Вечер в Византии Шоу Ирвин
— Да, пожалуй. Только домов прибавилось.
Он ехал медленно. Дорога вилась по самому берегу моря. Вдали, на голубой воде, поблескивали паруса регаты. У берега среди камней стоял старик в полосатой рубашке и удил рыбу. Над головой пролетела, снижаясь для посадки в Ницце, «каравелла».
— В каком году вы здесь были? — спросила Гейл Маккиннон.
— Я был здесь не один раз. Впервые — еще в сорок четвертом году, во время войны…
— Что вы тогда здесь делали? — с удивлением спросила она.
— Вы же сказали, что хорошо подготовились, — поддразнил он. — Я думал, что мое прошлое для вас — открытая книга.
— Ну, не совсем.
— Я ездил тогда на джипе в группе военных кинооператоров. Седьмая армия высадилась на юге Франции, и нас послали сюда из Парижа снять небольшой документальный фильм. Линия фронта проходила близ Ментоны, всего в нескольких милях отсюда. С той стороны Ниццы была слышна орудийная пальба…
«Разболтался, старый солдат», — подумал он и замолчал. Древняя история. Цезарь приказал разбить лагерь на холмах, возвышающихся над рекой. Боевые порядки гельветов расположились на другом берегу. Для девушки, сидевшей рядом с ним, линия фронта молодых американцев под Ментоной так же терялась во мгле веков, как и линия фронта Цезаря. Да и обучают ли их теперь латыни? Он искоса посмотрел на нее. Его раздражали ее очки — сквозь них она могла разглядывать его, а он ее нет. Раздражала ее молодость. Раздражало ее простодушное невежество, причиной которого была все та же молодость. Слишком уже много на ее стороне преимуществ.
— Зачем вы носите эту дурацкую штуку? — спросил он.
— Вы имеете в виду защитные стекла?
— Да. Очки.
— Они вам не нравятся?
— Нет.
Она сорвала очки, выбросила их в окно и улыбнулась.
— Так лучше?
— Намного.
Они засмеялись. Он уже не жалел, что Соня Мэрфи заставила его взять эту девушку с собой в Канн.
— А зачем вам понадобилась вчера эта ужасная рубашка? — спросил он.
— Для эксперимента. Я нарочно меняю обличья.
— Какое же обличье вам хотелось принять сегодня? — Разговор этот начал его забавлять.
— Я хотела казаться привлекательной, умытой, невинно-кокетливой в духе современной эмансипированности, — ответила она. — Все это предназначалось для мистера Мэрфи и его жены. — Она раскинула руки, точно хотела обнять и море, и скалы, и сосны, затеняющие дорогу, и весь чудесный средиземноморский простор. — Я никогда в этих местах не была, но мне кажется, что я знаю их с детства. — Она взобралась на сиденье с ногами и повернулась к нему лицом. — Я буду приезжать сюда много-много раз, пока не стану старухой в большой широкополой шляпе и с тростью в руке. Думали вы во время войны, что когда-нибудь вернетесь сюда?
— Когда я был здесь во время войны, то думал лишь о том, как бы живым вернуться домой.
— Вы знали тогда, что будете работать в театре и в кино?
— По правде говоря, не помню. — Он попробовал восстановить в памяти тот давний сентябрьский день, когда четыре солдата в касках, гремя кинокамерами и карабинами, мчались в джипе на звуки орудийных выстрелов по живописному безлюдному берегу, которого ни один из них прежде не видел, мимо взорванных досов[9] и замаскированных вилл. Как звали трех солдат, что ехали с ним в джипе? Фамилия водителя была Харт. Это он помнил. Малколм Харт. Его убили два месяца спустя в Люксембурге. Имена двух других он не мог вспомнить. Их не убили.
— Кажется, — сказал он, — у меня действительно была мысль после войны пойти работать в кино. Тем более что у меня в руках уже была кинокамера. В армии меня научили снимать. В войсках связи было полно людей, которые до этого работали в Голливуде. Но оператор я был не бог весть какой. Просто меня им сделали на время войны. Я знал, что после войны уже не смогу этим заниматься. — С чувством сладкой грусти ворошил он в памяти далекое прошлое, когда он был молодым человеком в американской военной форме, которому не угрожала пуля — по крайней мере не угрожала в тот день. — В сущности, — продолжал он, — в театр я попал случайно. Возвращаясь на военком транспорте из Газра в Штаты, я познакомился с Эдвардом Бреннером — играли в покер. Мы подружились, и он сказал мне, что, пока их часть готовили в Реймсе к отправке на родину, сочинил пьесу. Благодаря отцу, который водил меня на спектакли с девятилетнего возраста, я смыслил кое-что в театре и попросил Бреннера дать мне почитать ее.
— Та партия в покер оказалась счастливой, — сказала девушка.
— Пожалуй, да, — ответил Крейг.
Но по-настоящему они подружились не во время покера, а потом, когда встретились в один из солнечных дней на палубе. Крейг нашел местечко, защищенное от ветра, и сел читать сборник «Лучшие американские пьесы 1944 года», который прислал ему отец. (Какой был у него номер полевой почты? Когда-то Крейг думал, что этот номер останется у него в голове на всю жизнь.) Бреннер дважды прошел мимо Крейга, косясь на книгу в его руках, наконец остановился, присел перед ним по-крестьянски на корточки и спросил:
— Нравятся? Пьесы, я имею в виду.
