супружеской нежностью от ее такого знакомого низкого, музыкального голоса, доносившегося из далекого города, с другого континента. Его раздражало, что жена следит за ним, проверяет его верность, хотя после того, что произошло между ними, он считал, что в определенном смысле вовсе не обязан блюсти верность. Время от времени он изменял ей. Изменял, не чувствуя за собой вины, внушал он себе. И нельзя сказать, чтобы он не испытывал удовольствия, потакая своим слабостям. Но он никогда не позволял себе увлечься серьезно другой женщиной. В этом, как ему казалось, проявлялось его желание сохранить брак. По той же причине он не считал нужным интересоваться отношениями жены с другими мужчинами. Он никогда за ней не следил. Жена — это он знал — тайно рылась в его бумагах, выискивая имена женщин, а он никогда не перехватывал адресованных ей писем и не расспрашивал, с кем она встречается и куда ходит. Не слишком вдумываясь в мотивы своего поведения, он тем не менее считал, что любопытство такого рода унизительно для него, самолюбие не позволяло ему проверять ее. В ночных телефонных звонках Пенелопы он видел проявление женской хитрости, но относился к ним в большинстве случаев терпимо, они даже забавляли его и льстили ему. Теперь он понял, что заблуждался. И он и жена избегали смотреть в глаза правде: у обоих не осталось никакого супружеского чувства.
В то утро он рассердился, получив от нее письмо с требованием денег. Выписывая очередной чек, он осуждал ее за жадность и отсутствие благородства. Но сейчас, в одинокие ночные часы, когда душа его была охвачена воспоминаниями, пробужденными дневной поездкой по Антибскому мысу мимо их прежнего дома, а в ушах еще отзывались эхом невнятные голоса, услышанные им в телефонной трубке, он невольно унесся мыслью к лучшим временам, к былым нежным встречам.
Больше всего Крейг ценил свой дом, семью в минуты крайней усталости, когда возвращался поздно вечером из театра после бестолковой многочасовой суеты на репетициях и яростных столкновений характеров и темпераментов, которые ему, как продюсеру, приходилось смягчать и улаживать. Дома в красиво обставленной гостиной его всегда ждала Пенелопа, она охотно готовила ему выпить и выслушивала его рассказ о делах, о трудностях, о маленьких трагедиях и нелепых комических происшествиях дня, об опасениях за завтрашний день, о не решенных еще спорах. Слушала она заинтересованно, спокойно и с пониманием. Он мог положиться на ее интуицию и на ее ум. Она была ему неизменной помощницей, самым надежным товарищем, самым полезным советчиком, всегда принимавшим его сторону. Из всех счастливых воспоминаний их супружеской жизни — лето в Антибе, минуты, проведенные с дочерьми, даже радости долго не увядавшей взаимной страсти — самыми дорогими были воспоминания именно об этих бесчисленных тихих ночных беседах, во время которых они делились друг с другом лучшим, что в них было, и которые составляли в конечном счете истинную основу их брака.
Вот и сегодня проблем накопилось столько, что ему нужен советчик. Да, он, несмотря ни на что, скучал по ее голосу. Когда он написал ей, что подает на развод, она ответила ему длинным письмом, умоляя не расторгать брака во имя сохранения семьи, взывая к его чувству и разуму. Он лишь мельком пробежал письмо, боясь, очевидно, как бы оно не поколебало его решимости, и холодно написал ей, чтобы она искала себе адвоката.
И вот — это было почти неизбежно — она в руках адвоката и жаждет денег, выгод, сведения счетов. Он пожалел, что не прочел тогда ее письмо более внимательно.
Поддавшись внезапному порыву, он снял трубку, назвал номер телефона в Нью-Йорке и вдруг вспомнил, что Пенелопа сейчас в Женеве — об этом сообщала в письме дочь.
«Глупая женщина, — подумал он. — Как раз сегодня ей следовало быть дома». Он опять снял трубку и отменил заказ.