— Так себе, — ответил Крейг.
Они разговорились. Выяснилось, что Бреннер родом из Питтсбурга, где до призыва в армию — он был старше, чем выглядел, — учился в Технологическом институте Карнеги и, прослушав курс истории драмы, заинтересовался театром. На следующий день он показал Крейгу свою пьесу.
Бреннер был неказист — худой, болезненный с виду парень с печальными темными глазами. Говорил он сдержанно, слегка заикаясь. В толпе ликующих горластых людей, возвращавшихся на родину, ему было не по себе, плохо пригнанная форма придавала ему вид невоенный и какой-то неуверенный, словно он удивлялся, как это ему посчастливилось уцелеть после трех кампаний, и, уж конечно, твердо знал, что он уцелел бы после четвертой. Крейг брался за чтение пьесы не без опаски, он наперед придумывал смягчающие слова, которые не задели бы самолюбие Бреннера. Он никак не думал, что в первом драматическом произведении рядового пехотинца обнаружит столько эмоциональной силы при полном отсутствии всякой сентиментальности такую композиционную строгость. Хотя сам он не бы причастен к театральному искусству, не посмотрел своей жизни достаточно спектаклей, чтобы возомнить себя, как это свойственно молодым людям, обладателе тонкого художественного вкуса. Делясь с Бреннером своими впечатлениями, он не скупился на похвалы; к тому времени, как их транспорт миновал статую Свобод они сделались близкими друзьями, и Крейг обещал Бреннеру через отца познакомить с пьесой нью-йоркских продюсеров. Бреннер должен был ехать в Пенсильванию, что демобилизоваться и возобновить занятия в Технологическом институте Карнеги, Крейг же остался в Нью Йорке и делал вид, что ищет работу. Связь с Бреннером он поддерживал только по почте. Сообщать особенно было нечего. Отец Крейга добросовестно обошел в знакомых продюсеров, но ни один из них пьесу не верил: «Никто, говорят они, и слышать не хочет о войне писал Крейг в Питтсбург. — Все они идиоты. Не отчаивайся. Так или иначе пьеса пойдет».
В конце концов Крейг оказался прав. Когда умер отец, оставив ему в наследство двадцать пять долларов, он написал Бреннеру: «Я знаю, что это безнадежная затея. Я ничего не смыслю в театральном деле думаю, что в пьесах разбираюсь лучше, чем те болваны которые отклонили „Пехотинца“. А его-то я изучил теперь досконально. Если ты готов поставить на кон свой талант, то я готов поставить свои деньги».
Через два дня Бреннер приехал в Нью-Йорк — и остался. Не имея ни гроша, он поселился у Kрейга в номере гостиницы «Линкольн», так что в течение месяцев, пока ставилась пьеса, они были неразлучны. После года переписки, в процессе которой Крейг и Бреннер постоянно возвращались к рукописи, выверяли и взвешивали каждую строчку, пьеса стала их общим достоянием, поэтому оба удивлялись, когда в ходе работы над спектаклем их мнения изредка в чем-то совпадали.
Режиссер, молодой человек по фамилии Баранис, имевший некоторый опыт работы в театре и рассчитывавший на уважительное отношение со стороны этих новичков, как-то воскликнул: «Господи, да вы, наверно, и сны одни и те же видите!» Они в тот день без предварительного обсуждения спокойно отвергли какое-то его мелкое замечание.
Но однажды они все же поспорили серьезно, причем любопытно отметить, что предметом их спора явилась Пенелопа Грегори, впоследствии ставшая Пенелопой Крейг. Один агент-посредник рекомендовал ее для исполнения маленькой роли, и она произвела на Бараниса и Крейга хорошее впечатление: красивая, мягкий грудной голос. Но Бреннер был непреклонен. «Верно, она красива, — соглашался он. — Верно, у нее сильный голос. Но есть в ней что-то не внушающее доверия. А что — я не знаю».
Они попросили Пенелопу снова прочесть текст, но Бреннер стоял на своем, и в конце концов им пришлось взять девушку попроще.
На репетициях Бреннер так волновался, что терял аппетит, поэтому Крейгу приходилось не только пререкаться с художником, вести переговоры с профсоюзом рабочих сцены и следить, чтобы исполнитель главной роли не запил, но еще заманивать Бреннера в рестораны и запихивать в него какую-то еду, иначе он не дотянул бы до премьеры.
В день, когда у входа в театр расклеили афиши, Крейг увидел Бреннера на тротуаре. В грязном плаще — пальто у него не было — он стоял и с удивлением смотрел на надпись: Эдвард Бреннер «Пехотинец», и дрожал, как в приступе малярии. Увидев Крейга, он дико захохотал. «Слушай, это невероятно! Просто невероятно! Мне кажется, что кто-то вот-вот тронет меня за плечо и я проснусь и опять окажусь в Питтсбурге».