8
Он снова налил себе виски и зашагал со стаканом в руке по комнате, сердясь на себя за то, что предался воспоминаниям о прошлом, разбередил старые раны. Не для того он приехал в Канн. Это Гейл Маккиннон виновата. «Ну что ж, — подумал он, — раз уж начал вспоминать, то надо вспоминать до конца. Вспомнить все ошибки, все просчеты, все измены. Если уж предался мазохизму — наслаждайся им сполна. Слушай, что говорят призраки, вспоминай, какая была погода в другие времена…»
Он отхлебнул виски, сел за стол и вновь погрузился в прошлое.
Он у себя в конторе после трехмесячного пребывания в Европе. Поездка была ни удачной, ни неудачной. Он жил — не без удовольствия — как бы вне времени и откладывал все решения.
На столе — куча рукописей. Он перелистал их без всякого интереса. До разрыва или полуразрыва с Пенелопой он завел обычай читать в небольшом кабинете, который устроил себе наверху, под самой крышей; там не было телефона и никто ему не мешал. Но по возвращении из Европы он снял неподалеку от конторы номер в гостинице и домой заходил нечасто. Он не вывез ни своей одежды, ни книг, поэтому, когда приезжали дочери, что случалось редко, он оставался с ними. Он не знал, насколько они осведомлены о размолвке родителей; во всяком случае, не было никаких признаков того, что они заметили перемену. Они так были заняты собственными заботами — свидания, занятия, диета, — что, казалось Крейгу, едва ли обратили бы внимание на своих родителей, даже если бы те разыграли у них на глазах, прямо в гостиной, сцену из «Макбета», употребив настоящий кинжал и пролив настоящую кровь. Ему казалось, что внешне они с Пенелопой ведут себя почти так же как всегда, только относятся друг к другу чуточку вежливей прежнего. Ни скандалов, ни пререканий в доме больше не было. Они не спрашивали друг друга, куда кто уходит. Это был период, когда он чувствовал себя странно умиротворенным, как это бывает с больным, который медленно поправляется после длительной болезни и понимает, что его не заставят выполнять тяжелую работу.
Время от времени они выезжали вместе. В день его сорокачетырехлетия Пенелопа сделала ему подарок. Они ездили в Мериленд посмотреть школьный спектакль, в котором Марша исполняла небольшую роль. Ночевали они в одном номере городской гостиницы.
Ни одна из предложенных ему пьес, по его мнению, не заслуживала внимания, хотя он был уверен, что некоторые из них пользовались бы успехом у публики. Но когда за такие пьесы брались другие и спектакли шли с аншлагами, он не испытывал огорчения и не сожалел об упущенной возможности.
Он уже не читал больше театральную хронику и не подписывался на специальную периодику. Избегал ресторанов типа «У Сарди» и «Дауни», которые когда-то любил посещать и в которых всегда полно людей из мира кино и театра — большинство их он знал в лицо.
После просмотра в Пасадене он ни разу не был в Голливуде. Время от времени звонил Брайан Мэрфи и сообщал, что посылает ему рукопись или книгу, которая, возможно, заинтересует его. Крейг добросовестно прочитывал то, что ему присылали, и по телефону отвечал Мэрфи, что его это не интересует. В последний год Мэрфи стал звонить лишь для того, чтобы справиться о его здоровье. Крейг всегда отвечал, что чувствует себя хорошо.
В дверь постучали, и вошла Белинда с рукописью пьесы и подколотым к ней запечатанным конвертом. У нее было какое-то странное, настороженное выражение лица.
— Только что принесли, — сказала она. — Лично вам. — Она положила рукопись на стол. — Новая пьеса Эдди Бреннера.
— Кто принес? — Крейг старался говорить спокойно.
— Миссис Бреннер.
— Что же она не зашла поздороваться?
— Я приглашала. Но она не захотела.
— Благодарю, — сказал он и вскрыл конверт. Белинда вышла, тихо закрыв за собой дверь. Письмо было от Сьюзен Бреннер. Она ему нравилась, и он жалел, что обстоятельства не позволяли ему больше встречаться с ней. Он прочел письмо.
«Дорогой Джесс! — писала Сьюзен Бреннер. — Эд не знает, что я повезла его пьесу к Вам, и, если узнает, целых полчаса будет меня упрекать. Ну и пусть. Что бы там у Вас с ним ни произошло, это кануло в прошлое, я же хочу только одного: чтобы его пьеса попала в надежные руки. В последние годы он связывал себя с людьми заурядными, оказавшими на его работу дурное влияние, так что приходится что-то предпринимать, чтобы вырвать его наконец из этого окружения.
Мне кажется, эта вещь — лучшее из всего, что он написал после „Пехотинца“. В какой-то степени они сходны по настроению. Прочтете — увидите сами. Единственно, когда пьесы Эда находили достойное сценическое воплощение, — это в период его сотрудничества с Вами и Фрэнком Баранисом, и я надеюсь, что вы трое сойдетесь опять. Возможно, настало именно то время, когда вы снова окажетесь нужны друг другу.
Я верю в Ваш талант, в Вашу честность и в Ваше стремление показать в театре лишь то, что достойно внимания. Убеждена, что Вы — слишком благоразумный и благородный человек, чтобы позволить горькому воспоминанию встать на пути Вашей любви к настоящему искусству. Когда прочтете пьесу, пожалуйста, позвоните мне.
Звоните утром, часов в десять. Эд снимает неподалеку кабинетик и к этому времени уже уходит. Как всегда, Ваша Сью».
«Преданная, наивная, полная оптимизма жена, — подумал Крейг. — Как всегда». Жаль, что в то лето ее не было с ними в Антибе. Он долго смотрел на рукопись. Текст напечатан непрофессиональной рукой. И переплет неумелый. Наверно, печатала самоотверженная жена — Сьюзен Бреннер. Вряд ли Бреннер в состоянии оплатить машинистку. «Горькое воспоминание», — пишет Сьюзен Бреннер. Какое там воспоминание. Оно погребено под таким множеством других — горьких и сладких — воспоминаний, что теперь это всего лишь анекдот о ком-то, до кого ему, Крейгу, и дела нет.
Он встал и открыл дверь. Белинда сидела за столом и читала роман.
— Белинда, ни с кем меня не соединяйте, пока я сам не попрошу.
Она кивнула. В действительности в последнее время в контору звонили редко. Эти слова вырвались у него по старой привычке.
Он сел за стол и прочел неумело отпечатанный текст. Это заняло у него меньше часа. Он хотел, чтобы пьеса ему понравилась, однако, кончив чтение, понял, что браться за нее не станет. Как и первая пьеса Бреннера, она была о войне. Но не о боевых действиях, а о войсковом подразделении, которое, отвоевавшись в Африке, было переброшено в Англию и готовилось к высадке в Европе. Замысел был серьезный, но получилось жидковато. Действующие лица — с одной стороны, ожесточенные или надломленные войной ветераны, а с другой — свежее пополнение из новичков, которых муштровали и держали в страхе перед старшими и которые не знали, хватит ли им мужества и как они поведут себя, когда настанет время идти в огонь. Конфликты, возникавшие между ветеранами и новичками, дополнялись эпизодами с участием англичан — девушек, английских солдат, их родственников. На основе этого Бреннер попытался проанализировать различия между двумя обществами, представителей которых война свела на несколько месяцев в одном лагере. Стилистически Бреннер переходил от трагедии к мелодраме, а то и к грубому фарсу. Первая пьеса Бреннера была простая и цельная, беспощадно реалистичная, она прямо подводила героев к неизбежному кровавому концу. Новая пьеса блуждала, морализировала, настроения и место действия в ней менялись почти случайно. «Если нынешний период в жизни Бреннера называется зрелостью, то эта зрелость не пошла ему на пользу, — думал Крейг. — Она лишила его неповторимой юношеской непосредственности. Да, разговор со Сьюзен Бреннер по телефону будет не из приятных». Он снял было трубку, но раздумал. Нет, лучше перечитать пьесу и сообщить свое мнение завтра. Надо еще подумать.