Не переставая дрожать, он позволил Крейгу увести себя в ближайшую закусочную и заказать молочный коктейль. «У меня раздвоение личности, — признался он, стоя со стаканом в руке. — Жду не дождусь премьеры и в то же время не хочу ее. И не только потому, что боюсь провала. Мне просто жаль, что ничего этого уже не будет. — Он сделал неопределенный жест в сторону автомата с газированной водой. — Ни репетиций. Ни номера в гостинице „Линкольн“. Ни Бараниса. Не услышу я больше твоего храпа в четыре часа утра. Все это никогда уже не вернется. Ты меня понимаешь?» — «Вроде бы, — ответил Крейг. — Допивай свой коктейль».
Когда вечером после премьеры по телефону стали сообщать первые отклики прессы, Бреннера начало рвать. Он испачкал в номере весь пол, потом извинился и сказал: «Я буду любить тебя до самой смерти». Он выпил восемь порций виски и погрузился в небытие. Крейг разбудил его, только когда принесли вечерние газеты.
— Какой он был тогда? — спросила Гейл Маккиннон. — Когда вы впервые встретились с ним.
— Обыкновенный солдат, переживший тяжелую войну, — ответил Крейг. Он сбавил газ и показал налево, на стоявшую среди сосен белую виллу. — Вот где я жил. Летом сорок девятого года.
Девушка внимательно посмотрела на широкое низкое здание с террасой под оранжевым навесом, защищавшим садовую мебель от яркого солнца.
— Сколько лет вам тогда было?
— Двадцать семь.
— Неплохо пожить в таком доме в двадцать семь лет, — сказала она.
— Да, — сказал Крейг. — Неплохо.
Что осталось у него в памяти от того лета? Только отдельные эпизоды.
…Пенелопа на водных лыжах в заливе Ла-Гаруп — тонкая, загорелая, с развевающимися волосами, подчеркнуто грациозная в своем черном купальном костюме — мчится в кильватере быстроходного катера. В катере рядом с ним — Бреннер, он снимает Пенелопу любительской камерой, а та отважно дурачится, выделывая антраша, и машет рукой кинокамере.
…Бреннер пытается научиться воднолыжному спорту, упрямо снова и снова встает на лыжи, но все падает, видны лишь его худой, некрасивый, из одних костей и сухожилий торс, длинный унылый нос и исхудалые, чуть не до мяса опаленные солнцем плечи; в конце концов его, порядком нахлебавшегося воды, втаскивают на борт, и он говорит: «Ни на что я, проклятый интеллигент, не годен». Пенелопа смеется, покачиваясь вместе с катером, и наводит на него кинокамеру, будто огнестрельное оружие.
…Бархатный вечер на открытой площадке города О-де-Кань, обнесенного крепостной стеной, под дребезжащую французскую музыку танцуют пары, двигаясь то в полумраке, то при свете фонарей, висящих вдоль старых каменных стен; Пенелопа, маленькая, стройная, невесомая в его руках, целует его ниже уха — от нее пахнет морем и жасмином — и шепчет: «Давай останемся здесь навсегда» А Бреннер сидит за столиком, он стесняется танцевать, наливает в бокал вино и пытается объясниться с некрасивой француженкой, которую подцепил накануне вечером в казино Жюан-ле-Пена, с трудом выговаривая одну из десяти заученных после приезда фраз. «Je suis un fameux crivain a New York».[10]
…Предрассветная зеленая мгла, они едут в маленькой машине с открытым верхом домой из Монте-Карло, где вместе выиграли в рулетку сто тысяч франков (доллар стоил 650 франков). Крейг за рулем, с ним рядом Пенелопа, она между двумя мужчинами, ее голова на плече Крейга. Бреннер выкрикивает своим каркающим голосом навстречу ветру: «Вот и мы, Скотт!»[11] Потом они вместе пробуют спеть песню «Опавшие листья», впервые услышанную накануне вечером.
…Ленч на террасе белой виллы под огромным оранжевым навесом, все трое только что освежились утренним купанием, нарядная Пенелопа в белых бумажных брюках и ярко-синей трикотажной блузке с мокрыми, зачесанными кверху волосами, нежная и неотразимо чувственная, перебирает цветы в вазе на столе, накрытом для ленча, ее мягкие загорелые руки прикасаются к бутылке в ведерке со льдом, проверяя, охладилось ли вино, а в это время старуха, постоянно работающая при доме кухаркой, входит, шаркая ногами, с холодной рыбой и салатом на большом глиняном блюде, купленном по соседству в Валлорисе. Как звали эту старуху? Элен? Всегда в черном в знак траура по десяти поколениям родных, умерших в стенах Антиба, она любовно о них заботилась и называла «Mes trois beaux jeunes Amricains»,[12] а из них никто никогда прежде не имел прислуги, и Четвертого июля и в день взятия Бастилии украсила их стол красными, белыми и синими цветами.
…Острый, крепкий запах разморенного солнцем соснового бора.
…Послеполуденные сиесты, Пенелопа в его объятиях на огромной кровати в полутемной спальне с высоким потолком, исчерченной там и сям узкими полосками от жалюзи, опущенных, чтобы не проникал зной. Ежедневные любовные утехи; неудержимые, страстные, нежные, — два сплетенных благодарных молодых тела, чистых и просоленных, радость взаимного обладания, фруктовый аромат вина на губах в поцелуе, тихие смешки и перешептывание в благоуханном сумраке спальни, коварное, возбуждающее прикосновение длинных ногтей Пенелопы, когда она поглаживает рукой по его упругому животу.