Но, прочитав пьесу на следующий день еще раз, он не стал о ней лучшего мнения. Откладывать разговор уже не было смысла.
— Сьюзен, — сказал он, услышав в трубке ее голос, — боюсь, что не смогу за нее взяться. Хотите знать почему?
— Нет, — ответила она. — Оставьте рукопись у своей секретарши. Я возьму ее по дороге.
— Я очень сожалею, Сью.
— Я тоже. Я думала, вы и вправду хороший человек.
Он медленно положил трубку. Начал было читать другую пьесу, но в голову ничего не лезло. Поддавшись внезапному порыву, он снял опять трубку и попросил Белинду соединить его с Брайаном Мэрфи, который находился в это время на Западном побережье.
После того как они обменялись приветствиями и Крейг узнал, что Мэрфи чувствует себя превосходно и уезжает на субботу и воскресенье в Палм-Спринг, Мэрфи спросил:
— Чему обязан?
— Я насчет Эда Бреннера, Мэрф. Не можешь ли ты подыскать ему работу? Дела у него неважно складываются.
— С каких это пор ты стал добрым приятелем Эда Бреннера?
— Не в том дело. Я даже не хочу, чтобы он знал, что я тебе звонил. Устрой ему работу.
— Я слышал, он пьесу заканчивает, — сказал Мэрфи.
— Все равно дела у него неважные.
— Ты читал ее?
Крейг замялся.
— Нет, — сказал он наконец.
— Значит, читал. И она тебе не понравилась.
— Говори тише, Мэрф. И пожалуйста, никому ничего не рассказывай. Ну, так сделаешь что-нибудь?
— Попытаюсь, — сказал Мэрфи. — Но ничего не обещаю. И так дел полным-полно. Может, тебе самому что нужно?
— Нет.
— Чудесно. Считай, что вопрос мой — риторический. Передай привет Пенни.
— Хорошо, передам.
— Знаешь что, Джесс?
— Что?
— Люблю, когда ты мне звонишь. Единственный клиент, который не относит телефонные звонки на мой счет.
— Значит, я расточительный человек, — сказал Крейг и положил трубку. Он был уверен: сто против одного шанса, что никакой работы для Эда Бреннера на Западном побережье Мэрфи не подыщет.
Он не пошел на премьеру пьесы Бреннера, хотя и купил билет, потому что утром того дня ему позвонили из Бостона. Его приятель, режиссер Джек Лотон, поставивший там музыкальную комедию, сообщил по телефону, что спектакль не получился, и просил приехать и посоветовать, что делать.
Крейг отдал билет на премьеру Белинде, а сам вылетел в тот же день в Бостон. До начала спектакля ни с Лотоном, ни с другими людьми, причастными к постановке, он не стал встречаться — лучше посмотреть сперва самому, свежим глазом. Да и не хотелось погружаться в обычную жестокую грызню из-за того, что не получается спектакль: продюсеры жалуются на режиссера, режиссер — на продюсеров и ведущих актеров, а актеры — на тех и других.
То, что он увидел на сцене, вызвало в нем чувство жалости. Жаль было авторов, композитора, певцов и танцоров, актеров, музыкантов, зрителей и тех, кто вложил свои деньги в это зрелище, стоившее триста пятьдесят тысяч долларов. Несколько лет трудились талантливые люди, и вот спектакль увидел свет. Танцоры показывали чудеса виртуозности, певцы, которые и в других спектаклях пользовались неизменным успехом, превзошли самих себя. И никакого эффекта. На сцене появлялись и исчезали оригинальные декорации, оркестр извергал вакханалии звуков, актеры отважно и безнадежно улыбались, произнося остроты, над которыми никто не смеялся, в глубине зала с потерянным видом метались продюсеры. Лотон, сидя в последнем ряду, диктовал что-то измученным, охрипшим голосом секретарше, а та записывала в отрывной блокнот карандашом, в который был вделан электрический фонарик. И все-таки ничего не получалось.
Крейг ерзал на стуле, предчувствуя неизбежный провал. Ему хотелось встать и уйти, он со страхом думал о той минуте, когда все соберутся в номере гостиницы и обратятся к нему с вопросом: «Ну, что вы скажете?»
Занавес опустился. Жиденькие аплодисменты прозвучали как пощечина всем, кто причастен к его профессии, а застывшие улыбки кланяющихся исполнителей были похожи на гримасы измученных пытками людей.
Крейг не пошел за кулисы, а отправился прямо в гостиницу и, подкрепившись у себя в номере двумя стаканами виски, поднялся наверх, где его ждали тонкие, как листки бумаги, сандвичи с курицей, стол, уставленный бутылками, и злые, одутловатые физиономии мужчин, уже три месяца не выходивших на свежий воздух.
Крейг не стал откровенничать в присутствии продюсеров, автора, композитора и художника. Он не питал к ним симпатии и не был связан с ними никакими обязательствами. Не они, а Лотон просил его сюда приехать, так что пусть эти люди сначала уйдут, а потом уж он честно выскажет свое мнение. А пока он ограничился несколькими успокоительными пожеланиями: сократить танец, слегка изменить песенный номер, иначе осветить любовную сцену. Все поняли, что ничего существенного он им не скажет, и разошлись по домам.
Последними ушли продюсеры. Оба небольшого роста, злые, вспыльчивые, наигранно энергичные, они грубили Лотону и почти не скрывали неприязни к Крейгу, который также не оправдал их надежд.
Когда дверь за продюсерами, приехавшими в Бостон с расчетом на блестящий успех, закрылась, Лотон сказал:
— Наверно, сейчас начнут названивать сразу десятерым режиссерам, чтобы ехали сюда на мое место. — Лотон был высокий, болезненного вида, в очках с толстыми стеклами. Всякий раз, когда он ставил пьесу, у него начиналось обострение язвы желудка независимо от того, хорошо или плохо шло дело. Он беспрестанно потягивал из стакана молоко и то и дело принимал микстуру «Маалокс». — Ну, что скажешь, Джесс?
— Думаю, надо свертывать дело.
— Так плохо?
— Так плохо.
— Но ведь есть еще время доработать, — возразил Лотон, словно оправдываясь.
— Не поможет, Джек. Не пытайся оживить дохлую лошадь.
— Боже ты мой, — пробормотал Лотон. — Удивительно, сколько неприятностей может сразу обрушиться на голову. — Он был уже немолод, поставил более тридцати спектаклей, получивших весьма лестные отзывы. У него сказочно богатая жена, а он сидит здесь, скорчившись от боли, и трясет головой, точно генерал, бросивший в бой последние резервы и потерявший их за один вечер. — Господи, хоть бы в животе отпустило.
— Брось ты это дело, Джек.
— Ты имеешь в виду спектакль?
— Нет, вообще. Так ты и в больницу угодишь. Ничто же тебя не вынуждает проходить через все это.
— Верно, — сказал Лотон. — Пожалуй, так. — Казалось, он удивился своему открытию.
— Ну?
— Чем же мне тогда заниматься? Сидеть со стариками в Аризоне и греться на солнышке? — Лицо его искривилось от нового приступа боли, и он прижал руку к животу. — Это единственное, что я умею. Единственное, чем я хочу заниматься. Пусть вот хоть этим дурацким, пустым спектаклем.