…Августовским вечером после ужина они сидели с Пенелопой на террасе, внизу — спокойное, освещенное луной море, сзади — притихший сосновый бор, Бреннера не было, он ушел куда-то с одной из своих девушек, и Пенелопа сказала ему, Крейгу, что она беременна.
— Рад или огорчен? — спросила она низким встревоженным голосом. Он нагнулся, поцеловал ее. — Я принимаю это как ответ, — сказала она.
Он пошел на кухню, взял со льда бутылку шампанского, они выпили в лунном свете и решили, вернувшись в Нью-Йорк, купить дом: после прибавления семейства им уже будет тесно в их теперешней квартире в Гринич-Вилледже.[13]
— Только ты Эду не говори, — попросила она.
— Почему?
— Он завидовать будет. Никому не говори. Все будут завидовать.
…Обычный распорядок дня: после завтрака они с Бреннером усаживаются в плавках на солнце, раскладывают на столе рукопись новой пьесы Бреннера, и тот говорит: — А что, если так: в начале второго акта, когда поднимается занавес, на сцене темно. Она входит, направляется к бару — мы видим только ее силуэт, — наливает себе виски, всхлипывает, потом залпом выпивает…
Они щурятся на яркое море, представляя себе актрису на темной сцене перед притихшим полным залом в холодный зимний вечер в приветливом городе за океаном… Они перерабатывали тогда вторую пьесу Бреннера, премьеру которой Крейг уже объявил на ноябрь.
После «Пехотинца» Крейг поставил еще два спектакля, и оба имели успех. Один из них все еще не сходил со сцены, так что он решил наградить себя курортным сезоном во Франции — пусть это будет для него и Пенелопы запоздалым медовым месяцем. Бреннер уже истратил большую часть своего гонорара за «Пехотинца» — гонорар оказался скромнее, чем ожидалось, — и опять сидел без гроша, но они возлагали много надежд на новую пьесу. Впрочем, в тот год у Крейга было достаточно денег на всех троих, и он понемногу начинал привыкать к роскоши.
Из дома доносится приглушенный голос Пенелопы, которая для практики говорит по-французски с кухаркой, и время от времени — телефнные звонки друзей или очередной подружки Бреннера; Пенелопа неизменно отвечает: мужчины работают, им нельзя мешать. Удивительно, как много друзей узнало, где они проводят лето, и скольким девицам известен телефон Бреннера.
В полдень выходит в купальном костюме Пенелопа и объявляет:
— Пора купаться.
Они купаются, ныряя со скал перед домом, в глубокой прохладной прозрачной воде, обдают друг друга брызгами; Пенелопа и Крейг, отличные пловцы, держатся ближе к Бреннеру, который однажды совсем было начал тонуть: он вскидывал руки и отчаянно отфыркивался, делая вид, что дурачится, хотя, в сущности, его надо было спасать. Когда они вытащили его, розового и скользкого, на берег, он полежал немного на камнях, потом сказал:
— Это вы, аристократы, все умеете и никогда не утонете.
Приятные картины.
Разумеется, память, если дать ей волю, обманчива. Никакой отрезок времени — даже месяц или неделя, о которой вспоминаешь потом как о самом счастливом периоде своей жизни, — не может состоять из одних лишь удовольствий.
Была, например, ссора с Пенелопой поздним вечером недели через две-три после того, как они поселились в вилле. Из-за Бреннера. Они сидели в своей спальне с опущенными жалюзи и говорили шепотом, боясь, как бы Бреннер их не услышал, хотя комната его находилась по другую сторону холла, и стены были толстые.
— Он когда-нибудь от нас уедет? — спросила Пенелопа. — Надоело мне это длинное унылое лицо. Все время он торчит рядом с тобой.
— Тише, прошу тебя.
— Все тише да тише. Почему мы должны шептаться? — Она сидела нагая на краю кровати и расчесывала свои белокурые волосы. — Словно я не у себя дома.
— А я думал, он тебе нравится, — удивленно сказал Крейг. Он почти спал уже и только ждал, когда она кончит возиться с волосами и, погасив свет, ляжет рядом. — Думал, вы с ним друзья.
— Он мне нравится. — Пенелопа яростно расчесывала щеткой волосы. — И я его друг. Но не круглые сутки. Я замужняя женщина, и никто не предупреждал меня, что я выхожу за целую команду.
— Ну, какие там круглые сутки, — возразил Крейг, но тут же понял, что сказал глупость. — Во всяком случае, он, вероятно, уедет, как только будет готова пьеса.
— Эта пьеса не будет готова до истечения срока аренды, — в сердцах сказала она. — Я все вижу.
— Не очень-то дружески ты к нему относишься, Пенни.
— Да и не такой уж он мне друг. Думаешь, я не знаю, по чьей вине мне не дали тогда роль в его пьесе?
— Тогда он даже не был с тобой знаком.
— Ну так теперь знаком. — Пенелопа продолжала энергично работать щеткой. — Но не станешь же ты утверждать, что теперь он считает меня величайшей актрисой в Нью-Йорке после Этель Бэрримор.
— На эту тему мы с ним не говорили, — смущенно сказал он. — Только не надо так кричать.
— Разумеется, не говорили. Вы много о чем не говорили. И вообще вы игнорируете меня, когда разговариваете о чем-нибудь серьезном. Будто меня тут и нет.
— Неправда, Пенни.
— Нет, правда, и ты это знаешь. Два великих ума сливаются воедино и решают судьбы мира, и что будет с планом Маршалла, с очередными выборами, с атомной бомбой и с системой Станиславского… — Щетка замелькала в руке Пенелопы, как поршень в цилиндре. — А когда я заговариваю, то слушают меня снисходительно, точно слабоумного ребенка…
— Ты совершенно иррациональна, Пенни.
— Я иррационально рациональна, Джесс Крейг, и ты это знаешь.
Он невольно рассмеялся, она — тоже. Он сказал:
— Да брось ты эту чертову щетку и ложись наконец.
Она моментально подчинилась, выключила свет и легла.
— Не заставляй меня ревновать, Джесс, — прошептала она, прижимаясь к нему. — Не отстраняй от своих дел. Ни от каких.
Дни, как и прежде, шли своей чередой, словно и не было того ночного разговора в спальне. Пенелопа по-прежнему относилась к Бреннеру нежно, как сестра, заставляла его есть, «чтобы кости обросли мясом», вела себя тихо и скромно, не вмешиваясь в разговоры мужчин, незаметно вытряхивала пепельницы, подливала в стаканы, осторожно подшучивала над Бреннером и его девицами, которые навещали его и иногда оставались ночевать, а наутро выходили к завтраку и просили одолжить им купальный костюм, чтобы выкупаться перед отъездом в город.
— Что поделать, любят меня женщины Лазурного берега, — смущенно говорил Бреннер, польщенный подшучиванием. — Не то что в Пенсильвании или в форте Брэгг — там они на меня и не смотрели.
Потом — неприятный вечер в конце августа, когда Крейг складывал вещи и собирался отправиться ночным поездом в Париж, где ему предстояло встретиться с руководителем киностудии и договориться об условиях продажи прав на пьесу, которая все еще шла в нью-йоркском театре. Пенелопа, только что из ванной, куталась в халат, ее карие глаза, обычно добрые, сделались вдруг жесткими и угрожающими. Она смотрела, как он бросает в чемодан рубашки.
— Надолго уезжаешь?
— Дня на три, не больше.
— Возьми этого сукина сына с собой.
— О чем ты говоришь?
— Знаешь, о чем. О ком.
— Ш-ш-ш.
— Нечего на меня шипеть — я у себя дома. Не хочу три дня нянчить этого гениального автора единственной стоящей пьесы, этого… донжуана из города металлургов, пока ты развлекаешься в ночных барах Парижа…
— Я не собираюсь нигде развлекаться, — возразил Крейг, стараясь говорить спокойно. — Ты прекрасно это знаешь. А он занят третьим актом, и я не хочу отрывать его…
— Хорошо бы ты к жене своей относился так же внимательно, как к этому святому другу-приживальщику. За все время, что он здесь живет, пригласил он нас куда-нибудь поужинать? Хотя бы один раз?
— Что толку, если бы и пригласил. Ты же знаешь, что он без денег.
— Разумеется, знаю. Он только и делает, что старается нас в этом убедить. А где он берет деньги на гулянки с девками по пять раз в неделю? Или ты оплачиваешь и эти его расходы? Тебе что доставляют удовольствие его жалкие победы?
— У меня грандиозная идея, — невозмутимо сказал Крейг. — Почему бы тебе не поехать со мной в Париж?
— Бежать из собственного дома из-за какой-то наглой похотливой твари вроде Эдварда Бреннера? — Пенелопа говорила громко, не обращая внимания на предостерегающие жесты мужа. — Нет уж. Я не позволю ему устроить тут дом терпимости с его дешевыми шлюхами. Они совсем стыд потеряли, ходят чуть не голые. Ты должен предупредить его: пусть он ведет себя как полагается. Хватит с меня разыгрывать роль хозяйки его персонального борделя, записывать номера телефонов и говорить: «Мистер Бреннер сейчас занят, Иветта-Одилия мисс Большое Вымя. Может ли он вам позвонить?»
«А ведь она ревнует, — с удивлением подумал Крейг. — Вот и пойми этих женщин». Но он сказал только:
— Это же буржуазные взгляды, Пенни. Они канули в прошлое вместе с первой мировой войной.
— Пусть буржуазные. Пусть. — Она заплакала. — Теперь ты в этом убедился. Иди жалуйся своему благородному другу. Он посочувствует. Великий богемный художник, который никогда ни за что не платит, выразит свои соболезнования.
Она бросилась в ванную, заперла за собой дверь и не выходила так долго, что Крейг уже начал опасаться, как бы не опоздать на поезд. Но как только он услышал автомобильный гудок, поданный Бреннером от подъезда, дверь ванной открылась и появилась Пенелопа — веселая, улыбающаяся и уже одетая. Она сжала Крейгу руку выше локтя и сказала: — Прости мне эту вспышку. Что-то я нервная стала в последние дни.
Поезд тронулся со станции в Антибе, и Крейг, высунувшись из окна спального вагона, видел, как Пенелопа и Бреннер стояли бок о бок на платформе и в сумраке махали ему рукой.