— Ты спрашивал мое мнение, — сказал Крейг.
— И ты его высказал. Спасибо.
Крейг встал.
— Иду спать. И тебе советую.
— Да, да, конечно, — почти с нетерпением сказал Лотон. — Вот только запишу кое-какие соображения, пока из головы не вылетело. На одиннадцать я назначил репетицию.
Не успел Крейг выйти, как тот склонился над текстом пьесы и лихорадочно застрочил ручкой, как будто от этого все вдруг переменится и к началу утренней репетиции остроты станут смешными, музыка — живой, танцы — зажигательными, аплодисменты — оглушительными, и даже Бостон его стараниями и муками к вечеру следующего дня станет другим городом.
Наутро, когда Крейг пришел к себе в контору, Белинда положила ему на стол рецензии на пьесу Бреннера. Он мог и не читать их. По выражению ее лица было видно, что дела плохи. Прочитав же рецензии, он понял, что спектакль безнадежно провалился и в субботу его, наверно, снимут. Даже в Бостоне было лучше.
В субботу он пошел на последнее представление. Зал был заполнен только наполовину, да и то, как Крейг догадался, в основном контрамарочниками. Бреннера, к счастью, в зале не было.
Когда занавес поднялся и прозвучали первые слова диалога, он испытал странное чувство, что находится в преддверии чего-то прекрасного. Актеры играли сосредоточенно, с увлечением, заражая верой в ценность и важность слов, которые Бреннер заставлял их говорить. Казалось, никого из них не удручало, что всего лишь три дня назад критики разругали пьесу, назвав ее скучной и путаной, и что, как только опустится занавес, все будет кончено: декорации разберут, театр погрузится во мрак, а сами они окажутся на улице, без работы. В их верности своей профессии было внутреннее благородство, и это заставило Крейга прослезиться, хотя он видел ошибки и в подборе исполнителей, и в режиссуре, и в трактовке, скрывшей от зрителя тонкий, сложный замысел пьесы, — ошибки, которые и навлекли на голову Бреннера гнев критиков.
Сидя в темном зале с зияющими пустотой рядами кресел и смотря этот бесспорно слабый, несостоявшийся спектакль, Крейг понял, что его первая оценка пьесы Бреннера была, видимо, ошибочной. И тут вдруг в нем снова пробудился интерес к театру. В голове у него сам собой начал складываться план, как улучшить пьесу, выявить ее достоинства и устранить недостатки.
Когда спектакль кончился, в зале раздались редкие аплодисменты, но Крейг, тронутый и взволнованный, поспешил за кулисы, чтобы найти Бреннера и сказать ему хвалебные, ободряющие слова.
Старик, дежуривший в служебном подъезде, узнал Крейга и мрачно сказал:
— Какой позор, мистер Крейг.
Они обменялись рукопожатием. Старик сказал, что Бреннер на сцене, прощается с актерами и благодарит их, и Крейг подождал в кулисе, пока тот не закончил свою короткую речь и актеры не начали, громко переговариваясь, расходиться по своим уборным в тусклом полусвете кулис.
С минуту Крейг не шевелился, наблюдая за Бреннером, одиноко стоявшим среди декораций, которые изображали угол временной обшарпанной казармы в Англии военных лет. Лицо у него было в густой тени, и Крейг не мог его разглядеть. Бреннер сильно похудел с тех пор, как они виделись в последний раз. На нем был мешковатый твидовый пиджак, шея обмотана длинным шерстяным шарфом. Он походил на немощного старика, который, боясь упасть, вынужден следить за каждым своим шагом. Волосы у него поредели, на темени блестела плешина.
Медленно поднялся занавес. Бреннер выпрямился и посмотрел в пустой темный зал. Рядом с Крейгом послышался шорох — мимо прошла Сьюзен Бреннер, Она подошла к мужу, взяла его руку в свою и поцеловала. Он обнял ее за плечи, и так они стояли, не произнося ни слова. Крейг вышел из кулисы.