Когда Крейг вернулся из Парижа, Бреннер отдал ему законченную рукопись пьесы и заявил, что должен уехать в Нью-Йорк. Они договорились встретиться в Нью-Йорке в конце сентября и устроили прощальный ужин. Крейг и Пенелопа посадили его в поезд, он сказал, что провел время прекрасно, как никогда в жизни.
После отъезда Бреннера Крейг сел читать окончательный вариант пьесы. Перелистывая знакомые страницы, он испытывал растущее беспокойство, перешедшее в конце концов в ощущение какой-то безбрежной гулкой пустоты. То, что в процессе работы казалось смешным, живым, волнующим, теперь выглядело на бумаге мертвым и безнадежно плохим. Он понял, что заблуждался, что его обмануло чудесное лето, восхищение другом — ведь он был одарен талантом, радостная увлеченность работой. И вот сейчас, трезво оценив пьесу, он увидел, что она мертва и спасти ее невозможно. Дело не только в том, что пьесу не ждал коммерческий успех. В конце концов, если бы она нашла пусть немногочисленный круг истинных ценителей, то и это принесло бы автору какое-то удовлетворение. Беда заключалась в том, что пьесу — он был в этим уверен — ждал полный провал. Напиши ее кто-то другой, Крейг отказался бы от нее не раздумывая. Бреннер… Дружба дружбой, однако, если пьеса пойдет, Бреннеру придется худо.
Очень худо.
Ничего не говоря, он дал рукопись Пенелопе. Та, разумеется, слышала их бесконечные разговоры, имела представление о содержании пьесы, но читать не читала. Посредственная актриса, Пенелопа тем не менее, когда речь заходила о театре, могла быть проницательным, зорким и беспощадным судьей. Кончив читать, она сказала:
— Не пойдет. Верно?
— Да.
— Его уничтожат. И тебя тоже.
— Я-то выживу.
— Что будешь делать?
Он тяжело вздохнул.
— Буду ставить.
Больше на эту тему она с ним не заговаривала, и он ценил ее такт. Но он не сказал ей, что не собирается рисковать чужими деньгами и все расходы берет на себя.
Репетиции были для него сплошным кошмаром. Он не сумел привлечь ни актеров, которых хотел, ни режиссера, ни даже художника, потому что пьеса никому не понравилась. В результате пришлось брать либо мало уже на что годных стариков, либо неопытных новичков, а по ночам в муках придумывать для Бреннера, во спасение его самолюбия, одну ложь за другой, чтобы как-то объяснить эти бесчисленные отказы: такому-то пьеса понравилась, но он уже подписал контракт с Голливудом, такой-то связал себя обещанием дожидаться новой пьесы Уильямса, такой-то занят на телевидении. Бреннер же был спокоен: он не сомневался в успехе. После удачного дебюта он считал себя застрахованным от провала. Он даже вздумал жениться в самый разгар репетиций. На тихой, простой женщине по имени Сьюзен Локридж, с прямыми черными волосами, собранными в тугой пучок, что придавало ей сходство с учительницей. В театре она ничего не смыслила, на репетициях сидела как зачарованная, полагая, что так же репетируют и все другие спектакли. На свадьбе Крейг был шафером, он устроил банкет и в поте лица старался, изображая веселого, уверенного в себе хозяина, снова и снова поднимая бокал за здоровье новобрачных и за успех спектакля. Пенелопа на свадьбу не пришла. Она была на четвертом месяце, ее часто тошнило, так что причина у нее была вполне уважительная.
За неделю до премьеры Крейг отвел Сьюзен Бреннер в сторону и сказал ей, что провал неминуем и что единственно разумный выход — отменить спектакль.
— Если я все скажу Эдди, как он это воспримет? — спросил Крейг.
— Он умрет, — ответила она не раздумывая.
— Не может быть!
— Я вам ответила.
— Ладно, — вяло сказал Крейг. — Будь что будет. Остается надеяться на чудо.
Но чуда не произошло. Когда занавес после первого спектакля опустился, зал был полупустым. В ресторане «У Сарди», где они решили подождать первых откликов прессы, Бреннер сказал Крейгу:
— Сволочь ты. Нарочно вредил. Сьюзен ведь передала мне, что ты ей говорил. Ты с самого начала не верил в успех и все делал кое-как. И вот результат…
— Зачем же мне было вредить? — спросил Крейг.
— Сам знаешь зачем, дружок. — Бреннер встал. — Пошли отсюда, Сьюзен.
Лишь много лет спустя, когда у них росли уже и Энн и Марша, Крейг догадался, на что намекал в тот вечер Бреннер. Во время одной из ссор с Пенелопой — у них уже больше года были плохие отношения — после вечеринки, когда она обвиняла его в том, что он обхаживал смазливую молодую актрису, пользующуюся дурной славой, она «проговорилась». Тем летом, когда они жили на Антибе, она воспользовалась его трехдневной поездкой в Париж и переспала с Эдвардом Бреннером. Она хотела причинить ему боль и добилась этого.
Он вел машину. Ярко светило послеполуденное солнце, внизу, справа от него, синело море, белая вилла осталась позади. Он оглянулся, чтобы посмотреть на нее в последний раз.
Неплохо пожить в таком доме в двадцать семь лет. В нем они зачали Энн. На большой кровати в прохладной спальне с высоким потолком и видом на море — той самой спальне, в которой они блаженствовали три чудесных, как сон, месяца. Он не рассказал Гейл Маккиннон ни об Энн, ни о Бреннере, ни об этих трех месяцах, ни о том, как кончилась дружба и погибла любовь. Что случилось с любительскими фильмами, которые они снимали в то лето? Он понятия не имел, куда девались катушки старой хрупкой пленки. Валяются где-нибудь в груде старых театральных программ, журналов, сломанных теннисных ракеток в подвале дома на Семьдесят восьмой улице, который он купил в связи с предстоящим рождением Энн, дома, где он ни разу не был с тех пор, как объявил Пенелопе о решении развестись с ней; дома, по которому он, наверно, до конца дней своих мог бы пройти с закрытыми глазами.
Он прибавил газ, и вилла исчезла за поворотом шоссе. Вот тебе урок: держись подальше от мест, где ты был счастлив.
Девушка, помолчав немного, сказала:
— Мэрфи говорит, что жена у вас очень красивая.
Можно было подумать, что она прочла мысли Крейга.
— Была, — ответил Крейг. — Наверно, и сейчас еще. Да, и сейчас.
— Вы расстаетесь мирно?
— Развод есть развод.
— Мои родители расстались тихо и вежливо, — сказала Гейл Маккиннон. — Мерзость какая-то. Мать взяла и ушла. Мне тогда было шестнадцать. Она и до этого уходила. Только на этот раз уже не вернулась. Когда мне исполнилось восемнадцать, я спросила отца, в чем дело. Он сказал: «Она что-то ищет. Не меня». — Девушка вздохнула. — Раз в год, на Рождество, она присылает мне открытки. Из разных частей света. Когда-нибудь попробую разыскать ее. — Она вдруг умолкла и откинулась на спинку сиденья. Потом спросила:
— Мэрфи не похож на голливудского посредника, какими их обычно представляешь, правда?
— Вы имеете в виду, что он не низкого роста, не толстый, не еврей и не картавит?
Девушка засмеялась.
— Я рада, что вы так внимательно прочли меня. А то, что я оставила вам сегодня утром, видели?
— Да.
— Есть замечания?
— Нет.
Она снова немного помолчала.
— Он очень неглуп, этот мистер Мэрфи, — сказала она. — Перед вашим приходом он сказал мне, что, если бы вы выпустили вашу последнюю картину сегодня, она имела бы большой успех. Она опередила время, так он считает.
Крейг внимательно следил за дорогой и притормозил, давая перейти через шоссе целому семейству в купальных костюмах.
— Я согласилась с ним, — продолжала девушка. — Боевиком она, возможно, и не стала бы, по крайней мере в том смысле, какой придает этому слову мистер Мэрфи, но зрители, во всяком случае, оценили бы ее оригинальность.
— Вы ее видели? — Крейг не мог скрыть удивления.
— Да. Мистер Мэрфи говорит, что вы допустили большую ошибку, не став режиссером. Говорит, что режиссер сегодня — главная фигура в кино.
— Возможно, он прав.
— Мистер Мэрфи сказал, что до шестьдесят пятого года вам как режиссеру было бы очень легко найти работу.
— Может быть.
— Было у вас такое желание?
— Нет.
— Почему?
— Вероятно, потому, что ленился.
— Вы же знаете, что это неправда. — Девушка была явно раздосадована его нежеланием говорить откровенно.
— Ну, если вам это так уж интересно, — сказал Крейг, — я думал, что мне не хватит таланта. Самое большее из меня получился бы сносный режиссер. Нашлось бы с полсотни режиссеров лучше меня.
— А среди продюсеров не найдется полсотни лучше вас? — В голосе девушки послышался вызов.
— Может, найдется пятеро. Но и эти, если повезет, перемрут, или сопьются, или в струю не попадут.
— Если бы вам пришлось начинать все сначала, выбрали бы вы себе другое занятие?
— Никому не приходится начинать все сначала, — сказал Крейг. — А теперь любуйтесь, пожалуйста, пейзажами.
— Ну, что ж, — спокойно сказала девушка. — Ленч, во всяком случае, был приятный.
После этого она уже не задавала вопросов и молчала всю дорогу, пока они ехали по берегу моря, через сонный, залитый солнцем Антиб и возвращались в Канн по оживленному шоссе.
Он предложил довезти ее до гостиницы, но она сказала, что в этом нет надобности, потому что от «Карлтона» всего две минуты ходьбы, к тому же она любит ходить пешком.
Перед «Карлтоном», между «ягуаром» и «альфой», было свободное место. Он поставил свою «симку» и выключил мотор. Когда ему снова понадобится машина, на этом месте он ее, конечно, уже не найдет.
— Благодарю вас за прогулку, — сказала девушка, вылезая из машины. — Ваши друзья Мэрфи мне нравятся. Уверена, что и вы понравитесь, если у меня будет возможность узнать вас поближе.
В ответ на любезность он улыбнулся.
— Мы же соседи, — уклончиво ответил он.