— Привет, — сказал он.
Те взглянули на него, но не ответили.
— Я смотрел сегодня спектакль, — продолжал Крейг. — Сознаюсь, я ошибся, когда читал пьесу.
Бреннеры по-прежнему молчали.
— Прекрасная пьеса. Лучшая из всего, что ты написал.
Бреннер засмеялся каким-то странным, сдавленным смехом.
— Вы были правы, Сьюзен. За эту пьесу надо было браться мне и Баранису.
— Спасибо, что хоть вспомнили, — сказала Сьюзен. В скудном свете ламп она выглядела худой и изможденной, ненакрашенное лицо было бледно.
— Выслушай меня, пожалуйста, — горячо заговорил Крейг. — Твою пьесу неправильно поставили. В таком виде она не дошла до зрителя. Но это вовсе не конец. Отложи ее на год, поработай еще, подбери подходящих исполнителей. Нечего было и надеяться на успех с такими затейливыми, пышными декорациями и с таким актером, который слишком стар для героя и слишком многозначителен. Через год мы сможем поставить ее где-нибудь в центре, не на Бродвее — для Бродвея она все равно не подходит, — заменим актеров, дадим больше света, упростим декорации, добавим музыку — пьеса требует музыки, — достанем записи речей политических деятелей, генералов, радиодикторов и будем крутить их между сценами, рассчитав по времени… — Он замолчал, чувствуя, что говорит слишком быстро, что Бреннер в его теперешнем состоянии вряд ли уследит за ходом его мыслей. — Ты понял меня? — спросил он, запнувшись.
Бреннеры тупо уставились на него. Потом Бреннер издал тот же сдавленный смешок.
— Через год, — проговорил он наконец. — В голосе его звучала ирония.
Крейг понял, о чем думал Бреннер.
— Я выдам тебе аванс. Достаточно, чтобы прожить. Я…
— Значит, Эд получит еще одну возможность переспать с вашей женой, мистер Крейг? — сказала Сьюзен. — Это входит в аванс?
— Подожди, Сью, — устало сказал Бреннер. — Наверно, ты прав, Джесс. Наверно, мы наделали кучу ошибок, готовя эту постановку, и многие — по моей вине. Согласен — пьесу надо было ставить не в бродвейском театре. Наверно, Баранис лучше понял бы мой замысел. Думаю, у нас получилось бы… — Он глубоко вздохнул. — И я думаю также, что лучше тебе уйти отсюда, Джесс. Не лезь ты больше в мою жизнь. Пошли, Сью. — Он взял жену за руку. — Я оставил в уборной портфель. Сюда мы уже не вернемся, так что давай захватим его с собой.
Взявшись за руки, Бреннеры сошли со сцены. Крейг только сейчас заметил, что на чулке Сьюзен низко спустилась петля.
Элис Пейн ждала его в полупустом баре. Он удивился, когда она позвонила ему и, сказав, что находится поблизости от его конторы, спросила, есть ли у него время выпить с ней. Прежде они никогда не встречались в отсутствие ее мужа, разве только случайно. Кроме того, он ни разу не видел, чтоб она выпивала больше рюмки спиртного за вечер. Она была не из тех женщин, которых можно встретить в баре в три часа дня.
Когда он подходил к ее столику, она допивала «мартини». Он наклонился и поцеловал ее в щеку. Элис подняла на него глаза и улыбнулась. Крейгу показалось, что она немного волнуется. Он сел рядом с ней на диванчик и подозвал официанта.
— Виски с содовой, пожалуйста. А вам, Элис?
— Пожалуйста, еще «мартини».
Крейгу вдруг пришла мысль, что Элис что-то скрывала все эти годы от него и от остальных своих друзей. В руках у нее были перчатки, ее сильные, без маникюра пальцы беспокойно теребили их.
— Надеюсь, я не отвлекла вас от какого-нибудь важного дела, — сказала она.
— Нет. Ничего важного в конторе сейчас не происходит.
Она положила руки на колени.
— Со дня моей свадьбы не было случая, чтоб я пила в дневное время.
— Жаль, что я не могу сказать этого же о себе.
Она быстро взглянула на него и спросила:
— Не слишком ли вы много пьете в последнее время, Джесс?
— Не больше обычного. А вообще — много.
— Смотрите, как бы вас кто не назвал алкоголиком. — В ее речи появилась какая-то торопливость, голос чуть задрожал.
— Почему? Вам кто-нибудь говорил, что я алкоголик?
— В сущности, нет, — ответила она. — Только вот Пенелопа… Она иногда говорит таким тоном, что…
— Жены есть жены.
Официант принес виски и «мартини». Они подняли стаканы.
— Ваше здоровье, — сказал Крейг.
Элис отпила немного и поморщилась.
— Я, наверно, никогда не пойму, что люди в этом находят.
— Мужество. Успокоение, — сказал Крейг. Теперь уж он окончательно понял, что Элис вызвала его сюда неспроста. — Что случилось, Элис?
— Уф! — вздохнула она, вертя в руках стакан. — Не знаю даже, с чего начать.
Он был уверен, что и этот вздох — первый со дня ее свадьбы. Не такая она женщина. И не из тех, кто не знает, с чего начать.
— А вы начните с середины, — посоветовал он. — Потом разберемся. — Ее волнение передалось и ему.
— Вы верите, что мы ваши друзья? Мы с Робертом?
— Конечно.
— Это важно, — сказала она. — Я не хочу, чтобы вы считали меня навязчивой или злой женщиной.
— Вы даже и при желании не могли бы быть навязчивой или злой. — Он уже жалел, что ее звонок застал его в конторе.
— Вчера мы ужинали в вашем доме, — резко сказала она. — Роберт и я.
— Надеюсь, вас хорошо покормили.
— Превосходно. Как обычно. Только вот вас там не было.
— В последнее время я нечасто бываю дома.
— Я так и поняла.
— Что за компания собралась?
— Не самая лучшая.
— Как обычно, — сказал Крейг.
— Был Берти Фолсом.
— Тоже как обычно.
Она бросила на него быстрый взгляд.
— Люди разное начинают болтать, Джесс.
— Люди всегда болтают разное, — сказал он.
— Не знаю характера ваших отношений с Пенелопой, — сказала Элис, — но их всегда видят вместе.
— Я и сам не знаю характера наших отношений. Я думаю, вы можете считать, что у нас вообще нет никаких отношений. Вы это пришли мне сказать? Что видели Пенелопу и Берти вместе?
— Нет, — ответила она, — не только. Прежде всего я хочу сказать вам, что мы с Робертом больше в ваш дом не пойдем.
— Жаль. Почему?
— Это старая история. Точнее, ей уже четыре года.
— Четыре года? — Он нахмурился. — А что было четыре года назад?
— Можно мне еще «мартини»? — спросила она тоном девочки, которой захотелось еще порцию мороженого.
— Конечно. — Он помахал рукой официанту и заказал еще виски и «мартини».
— Вы были тогда в отъезде, — сказала Элис. — А мы с Робертом устраивали небольшой ужин. Ну и пригласили Пенелопу. Для стола не хватало одного мужчины, и этим мужчиной почему-то оказался Берти Фолсом. Как всегда.
— Что еще? — равнодушно спросил Крейг.
— Беда таких рослых людей, как вы, — сурово заметила Элис, — что они никогда не принимают маленьких людей всерьез.
— Это верно, — согласился Крейг. — Он действительно человек очень маленький. Итак, он сидел за столом рядом с Пенелопой.
— Потом проводил ее домой.
— Черт возьми! Он проводил ее домой.