Он смотрел, как она идет по набережной, неся в руке магнитофон с записью Мэрфи. Ее длинные каштановые волосы блестели на фоне синей спортивной блузы. Он стоял под ярким солнцем, чувствуя себя покинутым. Сегодня ему не хотелось оставаться одному и вспоминать о тех днях, когда ему было двадцать семь. Догнать бы ее сейчас, тронуть за руку, пойти рядом. Но он подавил в себе этот порыв. Он зашел в бар, выпил анисовой водки, потом нехотя поплелся на Антибскую улицу и посмотрел половину порнографического фильма. Фильм был снят в Германии, действующие лица — грудастые лесбиянки в высоких кожаных сапогах. Снимали их за городом, среди солнечных полян и водопадов. В зале было полно народа. Он вышел и отправился к себе в отель.
Две проститутки с грубыми лицами, стоявшие на углу близ теннисных кортов, вызывающе уставились на него. «Подойти?» — подумал он. Может, это как раз ему и нужно? Но он лишь вежливо им улыбнулся и прошел мимо. С теннисных кортов донеслись аплодисменты, и он заглянул туда. Шли соревнования среди юношей. Ребята играли бестолково, но бегали с фантастической быстротой. Он наблюдал за ними несколько минут, пытаясь вспомнить время, когда бегал так же.
Выйдя с кортов, он повернул за угол и вошел прямо в гостиницу, минуя террасу, где уже начали собираться любители выпить.
Когда он брал ключ от номера, портье передал ему несколько оставленных для него записок. Было также заказное письмо от жены, пересланное администрацией его парижского отеля. Он расписался в получении и, не читая, сунул записки и письмо в карман.
В лифте какой-то пузан в оранжевой рубашке сказал хорошенькой молоденькой девчонке:
— Худший фестиваль за все годы.
Девчонка эта могла быть и секретаршей, и киноактрисой, и шлюхой, и дочерью этого мужчины.
Поднявшись к себе в номер, Крейг вышел на балкон, сел и немного полюбовался морем. Затем достал из кармана записки и стал читать. Письмо жены он оставил напоследок. На десерт.
Мистер Б. Томас с супругой приглашают мистера Крейга сегодня поужинать. Не будет ли мистер Крейг любезен позвонить? Они остановились в отеле «Мартинес» и будут ждать до семи.
Брюса Томаса он знал не очень хорошо, но относился к нему с симпатией. Томас — режиссер, у него вышло подряд три боевика. Ему около сорока лет. Это его, в частности, имел в виду Крейг, когда объяснял Гейл Маккиннон, почему не соблазнился карьерой режиссера. Завтра он скажет Томасу, что не смог ему позвонить, так как слишком поздно вернулся в гостиницу. Сегодня у него нет настроения ужинать с человеком, у которого вышло подряд три боевика.
Звонил Сидней Грин и приглашал мистера Крейга выпить сегодня вечером перед ужином. В восемь часов он будет в баре. Сидней Грин — тоже режиссер, он снял три или четыре фильма и имел контракт с одной независимой компанией еще на несколько картин. Месяц назад эта независимая компания прекратила все съемки, и Грин поехал в Канн искать работу, умоляя каждого встречного замолвить за него словечко. Сегодня ему придется пить одному.
Звонила мисс Натали Сорель и просила мистера Крейга позвонить ей. Натали Сорель — одна из тех двух великолепно одетых дам, что привлекли внимание Гейл Маккиннон накануне вечером на приеме. Довольно известная актриса родом из Венгрии, она исполняет роли на трех-четырех языках. Лет пять-шесть назад в течение нескольких месяцев она была его любовницей — он тогда снимал в Париже фильм, — потом он потерял ее из виду. Хотя теперь ей уже под сорок, она по-прежнему выглядит роскошной красавицей; когда Крейг увидел ее на приеме, он удивился, что порвал с ней. Однажды — это было уже после курортного сезона — он провел с ней субботу и воскресенье в Болье, и воспоминание об этих днях было одним из самых приятных в его жизни. На приеме она объявила ему, что собирается замуж. «Значит, — решил он, — с именем мисс Натали Сорель связано сейчас слишком много сложностей». Звонить он ей не будет.
Была еще записка от Йена Уодли. Когда-то они провели вместе несколько пьяных вечеров в Нью-Йорке и Голливуде. Уодли написал роман, получивший в начале пятидесятых годов широкое признание. Он был шумлив, остроумен и любил спорить с незнакомыми людьми в баре. С тех пор он написал несколько неудачных романов и участвовал в работе над множеством киносценариев, трижды женился и разводился и стал пьяницей. Крейг уже много лет не встречал имени Уодли ни в газетах, ни на экране и удивился, увидев на записке его подпись.
«Дорогой Джесс, — гласили каракули, — я узнал, что ты здесь, и подумал, что неплохо бы в память старой дружбы тяпнуть нам с тобой по стаканчику. Я снимаю берлогу недалеко от старого порта, где влачат свою недолгую, мерзкую, скотскую жизнь бедняки, но они неплохо справляются с поручениями. Звони, когда будет время.
Йен».
«Зачем Уодли приехал в Канн? Впрочем, не так уж это интересно», — подумал Крейг и не стал звонить по телефону, указанному в записке.
Он вскрыл заказное письмо жены, напечатанное на машинке — как видно, отпечатала сама. Она сообщала, что срок получения от него ежемесячного чека истек два дня назад, о чем она собирается известить своего и его адвокатов. Если через день она не получит чека, то даст указание адвокату принять соответствующие меры.
Он скомкал все записки, сунул их в карман и откинулся на спинку кресла.